— Он улыбался. Он все еще улыбается. Он такой красивый.
Я слышу любовь в ее голосе. Как и много раз до этого. Она всегда произносила его имя по-особенному. Будто у нее ком в горле.
— Ваш дом выставлен на продажу. В прошлый четверг здесь появился один господин. Сказал, что вы согласились на участие в программе защиты свидетелей. Что вас не будет как минимум год. В течение этого времени нам запрещено связываться с вами.
— Мы сбежали, Дортея. Едем в Копенгаген. Нам нужно где-то остановиться. На две ночи.
— В пристройке для вас все готово. С того дня, как вы уехали.
Дортея и Ингеман всегда принимали людей такими, какие они есть. Я всегда из-за этого чувствовала некоторую неловкость. Когда дети опрокидывали мебель, разбивали окна, роняли что-то на пол, их никогда ни в чем не упрекали. И теперь, когда ее муж, с которым они прожили вместе шестьдесят лет, умер, а тело его еще не остыло, она все равно готова предоставить нам крышу над головой.
— Мы в розыске.
— В последние годы войны я была уже большой девочкой, Сюзан. В нашем доме прятались многие, кто был в розыске. Участники Сопротивления, коммунисты, евреи.
На этом наш разговор заканчивается.
Мы доезжаем до ворот. Ждем положенные пять минут, до семнадцати минут второго, потом я открываю замок. Мы выезжаем, я закрываю ворота и снова поворачиваю ключ в замке.
Почти всю дорогу до Копенгагена мы молчим. За рулем Лабан. Он включает радио. Мы слушаем новости. Перед Кристиансборгом собралось сто семьдесят пять тысяч демонстрантов. Беспорядки в центре города, в районах Эстербро и Нёрребро. Самые массовые с восемнадцатого мая 1993 года. Сто пятьдесят раненых. Несколько сотен сгоревших автомобилей. Лабан выключает радио.
— Вскоре после того, как я получил музыкальную премию университета, ко мне в консерваторию пришел человек. Из Министерства обороны. Ему нужен был номер моего мобильного. И еще он попросил обязательно сообщить им, если номер изменится. Чтобы со мной всегда можно было связаться. «В случае форсмажорных обстоятельств военного или гражданского характера», — объяснил он.
— И ты дал им номер?
— Не помню.
— У тебя не просили мой номер? Или номера детей?
Он качает головой.
— О чем ты подумал, Лабан?
Он молчит.
— Ты подумал о том, о чем подумал бы любой нормальный человек. Что у них есть какой-то план. На случай войны или каких-то других катаклизмов. Что они хотят собрать лучших из лучших и отправить их в безопасное место.
Мы приближаемся к Копенгагену. Больше огней. Больше машин. Лабан сворачивает к Багсверду, чтобы объехать беспорядки в центре города и не наткнуться на отряды полиции. Мы проезжаем мимо темных спящих вилл у кольцевой дороги в Багсверде. В садах перед домами — батуты и детские площадки.
— Если предположить сценарий, когда будет много погибших, — тихо говорит он, — еще вопрос, захочется ли оказаться среди тех, кто выжил.
Мы едем вдоль озера Багсверд.
— Я так никогда с ними и не связался, — говорит он. — Наверное, я думал примерно так, как ты и сказала. И вообще — об этом неприятно было думать.
— Нужно съездить к Кирстен Клауссен, — говорю я. — Она известный человек. Надо, чтобы она вместе с нами обратилась к журналистам.
Вокруг покойников, рядом с которыми мне доводилось оказываться, каждый раз возникала совершенно разная атмосфера.
Моя старая тетя, умершая в больнице Фредериксберга, была похожа на прекрасные обломки кораблекрушения. Мать Лабана выглядела как человек, выполнивший то предназначение, ради которого он пришел на эту землю, и целиком посвятивший себя служению людям, и вот теперь он, наконец, может закрыть за собой дверь и обрести покой. Девочка, утонувшая в мергельном карьере в Хольмгангене, была похожа на ту, кем и была — ребенком, который звал свою мать, но к ней никто так и не пришел на помощь.
Ингеман и вправду выглядит как человек, только что увидевший ангела. На его губах легкая усмешка, как будто он вот-вот воскликнет: «Ни хрена себе, вы такого точно никогда не видели!»
Полчаса мы сидим, не говоря ни слова. Несколько раз я подхожу к нему и глажу его по лбу. В какой-то момент Лабан встает, исчезает на пять минут и возвращается со скрипкой. Он играет фрагмент из какой-то пьесы. Скрипка никогда не была его инструментом. И все же это звучит удивительно красиво.
За эти полчаса ощущение присутствия Ингемана ослабевает. Может быть, это ранняя стадия разложения, может быть, нам это просто кажется.
Входит Дортея с подносом.
— Мне продлили водительские права. За день до того, как приходил тот господин, который выставил ваш дом на продажу.
Она расставляет тарелки с хлебом и маслом, наливает чай.
— Когда он уехал, я села в машину. И поехала за ним. Он, похоже, ничего не заподозрил. Никто не может представить себе, что его преследует женщина восьмидесяти четырех лет.
Она ставит на стол мед.
— Он оказался благочестивым человеком. Хорошо относится к животным. Поехал к церкви Багсверд. Чтобы покормить собаку. Добермана. У него с собой было свежее мясо. Собака к нему не притронулась. Помню, что в День достопримечательностей в шестьдесят четвертом году кинологи из полиции проводили показательные выступления со своими собаками. Рядом с красными казармами Полицейской школы у Исланс Брюгге. У них были доберман-пинчеры. Им давали мясо, но собаки к нему не прикасались. Пока не получали команду. Та собака вела себя так же. Она не двигаясь смотрела на этого человека. Он несколько раз пытался скормить ей мясо. Но у него так ничего и не получилось. Я хожу теперь не быстро. Когда я в конце концов дошла до машины, он уже уехал.
2
В пристройке Дортеи две комнаты, мы с Лабаном спим каждый в своей.
Просыпаюсь я в пять утра, Лабан крепко спит, мне жалко его будить.
Я выхожу в сад. Солнце еще не взошло, ночью подморозило, у изгороди я останавливаюсь и смотрю на наш дом.
Буковые деревья в саду вот-вот распустятся. Возможно, у них есть какой-то рудиментарный интеллект, я наблюдаю это из года в год, они могут откладывать распускание почек до тех пор, пока не спадут последние заморозки.
Через четверть часа я сижу в машине. В шесть часов останавливаюсь перед церковью Багсверд. Перед самым окончанием «мышьякового часа» — как сказала бы Андреа.
Вокруг церкви и небольшого парка поставили ограду, выглядит это как-то странно. Не потому, что я хорошо помню это здание, а потому, что мы не привыкли воспринимать церкви как частную собственность. Ворота, как и почтовый ящик, сделаны из нержавеющей стали, сваренной аргонодуговой сваркой. Не сомневаюсь, что Кирстен Клауссен сама это делала.
Я вздрагиваю, когда замечаю собаку, добермана, кобеля, который неподвижно стоит перед воротами. Он смотрит на меня с бесчувственностью рептилии.
Над переговорным устройством — видеокамера. Я наклоняюсь к ней.
Проходит несколько минут.
— Вы вообще представляете, который сейчас час?
Одно из положений квантовой физики гласит, что реальность, стремясь к гармоничной целостности, всегда дополняет саму себя. Этот тезис вновь подтверждается: вся ржавчина, которая могла бы осесть на воротах и почтовом ящике, собралась в ее голосе.
Я подношу список имен Магрете Сплид к объективу камеры.
Не проходит и двух минут, как Кирстен Клауссен появляется в дверях церкви. В ночной рубашке, и волосы у нее растрепаны так, будто она только что держала руку над генератором Ван де Граафа.
Она подзывает собаку. Та послушно бежит к ней. Но при этом не сводит с меня глаз. Очень может быть, она действительно ест только по команде. Но десять против одного, что она очень надеялась получить команду сожрать меня.
Ворота открываются.
Если человека внезапно вытащить из кровати, он может схватиться за самые разные предметы. Кто-то потянется за вставной челюстью, кто-то вспомнит про зубную щетку, кто-то немедленно нальет себе рюмку горькой настойки «Ундерберг». Кирстен Клауссен прихватила гаванскую сигару. Меня она разглядывает сквозь облако дыма.
Судя по всему, она задалась целью определить состав сплава, из которого я сделана.
Затем она делает шаг в сторону. Я вхожу в церковь.
Вдоль стен по всей длине помещения стоят коробки для переезда. Кажется, что все упаковано, кроме нескольких предметов мебели и того, что похоже на десять тысяч DVD-дисков, плоского монитора размером два на три метра и акустических систем, которые могли бы стать предметом гордости любого концертного зала. Все это оборудование занимает большую часть дальней стены.
Под двустворчатой дубовой дверью проходит узкий канал, по которому снаружи поступает вода. Через несколько метров от двери канал расширяется и превращается в огромный, асимметричный, неглубокий бассейн с подсветкой, дно которого выложено голубой плиткой. Поверхность воды удивительно неподвижна, почти невидима, так вода может выглядеть только в помещении.
Над бассейном нависает деревянная платформа, где устроена кухня. Здесь она может сидеть по утрам и делиться булочками с собакой.
Если только она готова делиться. Весит она явно за сто килограммов. Лодыжки, выглядывающие из-под ночной рубашки, навевают воспоминания о греческих колоннах.
— Вы не видели добермана? Где-нибудь на улице? Блиду. Суку. Она никогда прежде не убегала. Что-то я беспокоюсь.
Ей не удалось полностью испоганить церковь. Здание по-прежнему невероятно красиво. Возможно, потому что тут почти пусто. Орган — единственное достоверное свидетельство того, что это здание когда-то было церковью. Стены голые. Только в одном месте висит какая-то синяя алюминиевая труба, похожая на канализационную.
— Мне всегда хотелось приобрести здание, построенное Утсоном. Когда у меня появились на это деньги, его уже не было в живых. Я вас знаю. Вы Сюзан, фамилию не помню. Вы были одной из маленьких протеже Андреа Финк. И чего вы достигли?
Память у нее, похоже, как у Харальда. Или даже лучше. Последний раз она видела меня пятнадцать лет назад. В почетной резиденции, к тому же издалека.
— Я стала чиновником.
— Зачем?
— Чтобы зарабатывать на хлеб.
Она кивает.
— Науку всегда плохо финансировали. Даже металлургию.
Она с легкостью снимает канализационную трубу со стены, словно труба эта сделана из картона. Теперь я вижу, что у этой трубы есть спусковое устройство, ствол и оптический прицел.
— Люди думают, что технология — это просто применение научных знаний для практических задач. Что физика предшествует технологии. Все наоборот. Физика возникла как попытка найти решения проблем, сформулированных нами, инженерами. Потому что мы ближе к реальности. Откуда у вас этот список?
— От Магрете Сплид. Она оставила его мне перед тем, как ее убили.
— И почему она оставила его вам?
— Возможно, чтобы предупредить вас. Корнелиус умер. И Кельсен.
Она поглаживает ствол оружия.
— Весит всего пять килограммов. Тысяча двести игольчатых пуль в минуту. И дульная скорость такова, что одна пуля, внедряясь в тело на двадцать сантиметров, разрывает туловище взрослого человека на куски. Я не просто спроектировала и создала его. Я могу поразить тридцать из тридцати пяти движущихся мишеней на дистанции восемьсот пятьдесят метров за полторы минуты.
— У вас не будет полутора минут, — говорю я. — И вы не увидите их на расстоянии восьмисот пятидесяти метров.
Она меня не слышит.
— Практическая металлургия начинается с медных украшений. Создание сплавов развивается по мере изготовления оправ для драгоценных камней. Пайка и литье сложных форм начинаются с греческих статуэток и ритуальных сосудов династии Шан. Производство керамики — с экспериментов по обжигу маленьких глиняных божеств плодородия. Стекольное производство возникло, когда появилась потребность сделать что-то лучшее, чем бусы из кварца и стеатита. Большинство минералов и органических соединений были открыты художниками, искавшими пигменты. Мы художники, Сюзан. А общество еще не осознало этого факта.
Она оборачивается с грацией бегемота, все сто килограммов полностью под контролем. Ствол ее оружия, как будто случайно, теперь смотрит прямо мне в живот.
Она улыбается. Это улыбка, которая должна была бы открыть перед ней все двери. За которыми ее ждет смирительная рубашка.
— Мы в комиссии получали жалкие подачки. Под конец нам стали платить по триста пятьдесят тысяч в год. Это ничтожная часть того, что какой-нибудь посредственный юрист получает за участие в ежегодном заседании правления крупной компании. И что странного в том, что мы наконец-то решили заработать немного денег? Мы могли бы принести Дании в полторы тысячи раз больше славы, чем Бор и его сыновья вместе взятые. А деньги, деньги! Они росли бы как трава! Мы предсказали открытия Халька. Предсказали обнаружение в недрах Гренландии как молибдена, так и урана. И открытие крупных месторождений нефти. Но нас сдерживали. Вот что всегда говорил этот маленький засранец Хайн: «Общество не готово это принять. Для него это слишком сложно. Скажут, что вы просто шаманы. Это повлияет на весь государственный аппарат. И погубит вашу карьеру». Поэтому все замяли. Хайн и его люди фильтровали информацию. И лишь ничтожная часть просочилась наружу. За более чем сорок лет. Наконец, нас все достало. А кто был тот мужчина? Который собирался написать кантату для Фолькетинга? И милые дети?
— Лабан — мой бывший муж. Дети — мои. Мы нашли капсулу в Государственном архиве.
— И к какому выводу вы пришли?
— У вас были удивительно точные предсказания.
Она удовлетворенно чмокает губами.
— Мы предсказали распад Советского Союза. Отставку Никсона. Войну во Вьетнаме. Войну в Персидском заливе. Войну в Ираке. Мы могли бы дать НАТО невиданное прежде военное преимущество. Мы заметили сдвиги в системе Советского Союза за несколько лет до того, как все произошло. Но про нас попытались забыть. И Магрете забыла. Гребаная коммунистка. Пацифистка. Поклонница Ганди. Ахимса
[24], видите ли! Она считала, что ликвидация доносчиков во время войны — это было убийство. Что датские участники Сопротивления были своего рода Ангелами Ада. Что советников Рейгана, Перла и Чейни следовало бы осудить за преступления против человечности. Она любила рассуждать о «коллективной этике». Вы верите в это, Сюзан?
Она подходит ко мне, ствол ее ружья упирается мне в живот. Я нащупываю ломик, лежащий на дне сумки. Но из-за добермана любое резкое движение равносильно самоубийству.
— В физике нет понятия этики. Но я мать двоих детей. Я хочу, чтобы мои дети остались живы. Перспективы пока безрадостные. Кто-то пытался нас убить. Хайн держал нас взаперти четыре месяца. Он работает с какой-то охранной компанией, для которой не существует законов. Вчера мы сбежали. Вы предсказали масштабный цивилизационный коллапс. А даты вы не называли?
Она вешает ружье на место. Подносит сигару к морде собаки, та тут же откусывает кончик, словно старомодная машинка для нарезки хлеба. Кирстен прикуривает сигару. От настольной зажигалки, сделанной из корпуса ручной гранаты.
Раскурив сигару, она кладет мясистую руку мне на плечо. Мы друзья. Две женщины в мире мужчин. Она ведет меня вдоль бассейна.
— Обратите внимание на форму бассейна. Вы видите, что это повторение Эйлерова пути? Из знаменитой задачи о семи кёнигсбергских мостах. Мне непременно хотелось это здесь устроить. Бассейн. Я выросла в местечке, где добывали бурый уголь, неподалеку от Вонге. Мать покончила с собой, когда мне было три года. Я сбежала из дома в четырнадцать. Приехала в Штаты, когда мне было девятнадцать. Боролась за свое будущее. Я знаю, что такое — потерять мать. Потерять дом своего детства. Родной язык. Социальный класс. Данию. И знаете, как мне удалось выжить? Я на все забивала. Я чемпион мира по забиванию.
— Но только не на наличные, — говорю я. — К ним вы тянетесь.
Она резко останавливается. Перебирает имеющиеся в ее распоряжении варианты. Она может снова взять в руки свое ружье. Или предложить собаке меня съесть. Или же утопить меня в бассейне.
Но вместо этого она разражается смехом.
— Вы, черт возьми, правы! Я знаю счет деньгам. И так было всегда.
Она указывает на десять тысяч DVD-дисков на дальней стене.
— Я люблю кино. Посмотрите, чего добился Дрейер. Жалкие три фильма за двадцать один год. И трехкомнатная квартира на бульваре Дальгас. А у него ящик стола был забит сценариями. Дания — страна себялюбивых людей. За последние сорок лет я для производства оружия сделала больше, чем кто-либо другой. Я помогла выиграть Холодную войну. Теперь я хочу за все это какого-то вознаграждения.
— Пообщайтесь с прессой. Расскажите о комиссии. О Хайне. О ваших предсказаниях.
Она задумчиво смотрит на меня.
— Сюзан. Я нахожу тебя привлекательной.
— У меня аллергия на собачью шерсть.
Она кивает. Разочарованно, но с полным пониманием. Аллергия на собак все объясняет. Она готова на многое. Но собаки — это настоящие спутники жизни. При таком повороте дел нет места всяким мимолетным эротическим опытам.
Мы стоим у двери. Она указывает назад, вверх, на свод Утсона, где свет, кажется, проникает из другого измерения. Под белыми сводами плавает мобиль из цветных металлических деталей, размером не менее чем три на три метра.
— Он изготовлен из частей бомбардировщика F-117A. «Ночной ястреб». Я работала с Уильямом Перри, когда он был в администрации Картера. Разрабатывала покрытие. Сигнал на радаре от него не больше, чем от синицы. Во время войны в Персидском заливе нам удалось снизить человеческие потери в десять раз. От одного процента до одного на тысячу. На тысячу погибших иракцев приходился только один американец. Когда ты участвуешь в усовершенствовании ядерного оружия, ты все-таки не можешь не задумываться. Посмотрите на Оппенгеймера. Силарда. Бора. Совесть продолжала их мучить. Я читала интервью с Тиббетсом. Который сбросил бомбу на Хиросиму. Он сказал: «It was completely impersonal»
[25]. Ты веришь в это, Сюзан?
Я вспоминаю прошлое. Тысячи людей, с которыми я встречалась. Тысячи раз, когда я чувствовала эффект. И я понимаю, что ее мне не заполучить.
— Между людьми никогда не бывает ничего полностью обезличенного.
Она не отпускает меня. Ей за семьдесят, она мультимиллионерша, умеет все и знает все и имеет за плечами дело всей жизни. И все же она безмерно одинока.
— Приходится все брать на себя, ты перестаешь кому-либо доверять. Другие члены комиссии стали для меня как семья. Даже мужчины. Хотя мы иногда подолгу не виделись. Но те выходные раз в полгода — вот когда я жила по-настоящему.
Она снова кладет руку мне на плечо. Теперь прикосновение не покровительственное, не угрожающее и не вызывающее. Это отчаяние.
— Конечно, я была влюблена в Магрете. Мы все были в нее влюблены. Все те годы. У вас когда-нибудь была безответная любовь?
— У всех такое бывало.
— Но не на протяжении сорока лет. Как вам такое — сорок лет безответной любви?
— Я могу понять один год страданий от безответной любви. Но остальные тридцать девять — это впустую.
На мгновение в ее глазах вспыхивает безумие. Затем она снова смеется, со звуком, похожим на звук воздухозаборника доменной печи.
— Мне плевать на прессу. Я никогда не доверяла политикам. Каждый сам за себя. Я не выходила из дома с тех пор, как умерла Магрете. Я заказываю продукты в «SuperBest». Привозит знакомый курьер. Я установила камеры по всему периметру. Инфракрасные сканеры. Через две недели я уеду. Надеюсь, они появятся раньше. Те люди, которые убили Магрете. Очень надеюсь.
Я спускаюсь по лестнице.
— Вы собака, Сюзан. Я сразу это поняла. Вы одна из тех маленьких, опасных собак, такса или питбуль, у которых так и не вытравили инстинкты. Которая залезает в нору и, пятясь назад, вытаскивает за собой дохлую лису. Может быть, вы найдете их раньше. Если найдете, позовите меня.
3
Еще нет и семи часов. Большая часть площади Конгенс Нюторв погружена в темноту. Похоже, здесь между полицией и демонстрантами произошли столкновения: вдоль тротуаров установлены переносные загородки, многие окна на первых этажах разбиты и теперь затянуты брезентом, приклеенным скотчем. Повсюду лежат перевернутые, сгоревшие машины. Памятник посреди площади исчез. Скульптуры перед Королевским театром накрыты фанерными ящиками.
Но латунная табличка на воротах, через которые я прохожу, надраена до блеска. Первые четыре этажа занимают отделы дизайнерского бюро Фабиуса, на последнем этаже живет он с моей матерью. Она взяла его фамилию — Магнус.
Он и открывает мне дверь.
Бывает, что ты сталкиваешься лицом к лицу с человеком настолько красивым, что это ранит твое сердце. И если я говорю «ранит», то это вовсе не метафора, боль вполне конкретна и ощущается физически.
Фабиус — именно такой человек. Его красота не кричащая, она темная, интровертная и загадочная, она вызывает в каждой женщине острое желание коснуться его, утешить и поддержать, продемонстрировав тем самым, что она понимает его утонченную и сложную душу.
— Фабиус, — говорю я, — я должна от имени всех представительниц моего пола выразить глубокую скорбь по поводу того, что ты гей.
Он улыбается, как китайский мандарин.
— Нам сказали, что вы уехали как минимум на год.
— Но тем не менее я здесь.
— У твоей матери мигрень.
Мигрень моей матери — это не та мигрень, которая для прекрасных и изнеженных дам лишь украшение — все равно что шляпка-дерби. Это пожизненное проклятие, которое время от времени, ни с того ни с сего, настигает ее подобно параличу. Лицо покрывается смертельной бледностью, глаза наливаются кровью, силы иссякают, и ей приходится ретироваться в спальню, где она лежит трупом по три дня с задернутыми шторами, без еды и воды.
По истечении трех дней она выходит, шатаясь, ослабевшая, воскресшая, но с таким выражением лица, как будто побывала в царстве мертвых.
Я никогда раньше не беспокоила ее во время таких приступов. Но сейчас выбора нет. И Фабиус это чувствует. Он делает шаг в сторону.
Наверное, я не бывала в спальне матери лет двадцать. У каждого человека есть свои четко обозначенные границы. Кроме, пожалуй, Дортеи. Границы моей матери проходят по порогу спальни.
Я захожу к ней. Без стука.
В комнате темно. Пахнет свежими яблоками, пудрой и духами. Я подхожу к окну и отодвигаю штору — ровно настолько, чтобы не споткнуться о мебель.
Посреди комнаты стоит огромная кровать. Антикварная, на позолоченных львиных лапах, похожая на длинный океанский вал, застывший перед самым берегом. Белый лакированный каркас, позолота по краям, море розовых подушек и пуховых одеял.
Где-то под всеми этими одеялами прячется моя мама. В темноте мне видны только ее глаза, она смотрит на меня с ненавистью.
— Мама, — спрашиваю я. — Почему отец уехал?
Наряду с личными историями, которые некоторые люди создают, чтобы не потерять себя, существуют и общие семейные истории, призванные породить иллюзию, что семья — это такая система, которая движется по шкале времени, наполняясь трагическим смыслом и слезливой душевностью. История моего отца всегда представлялась как история великого цыгана, которому с его непреодолимой тягой к странствиям было тесно в такой маленькой стране и в такой маленькой семье.
Я всегда знала, что это ложь.
— Я помню, как он прощался со мной. Он уезжал не по своей воле.
Фабиус как-то незаметно возникает в комнате, словно живительная влага. Мама делает ему знак. Он берет с прикроватной тумбочки маленькую коричневую бутылочку с пластиковой соломинкой и протягивает ей. Она сосет, глядя мне в глаза.
— Это морфий, Сюзан. Только он и помогает.
Она почти хрипит. Когда я вошла, ей было плохо, теперь ей стало еще хуже.
— Я ничего не понимаю в политике, Сюзан.
Я жду продолжения, без всякой жалости.
— У него был завод по производству боеприпасов. В Родваде. Он достался ему от отца, по наследству. Твой отец изобрел новый вид снарядов. Из какого-то керамического материала. В Дании никогда не приветствовалось производство оружия. Выяснилось, что он поставлял их в страны, на которые было наложено эмбарго ООН.
— Южная Африка?
То ли она не хочет меня слышать, то ли усилие, затрачиваемое на речь, не позволяет ей еще и воспринимать звуки.
— Он узнал, что на него завели уголовное дело. Что на следующий день его должны арестовать. Поэтому он и сбежал. Дело так и не было предано огласке. Но у него конфисковали все. Все имущество, все сбережения, завод. Рудерсдаль, другие охотничьи домики. Нам ничего не осталось.
Она так никогда и не смогла примириться с конфискацией. Я сажусь на край кровати. У нее нет сил возражать.
— Я видела его, — говорю я. — На фотографии. В пустыне Калахари. Думаю, он связывался с тобой. Как-то давал о себе знать.
Она поднимает руку. Я даю ей морфий. На прикроватном столике лежит вышитый носовой платок, я осторожно вытираю ей губы. Она хочет сесть, я помогаю ей, Фабиус подкладывает под спину подушку. Она указывает на ящик тумбочки, я открываю его. Сверху лежит конверт.
— Открой!
Я достаю из конверта две фотографии. На них один и тот же человек.
Это мой отец. На первой фотографии он постарше, чем я его помню, на второй — намного старше. На обеих на нем широкополая шляпа.
Я переворачиваю фотографии. На обратной стороне одной из них написано черными чернилами: «Моим любимым, Лане и Сюзан».
На конверте нет марок.
— Первую фотографию он прислал через десять лет. Затем прошло еще десять лет, и он прислал вторую. После этого я ничего от него не слышала.
— Как ты их получала?
— Приносил посыльный. Оба раза один и тот же человек. Датчанин. Не представлялся.
— Что за человек?
Она задумывается.
— Ну такой… крепкий…
Кто-то в первую очередь обращает внимание на внешность, кто-то на интеллект, кто-то может учуять финансовое состояние своего ближнего за четыреста метров. Моя мать воспринимает человека через его тело. И никогда не ошибается.
— Что ты имеешь в виду?
Она пытается что-то нарисовать в воздухе. Это попытка танцора описать реальность, находящуюся за пределами языка.
— Он напугал меня.
Мне не часто доводилось слышать от нее о каких-то страхах, разве что о страхе потерять публику.
— Но одет он был элегантно.
Фабиус садится рядом со мной. Я чувствую его нежность к ней. Его любовь. На мгновение это чувство становится осязаемым, как будто между ними возникает какой-то материальный мостик.
До сих пор я думала, что в моей матери он искал и нашел свою мать. Теперь я вижу, что все наоборот. Несмотря на разницу в возрасте, он любит ее, как отец любит дочь.
— Как вы с папой познакомились?
— Он увидел меня на сцене. Прислал букет цветов. Большой, как стог сена. Попросил о встрече. Я ему отказала. Он приходил на семь спектаклей подряд. Сидел в первом ряду. И каждый раз присылал букет. После первых трех букетов я попросила театр не принимать их. Потом он пошел к моим родителям. У него было психопатическое обаяние. Я все еще жила с родителями. Однажды вечером он просто оказался за обеденным столом. Через несколько недель я разрешила ему пригласить меня на свидание.
Ее взгляд становится отстраненным. Она снова переживает все то, о чем рассказывает.
— Почему ты выбрала его?
Отстраненность исчезает, она смотрит мне прямо в глаза. Это очень важный вопрос для ребенка.
И ответ очень важен. Почему вы были зачаты и рождены, почему ваши родители решили быть вместе?
— Дело было в его энергетике. Жизненной силе. Женщинам это нравится.
— А любовь?
Она смотрит на Фабиуса. Он кивает с пониманием. Протягивает ей высокий узкий стакан, в нем кальвадос. И поддерживает ей голову, пока она пьет.
— Мы вместе ходили на охоту. Он развел в Дании китайских водяных оленей. Единственный олень с клыками. Может представлять опасность для людей. Ранним утром, когда вставало солнце, мы вместе подстерегали их в хижине. Прижавшись друг к другу. Не говоря ни слова. А вокруг нас просыпалась природа. Казалось, что если бы мир был другим, то, возможно… возможно, была бы любовь.
Я чувствую какое-то иррациональное облегчение. Возможно, для ребенка в каждом из нас важно знать, что какая-то любовь все-таки была.
— Мама. У тебя есть инструкция от Министерства обороны? На случай катастрофы?
В тишине я слышу, как тяжело она дышит. Она закрывает глаза. Пытается ускользнуть. Не удается. Мы зашли слишком далеко.
— Это конфиденциально, Сюзан. Обращались только к двум людям. К директору театра и ко мне. Даже не к балетмейстеру. Почему ты спрашиваешь, откуда ты об этом узнала?
Теперь, когда мои глаза привыкли к темноте, я уже почти четко все вижу. Под потолком парит старинная венецианская люстра — невесомая кружевная фантазия из стекла, созданная в стеклодувной мастерской. Каждый из немногочисленных предметов мебели — антикварный, изысканный и как будто оказавшийся здесь совершенно случайно. Словно какой-то прохожий с хорошим вкусом обронил миллион в нужном месте.
— Ко мне в театр пришел какой-то чиновник. Это было уже больше десяти лет назад. Явно человек умный. Он сказал, что даже если весь балет исчезнет и останусь только я, то можно будет за год воссоздать весь репертуар Бурнонвиля. С новыми танцорами. В каком-то другом месте. И это правда, Сюзан. Что бы там ни было, но это правда.
— В каком таком другом месте?
— Об этом он ничего не сказал. Разве это удивительно? Ведь если что-то случится, речь пойдет о спасении самых ценных граждан.
Я встаю.
— Он позвонил, Сюзан, твой отец. Вскоре после того, как отправил первую фотографию. Он был в Южной Африке. Мобильные телефоны тогда еще были редкостью, позвонила телефонистка, она сказала, что мне звонят из ЮАР. Через несколько лет он снова позвонил. И каждый раз спрашивал о тебе. Потом я перестала отвечать на звонки. Он хотел поговорить с тобой. Но зачем тебе это было нужно? Мы должны были двигаться дальше, мы с тобой, мы должны были строить новую жизнь. Вся эта история могла стоить мне работы в театре. Нам грозили одним из самых крупных уголовных процессов в истории Дании. Речь шла о международной преступности. И не только о торговле оружием.
Вот так. Строго говоря, главным для нее никогда не была я, или мой отец, или ее любовники. Главным был балет. Я чувствую к ней нежность. Есть что-то чистое в том, чтобы всю жизнь желать только одного. Даже если это — ты сам.
— И как он говорил? Он был в депрессии?
— Никакой депрессии. Он был очень даже бодрым. Конечно же, он звучал жизнерадостно. Иначе и быть не может. Эта его манера общаться со мной, Сюзан, с нами. В этом его отношение к миру. Он должен быть завоевателем. И добиваться своего.
В ее голосе звучит вызывающая гордость. В каком-то смысле она тоже подверглась насилию. Возможно, немного легче оттого, что насильник — Князь Тьмы.
Она падает обратно на подушки. Фабиус провожает меня. Мы останавливаемся в коридоре. Замираем на мгновение. Трудно подобрать слова для того, что мы оба сейчас чувствуем. Нас объединяет любовь к этому существу в постели. Это чувство настолько странное, что его никак не передать словами.
— Магрете Сплид? Ты ее нашла, Сюзан?
Я киваю.
— У нее с твоим отцом что-то было. До знакомства с твоей матерью…
Когда я спускаюсь по лестнице, я слышу, как он неторопливо, аккуратно закрывает дверь.
Внизу у лестницы мелькает тень. Я достаю ломик и выхожу в подворотню. Вижу Лабана, который стоит, опираясь на велосипед.
Мы идем к машине. Он кладет велосипед в кузов пикапа. Я сажусь за руль.
Я собираюсь завести машину, но останавливаюсь. Магазин на углу Готерсгаде разграблен. Стекла выбиты, внутри пусто. Это произошло, пока я была у матери.
Я завожу машину и разворачиваюсь. Не хочу ехать мимо разграбленного магазина. Поворачиваю налево на Бредгаде. Для меня поездка от Королевского театра и «Magasin du Nord» мимо Нюхауна по Бредгаде до Эспланады — это поездка по прекрасному старому Копенгагену. Теперь же стекла во многих домах на первых этажах выбиты, а окна забиты досками. В воздухе — легкий запах гари.
— Я позвонила в Центр физики элементарных частиц, — говорю я. — Если готовится эвакуация Дании, Торбьорн Хальк будет первым, кого вывезут в безопасное место.
4
Пока мы были в Индии, завершилось строительство Центра физики элементарных частиц.
Наземная часть комплекса — это четырехэтажное здание, которое вместе с небольшим парком и окружающей стеной заняло территорию в десять тысяч квадратных метров, которая прежде относилась к Фэлледпаркен и саду Клостерхэвен, на углу Ягтвай и Серритслеввай. Мы благоговейно замираем перед лестницей. На все это было потрачено более сорока миллиардов. Датское государство выделило десять, а ЕС и НАСА — тридцать.
Всех этих вложений в здание на первый взгляд как-то не видно. Но в нем все-таки присутствует некий стиль. Лестница из гранита, пол в холле выложен паркетом-елочкой, повсюду мягкие диваны, и даже форма охранников как будто предназначена для демонстрации на подиуме, она официальная, но не претенциозная.
Однако охранники не собираются нас впускать.
— Я звонила, — говорю я, — у меня назначена встреча, я лектор Копенгагенского университета.
Охранники не двигаются с места. Лабан с трудом сдерживается.
За спинами мужчин возникает женщина.
— Элизабет, — обращаюсь я к ней, — в чем дело?
Она отводит нас в сторону. Понижает голос.
— Я получила твое сообщение, Сюзан. К сожалению, не могу тебя впустить. Мы очень заняты. Привет от Торбьорна. Насколько я поняла с его слов, ты написала заявление об уходе. Давай встретимся в другой раз.
На белой рубашке у нее бейджик: «Элизабет Хальк. Профессор».
— Ты стала фру Хальк, — говорю я. — И профессором. Неплохо.
Она заливается румянцем.
— Мне надо поговорить с Торбьорном, — говорю я.
— Исключено. У него нет времени. Да и вообще ты не имеешь права здесь находиться. Прошу тебя, уходи.
Я наклоняюсь к ней. Кладу ладонь поверх ее руки. Потом беру за локоть. И заламываю ей руку.
Лицо ее мгновенно бледнеет. Глаза расширяются от удивления. Университетский мир живет в ментальной сфере. Не особенно вникая в телесные аспекты. И неважно, о чем идет речь — о радости или о боли.
Я продолжаю давить правой рукой, левой обнимаю ее за плечи и веду к лифту. Лабан нерешительно следует за нами.
— Элизабет, — говорю я. — Есть женщины, которые назовут тебя предприимчивой шлюхой. И скажут, что ты поднимаешься по служебной лестнице через постель. Но я другого мнения. Я бы сказала, что ты просто ускорила процесс. Ты все равно при любых обстоятельствах добралась бы до этой должности.
В глазах у нее слезы. Мы доходим до лифта. Охранники смотрят на нас с подозрением. Я встаю так, чтобы не были видны наши руки.
— Улыбайся! — говорю я. — Или я сейчас сломаю тебе запястье. И нажимай кнопку — едем вниз.
Лифт опускается. Останавливается. Мы оказываемся в комнате, оформленной как холл роскошного отеля: много гранита, много диванов и кресел, обитых черной кожей. И картины на стенах. Оттуда мы попадаем в овальную комнату, по периметру которой выстроились телевизионное экраны. У экранов сидят двадцать-тридцать человек. У большого экрана — группа людей, в центре которой Торбьорн Хальк.
Он под два метра ростом, у него рыжие волосы, и он первопричина всего происходящего здесь. Именно его открытие «сп
ина Халька» в ходе экспериментов в ЦЕРНе, где есть большие ускорители, принесло ему Нобелевскую премию, такую же заслуженную, как премии Бора и Андреа Финк, и в результате Дании удалось получить деньги на строительство того, на что мы сейчас смотрим сквозь приоткрытую дверь.
Перед нами бетонный туннель, в котором труба диаметром полтора метра из синего эмалированного металла на глубине пятнадцать метров описывает первые метры идеального круга, проходящего под Фэлледпаркен, Сванемёлен, внутренним Хеллерупом, внешним Эстербро, Нёрребро, Вальбю, гаванью, Амагербро и Хольменом, снова под гаванью, центром города и заканчивающегося там, где мы сейчас находимся, преодолев сорок километров, что делает ее крупнейшим в мире коллайдером.
На протяжении этих сорока километров коллайдер разгоняет элементарные частицы до скорости, очень близкой к скорости света, создавая восемьсот миллионов соударений в секунду и выдавая в год восемнадцать петабит данных, которые могли бы заполнить более двух миллионов DVD-дисков, если бы не система фильтров, в разработке которой я принимала участие и благодаря которой из этих восьмисот миллионов соударений каждую секунду отбирается четыреста самых важных.
Я отпускаю Элизабет. Она падает на стул. Я делаю несколько шагов вперед и похлопываю Торбьорна Халька по плечу.
Ему трудно скрыть свою досаду, когда он видит меня. А за досадой скрывается страх. Он замечает жену. Страх усиливается.
— Торбьорн, — говорю я. — Я хочу от всей души поздравить тебя со всем. И со свадьбой, конечно. Хочу представить тебе моего бывшего мужа, Лабана Свендсена.
Они с Лабаном пожимают друг другу руки. Явно чувствуя неловкость.
Две трети электроники в комнате демонтировано. Команда мужчин в синей рабочей одежде занимается последней третью.
Мы проходим через комнату, дверь в кабинет Торбьорна открывается. Или в один из его кабинетов.
Кажется, что мы попали в сад: повсюду горшки с растениями, система наклонных зеркал отражает солнечный свет сверху из парка, и он проникает вниз через световую шахту, создавая иллюзию, что мы находимся под открытым небом.
Одна стена целиком занята смещаемыми досками, на досках нарисовано нечто, похожее на судно, подвешенное под воздушным шаром. На вершине шара вертикально установлено какое-то подобие паруса-крыла.
— Новый патент, Торбьорн?
Он не может устоять перед искушением похвастаться. И именно мне. Он просто распухает от гордости. Как будто это он — воздушный шар.
— Я позаимствовал парус-крыло у судна «Челлендж», которое выиграло Кубок Америки. Оно может идти под углом пять градусов к ветру. Под парусом я поместил небольшой воздушный шар. Газовый. Энергию для расширения и сжатия баллона дают солнечные батареи. Под шаром небольшая закрытая кабина из углепластика в корпусе с большим килем. Это замечательный гибрид, Сюзан. В непогоду это судно может развивать скорость до двадцати пяти узлов и идти близко к ветру. При благоприятной погоде и попутном ветре оно летит, не потребляя энергии. Это произведет революцию в транспорте. Сегодня я провожу испытательный полет.
Испокон веку Дания славится своими безумными изобретателями. Эрстед, Мадс Клаусен с его расширительными клапанами, Кройер с его шарами, Торсен, который придумал, как штамповать стальные раковины. Эрик Якобсен, создавший антабус. Торбьорн Хальк — еще один в этом ряду.
На мгновение он так увлекается своими достижениями, что забывает все вокруг. Жена возвращает его к действительности.
— Она сумасшедшая, Торбьорн! Она чуть не сломала мне руку. От нее можно ждать всего чего угодно. Срочно звони в полицию!
Он нервно закусывает губу.
— Я получил твое заявление об уходе, Сюзан. Нам, конечно, очень жаль. Но мы понимаем…
— Кто-то написал его за меня. Меня хотят вычеркнуть из списков…
Он снова закусывает губу.
— Почему вы демонтируете приборы?
— У нас ремонт.
— Эти люди готовятся не к ремонту. Они все разбирают и упаковывают. Похоже на что-то посерьезнее. На эвакуацию. Государство опасается распада общественных структур. Поэтому верхушку общества отправляют в безопасное место. Расскажи мне об этом.
Теперь он бледнеет так же, как и его жена. Он боится меня. Но еще больше он боится чего-то другого.
— Я не могу говорить об этом, Сюзан. Я бы посоветовал тебе держаться от всего этого подальше.
Я встаю.
— Думаю, надо позвонить какому-нибудь журналисту, — говорю я.
— Сюзан. Что бы ты ни делала. И чем бы ни угрожала. Я не могу об этом говорить.
Он дошел до какой-то границы, дальше которой двинуться не может. Мы ничего не добились. У меня нет никаких документов, которые можно было бы показать журналисту. Я киваю Лабану. Элизабет встает.
— Торбьорн, я вызываю полицию!
— Замолчи, Элизабет!
Она опускается обратно в кресло. Мы уходим. Позади мы слышим ее взволнованный голос.
— Почему ты так боишься эту маленькую сучку?
Дверь лифта закрывается за нами с Лабаном.
— Я знаю, почему он боится, Сюзан.
Я молчу.
— Я обратил внимание на его руки. На его хромоту. Это он изнасиловал тебя. В интернате. Это в него ты ввинчивала шурупы.
Мы проходим мимо подозрительных охранников и спускаемся по лестнице.
— Он работал в Хольмгангене, — говорю я. — Зарабатывал деньги на учебу. Именно он показал мне периодическую таблицу. Он был первым, кто рассказал мне о физике. Я преклонялась перед ним. Он был добрым взрослым в темном мире. Пока не стал частью тьмы. Тем не менее я до сих пор ему благодарна.