Джеки осваивалась гораздо успешнее, чем я. Она сдружилась с группой подростков, которые носились по всему острову. Взрослые были настолько заняты, что не успевали следить за детьми. Я же болталась возле мамы. Мы ходили туда-сюда, разговаривали с людьми, посещали официальные собрания, где все пытались договориться о том, что делать дальше, о чем просить, какие выдвигать требования. Самые авторитетные с виду индейцы, преимущественно мужчины, заводились с пол-оборота. К мнению женщин не особенно прислушивались, что не очень-то устраивало нашу маму. Первые дни тянулись как недели. Казалось, что мы останемся здесь навсегда и заставим-таки федералов построить нам школу, медицинское учреждение, культурный центр.
Однажды мама попросила меня пойти посмотреть, чем там занимается Джеки. Мне не хотелось ходить по острову одной. Но, когда стало совсем скучно, я все-таки рискнула выйти на волю, захватив с собой Два Башмака. Я знаю, что мне уже не по возрасту таскать за собой плюшевого мишку. Мне почти двенадцать, но я все равно взяла своего любимца. Я направилась в сторону маяка, огибая его с обратной стороны, куда, похоже, детям ходить не разрешали.
Я нашла ребят на берегу, ближе к Золотым Воротам. Они сидели на камнях, показывая друг на друга пальцами и заливаясь диким, жестоким смехом подростков. Я сказала своему мишке, что, наверное, зря мы сюда пришли и лучше бы нам вернуться обратно.
– Сестра, тебе не о чем беспокоиться. Все люди вокруг, даже эти малолетки, – наши родственники. Так что не бойся. К тому же, если кто-нибудь начнет к тебе приставать, я спрыгну и тяпну их за лодыжки. Вряд ли они ожидают такого. А потом я использую свое священное медвежье лекарство, и оно их усыпит. Это будет похоже на мгновенное погружение в спячку. Вот что я умею, сестра, так что не волнуйся. Создатель сделал меня сильным, чтобы защитить тебя, – ответил медведь Два Башмака.
Я сказала ему, чтобы он перестал говорить как индеец.
– Я не понимаю, что значит «говорить как индеец», – возразил он.
– Ты не индеец, ДБ. Ты же плюшевый мишка.
– Знаешь, не такие уж мы разные. Нам одинаково достались имена от свиномозглых.
– Свиномозглых?
– Людей с мозгами свиньи.
– О. В каком смысле?
– Колумб назвал вас индейцами, а мы обязаны своим именем ошибке Тедди Рузвельта
[32].
– Как это?
– Однажды он охотился на медведя, но встретил тощего старого голодного мишку и отказался стрелять в него. Потом в газетах появилась карикатура на эту охотничью историю, в которой мистер Рузвельт представал милосердным, настоящим ценителем природы, что-то в этом роде. А еще позже умельцы сделали плюшевого медвежонка и назвали его мишкой Тедди, который стал детской игрушкой. Только вот никто не удосужился сказать, что на самом деле именитый охотник перерезал горло тому старому медведю. О таком милосердии предпочитают умалчивать.
– И откуда ты все это знаешь?
– Каждый должен знать историю своего народа. Почему и как вы оказались здесь, что сделали люди, чтобы доставить вас сюда. Мы, медведи, и вы, индейцы, прошли долгий путь и многое пережили. Они пытались убить нас. Но, если их послушать, история выглядит как большое героическое приключение в пустом лесу. А там повсюду были медведи и индейцы. Сестра, они перерезали горло всем нам.
– Почему у меня такое чувство, будто мама уже все это рассказывала нам? – удивилась я.
– Тедди Рузвельт как-то сказал: «Я не зайду так далеко, чтобы говорить, что хороший индеец – мертвый индеец, но думаю, что в девяти случаях из десяти так оно и есть, а в подробностях десятого мне не очень хочется разбираться».
– Черт, ДБ. У меня в голове все перепуталось. Я слышала только о «большой дубинке».
– Эта «большая дубинка» – ложь о милосердии. «Говори мягко, но держи в руках большую дубинку», – вот что он говорил о внешней политике. Вот что они использовали против нас, медведей и индейцев. Чужаков на нашей собственной земле. И своими большими дубинками они загнали нас так далеко на запад, что мы практически исчезли.
Два Башмака затих. Так всегда с ним бывало. Если ему было что сказать, он говорил, а в остальных случаях помалкивал. По блеску в его черных глазах я догадалась, в каком он настроении. Я спрятала мишку за камнями и поспешила к сестре.
Ребята собрались на маленьком песчаном пляже, усеянном валунами, которые едва торчали из воды на глубине. Чем ближе я подходила, тем больше странностей замечала в поведении Джеки – непривычно шумной, с кривой ухмылкой. Она встретила меня приветливо. Слишком приветливо. Подозвала меня, обняла излишне крепко, а потом чересчур громким голосом представила компании как свою младшую сестренку. Я солгала, сказав, что мне двенадцать, но меня даже и не слышали. Я увидела, что они передают по кругу бутылку. И как раз подошла очередь Джеки. Она сделала долгий и жадный глоток.
– Это Харви, – сказала мне Джеки, ткнув бутылкой ему в плечо. Харви взял бутылку и будто пропустил слова Джеки мимо ушей. Я отошла от них и увидела паренька, стоявшего в стороне от остальных. Мне показалось, он ближе всех мне по возрасту. Мальчишка бросал камни в воду. Я спросила его, что он делает.
– А на что это похоже? – ответил он вопросом на вопрос.
– Ты как будто пытаешься по камешку избавиться от острова, – сказала я.
– Жаль, что я не могу выбросить этот дурацкий остров в океан.
– Он уже в океане.
– Я имел в виду, на самое дно.
– Это еще почему? – удивилась я.
– Потому что мой отец заставляет нас с братом торчать здесь, – сказал он. – Вытащил нас из школы. Ни телевизора, ни хорошей еды, все бегают вокруг, пьют, рассуждают о том, что все будет по-другому. Да, здесь все по-другому. И дома нам было гораздо лучше.
– Ты разве не думаешь, как это хорошо, что мы выступаем за свои права? Пытаемся исправить то, что они сделали с нами за эти сотни лет, с тех пор как пришли на нашу землю?
– Да-да, мой отец только об этом и говорит. О том, что они с нами сделали. Правительство США. Я ничего об этом не знаю, просто хочу домой.
– А у нас, кажется, и дома больше нет.
– Что хорошего в том, чтобы захватить какое-то дурацкое место, где никто не хочет жить? Место, откуда люди пытаются сбежать, лишь только поселившись?
– Не знаю. Может, что-то и получится. Никогда не знаешь наверняка.
– Ага, – сказал он и запустил довольно большим камнем в ту сторону, где сидели старшие дети. Их обрызгало водой, а на нас пролился поток таких ругательств, каких я в жизни своей не слышала.
– Как тебя зовут? – спросила я.
– Рокки.
– Стало быть, Рокки – метатель камней?
[33] – усмехнулась я.
– Заткнись. А тебя как зовут?
Я пожалела о том, что прицепилась к именам, и попыталась сообразить, что бы еще такое спросить или сказать, но на ум ничего не пришло.
– Опал Виола Виктория Медвежий Щит, – чуть ли не скороговоркой выпалила я.
Рокки в ответ лишь бросил еще один камень. Я не знала, то ли он не слушал меня, то ли не находил мое имя смешным, как и большинство детей. Впрочем, мне не удалось выяснить, потому что как раз в этот момент к берегу с ревом подошла лодка, вынырнув из ниоткуда. Кто-то из старших ребят угнал ее откуда-то с острова. Все потянулись к воде, когда лодка приблизилась. Мы с Рокки последовали за остальными.
– Ты с ними? – спросила я Рокки.
– Да, пожалуй, – ответил он.
Я подошла к Джеки узнать, поедет ли она.
– Чееерт, да! – воскликнула сестра, пьяная в дым, и тогда я поняла, что мне тоже нужно ехать с ними.
Вода сразу же стала неспокойной. Рокки спросил у меня разрешения держать мою руку. От этого вопроса мое сердце забилось еще сильнее, чем оно билось с той самой минуты, как я села в эту лодку и теперь бешено неслась в открытое море в компании подростков, едва ли умевших управлять моторкой. Я схватила Рокки за руку, когда мы поднялись высоко над гребнем волны. Мы так и держались за руки, пока не увидели, что к нам приближается еще одна лодка, и тогда сразу же оторвались друг от друга, как будто лодка появилась именно из-за наших сцепленных рук. Поначалу я решила, что это полиция, но вскоре поняла, что это просто пара пожилых мужчин, которые курсировали между островом и материком, пополняя запасы провизии. Они что-то кричали нам, заставляя причалить к передней части острова.
И только у самого берега я смогла расслышать крики. Кричали на нас. Все старшие дети были сильно пьяны. Джеки и Харви бросились бежать, что вдохновило всех других последовать их примеру. Мы с Рокки остались в лодке, наблюдая, как ребята карабкаются наверх, спотыкаются, падают и заливаются глупым, пьяным, беспричинным смехом. Когда взрослые поняли, что им не удастся никого поймать и вообще никто их не слушает, они отчалили – либо сдались, либо отправились за помощью. Солнце садилось, и налетел холодный ветер. Рокки выпрыгнул из лодки и привязал ее к берегу. Мне стало интересно, где он научился этому. Я тоже сошла на берег и почувствовала, как закачалась лодка. Медленно, почти ползком, подкрадывался низкий туман. Я долго смотрела, как он обволакивает мои ноги выше колен, а потом подошла к Рокки сзади и схватила его за руку. Он стоял спиной ко мне, но не пытался освободиться от моей хватки.
– Я все еще боюсь темноты, – задумчиво произнес он, словно хотел сказать что-то еще. Но, пока я гадала, послышался крик. Кричала Джеки. Я отпустила руку Рокки и поспешила в ту сторону, откуда доносились вопли. Я уловила слова «чертов ублюдок» и остановилась, оглянувшись на Рокки, мол: И чего ты ждешь? Рокки отвернулся и побрел обратно к лодке.
Когда я нашла их, Джеки уже удалялась от Харви и через каждые несколько шагов наклонялась, подбирала камни и обстреливала его. Харви, вдрызг пьяный, сидел на земле с бутылкой на коленях и тяжело мотал головой. Тогда-то я и заметила сходство. Ума не приложу, как же до меня раньше не дошло. Харви был старшим братом Рокки.
– Пошли, – сказала мне Джеки. – Кусок дерьма, – бросила она и сплюнула на землю в сторону Харви. Мы поднялись по склону холма к лестнице, что вела к воротам тюрьмы.
– Что случилось? – спросила я.
– Ничего.
– Что он сделал? – не отставала я.
– Я сказала ему, чтобы он этого не делал. А он опять за свое. Я велела ему остановиться. – Джеки с силой потерла глаз. – К черту все, ерунда. Ладно, идем. – Она ускорила шаг.
Я пропустила Джеки вперед. А сама остановилась и взялась за поручень на самом верху лестницы, что тянулась рядом с маяком. Я думала обернуться, отыскать взглядом Рокки, но услышала, как сестра кричит, чтобы я догоняла.
Когда мы вернулись в наш тюремный блок, мама спала. Ее поза показалась мне странной. Она лежала на спине, хотя всегда спала на животе. И сон был слишком глубоким. Мама расположилась так, словно и не собиралась засыпать. А еще она храпела. Джеки ушла в камеру напротив, а я скользнула под одеяло и легла рядом с мамой.
Снаружи поднялся ветер. Мне было страшно и неуютно от всего происходящего. И что мы забыли на этом острове? Но стоило мне закрыть глаза, как я сразу провалилась в сон.
Я проснулась рядом с Джеки. В какой-то момент она заняла мамино место. Солнце заглядывало в окно, разбрасывая решетчатые тени на наших телах.
Изо дня в день мы слонялись без дела, разве что выясняли, какую еду и когда подадут. Мы оставались на острове, потому что не имели выбора. У нас не было дома, как и жизни, к которой можно вернуться; не было надежды на то, что выполнят наши просьбы, что правительство сжалится над нами, пощадит наши глотки, присылая на остров лодки с провизией и электриками, строителями и подрядчиками, чтобы привести это место в порядок. Но шли дни, и ничего не менялось. Лодки приходили и уходили, доставляя все меньше и меньше припасов. Однажды случился пожар, и я видела, как люди выдирают медную проволоку из стен зданий и тащат тяжелые мотки к лодкам. Мужчины выглядели все более усталыми и все чаще пьяными, а женщин и детей вокруг становилось все меньше и меньше.
– Нам надо выбираться отсюда. Вы, девочки, не волнуйтесь, – сказала нам мама однажды ночью из своего угла камеры. Но я больше не доверяла ей. Я не понимала, на чьей она стороне, и вообще существуют ли еще какие-то стороны. Может, остались лишь те, что у скал на берегу?
В один из наших последних дней на острове мы с мамой отправились на прогулку до самого маяка. Она сказала мне, что хочет посмотреть на большой город. И еще хочет мне что-то рассказать. В те последние дни вокруг все так же бегали и суетились люди, словно наступал конец света, но мы с мамой сидели на траве как ни в чем не бывало.
– Опал Виола, малышка. – Мама поправила мне волосы, убирая за ухо выбившиеся пряди. Она никогда, ни разу в жизни, не называла меня малышкой. – Ты должна знать, что здесь происходит, – продолжила она. – Ты уже достаточно взрослая для этого, и мне жаль, что я не рассказала тебе раньше. Опал, запомни, что нам никогда не следует отказываться от своих историй и даже самым маленьким нужно их услышать. Мы все оказались здесь из-за лжи. Они лгали нам с тех пор, как пришли на нашу землю. Они лгут нам и сейчас!
То, как она произнесла «Они лгут нам и сейчас!», испугало меня. Как будто эти слова таили в себе два разных смысла, одинаково мне неведомых. Я спросила маму, что это за ложь, но она просто посмотрела вдаль, на солнце, и ее лицо исказилось. Я не знала, что мне делать, кроме как сидеть и ждать продолжения разговора. Холодный ветер дул нам в лицо, заставляя жмуриться. С закрытыми глазами, я спросила маму, что мы будем делать. Она ответила, что мы можем делать только то, что в наших силах, и что чудовищная машина в лице правительства не намерена замедлить ход и обернуться, чтобы оценить все случившееся. Исправить положение дел. Поэтому все, что мы можем сделать, так или иначе связано с возможностью понять, откуда мы пришли, что произошло с нашим народом. Чтобы отдать ему дань уважения, мы должны жить по справедливости, рассказывать наши истории, передавая их из поколения в поколение. Мама объяснила мне, что мир соткан из одних только историй, историй об историях. А потом, как будто все это подводило к главному, мама сделала долгую паузу, посмотрела вдаль, в сторону большого города, и сказала мне, что у нее рак. В тот же миг остров исчез. Все исчезло. Я встала и пошла прочь, сама не зная куда. Я вдруг вспомнила, что оставила медвежонка в камнях, и все это время он так и валялся там.
Когда я добралась до него, он лежал на боку, помятый и истерзанный, как будто его изгрызли, или просто усох от ветра и соли. Я подняла Два Башмака и посмотрела на его мордашку. Я больше не видела блеска в его глазах. Я положила медвежонка обратно. Оставила его среди камней.
Вернувшись на материк, в солнечный день спустя месяцы после нашего бегства на остров, мы сели в автобус и поехали в квартал по соседству с тем местом, где жили до того, как переехали в желтый дом. Это недалеко от центра Окленда, на Телеграф-авеню. Мы остановились у Рональда, приемного брата нашей мамы, с которым познакомились в тот день, когда явились к нему домой. Нам с Джеки он совсем не понравился. Но мама сказала, что он большой человек. Шаман. Она не хотела следовать рекомендациям врачей. Какое-то время мы постоянно ездили на север, где шаманил Рональд в своей парильне
[34]. Для меня там было слишком жарко, но Джеки ходила на сеансы вместе с мамой. Мы с Джеки в один голос убеждали ее, что она должна выполнять и то, что советуют врачи. Но мама отвечала, что может идти лишь тем путем, каким шла до сих пор. Так она и делала. Медленно отступая в прошлое, как те священные, прекрасные и навсегда утраченные обряды. Однажды она просто слегла на диване в гостиной Рональда и уже не вставала. Ее становилось все меньше и меньше.
После Алькатраса, после смерти мамы я ушла в себя. Сосредоточилась на школе. Мама всегда говорила, что самое главное для нас – это получить образование, а иначе нас никто не станет слушать. Мы не задержались у Рональда надолго. Все пошло наперекосяк и очень быстро. Но это уже другая история. Когда мама еще была с нами и даже какое-то время после ее ухода, Рональд почти не вмешивался в наши дела. После школы мы с Джеки проводили все свободное время вместе. Мы навещали мамину могилу так часто, как только могли. Однажды, по дороге домой с кладбища, Джеки остановилась и посмотрела мне в лицо.
– Что мы делаем? – сказала она.
– Идем домой, – ответила я.
– Какой дом? – спросила она.
– Не знаю, – ответила я.
– И что мы будем делать?
– Не знаю.
– Обычно у тебя находится какой-нибудь более остроумный ответ.
– Просто пойдем дальше, наверное…
– Я беременна, – объявила Джеки.
– Что?
– Чертов говнюк, Харви, помнишь?
– Что?
– Это не имеет значения. Я могу просто избавиться от ребенка.
– Нет. Ты не можешь вот так просто избавиться…
– Я кое-кого знаю, у брата моей подруги Адрианы есть знакомый в Западном Окленде.
– Джеки, ты не можешь…
– Тогда что? Мы будем растить ребенка вместе, с Рональдом? Нет, – отрезала Джеки и вдруг расплакалась. Так, как не плакала и на похоронах. Она остановилась, оперлась на паркомат и отвернулась от меня. Потом решительно отерла лицо рукой и зашагала дальше. Какое-то время мы шли молча, солнце светило нам в спины, и впереди нас бежали наши косые вытянутые тени.
– В наш последний разговор там, на острове, мама сказала мне, что мы никогда не должны отказываться от своих историй, – нарушила я молчание.
– Какого хрена ты хочешь этим сказать?
– Я имею в виду ребенка.
– Это не история, Опал, а реальность.
– Это может быть и тем и другим.
– Жизнь складывается не так, как в рассказах. Мама умерла, она уже не вернется, и мы остались одни, живем с парнем, которого толком и не знаем, но должны называть его дядей. Что это за гребаная история?
– Да, мама умерла, я знаю. Мы одни, но мы-то живы. Это еще не конец. Мы не можем просто так сдаться, Джеки. Верно?
Джеки не ответила сразу. Мы брели по Пьемонт-авеню, мимо витрин магазинов. Хлесткие звуки проезжающих машин напоминали шум волн, бьющихся о скалы на берегу нашего туманного будущего в Окленде – городе, который, как мы знали, уже никогда не будет таким, как раньше, до того, как мама покинула нас, унесенная рваным ветром.
Мы подошли к светофору. Когда красный сигнал сменился зеленым, Джеки потянулась ко мне и взяла меня за руку. И не отпускала, даже когда мы перешли на другую сторону улицы.
Эдвин Блэк
Я на толчке. Но ничего не происходит. Я просто сижу. Надо стараться. Надо иметь намерение и не только уговаривать себя, но действительно сидеть и верить. Вот уже шесть дней, как у меня не происходит дефекации. Один из верных симптомов, описанных на сайте WebMD
[35]: ощущение неполного опорожнения. Это похоже на правду о моей жизни в том смысле, который я пока не могу сформулировать. Или тянет на название сборника коротких рассказов, которые я возьму да и напишу однажды, когда все наконец-то выйдет наружу.
С верой все не так просто: нужно верить, что она сработает, иначе говоря – верить в веру. Я наскреб немного веры и держу ее возле открытого окна, в которое превратился мой разум с тех пор, как в него проник интернет и сделал меня своей частью. Я не шучу. У меня такое чувство, будто я переживаю ломку. Я читал о реабилитационных центрах в Пенсильвании, где лечат интернет-зависимость. В Аризоне процветают ретриты
[36] с цифровым детоксом и подземные бункеры в пустыне. Моя проблема не только в компьютерных играх. Или в азартных играх. Или в постоянном скроллинге и обновлении личных страниц в социальных сетях. Или в бесконечных поисках хорошей новой музыки. Проблема в зависимости от всего этого сразу. Одно время я реально подсел на Second Life
[37]. Мне кажется, я провел там целых два года. И по мере того как я подрастал и толстел в реальной жизни, Эдвин Блэк, живущий в виртуальном мире, худел, и, чем пассивнее становился мой образ жизни, тем больше преуспевал мой прототип. У того Эдвина Блэка была работа, была девушка, а его мама трагически умерла при родах. Тот Эдвин Блэк вырос в резервации, где его воспитывал отец. Эдвин Блэк из моей «Второй жизни» гордился собой. Он был исполнен надежд.
Этот Эдвин Блэк – что сидит на толчке – не может попасть туда, в интернет, потому что вчера уронил свой телефон в унитаз, и в тот же гребаный день мой компьютер завис, просто застыл, даже курсор мыши не двигался, и не крутилось колесико загрузки возле стрелки. Никакой перезагрузки после отключения от сети, только немой черный экран – и мое лицо, отражающееся в нем, сначала с выражением ужаса наблюдающее за умирающим компьютером, а потом в панике от того, как мое лицо реагирует на смерть компьютера. Что-то и во мне умерло в тот миг, когда я увидел свое лицо, подумал об этой болезненной зависимости, о куче времени, потраченной на ничегонеделание. Четыре года я просидел в интернете, не отрываясь от компьютера. Если отбросить время сна, то, наверное, получится три года, но это не считая сновидений. А мне снится интернет, ключевые фразы поиска обретают ясный смысл, помогают расшифровать значение сна, который поутру оказывается бессмыслицей, как и все, что мне когда-либо снилось.
Когда-то я мечтал стать писателем. К слову, я получил степень магистра сравнительного литературоведения с акцентом на литературу коренных американцев. Это, должно быть, говорило о том, что я нахожусь на пути к чему-то значимому. Во всяком случае, так я выглядел с дипломом в руке на последней фотографии, которую выложил на своей страничке в Facebook. В мантии и шапочке магистра, на сто фунтов
[38] легче, а рядом – моя мама, с неестественно широкой улыбкой, взирающая на меня с нескрываемым обожанием, тогда как ей следовало бы смотреть на своего бойфренда Билла, кого я просил не приводить и кто настоял на том, чтобы нас сфотографировать, несмотря на мои возражения. В конце концов мне полюбилась та фотография. Я рассматривал ее чаще, чем любые другие свои фото. До недавнего времени она оставалась моей аватаркой, потому что на протяжении нескольких месяцев и даже года выглядела вполне органично, но спустя четыре года стала вызывать социально неприемлемое ощущение грусти.
Когда я снова переехал к маме, дверь в мою бывшую комнату, в мою прежнюю жизнь в этой комнате, как будто открыла пасть и проглотила меня целиком.
Теперь мне ничего не снится, разве что темные геометрические фигуры, бесшумно дрейфующие по розово-черно-пурпурному пиксельному пейзажу. Сны как экранная заставка.
Надо сдаваться. Ничего не выходит. Я поднимаюсь с унитаза, натягиваю штаны и ухожу из туалета побежденным. Живот надутый и твердый, как шар для боулинга. Поначалу мне и самому не верится. Я всматриваюсь внимательнее. Мой компьютер. Я едва не подпрыгиваю, когда вижу, как он возвращается к жизни. Чуть ли не хлопаю в ладоши. Мне стыдно за свое волнение. Я ведь решил, что это вирус. Я кликнул ссылку, чтобы загрузить «Одинокого рейнджера». Все сходились на том, что фильм неудачный, во многих отношениях. Но меня распирало от желания его посмотреть. Не знаю, почему так приятно видеть Джонни Деппа в провальной роли. Это придает мне сил.
Я сажусь и жду, пока мой компьютер полностью загрузится. Одергиваю себя, когда замечаю, что потираю руки, и кладу их на колени. Я смотрю на картинку, которую приклеил скотчем к стене. На ней Гомер Симпсон, размышляющий перед микроволновкой: способен ли Иисус разогреть буррито настолько, что не сможет его съесть? Я думаю о парадоксе непреодолимой силы. О том, что не могут существовать одновременно непреодолимая сила и недвижимый объект. Но что происходит в моем заблокированном, съеженном и, возможно, завязанном узлом кишечнике? А вдруг это древний парадокс в действии? Если испражнения таинственным образом прекратились, не может ли то же самое произойти со зрением, слухом, дыханием? Нет. Это все из-за дерьмовой еды. Парадоксы ничего не решают. Они лишь уравновешивают противоречивые суждения. Кажется, я все усложняю. Слишком многого хочу.
Иногда интернет может думать вместе с вами или даже за вас, вести вас таинственными путями к нужной информации, которую вы никогда не смогли бы разыскать или исследовать самостоятельно. Вот как я узнал о безоарах. Безоар – это инородное тело, формирующееся в желудочно-кишечном тракте, но, набирая в поисковике слово «безоар», вы попадаете на «Пикатрикс». «Пикатрикс» – книга по магии и астрологии XII века, первоначально написанная на арабском языке и носившая название «Гаят аль-Хаким», что означает «Цель мудреца». В книге описаны все способы применения безоаров; из них даже делают талисманы, помогающие в определенных видах магии. Мне удалось найти PDF-файл с английским переводом «Пикатрикса». Пока я пролистывал документ, мое внимание привлекло слово «слабительное», и я прочитал дальше: «Индейские мудрецы начинают путешествия и принимают слабительное, когда Луна бывает в этой стоянке. Таким образом, это положение Луны можно использовать для создания талисмана, который оберегает путешественника. Кроме того, при нахождении Луны в этой стоянке можно сделать талисман, чтобы посеять разногласия и вражду между супругами». Если я хотя бы отдаленно верил в какую-то магию, кроме той, что привела меня к этой ссылке, и мог неким хирургическим путем удалить безоар, я превратил бы его в талисман – при условии, что Луна занимает соответствующую позицию, – и справился с запором, а заодно, возможно, разрушил отношения моей мамы и Билла.
Не сказать что Билл – конченый придурок. Если на то пошло, он из кожи вон лезет, чтобы казаться вежливым, завязать со мной разговор. Просто меня бесит принудительный характер нашего общения. И то, что мне приходится ломать голову над тем, как относиться к этому парню. Незнакомцу, по сути. Моя мама познакомилась с Биллом в баре в центре Окленда. Потом привела его домой и вот уже два года позволяла ему возвращаться к нам снова и снова, а я вынужден думать о том, нравится мне или не нравится этот парень, стоит подпускать его ближе или лучше избавиться от него. Мне приходится бороться с неприязнью к Биллу, потому что я не хочу выглядеть инфантильным мужиком, который ревнует маму к ее бойфренду, желая, чтобы она принадлежала только мне. Билл – парень из племени Лакота, выросший в Окленде. Он остается у нас почти каждый вечер. Всякий раз, когда он приходит, я запираюсь в своей комнате. И не могу даже выйти облегчиться. Поэтому я запасаюсь едой и отсиживаюсь в своей берлоге, читаю о том, что делать с этой, возможно, новой формой запора, которая, как я только что узнал на форуме, может означать кишечную непроходимость – иначе говоря, сильный или фатальный запор. Конец.
Форумчанка ДефеКейт Мосс
[39] сказала, что запор может привести к смертельному исходу, и однажды ей пришлось воткнуть себе в нос трубку, чтобы откачать содержимое кишечника. А еще она посоветовала, в случае тошноты и болей в животе, обратиться в отделение неотложной помощи. Меня тошнит от одной только мысли об испражнении через трубку в носу.
Я набираю ключевые слова «мозг и запор» и задаю поиск. Перехожу по ссылкам, прокручиваю несколько страниц. Я читаю кучу материалов и остаюсь ни с чем. Так и летит время. Ссылка за ссылкой – и вас уносит аж в XII век. И вдруг оказывается, что уже шесть утра, и мама стучит в дверь, уходя на работу в Индейский центр – куда пытается пристроить и меня, уговаривая подать заявление.
– Я знаю, что ты еще не ложился, – говорит она. – Я слышу, как ты там щелкаешь по клавиатуре.
В последнее время я стал слегка одержим мозгом. Пытаюсь найти объяснения всему, что связано с мозгом и его частями. Беда в том, что информации слишком много. Интернет – своего рода мозг, вскрывающий мозг. Теперь моя память в полной зависимости от интернета. Нет смысла запоминать что-то, если он всегда рядом. Точно так же когда-то все знали номера телефонов наизусть, а теперь не могут вспомнить даже свой собственный. Запоминание само по себе становится старомодным.
Гиппокамп – часть мозга, связанная с памятью, но я не могу точно вспомнить, какова его функция. То ли гиппокамп выступает хранилищем памяти, то ли подобен щупальцам памяти, которые проникают в другие участки мозга, где она на самом деле хранится в узелках, складках или карманах? И всегда ли он активен? Выдает ли воспоминания, воспроизводит прошлое, не дожидаясь запроса? Набирает ли в строке поиска ключевые слова, прежде чем я успеваю подумать об этом? Прежде чем успеваю подумать, что думаю вместе с ним.
Я узнаю, что тот же нейромедиатор, что связан со счастьем и благополучием, предположительно имеет отношение к пищеварительной системе. У меня явно что-то не так с уровнем серотонина. Я читал о селективных ингибиторах обратного захвата серотонина, которые являются антидепрессантами. Не придется ли мне принимать антидепрессанты? Или принимать их повторно?
Я встаю и отхожу от компьютера, откидываю голову назад, разминая шею. Я пытаюсь подсчитать, сколько времени провел за компьютером, но, когда запихиваю в рот кусок пиццы двухдневной давности, мои мысли уносятся к тому, что происходит у меня в мозге, пока я ем. Не прекращая жевать, я кликаю на другую ссылку. Когда-то я читал, что ствол головного мозга составляет основу сознания, что язык почти напрямую связан со стволом мозга, и поэтому еда – самый прямой путь к тому, чтобы почувствовать себя живым. Эти чувства или мысли прерываются страстным желанием выпить пепси.
Заглатывая пепси прямо из бутылки, я смотрю на себя в зеркало, которое мама повесила на дверцу холодильника. Неужели она сделала это для того, чтобы я мог увидеть себя, прежде чем полезу за едой? Неужели хотела сказать: «Посмотри на себя, Эд, посмотри, во что ты превратился, чудовище»? Но это правда. Я страшно опух. Все время вижу свои щеки, как носатый человек всегда видит свой шнобель.
Я выплевываю пепси в раковину за спиной. Оглаживаю щеки обеими руками, потом трогаю их отражение в зеркале, втягиваю щеки, прикусывая изнутри, пытаясь представить себе, как могло бы выглядеть мое лицо, если бы я скинул фунтов тридцать
[40].
Я не рос толстым. И не страдал лишним весом. Я был не из тех, у кого ожирение или богатырский размер одежды, или как там это теперь можно назвать, чтобы соблюсти политкорректность и не выглядеть бестактным или невеждой. Но я всегда чувствовал себя толстым. Не означало ли это, что мне суждено было однажды стать толстым, или же навязчивые мысли о собственной тучности, даже когда и намека на нее не было, в конце концов привели меня к ожирению? Неужели нас неизбежно настигает то, чего мы больше всего стараемся избежать, и все потому, что уделяем этому чересчур много внимания и излишне тревожимся?
* * *
Компьютер подает сигнал уведомления от Facebook, и я возвращаюсь в свою комнату, зная, что меня ждет. Я все еще подключен к аккаунту моей мамы.
Мама помнила о моем отце лишь то, что его зовут Харви, он коренной американский индеец и живет в Финиксе. Меня бесит, когда она говорит «коренной американец», употребляя этот странный политкорректный термин, который можно услышать только от белых, никогда не знавших настоящих туземцев. И это напоминает мне о том, как я далек от них из-за нее. Не только потому, что она белая, и я, стало быть, наполовину белый, но и потому, что она никогда не пыталась помочь мне связаться с моим отцом.
Я предпочитаю называть себя туземцем, как это делают и другие коренные жители, пользователи Facebook. У меня 660 друзей. Тысячи туземцев в ленте. Впрочем, большинство моих друзей – это люди, мне не знакомые, но они с радостью «зафрендились» со мной по моей просьбе.
Получив разрешение от мамы, я отправил с ее странички личные сообщения десяти разным Харви из тех, кто казался «очевидным» индейцем и проживал в Финиксе. «Возможно, ты меня не помнишь, – написал я. – Много лет назад мы провели вместе незабываемую ночь. Я не могу ее забыть. Таких, как ты, у меня не было ни до, ни после той ночи. Сейчас я в Окленде, в Калифорнии. Ты все еще живешь в Финиксе? Мы можем поговорить, встретиться как-нибудь? Ты не собираешься в наши края? Или я могла бы приехать к тебе». Меня коробит от того, что я веду переписку от лица собственной матери, пытаясь соблазнить своего потенциального отца.
Но вот и оно. Сообщение от возможного отца.
«Привет, Карен, я действительно помню ту сумасшедшую ночь, – с ужасом прочитал я, надеясь, что не последует никаких подробностей о том, что сделало ту ночь сумасшедшей. – Через пару месяцев я собираюсь в Окленд на Большой Оклендский пау-вау. Буду там ведущим».
Сердце бешено колотится, тошнотворная пустота разливается в животе, когда я набираю ответ: «Прости, что я так поступил. Думаю, я – твой сын».
Я жду. Постукиваю ногой по полу, не отрывая глаз от экрана, зачем-то откашливаюсь. Я представляю себе, что он, должно быть, чувствует. Каково это – размечтаться о короткой интрижке с бывшей пассией и тут же получить сына из ниоткуда. Зря я это сделал. Пусть бы мама встретилась с ним. Я мог бы попросить ее сфотографировать отца.
– Что? – всплывает в окне чата.
– Это не Карен.
– Ничего не понимаю.
– Я – сын Карен.
– О.
– Да.
– Хочешь сказать, что у меня есть сын и это ты?
– Да.
– Ты уверен?
– Мама сказала, что это более чем вероятно. 99 процентов.
– Выходит, никаких других парней у нее в то время не было?
– Я не знаю.
– Извини. Она рядом?
– Нет.
– Ты похож на индейца?
– У меня коричневая кожа. Более или менее.
– Это все из-за денег?
– Нет.
– У тебя нет фотографии в профиле.
– У тебя тоже.
Я вижу крошечную иконку с расширением JPEG. Дважды щелкаю по ней. Он стоит с микрофоном в руке на фоне танцовщиков пау-вау. Я вижу себя в лице этого человека. Он крупнее меня, выше ростом и толще, длинноволосый, в бейсболке, но ошибки быть не может. Это мой отец.
– Мы с тобой похожи, – пишу я.
– Пришли мне фотографию.
– У меня нет ни одной.
– Так сфоткайся.
– Хорошо. Подожди, – отвечаю я, делаю селфи камерой на компьютере и отправляю ему.
– Вот черт, – пишет Харви.
«Вот черт», – думаю я.
– Из какого племени ты/мы? – спрашиваю я.
– Шайенны. Южные. Из Оклахомы. Записаны в члены племен шайеннов и арапахо Оклахомы. Но мы не арапахо.
– Спасибо! – И тут же добавляю: – Все, мне надо бежать! – Как будто и впрямь надо. Но я чувствую, что больше не выдержу. Все это выше моих сил.
Я выхожу из Facebook и перебираюсь в гостиную смотреть телевизор и ждать, когда мама вернется домой. Правда, забываю включить телевизор. Так и сижу, уставившись на черный плоский экран, и думаю о нашем разговоре.
Сколько лет я умирал от желания узнать, что же такое – вторая половина меня? Сколько племен я придумал за это время, отвечая на вопросы о моем происхождении? Я проучился четыре года на факультете изучения культуры коренных американцев. Копался в истории племен, искал какие-то признаки, все, что могло бы напоминать меня, что казалось знакомым. Два года в аспирантуре я изучал сравнительную литературу с акцентом на творчество коренных американцев. Написал диссертацию о неизбежном влиянии принципа чистоты крови на идентичность современных индейцев и о влиянии творчества писателей-полукровок на идентичность в индейской культуре. И все это не зная своего племени. Мне всегда приходилось защищаться. Как будто я не совсем индеец. А я такой же краснокожий, как Обама – чернокожий. Но все иначе. Для индейцев. Я знаю. Просто не могу понять, как быть. Какой бы путь я ни выбрал, чтобы заявить о себе как о коренном жителе этой земли, он оказывается ошибочным.
– Эй, Эд, что это ты здесь делаешь? – спрашивает с порога мама. – Я думала, ты уже слился с миром машин. – Она поднимает руки и шутливо изображает воздушные кавычки, когда говорит про слияние с миром машин.
Недавно я совершил ошибку, рассказав ей о сингулярности
[41]. О том, что наше слияние с искусственным интеллектом – это закономерный ход событий, неизбежность. Как только мы увидим, что он выше нас, как только он заявит о себе как о высшем разуме, нам придется адаптироваться, слиться с ним, чтобы не быть поглощенными, захваченными.
– Что ж, довольно удобная теория для того, кто проводит двадцать часов в сутки, склонившись над компьютером, словно в ожидании поцелуя, – сказала она тогда.
Она бросает ключи на столик, распахивая входную дверь настежь, достает сигарету и курит в дверях, выпуская дым в сторону.
– Подойди сюда на минутку. Я хочу поговорить с тобой.
– Мам, – отзываюсь я тоном, больше похожим на нытье.
– Эдвин, – передразнивает она меня. – Мы уже обсуждали это. Мне нужна обновленная версия тебя. Ты согласился измениться. Иначе пройдет еще четыре года, и мне придется попросить Билла снести заднюю стену, чтобы ты мог проходить в дом.
– К черту Билла. Я же сказал, что больше не хочу ничего слышать от тебя о моем весе. Я и так все о себе знаю. Или ты думаешь, что не знаю? Я прекрасно осознаю, насколько огромен мой вес. Я таскаю его на себе, опрокидываю все вокруг, не могу влезть в большинство своих вещей. А в том, что на меня налезает, выгляжу нелепо. – Я невольно размахиваю руками, как будто пытаюсь втиснуть их в одну из своих рубашек, которые стали мне безнадежно малы. Я опускаю руки, засовываю их в карманы. – Я не испражнялся уже шесть дней. Ты знаешь, каково это для страдающего ожирением человека? Толстый, ты все время об этом думаешь. Чувствуешь это. Все эти годы, постоянные диеты – по-твоему, это не отравляет мне жизнь? Все мы только и думаем о своем весе. Не слишком ли мы толстые? Глядя на меня, ответ напрашивается сам собой, и я читаю его, когда вижу свое отражение в зеркале на дверце холодильника, которое, я знаю, ты повесила ради моего блага. Знаешь, когда ты пытаешься шутить по поводу моего веса, мне хочется еще больше растолстеть, лопнуть, жрать, пока не застряну где-нибудь и не сдохну, оставляя после себя огромную мертвую массу. Чтобы вытащить меня оттуда, понадобится подъемный кран, и все будут суетиться вокруг тебя, причитая: «Что случилось?», «Бедняжка» и «Как ты могла допустить такое?», а ты, ошеломленная, будешь в отчаянии курить сигареты одну за другой, и Билл будет стоять сзади, потирая твои плечи. Вот тогда ты вспомнишь, как смеялась надо мной, и не найдешь, что сказать соседям, пока они будут в ужасе смотреть, как содрогается кран, пытаясь оторвать мою тушу от земли. – Для пущей наглядности я жестом изображаю дрожащий подъемный кран.
– Господи, Эд. Хватит. Подойди, поговори со мной минутку.
Я хватаю зеленое яблоко из корзины с фруктами и наливаю себе стакан воды.
– Видишь? – чуть ли не кричу я, показывая ей яблоко. – Я стараюсь. Вот тебе живое обновление, прямая трансляция. Смотри, я стараюсь питаться правильно. Я только что выплюнул пепси в раковину. А это – стакан воды.
– Я хочу, чтобы ты успокоился, – говорит мама. – Иначе тебя хватит удар. Просто расслабься. Отнесись ко мне, как к своей матери, которая заботится о тебе, любит тебя. Двадцать шесть часов корчилась в муках, рожая тебя, двадцать шесть часов – и кесарево сечение в довершение всего. Им пришлось вспороть мне брюхо, Эд, потому что ты не хотел выходить, ты задержался на две недели. Я тебе когда-нибудь рассказывала об этом? А тебе приятнее говорить только о набитом желудке.
– Я хочу, чтобы ты перестала бросать мне в лицо упреки, рассказывая, сколько часов корячилась, чтобы принести меня в этот мир. Я не просил тебя об этом.
– Бросать тебе в лицо? Ты думаешь, в этом моя цель? Почему ты, неблагодарный маленький…
Она подбегает ко мне и щекочет сзади за шею. К своему ужасу, я не могу удержаться от смеха.
– Прекрати. Ладно. Ладно. Сама успокойся. Что ты хочешь услышать? – говорю я, одергивая рубашку на животе. – У меня нет никаких новостей. На рынке не так много вакансий для тех, кто практически не имеет опыта работы, да еще и со степенью магистра сравнительного литературоведения. Но я смотрю. Рыщу. Ничего не нахожу, расстраиваюсь и, понятное дело, отвлекаюсь. Там столько всякой информации, и, когда приходит свежая идея, когда открываешь для себя что-то новое, ты как будто думаешь другим разумом, подключаешься к более крупному, коллективному мозгу. Мы на грани чего-то невероятного, – сказал я, догадываясь, как это звучит для нее.
– Ты на грани чего-то, допустим. Коллективный мозг? Рыщешь? Тебя послушать, так ты делаешь гораздо больше, чем просто щелкаешь по ссылкам и читаешь. Ну да ладно, так какую же работу ты ищешь? Я имею в виду, какие категории просматриваешь?
– Я ищу что-то для писателей, и это почти всегда какая-то афера, рассчитанная на наивных начинающих авторов, готовых работать бесплатно или ради победы в конкурсе. Заглядываю на сайты художественных организаций. Там просто увязаю в некоммерческом болоте. Составление заявок на предоставление грантов и все такое, но, ты же понимаешь, в большинстве мест требуют опыт или…
– Составление заявок на гранты? Ты ведь мог бы этим заняться, верно?
– Я ничего в этом не смыслю.
– Мог бы научиться. Проведи исследование. Наверняка есть какие-то обучающие видео на YouTube или что-то еще, а?
– Это мои последние новости. – Я чувствую, как меня отпускает. Пока я говорил, что-то во мне потянулось назад, в прошлое, чтобы вспомнить, кем я когда-то надеялся стать, и поместило эти воспоминания рядом с осознанием того, кто я есть сейчас. – Прости, что я такой дурак. – Это неприятно, но я действительно так думаю.
– Не надо так говорить. Ты не лузер, Эд.
– Я не сказал, что я лузер. Так говорит Билл. Это его словечко. – Если я и испытывал грусть, так она ушла. Я порываюсь вернуться в свою комнату.
– Постой… Не уходи. Пожалуйста. Подожди секунду. Сядь. Давай поговорим, это же не разговор.
– Я и так сижу целыми днями.
– И кто же в этом виноват? – спрашивает она, и я делаю шаг в сторону.
– Ладно, можешь стоять, только не уходи. Мы не будем говорить о Билле. Как продвигаются твои рассказы, милый?
– Мои рассказы? Да будет тебе, мам.
– Что?
– Всякий раз, когда мы говорим о моем творчестве, такое ощущение, что ты пытаешься вселить в меня уверенность. Чтобы я не терзался тем, что вообще этим занимаюсь.
– Эд, никому не помешает поддержка. Она нужна каждому из нас.
– Это правда, правда, мам, тебе она тоже не помешала бы, но слышишь ли ты меня, когда я говорю, что тебе нужно бросить курить и злоупотреблять алкоголем, что надо найти здоровую альтернативу ежевечернему самоистязанию перед телевизором, особенно учитывая характер твоей работы. Кажется, ты у нас консультант по токсикомании? Нет. Я оставил всякие попытки переубедить тебя, потому что это бесполезно. Теперь я могу идти?
– Знаешь, ты все еще ведешь себя как четырнадцатилетний подросток, которому не терпится вернуться к своим видеоиграм. Я не всегда буду рядом, Эд. Однажды ты оглянешься вокруг, а меня уже нет, и ты пожалеешь, что не ценил те времена, когда мы были вместе.
– О боже!
– Я просто напоминаю. Интернет может многое предложить, но никому и никогда не создать сайт, который заменит общение с родной матерью.
– Так я могу идти?
– Еще кое-что.
– Что?
– Я слышала о вакансии.
– В Индейском центре.
– Да.
– Прекрасно, и что же это?
– Оплачиваемая стажировка. Нужен помощник в организации и проведении пау-вау.
– Стажировка?
– Оплачиваемая.
– Скинь мне информацию.
– Серьезно?
– Теперь я могу идти?
– Иди.
Я подхожу к маме сзади и целую ее в щеку.
Снова в своей комнате, я надеваю наушники. Врубаю диск A Tribe Called Red
[42]. Это группа ди-джеев и продюсеров из «первых наций»
[43], базирующаяся в Оттаве. Они создают электронную музыку с сэмплами из барабанных групп пау-вау. Это самая современная или самая постмодернистская форма этнической музыки, которую я когда-либо слышал, сочетающая традиции и новое звучание. Глобальная проблема искусства коренных народов в том, что оно застряло в прошлом. Загвоздка или путаница понятий вот в чем: если искусство не исходит из традиции, как оно может быть аборигенным? А если оно застряло в традиции, в прошлом, может ли оно быть актуальным для коренных народов, живущих в настоящем, быть современным? Так что остается одно: держаться ближе к традиции, но сохранять достаточную дистанцию, чтобы быть узнаваемо родным и современным по звучанию. Именно это маленькое чудо сотворили три продюсера из «первых наций» в своем доступном одноименном альбоме, который, в духе эпохи микстейпа, раздали бесплатно в интернете.
Я устраиваюсь на полу и делаю вялые попытки отжаться. Потом перекатываюсь и пытаюсь качать пресс из положения лежа на спине. Верхняя половина туловища не двигается с места. Я вспоминаю свои студенческие годы. Как давно это было, и сколько надежд я питал в то время. Какой невозможной показалась бы мне тогда моя теперешняя жизнь.
Я не привык заставлять свое тело трудиться. Может, уже слишком поздно выныривать из того, что я сделал с собой. Нет. Сдаться – это значит снова сесть за компьютер. На мне рано ставить крест. Я – индеец-шайенн. Воин. Нет. Это слишком банально. Черт. Я злюсь от этой мысли, от того, что она вообще пришла мне в голову. Злость придает сил, заставляет меня сделать приседание. Я отталкиваюсь изо всех сил и приподнимаюсь, тянусь все выше и выше. Но радостное возбуждение от завершения первого упражнения сопровождается взрывом, и мокрый вонючий комок облегчения вываливается в заднюю часть моих спортивных штанов. Я задыхаюсь, потею, утопая в собственном дерьме. Я ложусь на спину, кладу руки плашмя ладонями вверх. Ловлю себя на том, что говорю «спасибо» вслух, не обращаясь ни к кому. И во мне просыпается что-то, похожее на надежду.
Часть II
Возвращение утраченного
Перо обрезано; перекроено светом, жучком и подпоркой; искажено небольшим наклоном и всякого рода креплениями и гнетами. Оно, безусловно, податливо.
ГЕРТРУДА СТАЙН
Билл Дэвис
Билл продвигается по трибунам с медлительностью человека, который слишком давно занимается этой работой. Он еле тащится, ступает тяжело, но не без гордости. Он с головой погружен в работу. Ему нравится что-то делать, чувствовать себя полезным, пусть даже теперь приходится быть на подхвате. Он подбирает мусор, пропущенный первой бригадой уборщиков после матча. Это работа для старика, которого не могут уволить, потому что он слишком давно здесь служит. Он знает об этом. Как и о том, что он значит для них куда больше. Разве не он всегда готов подменить других сотрудников? Не он ли свободен в любой день недели и готов выйти в любую смену? Разве не он знает всю «кухню» этого стадиона лучше, чем кто-либо? И не он ли брался за всякую работу в течение всех этих долгих лет? От охранника, с чего начинал, до продавца арахиса – правда, эту работу выполнял лишь однажды и возненавидел ее. Он убеждает себя в том, что его ценят. Он говорит это себе, потому что может сказать и поверить в это. Только это неправда. Здесь больше нет места для таких стариков, как Билл. Нигде нет.
Билл прикладывает ладонь козырьком ко лбу, заслоняясь от солнца. В светло-голубых латексных перчатках, он держит в одной руке палку для захвата мусора и прозрачно-серый мешок – в другой.
Он прерывает свое занятие. Ему кажется, что он видит, как что-то перемещается вдоль верхней кромки стадиона. Что-то маленькое. И движение неестественное. Определенно не чайка.
Билл качает головой, сплевывает на землю, наступает на плевок, поворачивается кругом и, щурясь, пытается разглядеть, что там наверху. В кармане вибрирует телефон. Он вытаскивает трубку и видит, что звонит его подружка, Карен; наверняка из-за своего великовозрастного сынка, Эдвина. В последнее время она только о нем и говорит. Постоянно напоминает, что его нужно подвозить на работу и обратно. Билла возмущает то, что она так нянчится с ним. Билла бесит этот тридцатилетний ребенок. И вообще коробит от того, как воспитывают нынешнюю молодежь. Все они – изнеженные младенцы, ни цепкости в них, ни хватки. Во всем этом есть что-то неправильное. В лицах, вечно озаренных сиянием экрана телефона; в пальцах, суетливо порхающих по клавишам; в гендерфлюидной моде; гиперполиткорректности при полном отсутствии социальных навыков и неприятии старосветских манер и учтивости. Вот и Эдвин такой же. Безусловно, технически подкованный, но, когда речь заходит о реальном, суровом, жестком и зубастом мире по ту сторону экрана, без этого экрана он – сущее дитя.
Да, времена нынче тяжелые. Все говорят, что как будто бы становится лучше, и от этого только хуже. Так же и с его собственной жизнью. Карен советует ему быть оптимистом. Но сначала надо добиться чего-то обнадеживающего, чтобы потом поддерживать эту веру. Впрочем, он любит ее. Несмотря ни на что. И старается, он действительно старается смотреть на мир со светлой стороны. Это только кажется, что молодежь определяет ритм жизни. Но даже старики, облеченные ответственностью, порой ведут себя как дети. Нет больше размаха, нет видения, нет глубины. Мы хотим всего сразу, и хотим нового. Этот мир – как коварный крученый мяч, брошенный чрезмерно возбужденным, накачанным стероидами юным питчером, которого целостность игры волнует не больше, чем судьба костариканцев, старательно сшивающих мячи вручную.
Поле оборудовано для игры в бейсбол. Трава такая короткая, что даже не шевелится. Эта неподвижность – основа основ бейсбола. Трава расчерчена мелом. Прямые линии, разделяющие «фол» и «фэйр», тянутся к трибунам и обратно в «инфилд», где идет игра, где делают подачи и «свинги», ловят и осаливают, сигналят, бросают мячи, зарабатывают «болы» и «раны», где игроки потеют и ждут на скамье в тени дагаута, жуя и сплевывая, пока не закончатся все «иннинги». Телефон Билла звонит снова. На этот раз он отвечает.
– Карен, в чем дело? Я работаю.
– Прости, что отвлекаю тебя, дорогой, но Эдвина нужно забрать с работы. Он просто не может. Ты же понимаешь. После того, что случилось с ним в автобусе…
– Ты знаешь, как я к этому отношусь…
– Билл, пожалуйста, последний раз. Я потом поговорю с ним. Дам понять, что он больше не может на тебя рассчитывать, – говорит Карен. Больше на тебя не рассчитывать. Билл терпеть не может, когда она всего парой слов делает из него виноватого.
– Не надо так говорить. Призови его к ответственности. Он должен научиться жить самостоятельно, ему уже…
– По крайней мере, теперь у него есть работа. Он работает. Каждый день. Это очень много. Для него. Пожалуйста. Я не хочу его расстраивать. Помни, наша цель в том, чтобы выпустить его в большой мир. А потом мы сможем поговорить о твоем окончательном переезде к нам, – сладко поет Карен.
– Ладно.
– Правда? Спасибо, милый. И было бы неплохо, если бы ты прихватил коробочку Franzia
[44] по дороге домой, желательно розового, а то у нас голяк.
– Будешь должна мне этим вечером, – говорит Билл и нажимает «отбой», прежде чем она успевает ответить.
Билл оглядывает пустынный стадион, наслаждаясь покоем. Ему нужна такая безмятежность – тишь да гладь. Он вспоминает происшествие в автобусе. Эдвин. Биллу до сих пор смешно даже думать об этом. Он улыбается: ничего не может с собой поделать. В свой первый рабочий день Эдвин сел в автобус вместе с ветераном. Билл не знает, с чего все началось, но, как бы то ни было, водитель в конце концов вышвырнул их обоих из автобуса. А потом тот парень в инвалидной коляске преследовал Эдвина всю дорогу по бульвару Интернешнл. К счастью, он гнался за ним в нужном направлении, и Эдвин вовремя добрался до работы, хоть и не на автобусе – вероятно, успел только потому, что за ним гнались. Билл громко смеется, представляя себе, как Эдвин бежал, спасая шкуру. Примчался на работу весь в мыле. Впрочем, это как раз не смешно. От этого становится грустно.
Билл проходит вдоль восточной стены, облицованной металлом. Он видит свое отражение. Уродливое, искаженное отражение в помятой металлической обшивке. Он расправляет плечи, вскидывает подбородок. Этот парень в черной ветровке – он еще о-го-го. Пусть совсем поседели и поредели волосы, и живот с каждым годом выступает все заметнее, а ноги и коленки ноют от слишком долгой ходьбы или длительного стояния, но он держится, он на плаву. Хотя вполне мог и не справиться. У него почти никогда ничего не получалось.
Этот стадион, эта команда, «Окленд Атлетикс», когда-то были для Билла превыше всего в жизни – в то волшебное для Окленда время, с 1972 по 1974 год, когда «Атлетикс» выиграли три Мировые серии подряд. Такого больше не увидишь. Теперь это слишком большой бизнес, и они никогда не допустят такого. То были странные годы для Билла, плохие, ужасные годы. В 1971 году его вернули из Вьетнама, разжалованного, без оружия, после того как он ушел в самоволку. Он ненавидел страну, а страна ненавидела его. Тогда в нем бурлило столько наркоты, что трудно представить себе, как он все еще помнит хоть что-то из того времени. Но в памяти сохранились бейсбольные матчи. Тогда он жил одним бейсболом. У него были любимые команды, и они побеждали три года подряд, как раз когда он так нуждался в этом, поскольку сам всю жизнь проигрывал. Это были времена Вайда Блу, Кэтфиша Хантера, Регги Джексона, Чарли Финли, сукина сына. А потом, когда в 1976-м «Райдеры» выиграли два чемпионата, чего никогда не добивались команды из Сан-Франциско, можно было гордиться тем, что ты из Окленда, чувствовать свою причастность к триумфу.
Его взяли на работу на стадион в 1989 году, после пятилетней отсидки в Сан-Квентин за то, что ударил ножом парня возле байкерского бара на Фрутвейл-стрит, у железнодорожных путей. Это был даже не нож Билла. Удар получился случайным, как бывает при самообороне. Он вообще не понял, как нож оказался у него в руке. Просто иногда приходится действовать по обстановке. Проблема в том, что Билл никак не мог связно изложить свою версию событий. Другой парень соображал лучше, поскольку был не так пьян. У него получилась более последовательная история. Так что Билл получил по полной. В конце концов, это у него в руке оказался нож. К тому же в его биографии уже имелось темное пятно. Ветеран Вьетнама, психопат в самоволке.
Но тюрьма пошла ему на пользу. Все эти годы Билл почти не расставался с книгой. Он прочитал всего Хантера С. Томпсона
[45] из тюремной библиотеки. Он зачитывался произведениями друга Хантера, адвоката Оскара Зеты Акосты. Ему особенно понравились «Автобиография коричневого бизона» и «Восстание людей-тараканов». Он читал Фицджеральда и Хемингуэя, Карвера и Фолкнера. Все – пьяницы. Он читал Кена Кизи, восхищаясь романом «Пролетая над гнездом кукушки». Он был в бешенстве, когда сняли одноименный фильм и индеец, рассказчик в этой книге, предстал всего лишь сумасшедшим молчуном, который в финале выбрасывает в окно умывальник. Он читал Ричарда Бротигана
[46]. Джека Лондона. Читал исторические книги, биографии, книги о тюремной системе. Книги о бейсболе и футболе. Историю коренных народов Калифорнии. Он читал Стивена Кинга и Элмора Леонарда. Он читал, не поднимая головы. Пусть годы летят сами собой, пока ты живешь где-то еще – в книге, в камере, во сне.
Из тех плохих времен Билл помнит еще один славный год, 1989-й, когда «Атлетикс» разгромили «Сан-Франциско Джайентс». Когда в разгар Мировой серии, как раз перед началом третьей игры, земля содрогнулась. Разверзлась. Землетрясение Лома-Приета унесло 63 жизни, или 63 человека стали его жертвами. Кипарисовая автострада рухнула, и машины падали с моста Бэй-Бридж, где посередине обрушилась целая секция. В тот день именно бейсбол спас многих в Окленде и в районе залива. Если бы большинство людей не остались дома наблюдать за игрой по телевизору, они бы оказались на автостраде, в мире, где все рассыпалось на части и падало в бездну.
Билл снова смотрит на поле. Там, на трибунах прямо перед ним, на уровне глаз зависал крошечный самолет. Разве Билл не видал таких раньше? Конечно, и повидал немало, это же дрон. Беспилотник – из тех, что залетали в убежища террористов и пещеры на Ближнем Востоке. Билл замахивается на дрон палкой для сбора мусора. Самолетик плывет обратно, потом разворачивается и ныряет вниз, исчезая из поля зрения Билла.
– Эй! – Билл ловит себя на том, что кричит на дрона. А потом поворачивается и поднимается по ступенькам к коридору, который приведет его к лестнице, спускающейся на поле.
Добираясь до верхней ступеньки первой площадки у ворот «инфилда», он достает бинокль, осматривает поле в поисках дрона и находит. Он спускается по лестнице, пытаясь держать его в прицеле, но это трудно: бинокль трясется и дрон продолжает полет. Билл видит, что он направляется к «дому», и вприпрыжку спускается по лестнице. Уже много лет он не двигался так шустро. Может быть, десятилетия.
Теперь Билл видит самолетик своими глазами. Бежит к нему – с палкой наготове. Он уничтожит эту дрянь. В нем еще полно боевого задора и твердости, горячая кровь бурлит – он может двигаться. Он ступает на коричнево-красную землю. Беспилотник зависает над «домашней базой», поворачиваясь к Биллу, пока тот бежит к нему. Билл готовит палку к захвату, поднимая ее за спиной. Но дрон все видит, лишь только Билл попадает в зону досягаемости, и летит обратно. Билл наносит удар, заставляя эту штуку на мгновение пошатнуться. Он снова поднимает палку, бьет что есть силы и тупо промахивается. Дрон взлетает прямо вверх – быстро, со скоростью десять, двадцать, пятьдесят футов в секунду. Билл снова достает бинокль и смотрит, как дрон скользит над верхней кромкой стадиона.
Келвин Джонсон
Вернувшись домой с работы, я застал Сонни и Мэгги на кухне, где они ждали меня за накрытым к ужину столом. Мэгги – моя сестра. Я просто живу здесь, пока не накоплю достаточно денег. Но мне нравится быть рядом с ней и ее дочерью. С ними я чувствую себя дома. Хотя дома в этом смысле у нас и не было. С тех пор как отец нас бросил, просто исчез. На самом деле мы его и так-то редко видели. Но наша мама делала вид, будто он с нами. И восприняла его уход как конец всему. Впрочем, это вовсе не из-за него или кого-то из нас. Просто ей слишком долго не могли поставить диагноз. Так сказала Мэгги.
Биполярное расстройство – как топор, который нужно заточить топором, чтобы расколоть дерево и согреться в холодном темном лесу, откуда все равно не выбраться, хотя осознание приходит слишком поздно. Так выразилась Мэгги. У нее та же болезнь, что и у меня, а наш брат здоров. Но ей назначили терапию. Она справляется. Мэгги – она как ключ к истории нашей жизни. Мы с братом, Чарльзом, ненавидим и любим ее, как в конечном счете относятся к самому близкому человеку, страдающему недугом.
Мэгги приготовила мясной рулет, картофельное пюре и брокколи – все как обычно. Какое-то время мы ели молча, потом Сонни пнула меня под столом по голени, больно, и как ни в чем не бывало продолжила уминать свой ужин. Я тоже ничем себя не выдал.
– Вкусно, Мэгги, прямо как у мамы. Правда, вкусно, Сонни? – сказал я и улыбнулся ей. Сонни не улыбнулась в ответ. Я склонился над своей тарелкой, надкусывая рулет, и постучал Сонни ступней по голени.
Сонни выдавила из себя улыбку, а потом рассмеялась, потому что уже не могла сдержаться. Она снова пнула меня.
– Будет тебе, Сонни, – одернула ее Мэгги. – Пойди, принеси нам всем салфетки. Я приготовила лимонад, как ты любишь, – сказала мне Мэгги.
– Спасибо, но я все-таки выпью пива. У нас ведь еще осталось, верно? – ответил я.
Я встал из-за стола, открыл холодильник, передумал насчет пива и достал лимонад. Мэгги не заметила, что я не взял пива.
– Ты все равно можешь выпить лимонад, который я приготовила, – сказала она.
– Ты теперь всегда будешь говорить мне, что я могу и чего не могу? – вырвалось у меня, и я тотчас пожалел об этом. Сонни вскочила и выбежала из кухни. Я расслышал, как хлопнула сетчатая дверь. Мы с Мэгги вышли из-за стола в гостиную, решив, что Сонни, возможно, выбежала из дома.
Но в гостиной сидели наш брат и его кореш, Карлос, – его тень, его близнец. Увидев их, Мэгги повернулась и направилась в комнату Сонни, куда и мне следовало бы пойти.
Оба с литровыми бутылками в руках, они сидели в гостиной с холодным и жестоким безразличием парней, которые знают, что кое у кого должок перед ними. Я знал, что рано или поздно он появится. Я позвонил ему несколько недель назад и пообещал, что отдам деньги, которые ему задолжал, но мне нужно еще немного времени. Мэгги позволила мне пожить у нее при условии, что я буду держаться подальше от нашего брата, Чарльза. Но вот он появился.
Чарльз – здоровенный детина под два метра ростом и весом около центнера, широкоплечий, с большими ручищами. Он закинул ноги на кофейный столик. Карлос последовал его примеру и включил телевизор.
– Присаживайся, Келвин, – сказал мне Чарльз.