Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Если огонь перекинется на наш дом, нам сразу крышка!

— Я предусмотрел эту опасность, — сказал Челленджер, — и просил жену принять предохранительные меры.

— Все сделано, милый. Пожар нас не заденет. Но у меня опять стучит в висках. Какой тяжелый воздух!

— Сейчас мы его освежим, — сказал Челленджер. И наклонился над своим кислородным баллоном. — Этот уже почти пуст, — объявил он. — Нам его хватило на три с половиной часа. Сейчас около восьми. Мы свободно протянем ночь. Я жду конца часам к девяти утра. Мы увидим еще один рассвет, и он будет безраздельно нашим.

Он отвернул кран на своем втором баллоне и на полминуты открыл фрамугу над дверью. Когда воздух стал заметно свежей, но вместе с тем острее стало сказываться на нас отравление, он поспешил захлопнуть ее.

— Кстати, — сказал он, — человек не может жить одним кислородом. Давно пора обедать. Смею вас уверить, любезные гости, когда я приглашал вас к себе в надежде приятно провести вместе время, я рассчитывал, что моя кухня оправдает себя. Но ничего не поделаешь. Надеюсь, вы со мной согласитесь, что было бы безумием до времени израсходовать наш воздух, разжигая керосинку. У меня припасено немного холодного мяса, хлеба и солений; прибавить бутылку — другую кларета — чем не обед? Спасибо, дорогая, ты и сейчас, как всегда, королева хозяек.

В самом деле, удивительно, как с чисто английским уважением к порядку и с хозяйской гордостью маленькая женщина в пять минут разостлала на круглом столе белоснежную скатерть, разложила салфетки и подала скромную закуску — все, как требует цивилизация, вплоть до электрического фонаря, установленного в виде лампы на середине стола! И еще удивительней было убедиться, что мы сохранили превосходный аппетит.

— Это мерило пережитого нами волнения, — сказал Челленджер тем снисходительным тоном, каким он привык разъяснять в научном разрезе обыденные явления. — Мы прошли через великий кризис. Это означает большую затрату молекулярной энергии, которая требует возмещения. Большое горе и большая радость должны вызывать повышенный аппетит, а вовсе не отбивать охоту к еде, как утверждают наши романисты.

— Вот почему крестьяне устраивают пиры по случаю похорон, — посмел и я вставить свое слово.

— Именно! Наш юный друг привел превосходный пример. Разрешите положить вам еще ломтик копченого языка.

— То же наблюдается и у дикарей, — сказал лорд Джон, нацелившись на говядину. — Я видел раз, как туземцы на реке Арувими хоронили вождя и съели при этом целого бегемота, который весил, верно, не меньше, чем все они, вместе взятые. На Новой Гвинее некоторые племена съедают на поминках самого покойника — чтобы даром не пропадало добро. Однако из всех похоронных пиршеств на земле наше, думается мне, самое необычайное!

— Странное дело! — сказала миссис Челленджер. — Я не нахожу в себе печали о погибших. У меня остались в Бедфорде отец и мать. Я знаю, что они умерли, и, однако, среди этой потрясающей мировой трагедии я не могу почувствовать острую боль за отдельных людей, даже за них.

— А моя старенькая мать — в Ирландии, в своем сельском домике, — сказал я. — Я как будто вижу ее перед собой: с шалью на плечах, в кружевном чепце, с закрытыми глазами, она сидит у окна, откинувшись на высокую спинку кресла, рядом лежат ее очки и книга. Что мне горевать о ней? Она отошла, и я отхожу вслед за нею, и, может быть, там, в новом бытии, мы будем ближе, чем здесь, когда я жил в Англии, а она — в Ирландии. И все-таки мне горько думать, что ее больше нет, моей родной!

— Если речь о теле, — заметил Челленджер, — так мы же не горюем при разлуке с кончиками ногтей или прядями остриженных волос, хотя они когда-то составляли часть нас самих. И одноногий инвалид не льет сентиментальных слез о своей утраченной ноге. Наше тело было для нас главным образом источником боли и усталости. Оно постоянно указывало нам на нашу ограниченность. Так чего же нам огорчаться, когда оно отделяется от нашего духовного «я»?

— Если только одно отделимо от другого, — пробурчал Саммерли. — Нет, что ни говорите, всеобщая смерть ужасна!

— Как я уже объяснял, — возразил Челленджер, — всеобщая смерть по самой своей природе должна ужасать нас куда меньше, чем одиночная.

— Это как в бою, — заметил лорд Джон. — Если вы увидите одного человека, лежащего здесь на полу с раздавленной грудью и дыркой во лбу, вам станет дурно. А я видел в Судане десять тысяч трупов, лежавших навзничь, и ничего такого не почувствовал, потому что для творящих историю жизнь отдельного человека слишком ничтожна, чтоб о ней задумываться. Но когда погибают, как сегодня, тысячи миллионов, вы уже не отделяете свою личность от толпы.

— Ах, я хотела бы, чтобы и для нас все уже кончилось! — сказала в тоске миссис Челленджер. — Мне так страшно, Джордж.

— Когда настанет срок, ты будешь храбрее всех нас, моя маленькая. Твой грубый муж доставлял тебе немало хлопот, но ты понимаешь, что Джордж Эдуард Челленджер таков, каким он создан, и, как ни старайся, не может стать иным. Ведь ты не променяла бы его ни на кого другого?

— Ни на кого на свете, дорогой, — сказала жена и обвила руками его бычью шею.

Мы трое подошли к окну и застыли, изумленные зрелищем, которое открылось нашим глазам.

Наступил вечер и одел мертвый мир в саван мрака. Но по южному горизонту протянулась длинная ярко-алая полоса. Нарастая и убывая, она билась трепетным пульсом жизни — то вдруг разливалась заревом до самого зенита, то опадала и тихо тлела лентой угасающего пламени.

— Льюис в огне! — закричал я.

— Нет, это горит Брайтон, — отозвался Челленджер, тоже подойдя к окну. — Видите, на фоне зарева вырисовываются горбатые спины холмов? Пожар по ту сторону их, за много миль. Город пылает, наверно, со всех концов.

Красные вспышки можно было наблюдать в нескольких местах, и тускло тлела еще на полотне железной дороги груда обломков, но все это казалось только искорками по сравнению с чудовищным пожаром, бушевавшим за холмами. Какой бы можно было выпустить номер «Дейли-газетт»! Перед кем из журналистов открывались когда-либо такие перспективы — и так было мало возможности использовать их! Из находок находка — и некому ее оценить! Во мне вдруг проснулся неугомонный зуд репортера. Если эти мужи науки до конца остаются верны делу своей жизни, почему не могу и я проявить то же постоянство в своем скромном призвании? Пусть ни один человеческий глаз не увидит того, что я сделаю. Но как-никак впереди еще долгая ночь, а я и думать не могу о сне. Заметки помогут мне скоротать томительные часы и займут мои мысли. Вот как случилось, что я сейчас располагаю сплошь исписанным толстым блокнотом. Почерк неразборчив, так как писать пришлось, положив блокнот на колено, при тусклом, меркнущем свете нашего единственного электрического фонаря. Обладай я литературным дарованием, мои записи, возможно, были бы достойны своего предмета. Но и так они могут все же передать другим наши переживания и томительный ужас этой страшной ночи.

Глава IV

ХРОНИКА СМЕРТИ

Как странно видеть эти слова, нацарапанные вместо заглавия на пустой странице моей записной книжки! Как странно, что написал их я, Эдуард Meлоун, который всего за полсуток перед тем оставил свои меблированные комнаты в Стритеме, нисколько не помышляя о чуде, которое готовил нам день! Я оглядываюсь назад, на цепь происшествий: мой разговор с Мак-Ардлом, первый сигнал тревоги — письмо Челленджера в «Таймсе», вздорные разговоры в поезде, приятный завтрак, катастрофа, — и вот, наконец, мы медлим одни на опустелой планете, и наша судьба так неизбежна, что эти строки, написанные машинально, по репортерской привычке, строки, которые никто никогда не прочтет, представляются мне речью человека, уже умершего, — так близко подошел он к туманной границе, перейденной всеми, кроме этого тесного круга друзей. Я сознаю, как были мудры и справедливы слова Челленджера, что истинной трагедией было бы для нас остаться жить, когда все благородное, доброе, прекрасное погибло бы на земле. Но такая опасность нам, конечно, не грозит. Уже наш второй кислородный баллон подходит к концу. Мы можем высчитать скудный остаток нашей жизни чуть ли не с точностью до одной минуты.

Челленджер только что преподнес нам лекцию чуть не на двадцать минут. В возбуждении он так рычал, как если бы громил с кафедры своих научных противников, старых скептиков из Академии. Правда, ему пришлось ораторствовать перед довольно необычной аудиторией: его жена, не разбираясь в предмете, была заранее во всем с ним согласна; Саммерли жался в тени с недовольным видом, настроенный критически, но явно заинтересованный; лорд Джон растянулся в кресле, наскучив нескончаемыми спорами; и, наконец, сам я, стоя у окна, наблюдал за всем с каким-то отрешенным вниманием, как будто все это было сном или чем-то таким, что меня никак не касалось. Челленджер сидел за столом, направив фонарь на пластинку под микроскопом, которую принес из туалетной. Кружок белого света, отраженного зеркальцем, ярко озарял половину его топорного, заросшего лица, оставляя другую половину в густой тени. Последнее время он, кажется, изучал низшие формы жизни и был сейчас сильно взволнован, увидев, что амеба на пластинке, заготовленной днем раньше, была еще жива.

_ Да посмотрите же и сами увидите! — повторял

он в крайнем возбуждении. — Саммерли, вы, может быть, подойдете и разрешите свои сомнения? Мелоун, не хотите проверить? Эти маленькие веретенца в середине препарата — бациллярии, они в счет не идут, так как их правильней относить не к животному миру, а к растительному. Но в правом углу вы увидите самую несомненную амебу — вот она лениво двигается по полю. Верхний винт — для точной установки по вашему глазу. Поглядите же сами!

Саммерли посмотрел и согласился. Потом и я заглянул в микроскоп и увидел крошечное создание, осколком матового стекла медлительно плававшее по освещенному кругу. Лорд Джон предпочел поверить на слово.

— Что мне до того, жива она или мертва? — сказал он. — Мы даже не знаем друг друга в лицо, зачем же я буду принимать к сердцу ее судьбу? Не думаю, чтобы амеба сколько-нибудь беспокоилась о нашем с вами здоровье.

Я рассмеялся при этих его словах, а Челленджер навел на меня свой самый холодный и надменный взгляд. Под таким взглядом можно было окаменеть.

— Ветреность недоучки вредит науке больше, чем тупость невежды! Если бы лорд Джон Рокстон соизволил…

— Дорогой Джордж, оставь свою язвительность, — вмешалась его жена, проведя рукой по черной гриве, свесившейся над микроскопом. — Какое это имеет значение, жива амеба или нет?

— Огромное значение, — угрюмо проговорил Челленджер.

— Хорошо, послушаем, — благодушно улыбнулся лорд Джон. — Эта тема для разговора не хуже всякой другой. Если вы находите, что я был с вашей амебой слишком развязен или как-либо задел ее самолюбие, я готов перед ней извиниться.

— Я, со своей стороны, — начал Саммерли скрипучим голосом резонера, — не вижу, почему вы придаете такое значение тому обстоятельству, что амеба жива. Она дышит той же атмосферой, что и мы, и яд, естественно, не действует на нее. За пределами нашей комнаты она, наверно, умерла бы, как все прочие животные организмы.

— Ваше замечание, мой милый Саммерли, — ответил Челленджер с невообразимой снисходительностью (ах, если бы я мог зарисовать это самоуверенное, надменное лицо с прыгающим по нему ярким зайчиком света от зеркальца микроскопа!), — ваше замечание показывает, что вы не способны правильно оценить положение. Эта особь взята вчера и герметически закупорена. Наш кислород до нее не доходит. А вот эфир, конечно, проникает к ней, как он проникает всюду, по всей вселенной. И все-таки она не умерла от яда. Следовательно, мы вправе заключить, что и другие амебы, за пределами этой комнаты, не погибли во всемирной катастрофе, как вы ошибочно предполагаете, а остались живы.

— Хорошо, но я и теперь не склонен кричать «гип-гип ура», — заявил лорд Джон. — Какая нам разница?

— Разница та, что Земля жива, а не мертва. Если бы вы обладали научным воображением, вы могли бы перенестись мысленно вперед, и, исходя из этого единственного факта, вы на расстоянии двух — трех миллионов лет (а что они? Лишь мимолетный миг в бесконечном течении веков!) увидели бы целый мир, кишащий вновь животной и человеческой жизнью, возникшей из этого слабенького корня. Вам, верно, случалось видеть степные пожары, когда пламя сметает всякий след травы и других растений с поверхности земли, оставляя лишь бурую пустошь? Вы могли бы подумать, что она так навсегда и останется пустыней. Но корни растений уцелели, и, когда через несколько лет вы придете на место пожара, вы уже не различите, где была бурая плешина. В этом микроскопическом существе заключены корни будущего животного мира, и со временем развитие наследственных свойств, эволюция, несомненно, загладит всякий след небывалого кризиса, который постиг нас сегодня.

— Чертовски занятно! — сказал лорд Джон и неторопливо подошел заглянуть в микроскоп. — Здравствуй, приятель! Ты будешь висеть номером первым в ряду фамильных портретов. Смотри ты, какая шикарная запонка у тебя на груди!

— Темное пятнышко — это клеточное ядро, — сказал Челленджер с видом няньки, показывающей буквы ребенку.

— Значит, мы можем не чувствовать себя одинокими, — рассмеялся лорд Джон. — На земле живет, кроме нас, кое-кто еще!

— Вы как будто считаете бесспорным, Челленджер, — заговорил Саммерли, — что мир создан ради одной лишь цели — производить и поддерживать человеческую жизнь.

— А вы, сэр, можете указать какую-нибудь другую цель его создания? — ощетинился Челленджер при первом же намеке на противоречие.

— Иногда я думаю, что только по своему чудовищному самомнению человечество воображает, будто мироздание — всего лишь подмостки, воздвигнутые для его спеси.

— Я не собираюсь возводить это в догму, но, даже не обладая тем, что вы изволили назвать чудовищным самомнением, мы смело можем считать себя высшим творением природы.

— Высшим среди того, что нами познано.

— Это, сэр, разумеется без слов. Подумайте, миллионы или даже миллиарды лет Земля вертелась пустая или если не пустая, то все же без признаков человека, без намека на возможность его появления. Неисчислимые века ее омывали дожди, палило солнце, овевали ветры. По геологическому летосчислению человек явился из небытия только вчера. Так можно ли принимать как несомненное, что вся грандиозная подготовительная работа была произведена ради него?

— А ради кого же? Или ради чего? Саммерли пожал плечами.

— Кто знает? У природы могут быть цели, непостижимые для нас… А человек, вероятно, простая случайность, побочный продукт общего процесса. Все равно, как если бы пена на поверхности океана вообразила, будто океан сотворен ради того, чтобы ее производить и поддерживать, или если бы церковная мышь возомнила, что здание собора — ее родовой замок.

Я скрупулезно, слово в слово записал их доводы. Но вскоре спор выродился в шумную перепалку, причем с обеих сторон посыпались двадцатисложные термины научного жаргона. Несомненно, завидная честь — слушать, как два первоклассных ума обсуждают самые высокие вопросы; но, так как они пребывают всегда в непримиримом разногласии, простые люди, вроде меня и лорда Джона, не могут вынести из подобных споров ничего положительного: доводы нейтрализуют друг друга, и мы остаемся ни с чем. Наконец гудение голосов умолкло, и Саммерли съежился в своем кресле, тогда как Челленджер, все еще покручивая винты микроскопа, продолжал глухо, нечленораздельно ворчать, как море после бури. Лорд Джон подходит ко мне, и мы вместе смотрим в ночь.

Светит бледный молодой месяц — последний месяц, на котором еще остановится глаз человеческий, и ярко горят звезды. Даже над нагорьем Южной Америки, где воздух так прозрачен, я не видел более ярких звезд. Возможно, изменения в эфире оказывают какое-то действие на свет. Погребальный костер Брайтона еще пылает, и на западном склоне неба показалось очень далекое алое пятно, которое может указывать на бедствие в Эранделе, Чичестере или даже в Портсмуте. Я сижу в раздумье, время от времени кое-что записываю. В воздухе разлита нежная печаль. Юность, красота, рыцарство, любовь — неужели всему конец? В звездном свете Земля рисуется страной тихого покоя, какая только может присниться во сне. Кто вообразил бы, что она — страшная Голгофа, усеянная трупами вымершего человечества? Я вдруг услышал собственный смех.

— Ого, молодой человек! — Лорд Джон с изумлением уставился на меня. — Мы еще, оказывается, можем потешаться в этот грозный час? Что вы нашли смешного?

— Я думал о всех великих неразрешенных вопросах, — ответил я. — О вопросах, которые стоили стольких забот и трудов. Взять, к примеру, англогерманское соперничество или спор о Персидском заливе — конек моего шефа. Кто угадал бы, когда мы, бывало, курили и жарко спорили в редакции, как на самом деле разрешатся все эти «больные вопросы»!

И опять молчание. Наверно, все мы думаем о друзьях, которых больше нет. Миссис Челленджер тихо плачет, а муж что-то шепчет ей в утешение. Мне вспоминаются самые несхожие люди, и каждого я вижу белым и неподвижным, как бедный Остин во дворе. Вот, например, Мак-Ардл. Я знаю в точности, где он сейчас: голова упала на письменный стол, рука застыла на телефонном аппарате — я ведь слышал сам, как он упал. Или Бомонт, наш главный редактор, — думаю, он лежит на красно-синем турецком ковре, украшающем его кабинет. А мои товарищи репортеры — Макдона, Марри, Бонд? Они, несомненно, умерли в пылу работы, заполнив свои блокноты записями живых впечатлений и необычайных происшествий. Я легко представляю себе, как их откомандировали — одного к знаменитым врачам, другого — в Вестминстерское аббатство, а третьего — в собор св. Павла. Какие блистательные заголовки вставали перед ними последним видением, которому — увы! — не суждено воплотиться в типографской краске. Я вижу Макдона среди врачей. «Надежда не напрасна». Мак всегда питал слабость к аллитерациям! «Интервью с Соли Уилсоном»… «Знаменитый терапевт говорит: отчаиваться рано»… «Наш специальный корреспондент нашел выдающегося ученого на крыше, куда он залез, спасаясь от толпы перепуганных пациентов, осадивших его квартиру. Не отрицая чрезвычайной серьезности положения, прославленный врач, однако, не допускает мысли, что всякое подобие надежды исключено». Так начал бы Мак. А Бонд? Он, вероятно, избрал бы собор св. Павла. Он верит в свой литературный талант. А ведь, правда, какая благодарная тема для него: «Я поднялся на хоры под самый купол и взираю с высоты на жалкий муравейник отчаявшихся людей, в эту последнюю минуту пресмыкающихся перед тою силой, которую они так упорно не желали признавать. И вот из смятенной толпы доносится до моих ушей такой жалкий стон мольбы и ужаса, такой потрясающий вопль о помощи, обращенный к неведомому…» И т. д. и т. д.

Да, для репортера это славная смерть, хотя бы он, подобно мне, должен был умереть, так и не использовав свое сокровище. Чего бы не отдал бедняга Бонд, чтоб увидеть свои инициалы под таким столбцом!

Ну и вздор я написал! Но это просто попытка как-нибудь заполнить томительные минуты. Миссис Челленджер ушла в заднюю комнату, и профессор сказал, что она спит. Он сидит за круглым столом и, заглядывая в справочники, ведет запись так спокойно, как будто его ждут впереди долгие годы мирного труда. Пишет он, шумно скрипя своим стило, и кажется, что оно взвизгивает, высмеивая тех, кто не согласен с автором.

Саммерли заснул, и время от времени из его кресла доносится удивительно назойливый храп. Лорд Джон откинулся на спину, засунув руки в карманы и закрыв глаза. Просто непостижимо, как могут люди спать при таких обстоятельствах?!

Половина четвертого пополуночи. Я только что проснулся в испуге. Было пять минут двенадцатого, когда я написал последние слова. Я помню, как завел тогда часы и отметил время. Значит, я истратил зря чуть не пять часов из короткого оставшегося нам срока. Кто поверил бы! Зато я чувствую себя куда бодрей. Я готов принять свою судьбу… или убеждаю себя, что готов. А все-таки чем крепче человек, чем выше в нем прилив жизни, тем страшней для него смерть. Как же мудра и милостива предусмотрительная природа, если обычно она понемногу, исподволь ослабляет якорь земной жизни человека, пока его помыслы не обратятся от земной неверной гавани к великому морю вечности!

Миссис Челленджер все еще не выходила из-за портьеры. Челленджер уснул в кресле. Что за картина! Богатырский торс откинулся назад, большие волосатые руки переплелись на жилете, а голова так запрокинута, что я ничего не вижу над его воротником, кроме всклокоченной пышной бороды. Он вздрагивает от раскатов собственного храпа. Саммерли нет — нет, а вплетет свой жиденький тенор в полногласный бас Челленджера. Лорд Джон тоже спит, его длинное туловище, перегнувшись пополам, свесилось в плетеном кресле набок. Первый холодный свет зари прокрадывается в комнату, и все предметы в нем серы и унылы.

Я смотрю в окно на рассвет — на роковой рассвет, который засияет над необитаемой землей. Род человеческий сгинул, истребленный за одни сутки, но планеты вершат свое кружение, наступают чередой приливы и отливы, ропщет ветер, и вся природа живет, как жила, — вплоть, оказывается, до амебы, — и нигде ни признака, что тот, кто возомнил себя властителем мира, когда-либо украшал или пятнал своим присутствием вселенную. Внизу, во дворе, лежит, раскинув руки, Остин; тускло белеет его лицо в свете зари, и сопло шланга еще торчит из мертвого кулака. Весь род человеческий олицетворяет эта и смешная и трагическая фигура шофера, так беспомощно лежащая возле машины, которой он привык управлять.

Здесь кончаются заметки, сделанные мною в ту ночь. Дальше события развивались так быстро и властно, что записывать я не мог; но они до последней подробности врезались в память.

У меня вдруг перехватило дыхание, я поглядел на кислородные баллоны и содрогнулся перед тем, что увидел. Срок нашей жизни истекал. Среди ночи, пока мы спали, третий баллон иссяк, и Челленджер пустил в ход четвертый. Сейчас было очевидно, что и этот на исходе. Мерзкое удушье сильней сдавило мне горло. Я бросился к стене и, отвинтив регулятор, приладил его к нашему последнему баллону. Я делал это вопреки укорам совести, — ведь останься я сидеть сложа руки, мои товарищи могли бы мирно отойти во сне! Женский голос из-за портьеры отогнал эту мысль.

— Джордж, Джордж, я задыхаюсь!

— Все в порядке, миссис Челленджер, — отозвался я, а тут и остальные вскочили на ноги. — Я уже пустил газ из нового баллона.

Даже в такую трагическую минуту я не мог удержаться от улыбки, когда увидел, как Челленджер огромными волосатыми кулаками протирает глаза, точно большой бородатый младенец со сна. Саммерли, поняв положение вещей, затрясся мелкой лихорадочной дрожью: на одну минуту простой человеческий страх одержал верх над стоицизмом ученого. Лорд Джон, напротив, был так спокоен и бодр, как будто собирался на охоту.

— Пятый и последний, — сказал он, взглянув на баллон. — Но что это вы, молодой человек, сидели всю ночь с блокнотом на коленке — неужели записывали впечатления?

— Да, набросал кое-какие заметки, чтобы протянуть время.

— Ну и ну! Наверно, только ирландец способен на такую штуку. Боюсь, вам придется ждать читателя, пока не подрастет сестрица амеба. Сейчас она едва ли хоть сколько-нибудь смыслит в литературе. Ну, герр профессор, какой ваш прогноз?

Челленджер всматривался в космы густого утреннего тумана, затопившего поля. Здесь и там лесистые холмы коническими островами поднимались из седого моря.

— Земля словно в саване, — сказала миссис Челленджер, выйдя к нам в утреннем халате. — Как там, Джордж, поется в твоей любимой песне? «Старому — звон похоронный, благовест — новому дню!»… Точно пророчество. Но вы продрогли, мои дорогие друзья. Мне было тепло под одеялом, а вы, бедные, мерзли в креслах всю ночь! Ничего, сейчас вы у меня согреетесь.

Храбрая маленькая женщина скрылась за портьерой, и вскоре мы услышали посвистывание котелка. Она вернулась, неся на подносе пять дымящихся чашек какао.

— Пейте, — сказала она, — вам сразу станет лучше.

Мы и в самом деле приободрились. Саммерли спросил разрешения, и все закурили — он свою трубку, мы трое папиросы. Курение, я думаю, укрепило наши нервы, но мы совершили страшную ошибку, так как в комнате от табака стало нестерпимо душно. Челленджеру пришлось открыть вентилятор.

— На сколько хватит, Челленджер? — спросил лорд Джон.

Тот пожал плечами:

— Часа на три.

— Мне сперва было страшно, — сказала его жена. — Но чем ближе я подхожу к концу, тем легче он мне кажется. Не помолиться ли нам, Джордж?

— Молись, моя родная, если ты так хочешь, — ласково ответил ей богатырь. — Каждый из нас молится на свой лад. Примиренное приятие всего, что ни пошлет судьба, приятие полное и веселое — вот моя молитва. Высшая вера и высшая наука в этом для меня как бы сливаются воедино.

— Я погрешил бы против истины, если бы назвал свое душевное состояние примиренностью, да еще веселой, — проворчал Саммерли в чубук. — Меня принуждают, и я покоряюсь. Но, признаться, я охотно пожил бы еще годик-другой, чтобы закончить мою классификацию ископаемых мелового периода.

— Ваша незаконченная работа, — кичливо сказал Челленджер, — пустяк по сравнению с тем, что мой собственный капитальный труд «Лестница жизни» так и не продвинулся дальше первой ступени. Мой ум, моя начитанность, мой опыт — словом, вся неповторимая совокупность качеств — были бы вложены в эту книгу, которая должна была составить эпоху в науке. И все-таки говорю вам: я приемлю судьбу!

— Думаю, у нас у всех что-нибудь осталось не доделано, — сказал лорд Джон. — Что у вас, например, молодой человек?

— Я работал над книгой стихов.

— Ну, теперь мир от нее избавлен, — вздохнул лорд Джон. — Покопаться, так всегда найдешь, что нет худа без добра.

— А у вас? — спросил я.

— Получилось так, что я как раз привел в порядок свои дела и готов ко всему. Вот только я обещал Мэривелу поехать с ним весной в Тибет на барса. Но за вас особенно обидно, миссис Челленджер: вы едва успели устроиться в этом уютном доме!..

— Где Джордж, там и дом мой. Но чего бы я ни дала, чтобы еще раз погулять вдвоем по этим милым холмам, подышать свежим утренним воздухом!

Ее слова задели нас всех за живое. Солнце пробилось сквозь сизую завесу тумана и залило золотым своим светом всю ширь Уилда: а мы сидели взаперти, в сумрачной, ядовитой атмосфере, и восхитительный вид за окном, этот чистый, овеянный ветром деревенский простор, был для нас как воплощенная мечта о красоте. Миссис Челленджер в тоске протянула руки к холмам. Мы сдвинули кресла и сели полукругом у самого окна. Стало очень душно. Мне казалось, тени смерти надвигаются на нас — последних в роде человеческом. Как будто невидимый занавес опускался со всех сторон.

— Этого баллона хватит ненадолго, — сказал лорд Джон и жадно глотнул воздух.

— Количество газа в данном объеме есть величина переменная, — пояснил Челленджер. — Она зависит от того, под каким давлением его вводили в сосуд и насколько тщательно соблюдалась при этом осторожность. Я склонен согласиться с вами, Рокстон, что баллон с изъяном.

— Выходит, у нас украли последний час нашей жизни! — со злостью сказал Саммерли. — Это превосходно рисует нам напоследок, в какой мы жили подлый и корыстный век. Что ж, Челленджер, если вы наметили изучить субъективные явления физического распада, — пора приступать.

— Садись на скамеечку у моих ног и дай мне руку, — сказал Челленджер жене. — Думаю, друзья, едва ли стоит медлить дольше в этой нестерпимой духоте. Ведь ты не хочешь, дорогая, правда?

Жена тихо застонала и уткнулась лицом в его колени.

— Я не раз смотрел, как люди зимой купаются в Серпентайне13,— сказал лорд Джон. — Когда почти все вошли в воду, двое-трое еще дрожат на берегу и завидуют тем, кто посмелей и уже окунулся. Хуже всех последнему. Я за то, чтобы сразу в воду с головой — и конец!

— Что же, по-вашему? Отворить окно — и пусть эфир делает свое дело?

— Лучше яд, чем удушье.

Саммерли, неохотно соглашаясь, кивнул головой и протянул Челленджеру худую руку.

— Мы в свое время часто ссорились, но теперь это все позади, — сказал он. — В глубине души мы всегда были добрые друзья и уважали друг друга. Прощайте.

— Прощайте, мой мальчик! — сказал мне лорд Джон. — Окно запечатано. Вам его так не открыть.

Челленджер наклонился, поднял жену и прижал ее к груди, а жена обвила руками его шею.

— Дайте мне этот полевой бинокль, Мелоун, — сказал он спокойно.

Я подал.

— В руки той силы, что создала нас, предаемся вновь! — прогремел его голос, и с этими словами он бросил бинокль в окно.

Еще не отзвучал звон последних осколков, как благодатный ветер обдал наши пылающие лица сильным и сладким дыханием. Не знаю, как долго мы сидели в изумленном молчании. Потом, как сквозь сон, я вновь услышал голос Челленджера.

— Мы вернулись к нормальным условиям! — вскричал он. — Земля пронеслась сквозь отравленный пояс, но из всего человечества спаслись мы одни.

Глава V

МЕРТВЫЙ МИР

Помню, мы все сидели в креслах и жадно глотали свежесть и влагу, которые нес нам с моря юго-западный ветер, взвивая шелковые занавеси и охлаждая наши горящие лица. Сколько времени мы так просидели? Впоследствии мы никак не могли согласно ответить на этот вопрос. Мы были ошеломлены, оглушены, чуть не без чувств. Перед тем мы собрали все свое мужество, чтобы встретить смерть, но этот новый поворот, страшный и нежданный — то, что мы остались одни на земле, пережив весь род человеческий, — нанес нам тяжелый, телесно ощутимый удар и оставил нас в оцепенении. Потом приостановленная машина снова понемногу начала работать, засновал челнок памяти, мысли в мозгу стали сплетаться в ткань. С живой, беспощадной ясностью мы увидели соотношение прошлого, настоящего и будущего — ту жизнь, которой мы жили раньше, и ту, что нам предстояла теперь. В безмолвном ужасе смотрели мы друг на друга и читали в ответном взгляде товарищей тот же ужас. Вместо радости, какую, казалось бы, должны были испытывать люди, только что избежавшие неминуемой смерти, нас захлестнуло волной черное уныние. Все, что мы любили на земле, смыто в бесконечный неведомый океан, и мы высажены одни на необитаемый остров, без товарищей, без ожиданий, без надежд. Несколько лет будем рыскать, как шакалы, между могилами вымершего человечества, а потом придет и наш запоздалый и одинокий конец.

— Это ужасно, Джордж, ужасно! — простонала Женщина, захлебываясь от рыданий. — Ах, если бы мы погибли с другими! Зачем ты спас нас? У меня такое чувство, точно мы мертвы, а все остальные живы.

Густые брови Челленджера насупились в сосредоточенной думе, между тем как его большая волосатая лапа сжала протянутую к нему руку жены. Я заметил, что в беде жена всегда вот так тянулась к нему руками, точно ребенок к матери.

— Я не настолько фаталист, чтобы проповедовать непротивление, — сказал он, — но тем не менее я всегда считал, что высшая мудрость — в примирении с действительностью. Он говорил медленно, и его полнозвучный голос дрожал, проникнутый глубоким чувством.

— А я не согласен примириться, — твердо сказал Саммерли.

— А по-моему, ваше согласие или несогласие не стоят и выеденного яйца, — заметил лорд Джон. — Вы просто вынуждены принять судьбу, а как вы примете ее — готовясь к бою или упав на колени, — не все ли равно? Насколько я помню, никто не спрашивал нашего разрешения, когда началась эта штука, и никто, похоже, не спросит и теперь. Так что какая разница, что мы думаем на этот счет?

— Разница та же, как между счастьем и горем, — сказал Челленджер, глядя на нас отсутствующим взглядом и все еще поглаживая руку жены. — Вы можете плыть по течению, сохраняя душевный мир, и можете ринуться против него и бороться до изнеможения. Не в наших силах что-нибудь изменить, а потому примем все так, как оно есть, и не будем роптать.

— Но что мы теперь станем делать? Для чего будем жить? — бросил я в отчаянии в пустое синее небо. — Что, например, буду делать я? Не стало газет — значит, конец моему призванию.

— Не на кого охотиться, не с кем воевать, так что и для меня все кончено, — сказал лорд Джон.

— Не стало студентов — значит, кончено и для меня, — прохрипел Саммерли.

— Но у меня остался муж, остался дом — значит, я могу благодарить небо, для меня не все еще кончено, — сказала женщина.

— Не кончено и для меня, — заметил Челленджер, — потому что наука не умерла, и катастрофа сама по себе предлагает нам для исследования множество захватывающих проблем.

Он успел распахнуть окна, и мы, не отрывая глаз, глядели на безмолвный и недвижный ландшафт.

— Дайте сообразить… — продолжал он. — Было часа три, начало четвертого, когда Земля вчера днем окончательно вошла в отравленную зону — настолько, что вся погрузилась в яд. Сейчас девять утра. Спрашивается, в котором часу мы вышли из пояса яда?

— На рассвете воздух был очень тяжел, — сказал я.

— Да и позже, — сказала миссис Челленджер. — Я еще в восемь часов ясно ощущала, что у меня спирает дыхание, как это было в самом начале.

— Значит, будем считать, что из отравленного пояса мы вышли в начале девятого. Земля семнадцать часов была погружена в ядовитый эфир. За это время великий садовник очистил свои плоды от человеческой плесени, разросшейся на их поверхности. Возможно ли, что он не довел свою работу до конца — что выжили и другие, кроме нас?

— Я задавал себе тот же вопрос, — сказал лорд Джон. — Может, найдутся на берегу и другие гальки, как и мы, не смытые прибоем.

— Совершенно немыслимо, чтобы кто-либо мог выжить, кроме нас! — убежденно сказал Саммерли. — Учтите, яд был так зловреден, что даже человек, который силен, как бык, и не знает, что такое нервы, — такой человек, как наш Мелоун, — еле-еле поднялся по лестнице и тут же упал без чувств. Как можно думать после этого, чтобы кто-либо выжил хоть семнадцать минут, не то что семнадцать часов?

— А если кто-нибудь еще предвидел катастрофу и приготовился к ней так же, как наш друг Челленджер?

— Это едва ли возможно! — Челленджер задрал бороду и сощурил глаза. — Сочетание наблюдательности, логики и богатого воображения — всего, что мне позволило предвосхитить опасность, — вряд ли может встретиться дважды в одном поколении.

— Итак, ваш вывод, что все безусловно мертвы?

— Это почти несомненно. Однако не следует забывать, что действие яда начало сказываться сперва в низинах, потом выше и выше, так что в верхних слоях атмосферы оно могло быть и не столь смертоносным. Странно, почему это так, но здесь мы наталкиваемся на одну из тех задач, которые в будущем откроют перед нами соблазнительное поле для исследований. Итак, легко себе представить, что если кто захочет искать людей, оставшихся в живых, ему придется обратить свой взор к какому-нибудь тибетскому селению или альпийской ферме на высоте многих тысяч футов над уровнем моря.

— А так как нет ни железных дорог, ни пароходов, можно с тем же успехом искать людей на Луне, — сказал лорд Джон. — Я спрошу другое: игра сыграна или это только перерыв?

Саммерли вытянул шею, чтоб оглядеть горизонт.

— Небо как будто ясное и чистое, — сказал он нерешительно. — Но так же было и вчера. Я далеко не уверен, что опасность миновала.

Челленджер пожал плечами.

— Мы снова должны положиться на судьбу, — сказал он. — Если мир когда-либо переживал подобное — а такая возможность отнюдь не исключена, — то это было, несомненно, в весьма отдаленные времена. Мы с полным основанием можем надеяться, что если катастрофа и повторится, то очень не скоро.

— Так-то оно так, — сказал лорд Джон. — Но, когда вас застигнет землетрясение, вы почти наверное можете сразу за первым толчком ждать второго. Я предлагаю размять ноги и пойти подышать свежим воздухом, покуда можно. Наш кислород иссяк, так что все равно, где нас застигнет, на воле или в четырех стенах.

Но после всех волнений, пережитых за последние сутки, нами овладела полная апатия. Реакция была и нравственная и физическая, в глубине сознания угнездилось чувство безразличия ко всему, ничто, казалось, не стоило труда. Даже Челленджер поддался этой апатии и сидел в кресле, подперев голову обеими руками и унесшись мыслями вдаль, пока лорд Джон и я, подхватив с двух сторон под мышки, не подняли его на ноги дружным усилием, и наградой нам был свирепый взгляд цепного пса и грозное рычание. Однако раз уж мы так или иначе вышли из нашей тесной гавани и могли дышать более вольным воздухом повседневной жизни, к нам мало-помалу вернулась обычная наша энергия.

Но за какое дело могли мы взяться на этом всесветном кладбище? Испокон веков вставал ли когда перед человеком подобный вопрос? Правда, в смысле наших телесных потребностей — даже в предметах роскоши — мы были обеспечены на будущее. Все запасы пищи, все винные склады, все сокровища искусства были наши — только бери! Но что нам было делать? Сперва мы обратились к той незначительной работе, что была тут же под рукой: сошли в кухню и уложили двух служанок, каждую на ее кровать. Они скончались, по-видимому, без страданий — одна в кресле у печки, другая на полу подле мойки. Потом мы внесли в дом бедного Остина. В смертном оцепенении ему свело мускулы, и они одеревенели, меж тем как судорога искривила его рот в горькую усмешку. Эта особенность наблюдалась у всех, кто умер от яда. Куда ни погляди, везде мы встречали те же осклабленные лица, они как будто глумились над нами в нашем отчаянии, улыбаясь молчаливо и угрюмо в лицо злополучным счастливцам, пережившим весь человеческий род.

— Вы как хотите, — сказал лорд Джон, беспокойно шагавший взад и вперед по столовой, пока мы завтракали, — а я просто не могу сидеть здесь, ничего не делая!

— Может быть, вы будете любезны высказать, — ответил Челленджер, — что, по-вашему, мы должны предпринять?

— Прежде всего сняться с места и посмотреть, что произошло.

— Я предложил бы то же самое.

— Но не в этой деревушке. Все, что тут есть поучительного, мы можем увидеть в окно.

— Куда же мы двинем?

— В Лондон!

— Хорошо вам рассуждать, — заворчал Саммерли. — Может быть, вам обоим нипочем отшагать сорок миль, но Челленджеру едва ли дойти до места на своих колодах, а я-то не дойду наверняка!

Челленджер вломился в амбицию.

— Если бы, сэр, изощряясь в остроумии, вы занялись обсуждением вашего собственного телесного склада, перед вами открылось бы достаточно широкое поле для дискуссий, — раскипятился он.

— Я вовсе не хотел вас обидеть, милый Челленджер, — ответил наш неосторожный друг. — Человек не отвечает за свое сложение. Если природа дала вам короткое и тяжелое туловище, то вы не виноваты, что у вас ноги как колоды.

Челленджер от ярости даже не мог отвечать. Он только ощетинился весь, моргал глазами и рычал. Лорд Джон поспешил вмешаться, пока спор не разгорелся еще сильней.

— Кто говорит о ходьбе? Нам незачем идти пешком, — сказал он.

— Уж не предложите ли ехать поездом! — прошипел Челленджер, все еще не успокоившись.

— А почему нам не поехать в автомобиле? Чем плохо?

Челленджер задумчиво дергал свою бороду.

— Я по этой части не знаток, — сказал он. — Но, с другой стороны, вы совершенно правы, полагая, что человеческий интеллект в своем наивысшем проявлении окажется достаточно гибок, примененный к любому делу. Вы напали на превосходную мысль, лорд Джон. Я сам повезу вас в Лондон.

— Вы ничего подобного не сделаете, — решительно заявил Саммерли.

— Нет, конечно, не надо, Джордж! — вмешалась и жена. — Ты только раз попробовал и помнишь, как ты разнес ворота гаража?

— Это произошло от минутной рассеянности, — примирительно сказал Челленджер. — Решено! Я везу вас всех в Лондон.

Лорд Джон еще раз спас положение.

— Какая у вас машина?

— «Хамбер». Двадцать лошадиных сил.

— Да я же водил такую много лет! — сказал лорд Джон и, помолчав, добавил — Черт возьми! Вот уж не думал я дожить до того, что повезу в автомобиле сразу весь род людской. Помнится, там как раз пять мест. Собирайте вещи, я подам машину ровно в десять.

Точно в назначенный час машина, кряхтя и фырча, подкатила к подъезду с лордом Джоном у руля. Я занял место рядом с ним, а на заднем сиденье миссис Челленджер втиснулась маленьким, но необходимым буфером между двумя гневливыми профессорами. Затем лорд Джон отдал тормоза, быстро перевел рычаг с первой скорости на третью, и мы пустились в самую странную поездку, в какую только случалось пускаться людям, с тех пор как человек впервые появился на Земле.

Вообразите сами всю прелесть природы в тот августовский день: свежий утренний воздух, золотое сияние летнего солнца, безоблачное небо, буйную зелень суссекских лесов и темный пурпур одетых вереском холмов. Поглядев вокруг на эту многоцветную красоту, вы бы и думать забыли о небывалой катастрофе, когда бы не один зловещий признак: торжественное всеобъемлющее безмолвие. Деревенскую местность с густым населением всегда наполняет милый гомон жизни, такой гулкий и такой постоянный, что его перестаешь замечать, как не чувствует приморский житель постоянного ропота волн. Щебет птиц, жужжание насекомых, глухое эхо голосов, мычание коров, собачий лай вдали, и грохот поездов, и стук колес на проселках — все это сливается в густой, немолчный шум, который ухо, не слушая, слышит. Нам его теперь недоставало. Мертвое безмолвие страшило нас. Оно было так торжественно, так властно, что шум нашей машины казался беззаконным вторжением, непристойным невниманием к уважительной тишине, которая легла покровом на руины мира человеческого. Это молчание да клубы дыма, высоко подымавшегося здесь и там над догоравшими домами, вселяли холод в наши сердца, когда мы обводили взглядом великолепную панораму Уилда.

И потом — мертвецы! Сперва мы в трепете отшатывались при виде все новых и новых вытянутых и осклабленных лиц. Так было живо впечатление и так врезалось в мозг, что сейчас я точно заново совершаю этот медленный спуск с холма к станции — проезжаю мимо няньки с двумя детьми, вижу старую лошадь, упавшую на колени между оглобель, вижу перегнувшегося с козел возчика и молодого человека в колымаге, который схватился рукой за открытую дверцу да так и застыл, не успев соскочить. Дальше лежали вповалку шесть жнецов. Их руки и ноги раскинуты как попало, мертвые глаза недвижно смотрят ввысь, в пылающую синеву. Эти подробности я вижу, как на фотографии. Но вскоре по милостивой предусмотрительности природы

нервы, слишком возбужденные, перестали реагировать. Сама чрезмерность кошмара притупляла его воздействие на человека. Отдельные лица тонули в группах, группы — в толпах, толпы — во всеобщем явлении, которое вскоре стало восприниматься как непременная подробность каждого пейзажа. Только временами какая-нибудь особенно жестокая или причудливая сцена вдруг привлекала внимание и резким толчком возвращала мысль к жизненному, человеческому значению этих картин.

Тяжелее всего поражала судьба детей. Помню, она наполняла нас нестерпимым чувством несправедливости. Мы едва не плакали, — а миссис Челленджер и впрямь заплакала, — когда проезжали мимо большой приходской школы и увидели длинную вереницу детских трупиков вдоль ведущей от нее дороги. Перепуганные учителя распустили классы, и дети спешили домой, когда яд уловил их в свою сеть. Много людей было видно у открытых окон домов. В Танбридж-Уэлсе, кажется, не было ни одного окна, из которого не глядело бы лицо, застывшее в улыбке. В последнее мгновение жажда воздуха — та самая тяга к кислороду, которую мы одни смогли удовлетворить, — бросала несчастных к окну. Тротуары были тоже выстланы телами простоволосых женщин и мужчин, которые, не думая о шапках и шляпках, опрометью выбегали на улицу. Многие упали на мостовой. На наше счастье, лорд Джон оказался искусным шофером: выбирать дорогу было не так-то легко. Через деревни и города приходилось пробираться самым тихим ходом, а однажды, помню, против школы в Тонбридже мы сделали остановку, чтобы оттащить в сторону тела, совсем загородившие проезд.

В памяти моей сохранилось лишь немного отдельных картин из этой длинной панорамы смерти, развернувшейся вдоль шоссейных дорог Суссекса и Кента. Мне среди прочего запомнился большой сверкающий автомобиль у подъезда деревенской гостиницы в Саутборо. Он, вероятно, вез компанию, возвращавшуюся из увеселительной поездки к морю — в Брайтон или Истборн. Это были три нарядные дамы, все три молодые и красивые, одна с китайской собачкой на коленях. При них — фатоватый пожилой господин и юный аристократ с моноклем в глазу и с прогоревшей до мундштука папиросой между пальцев затянутой в перчатку руки. Смерть, видно, захватила их мгновенно, сковав в той позе, как они сидели. Если бы старый волокита в последний миг, задыхаясь, не сорвал с себя воротничок, можно было подумать, что все они уснули. Возле автомобиля по одну сторону, у самой подножки, прикорнул слуга, а вокруг валялись рядом с подносом осколки стаканов. По другую сторону лежали двое оборванцев — мужчина и женщина; мужчина упал, протянув вперед длинную, тощую руку — как он всю жизнь протягивал ее за милостыней. Одно мгновение сравняло аристократа, слугу, нищего и собаку, превратив их всех в косную, разлагающуюся протоплазму.

Запомнилась еще одна поразительная картина. В нескольких милях от Севенокса — как едешь к Лондону, то с левой стороны — высится на придорожном холме большой женский монастырь, а прямо от него спускается пологий зеленый склон. На этом склоне собралось много школьников, и все они, мальчики и девочки, стояли на коленях, приготовясь к молитве. Перед ними, заключив их в кольцо, лежали монахини, а выше по склону, к ним лицом, — одинокая фигура, должно быть, настоятельница монастыря. В отличие от искателей развлечений в том роскошном автомобиле эти люди были, как видно, предупреждены о надвигавшейся опасности и умерли достойно, учителя с учениками вместе, собравшись на этот последний единый для всех урок.

У меня и сейчас кровь леденеет от ужаса, и тщетно ищу я слов, чтобы передать наши чувства. Может быть, самое правильное — оставить такие попытки и ограничиться сухим изложением фактов. Даже Саммерли и Челленджер были подавлены, и за спиной мы не слышали ничего, кроме прорывавшегося вдруг тихого плача женщины. Лорд Джон был так поглощен своей трудной задачей — вести машину да еще выбирать дорогу, что на разговоры у него не оставалось ни времени, ни охоты. Он только повторял одну и ту же фразу так неизменно, что она, как заноза, застряла в моей памяти и под конец едва не вызывала у меня смех, до того нелепо звучала она применительно к видению страшного суда:

— Ну и дела! Здорово!

Этими словами он встречал каждую новую потрясающую картину бедствия и смерти, встававшую перед нами. «Ну и дела! Здорово!»— восклицал он, когда мы совершали спуск от Ротерфилда к станции; и все приговаривал: «Ну и дела! Здорово!», — когда вел машину сквозь дебри смерти по Главной улице Луишема и по старой кентской дороге.

Здесь, в Луишеме, мы неожиданно увидели то, что нас больше всего поразило. В окне бедного углового домика развевался белый платок, которым махала чья-то длинная, тощая рука. Еще ни разу ни при одной картине внезапной смерти так не замирали наши сердца и не бились потом так бешено, как при этом поразительном признаке жизни. Лорд Джон подвел машину к тротуару, и мгновение спустя мы кинулись в открытую дверь, взбежали по лестнице на третий этаж и влетели в комнату с окном на улицу, откуда был подан сигнал.

В кресле у раскрытого окна сидела очень старая дама, а рядом с нею на втором кресле лежал баллон с кислородом, такой же, как те, что спасли нам жизнь, но только поменьше. Когда мы столпились у входа, дама повернула к нам худое, длинное лицо в роговых очках.

— Я уже боялась, что меня тут оставили одну навсегда, — сказала она. — Я калека, не могу тронуться с места.

— К счастью, сударыня, — ответил Челленджер, — мы случайно проезжали мимо.

— Я должна задать вам один очень важный вопрос, — сказала старуха. — Умоляю вас, джентльмены, скажите мне откровенно: как эти события отразятся на акциях Северо-Западной железной дороги?

Мы бы рассмеялись ей в лицо, если бы она не глядела на нас с таким трагическим нетерпением, ожидая ответа. Миссис Бертон (так звали старуху) была вдова. Ее небольшое состояние было помещено в эти акции, уклад ее жизни зависел от подъема и снижения дивидендов, и все на свете она воспринимала только в связи с тем, как оно отражалось на курсе этих акций. Тщетно старались мы втолковать ей, что теперь все деньги на земле в ее распоряжении — бери сколько хочешь! — но что их не стоит брать. Ее старушечий ум не мог освоиться с этой новой мыслью, и она громко плакала о своем погибшем капитале.

— У меня только и было, что эти акции, — разохалась она. — Если они пропали, то и я теперь пропаду!

Из ее причитаний мы уяснили, каким образом этот хилый, старый росток остался жив, когда пал кругом весь великий лес. Инвалид, она была прикована к креслу да еще и страдала астмой. Кислород был ей прописан по болезни, и к началу катастрофы в комнате у нее оказался баллон. Когда ей стало трудно дышать, она, естественно, схватилась за трубку, как делала это всегда. Привычное средство принесло ей облегчение, и она, экономно расходуя свой запас, кое-как протянула ночь. Утром она заснула и спала, пока ее не разбудил шум нашей машины. Так как взять ее с собой было невозможно, мы снабдили ее необходимыми припасами и пообещали проведать ее не позже, как через два дня. Так мы ее и оставили, все еще горько причитавшую о своих обесцененных акциях.

По мере приближения к Темзе заторы на улицах становились все плотнее, препятствия сложней. С большим трудом мы перебрались через Лондонский мост. Спуск от моста к Мидлсексу был из конца в конец так забит неподвижным транспортом, что продвигаться дальше в этом направлении стало невозможно. У одной из верфей близ моста пылал пароход, и воздух был полон летучей копоти и тяжелого, едкого запаха гари. Неподалеку от здания Парламента висело облако густого дыма, но где пожар, мы не могли определить.

— Не знаю, как на ваш взгляд, — сказал лорд Джон, остановив машину, — а по-моему, в деревне веселей, чем в городе. Мертвый Лондон действует мне на нервы. Я предлагаю объехать город кругом и вернуться в Ротерфилд.

— Признаться, я не вижу, на что мы здесь можем надеяться, — поддержал профессор Саммерли.

— Тем не менее, — заговорил Челленджер, и его могучий голос странно отдавался среди мертвой тишины, — трудно представить себе, чтобы из семи миллионов населения никто, кроме той старухи, в силу ли каких-то исключительных свойств организма, или по особому роду своих занятий не оказался способен пережить катастрофу.

— Даже если выжили еще и другие, разве есть у нас надежда отыскать их? — вздохнула миссис Челленджер. — И все-таки, Джордж, я согласна с тобой: мы не можем сразу повернуть назад, не сделав даже попытки!

Выйдя из машины и оставив ее у обочины, мы не без труда стали пробираться по запруженному тротуару Кинг-Уильям-стрит и вошли в распахнутую дверь крупной страховой конторы. Дом был угловой, и мы выбрали его, потому что отсюда открывался широкий вид на все четыре стороны. Поднявшись по лестнице, мы пересекли большую комнату — кабинет правления, решил я, так как посреди нее сидели за длинным столом восемь пожилых мужчин. В открытую настежь стеклянную дверь мы вышли все на балкон. Отсюда мы могли видеть расходившиеся радиусами улицы Сити, сплошь устланные трупами, а мостовая под нами из края в край чернела крышами неподвижных такси. Почти все они были повернуты не к центру города, а в обратную сторону, — видно, каждый из этих дельцов, охваченный ужасом, в последнюю минуту напрасно рвался за город к своей семье. Здесь и там среди более скромных машин красовался большой, блистающий медью лимузин какого-нибудь финансового магната, беспомощно застрявший в недвижном потоке транспорта. Прямо под нами стояла одна такая машина, очень большая и очень шикарная. Ее владелец, старый толстяк, наполовину высунулся в окно своим грузным туловищем и оттопырил пухлую, сверкающую бриллиантами руку, словно понукая шофера сделать последнее усилие пробиться сквозь затор.

В середине потока высокими островами поднимался десяток автобусов, и пассажиры на империалах лежали где кучей, где накрест один на другом, точно игрушки в детской. Среди улицы, на широком цоколе фонаря стоял дюжий полисмен, и не верилось, что он мертв: так естественно он прислонился спиной к столбу; а у ног его грудой лохмотьев лежал мальчишка-газетчик, и рядом на мостовой — кипа газет. Тут же стоял затертый в толпе газетный фургон, и мы могли прочесть на большом плакате черным по желтому: «Скандал на футболе. Матч на первенство по графству сорван». Это относилось, по-видимому, к ранним выпускам, так как другие плакаты вещали: «Наступил ли конец света? Предупреждение великого ученого». И рядом: «Прав ли Челленджер? Зловещие слухи».

Челленджер указал жене на этот последний плакат, который вознесся над толпой, как знамя. Выпятив грудь и поглаживая бороду, он читал и перечитывал плакат. Видно, сложному уму ученого льстила мысль, что Лондон умирал, памятуя его слова и с его именем на устах. Эти чувства так откровенно отразились на его лице, что Саммерли не удержался и съязвил:

— Что, Челленджер, в лучах славы до конца?

— Очевидно, так, — миролюбиво ответил Челленджер. — Пожалуй, нам больше незачем оставаться в Лондоне, добавил он, еще раз окинув взором длинные радиусы улиц, безмолвных, забитых мертвецами. — Предлагаю немедленно вернуться в Ротерфилд и там посовещаться о том, как нам потолковей использовать годы, лежащие впереди.

Я передам еще только одну картину, из тех, что мы уносили в памяти, покидая мертвый город. Она представилась нам, когда мы заглянули в старую церковь святой Марии, — как раз у того места, где ждал наш автомобиль. Пробравшись между распростертыми на паперти телами, мы толкнули тяжелую дверь и вошли. Удивительное зрелище представилось нам. Церковь была битком набита коленопреклоненными фигурами во всевозможных позах мольбы и уничижения. В грозную последнюю минуту, внезапно встретившись лицом к лицу с правдой бытия — тою страшной правдой, что всегда нависает над нами, пока мы гоняемся за призраками, — люди в панике бросились в старенькие церковки Сити, где, верно, десятками лет служба не собирала паствы. Они столпились так тесно, чтобы только можно было как-нибудь стать на колени, и многие в переполохе даже не сняли шляп, а с кафедры молодой человек в одежде мирянина, по-видимому, обратился к ним со словом, когда и их и его настигла общая судьба. Теперь он болтался, как петрушка в балаганчике, свесив через борт кафедры голову и бессильные руки. Серое, пыльное убранство церкви, ряды фигур, застывших в предсмертной судороге, безмолвие и полумрак — все было, как страшный сон. Мы понизили голоса до шепота и двигались на цыпочках.

И тут меня вдруг осенило. В углу церкви, возле двери, стояла старая купель, а за нею, в глубокой нише, висели канаты колоколов. Что, если мы дадим по Лондону весть, которая привлечет к нам каждого, кто остался жив? Я подбежал к нише и, потянув обшитый мешковиной канат, с удивлением убедился, как трудно раскачивать колокол. Ко мне подошел лорд Джон.

— Здорово молодой человек! — сказал он, сбрасывая пальто. — Это вы чертовски хорошо придумали! Дайте-ка мне ухватиться тоже, и дело пойдет!

Но колокол был так тяжел, что только когда на канате повисли вместе с нами всем своим весом еще и Саммерли с Челленджером, мы наконец услышали над головой лязг и рев, возвестившие, что медный язык начал вызванивать свою музыку. Далеко разнесся над мертвым Лондоном благовест товарищества и надежды, взывая к живому человеку. Зычный голос металла ободрил наши сердца, и мы еще усердней взялись за дело, взлетая на два фута над полом при каждом взмахе каната и напрягаясь всем телом при обратном полете, причем ниже всех приседал Челленджер, который вкладывал в работу всю свою огромную силу и прыгал, точно гигантская лягушка, крякая на каждом подскоке. Вот какой момент было бы лучше всего избрать художнику, чтоб изобразить четырех товарищей, вместе переживших в прошлом много странных и опасных приключений, а ныне избранных судьбой для небывалого испытания! Полчаса мы рьяно работали, пот градом катился по нашим лицам, руки и спины ныли от усталости. Потом мы вышли на паперть и жадно глядели в даль безмолвных запруженных улиц. Ни звука в ответ на наш набат, никакого движения!

— Без толку! Никого не осталось! — сказал я.

— Мы больше ничего не можем сделать, — вздохнула миссис Челленджер. — Ради бога, Джордж, едем назад в Ротерфилд. Еще час в этом страшном, безмолвном городе, и я сойду с ума!

Не сказав ни слова, мы сели в машину, каждый на прежнее место. Лорд Джон повернул и взял курс на юг. Глава, нам казалось, окончена. Не думали мы, какую странную новую главу еще откроет перед нами жизнь!

Глава VI

ВЕЛИКОЕ ПРОБУЖДЕНИЕ

Итак, я подхожу к концу того необычайного события, которое своим значением затмевает все не только в наших маленьких жизнях, но и в общей истории человечества. Как я уже говорил, приступив к своему рассказу, в летописях истории это происшествие, несомненно, будет возвышаться среди всех прочих событий, как некая вершина над предгорьем. Нашему поколению предназначена совсем особенная судьба, раз ему выпало на долю пережить такое чудо. Научило ли оно людей смирению, и надолго ли, покажет будущее. Думаю, излишне говорить, что после подобного потрясения не может сохраниться на земле прежний порядок вещей. Человек не представляет себе, как он беспомощен и невежествен, пока незримая рука, державшая его на своей ладони, не сожмется и не сдавит его. Нам грозила неминуемая гибель. Сейчас мы знаем, что в любой час это может постичь нас вновь. Мрачная тень нависла над нашей жизнью, но кто посмеет отрицать, что под покровом этой тени произошла некая переоценка ценностей, пересмотр жизненных целей: сознание долга, разумное понимание ответственности, глубокое стремление к совершенствованию окрепли в нас до такой степени, что всколыхнули общество во всех его слоях. Это лежит за пределами партийных или религиозных разграничений. Сдвиг произошел скорее в наших взглядах на будущее, в понимании относительной значимости вещей: мы живей осознали, что мы ничтожные, эфемерные создания и существуем, пока нас терпят, до первого порыва холодного ветра из Неведомого. Но не думаю, чтобы земля, умудренная этим знанием, стала более печальным местом, чем была она раньше. Мы все, бесспорно, согласимся, что ныне наши удовольствия, воздержанные и трезвые, доставляют нам более глубокую и разумную радость, чем та шумная, бессмысленная суета, какая нередко считалась развлечением в былые дни — дни столь еще недавние и уже непостижимые для нашего ума! Пустая жизнь, расточавшаяся в бесцельном хождении в гости или приеме гостей, в хлопотах по слишком большому дому с целым штатом ненужной прислуги, в приготовлении изысканных блюд и отсиживании на скучных обедах, — все это сейчас уступило место здоровому, спокойному досугу, посвященному музыке, чтению, дружеской беседе в милом домашнем кругу. Больше здоровья, больше радости стало у людей, и от этого они стали против прежнего только богаче, несмотря на выплату повышенных сборов в общественный фонд, благодаря которому так поднялся общий жизненный уровень на наших островах.

Ученые не совсем согласно устанавливают момент великого пробуждения. Всеми признано, однако, что, помимо расхождения из-за неточности часов, действие яда могло зависеть и от местных условий. Но в пределах каждой отдельной местности жизнь воскресла практически одновременно. Есть много свидетельств, что в Лондоне Биг-Бэн14 показывал в тот миг десять минут седьмого. Королевская обсерватория отметила двенадцать минут седьмого по Гринвичскому времени. С другой стороны, лорд Джонсон, очень дельный астроном, устанавливает моментом пробуждения для Норфолка и Суффолка двадцать минут седьмого. На Гебридских островах оно произошло только в семь часов. Относительно Ротерфилда всякий спор исключается, поскольку я в это время сидел в кабинете Челленджера, имея перед глазами тщательно выверенный хронометр. Было ровно четверть седьмого.

Глубокое уныние овладело мною. Накопленные впечатления кошмарных зрелищ непомерной тяжестью легли на душу. Я от природы здоровый, крепкий человек, энергичный по самому своему телесному складу и редко когда поддаюсь помрачению духа. Я в избытке обладаю способностью ирландца в самой густой тьме различать проблески забавного. Но теперь мрак был невыносимо гнетущим, беспросветным. Остальные собрались все внизу и строили планы на будущее. Я сидел у открытого окна, подперев кулаком подбородок, и раздумывал о нашем горестном положении. Сможем ли мы жить дальше? Таков был вопрос, упорно встававший передо мной. Возможно ли существовать на мертвой Земле? Как по законам физики большее тело притягивает к себе меньшие тела, так будет и с нами: не почувствуем ли мы неодолимую силу притяжения к огромному телу человечества, отошедшему в Неведомое? И как придет конец? Снова ли нахлынет яд? Или из-за тлетворных продуктов всеобщего разложения Земля станет непригодна для жизни? Или, наконец, ужас нашего положения лишит нас душевного равновесия и бросит в жертву безумию? Горсточка умалишенных на вымершей планете! Мысль моя остановилась на этой последней страшной картине, когда какой-то негромкий звук заставил меня поглядеть вниз. Старая извозчичья лошадь медленно тащилась в гору!

В тот же миг я уловил щебет птиц, услышал чей-то кашель во дворе под окном и общий звуковой фон движения по всей округе. И все-таки я помню, что именно лошадь, эта неказистая, тощая кляча, давно отжившая свой лошадиный век, приковала к себе мой взгляд. Медленно, с одышкой одолевала она подъем. Потом я перевел глаза на кучера, который, сгорбившись, сидел на облучке, и, наконец, на молодого человека, взволнованно высунувшегося в окно колымаги и кричавшего, куда ехать. Они все, несомненно, были живы — дерзко живы!

Ожили вновь, все и каждый! Неужели все пережитое было бредом? Возможно ли, чтобы история с отравленным поясом была причудливым сном? Одно мгновение мой потрясенный мозг был готов этому поверить. Потом я опустил глаза и увидел большой волдырь на ладони, натертый канатом колокола в Сити. Значит, это было, было наяву. И все же мир воскресает, жизнь мгновенным мощным приливом возвращается на планету. Обводя глазами всю широкую панораму, я всюду видел движение, — и, что меня изумило, оно шло по той же колее, на которой накануне прервалось. Я посмотрел на любителей гольфа. Неужели они продолжают игру? Да, вот один игрок погнал мяч от столбика, и та вторая пара на зеленом поле, несомненно, рвется положить свой мяч в лузу. Жнецы не спеша возвращаются на работу. Нянька отшлепала старшего из своих питомцев и покатила коляску вверх по склону холма. Каждый, не раздумывая, подхватил нить с того самого места, где прежде ее обронил.

Я бросился вниз, но парадное оказалось раскрыто настежь, и я услышал со двора голоса моих товарищей, громко выражавших удивление и поздравлявших друг друга. Как мы все пожимали друг другу руки, как дружно смеялись! Как миссис Челленджер на радостях расцеловала сперва всех нас и только тогда бросилась в медвежьи объятия мужа!

— Но не может быть, чтобы они спали! — воскликнул лорд Джон. — Черт возьми, Челленджер, вы меня не убедите, что люди могут спать вот так — окоченелые, с открытыми стеклянными глазами и этим страшным мертвым оскалом на лице!

— Это возможно только в том состоянии, которое называется каталепсией, — сказал Челленджер. — В прошлом это явление встречалось редко, и его каждый раз ошибочно принимали за смерть. При нем у человека понижается температура, исчезает дыхание, биение сердца становится неразличимо — в сущности, это и есть смерть, но только временная. Даже самый проницательный ум (тут он закрыл глаза и ухмыльнулся) едва ли мог предусмотреть такое всеобщее распространение каталепсии.

— Назовите это хоть так, — заметил Саммерли, — но вы только налепили ярлык, а по сути дела, мы так же мало знаем об этой каталепсии, как о том яде, который ее вызвал. Мы можем сказать лишь одно: отравленный эфир вызвал временную смерть.

Остин весь обмяк на подножке автомобиля. Это его кашель я слышал сверху. Он долго сидел молча, зажав виски в ладонях, а теперь бурчал про себя, оглядывая машину:

— Ах, пострел! Вечно напроказит!

— В чем дело, Остин?

— Натекло из масленки, сэр. Кто-то баловался с машиной. Верно, мальчишка садовника!

Лорд Джон стоял с виноватым видом.

— Не знаю, что со мной приключилось, — продолжал Остин. — Я вроде бы оступился, когда поливал машину из кишки. Помнится, я стукнулся лбом о подножку. Но, ей же богу, со мной никогда не бывало, чтоб у меня текло из масленки!

Остину коротко рассказали, что случилось с ним самим и со всеми на Земле. Загадка с масленкой также была ему разъяснена. Он слушал с явным недоверием о том, как простой любитель управился с его машиной, и с жадным вниманием ловил каждое слово нашего скупого отчета о спящем Лондоне. Помню, когда мы кончили, он спросил:

— Вы были возле Английского банка, сэр, и даже не зашли?

— Не зашли, Остин.

— Когда там у них — денег миллионы, а люди все спали?

— Ну да.

— Эх, меня там не было! — вздохнул он и, отвернувшись, уныло взялся опять за шланг.

Вдруг послышался шелест колес по гравию аллеи. Старая колымага подъехала наконец к Челленджеровскому подъезду. Я увидел, как выскочил из нее молодой седок. Минуту спустя появилась горничная с таким взъерошенным и растерянным видом, как будто ее только что разбудили от глубокого сна, и подала на подносе визитную карточку. Прочитав ее, Челленджер свирепо зафырчал и так взъярился, что его черная грива встала дыбом.

— Корреспондент! — взревел он. Потом добавил с улыбкой, как будто споря сам с собой — В конце концов, только естественно, что мир спешит узнать мое мнение по поводу такого события.

— Едва ли в этом заключалась его миссия, — возразил Саммерли. — Ведь он ехал сюда со станции, когда катастрофа еще не наступила.

Я взглянул на карточку и прочел: «Джеймс Бек-стер, лондонский корреспондент газеты «Нью-йоркский обозреватель».

— Вы его примете? — спросил я.

— Ни за что!

— Ах, Джордж! Ты бы должен стать добрей и внимательней к людям. Неужели ты ничему не научился после всего, что мы испытали?

Челленджер досадливо прищелкнул языком и затряс своей большой упрямой головой.

— Зловредное племя! Правда, Мелоун? Самый скверный плевел современной цивилизации! Орудие шарлатанства и помеха для уважающих себя людей! Когда они сказали обо мне хоть одно доброе слово?

— А они когда-нибудь слышали от вас хоть одно доброе слово? — возразил я. — Подумайте, сэр, ведь перед вами иностранец, он проделал длинный путь, чтобы увидеть вас. Вы, конечно, не будете с ним чересчур суровы.

— Хорошо, хорошо! — пробурчал Челленджер. — Пойдемте со мной, вы поможете мне вести разговор.

Но предупреждаю: впредь я не потерплю подобных вторжений в мой дом!

Ворча и фыркая, он пошел за мной вперевалку, точно огромный сердитый пес.

Бойкий молодой американец вынул из кармана блокнот и сразу приступил к делу.

— Я приехал, сэр, — заявил он, — потому что у нас в Америке публика жаждет услышать побольше о той опасности, которая угрожает Земле.

— Я ничего не знаю ни о какой опасности, которая в настоящее время угрожала бы Земле, — зло пробурчал Челленджер.

Корреспондент посмотрел на него с некоторым удивлением.

— Я, сэр, имею в виду ту возможность, что мир вступает в зону ядовитого эфира.

— В настоящее время я не предвижу подобной опасности, — сказал Челленджер.

Корреспондент и вовсе растерялся.

— Ведь вы профессор Челленджер? — спросил он.

— Да, сэр. Меня зовут именно так.

— В таком случае я не понимаю, как вы можете говорить, что опасности нет. А как же тогда с письмом, опубликованным сегодня утром за вашей подписью в лондонском «Таймсе»?

Пришла очередь Челленджеру сделать большие глаза.

— Сегодня утром? — переспросил он. — Сегодня утром «Таймс» не выходил.

— Позвольте, сэр, — с мягким упреком возразил американец, — вы не будете спорить, что лондонский «Таймс» — газета ежедневная. — Он извлек из внутреннего кармана помятый экземпляр. — Вот это письмо, я о нем и говорю.

Челленджер захихикал, потирая руки.

— Начинаю понимать! — сказал он. — Вы только сегодня утром прочли мое письмо?

— Да, сэр.

— И сразу поехали меня интервьюировать?

— Да, сэр.

— Вы не заметили в дороге ничего необычайного?

— Сказать по правде, ваши соотечественники показались мне живей и, в общем, человечней, чем я их знал до сих пор. Носильщик стал рассказывать мне какую-то смешную историю — мне это показалось новым для вашей страны.

— Больше ничего?

— Нет, сэр, больше я как будто ничего не могу припомнить.

— Так! А в котором часу вы выехали из Лондона?

Американец улыбнулся.

— Я сюда приехал интервьюировать вас, профессор, но дело, кажется, обернулось по поговорке: «Кто кого выудил — негр рыбу или рыба негра?» Вы беретесь за мою работу.

— Случилось так, что мне хочется это знать. Вы не помните, в котором часу отходил ваш поезд?

— Помню. В половине первого.

— А когда пришел?

— В четверть третьего.

— Вы взяли кэб?

— Разумеется.

— Как вы думаете, сколько отсюда до станции?

— Я кладу мили полторы, не меньше.

— Сколько же времени заняла, по-вашему, езда?