– Иногда это единственный способ до неё достучаться. Никого умнее её я не встречал, но она не может или не хочет воспринимать реальность.
Уезжая по аллее, Фредерика смотрела на него в заднее зеркало, пока он не скрылся из вида. Одинокий человек посреди большого двора.
41
– Сегодня это назвали бы послеродовой депрессией, – сказала Ракель.
Ветер с моря подул сильнее, над золотистыми засеянными полями нависли свинцово-серые тучи. У членов семьи Викнер, никаких депрессий, разумеется, быть не могло. Допускалось «переутомиться», и Сесилия, вероятно, могла бы чувствовать «переутомление» до конца жизни, если бы захотела. Могла бы навсегда закрыться от всех и вся в комнате на втором этаже, где лежала бы среди свежих простыней, получая завтрак на подносе в постель.
– Да, это послеродовая депрессия, – сказала Фредерика, разливая по чашкам оставшийся кофе. – Для этого диагноза у неё наверняка нашлись бы все симптомы. Но этим история ведь не исчерпывается? И кроме того, мы попадаем в область психиатрической терминологии, которая всегда несёт на себе отпечаток мнимой объективности… Я сейчас говорю как Сесилия.
Ракель предприняла новую попытку:
– Тогда так – её жизнь обрушилась. У неё не было опоры, чтобы заботиться обо мне и Элисе, у неё не было опоры, даже чтобы заботиться о себе самой. Она как бы сделала чек-аут из материнства, предоставив всё отцу и бабушке, а сама легла в постель.
Пока в какой-то момент ей не захотелось освободиться и от мягкого сумрака болезни, где от неё никто ничего не ждал и не требовал. Возможно, её пришпорило то, что она оказалась на дне; насколько помнила Ракель, Сесилия невысоко ставила людей, которые просто плывут по течению, продолжая делать лишь то, что умеют. «Из них ничего не получится», – говорила Сесилия о не умеющих проигрывать спортсменах или способных студентах, не переносящих критику. «Пусть тешат собственное эго или что там им мешает. Они уже сгорели. Вспыхнули и так же быстро погасли». Рано или поздно ценительница марафонов должна была зашнуровать шиповки, выйти на пробежку и обнаружить, что не способна преодолеть даже расстояние до конца аллеи и обратно.
Фредерика улыбнулась, получился осколок грустной улыбки.
– Я предлагала ей поговорить с кем-нибудь, – произнесла она. – Но сомневаюсь, что она меня послушала. Так или иначе, со временем ей стало лучше – что бы это «лучше» в её случае ни значило. Она снова начала работать. Читать и писать.
Переписка возобновилась, и следующим летом они, скорее всего, виделись, но воспоминания об этой встрече стёрлись. Сесилия была увлечена диссертацией. Несколько друзей Фредерики защитились, и хотя все они рвали на себе волосы с приближением дедлайнов, но их работы казались пустяками по сравнению с проделанным Сесилией исследованием колониализма. Она словно строила океанский лайнер, в то время как остальные довольствовались простенькой яхтой. С осени 1996-го до начала 1997-го её письма представляли собой написанные от руки и часто неразборчивые отчёты о том, как продвигается диссертация. Когда пришло время защиты, Фредерика отправилась в Гётеборг. В дороге её не оставляло чувство, что что-то пойдёт не так, что защита сорвётся, оставшись памятником человеческой мегаломании. Ощущение, разумеется, было совершенно иррациональным – диссертации не защищаются без одобрения руководителя, – и тем не менее в воображении сидевшей в поезде Фредерики безостановочно разыгрывались катастрофические сценарии. Руководитель впал в маразм. Сесилия упала с велосипеда и получила сотрясение мозга. Оппонент нашёл принципиальную ошибку, которая всё перечеркнула…
Вдобавок ко всему зал оказался битком набитым. Фредерика протолкнулась к первому ряду, где Мартин и Густав заняли для неё место. Мартин сиял. Густав выглядел одновременно смущённо и гордо. Фредерика успела только поздороваться, после чего перед собравшимися появился ведущий и шум стих. Представили комиссию и оппонента из Лундского университета. Из боковой двери появилась докторантка, кивнула публике и встала за кафедру. Прямые плечи, уверенная поза, ни тени волнения. Как обычно, в светлой одежде, и Фредерику рассмешила это аллюзия на классический колониальный стиль.
Сесилия приступила к презентации. Она была свободна, как свободен взаимодействующий с инструментом скрипач-виртуоз. К напечатанному тексту она вообще не прикасалась. Спустя какое-то время вышла из-за кафедры, чтобы перемещаться вдоль доски, занимавшей всю ширину подиума и продолжать громко и чётко говорить. Параллельно рисовала схему или фигуру, иллюстрирующую нужную мысль. На вопросы оппонента отвечала точно и по сути. Если нужно было подумать, она замолкала, иногда надолго, после чего снова начинала говорить. Когда пришло время вопросов публики, она выслушивала каждого серьёзно и терпеливо, а потом произносила что-нибудь вроде «Макс, вы задали очень интересный вопрос, над которым я много размышляла. Но, видимо, без особого результата… сейчас я лишь попытаюсь определить то, что может стать отправной точкой для дальнейшей дискуссии».
Затем кратко выступил председатель комиссии. Защита научной работы Сесилии Берг состоялась. В ответ на аплодисменты Сесилия слегка поклонилась.
Фредерика замолчала. Её сигарета потухла, и она взяла зажигалку Элиса, чтобы снова прикурить. От жары и дыма у Ракели закружилась голова.
– Это была наша предпоследняя встреча, – сказала Фредерика. – А примерно спустя месяц Сесилия возникла у меня на пороге.
За день до этого ей позвонил растерянный и сердитый Мартин, разыскивавший жену. Заявил, что она «просто взяла и ушла», и повесил трубку, как только выяснил, что в Копенгагене её нет. То есть Фредерика была подготовлена к тому, что что-то пошло не так, и впустила Сесилию в дом с ощущением, что заманила в ловушку дикого зверя. Она думала, что это обычный кризис супружества. Конечно, отношения четы Берг казались прочными, но годы и профессия научили Фредерику ничему не удивляться и смиряться с мыслью, что о людях ей известно не всё.
– Прости, что без предупреждения, – сказала Сесилия. – Я помешала?
Разулась сдержанными скупыми движениями, поставила сумки. Пальто из верблюжьей шерсти не сняла. Она была очень бледной, под глазами лежали серые тени. Пепельные волосы, летом отливавшие серебром и платиной, собраны на затылке в маленький пучок. Собственное появление она никак не объяснила и на все вопросы Фредерики отвечала уклончиво.
– Хочешь кофе? – спросила наконец Фредерика, как будто это был обычный воскресный визит, и Сесилия утвердительно кивнула. Бесшумными шагами проследовала за ней на кухню. Что-то, разумеется, спрашивала у Фредерики о делах и работе, но двигала ею скорее просто вежливость, а не желание услышать ответы. Она просто стояла рядом, в верхней одежде. И не обращала внимания на долгие прерывавшие их беседу паузы. Фредерика радовалась, что может заниматься кофе и бутербродами.
– Садись и сними пальто, – велела Фредерика, закончив приготовления. Сесилия повиновалась, механически, как марионетка. Под пальто она была с ног до головы в чёрном. Высокий обхватывающий шею воротник свитера напоминал монашеское облачение.
– Сесилия, дорогая, – произнесла Фредерика, наклонившись вперёд, – что произошло?
На лице Сесилии появилась слегка болезненная гримаса. Сесилия молчала.
– Вчера звонил Мартин. Спрашивал о тебе.
– Прошу тебя, – произнесла Сесилия и впервые посмотрела на неё прямо, – никому не рассказывай, что я была здесь. И ему тоже. Можешь пообещать?
Фредерика долго думала, потому что редко даёт какие-либо обещания, а потом ответила:
– Да, обещаю.
Сесилия вздрогнула, как будто искра жизни пробежала по её застывшему телу.
– Ничего не случилось, – сказала она. – Просто я… – Она покачала головой и развела руки в жесте, напомнившем об изображениях Христа.
После защиты прошло всего несколько недель, но различие между человеком, стоявшим за кафедрой, и женщиной, сидевшей сейчас у неё на кухне, было разительным. Обычно Сесилия любила говорить. Любила формулировать в стремлении проникнуть в глубины смысла, добраться до основ и уже оттуда возводить структуру, способную выдержать хаос человеческого существования. А сейчас она молчала, пила кофе и покачивала головой. Потянувшись через стол, Фредерика взяла её за руку, и они сидели так, пока в глазах Сесилии не появились слёзы. Потом она пробормотала, что ей нужно в туалет. Долго не возвращалась. Когда шаги наконец раздались, Фредерика вздрогнула от звука её голоса:
– Спасибо за кофе. Мне пора.
– Ты уверена? Я буду очень рада, если ты останешься. Может, тебе стоит немного отдохнуть?
– Не волнуйся так, – сказала Сесилия и в первый раз улыбнулась. – Со мной всё в порядке. До встречи.
Потом Фредерика стояла у окна и смотрела вслед подруге, шагающей по Маттхэусгаде и исчезающей из вида на ближайшем перекрёстке. После этого они много лет не виделись.
Порыв ветра качнул кроны деревьев и поднял край скатерти так, что звякнули чашки. Сразу позади сада простирались поля, а у горизонта виднелась тёмная полоска моря.
– Наверное, у меня даже мысли тогда не возникло, что она может не вернуться, – сказала Фредерика. Знай она об этом, она не пообещала бы молчать. Но ей, как и всем остальным, казалось, что Сесилия обязательно появится. Она подумывала, не рассказать ли о той странной встрече Мартину, но решила, что её признание вряд ли что-то изменит. Да и рассказывать было почти нечего. И как отреагирует Сесилия, если Фредерика нарушит обещание? Советоваться было не с кем, а Фредерике очень хотелось и в будущем сохранить прежние отношения с Сесилией.
– Другое дело, если бы она хоть что-нибудь сказала о том, куда направляется. Но это она скрыла от меня так же, как и от всех остальных. – А спустя время Фредерика вспомнила о кораблях первооткрывателей, которые останавливались у Азорских островов, прежде чем направиться через Атлантику дальше на запад. И подумала, что их встреча как раз и стала той последней остановкой, которую Сесилия сделала перед тем, как покинуть старый мир. Путешествие уже было запланировано, а курс взят.
– Что было потом? – спросил Элис, у которого на метафоры не хватало терпения, хоть он и одолел от скуки половину Fleurs du mal
[247].
– Ну, потом прошло десять лет, – ответила Фредерика. – Я уже давно не верила в её возвращение. И однажды в Стокгольме зашла в мастерскую к Густаву без предупреждения. Он никогда не просил, чтобы его предупреждали о визите, к нему можно было приходить когда вздумается. На мольберте стоял портрет Сесилии, я его сразу заметила, потому что он уже давно не писал портреты, особенно её. Он уверял, что писал со старой фотографии, просто чтобы поупражняться. Я случайно тронула холст, но краска ещё не высохла, и на ней остался отпечаток пальца. А его это даже не разозлило. В другом случае он бы озверел, если бы я испортила картину.
Не задумываясь, она спросила в лоб: ты что-то скрываешь? Нет, ответил он. Не лги мне, сказала она.
Как всякого мучимого совестью человека, Густава тянуло исповедаться, Фредерика смотрела на него долго и пристально, чем и вытащила из него правду: Сесилия позвонила ему за пару лет до того, и с тех пор они снова поддерживают контакт. Ничего больше он сообщать не хотел, а Фредерику это так потрясло, что на подробностях она не настаивала.
Вскоре и у неё дома в Копенгагене раздался телефонный звонок.
– Привет, давно тебя не слышала, – произнёс глубокий и хрипловатый голос. – Это Сесилия Берг.
С тем же успехом она могла сказать «это я» – приветственную фразу, которую они практиковали с Мартином и Густавом задолго до появления телефонных дисплеев. И, прижав трубку к плечу ухом, Фредерика изрекла «да, это я» – как нечто естественное и единственно возможное в качестве ответа.
* * *
Фредерика приготовила ужин и выделила им по комнате. С родительской авторитарностью отобрала всю грязную одежду и, посмотрев в темнеющее небо, сказала, что сушить надо в подвале, а не на улице, потому что будет дождь. Записала адрес Сесилии на двух бумажках и дала каждому свою – как детям, которые могут потеряться, чтобы какой-нибудь взрослый в этом случае помог им найти дорогу домой. Потом она отправила их спать, обеспечив фланелевыми пижамами.
Ракель проснулась от звуков грозы. Часы вроде бы показывали половину четвёртого. Она встала с кровати и вышла во двор. Над полями висело низкое тёмно-фиолетовое небо. Из тучи ударила молния, а вслед за ней прогрохотали громовые раскаты. Начался дождь, сначала упали отдельные капли, а потом ливень быстро набрал силу, вода барабанила по крыше и вколачивала в землю дорожную пыль. Ветер дул к морю, шторм пронесётся по заливу и доберётся до Швеции. Молния снова рассекла горизонт зигзагом, и мир снова сотрясся от сильного грохота.
Вернувшись в комнату, Ракель сдвинула все подушки к изголовью и села в кровати, положив на колени компьютер и Ein Jahr. Струи дождя стекали по стёклам, а в глаза бил свет прикроватного светильника. Осталось всего несколько страниц.
42
Пока звучали сигналы, сердце Мартина не билось. А как только он решил нажать на отбой, в трубке раздался мягкий британский английский. Мартин рухнул на ближайшую скамейку рядом с девушкой-подростком. Та метнула на него из-под утяжелённых ресниц одновременно скептический и утомлённый взгляд, явно думая, что он настолько пьян, что не смог удержаться на ногах. Он открыл было рот, чтобы сказать девице, что не намеревался садиться, но подумал, что ситуацию это не поправит.
Из-за этой интермедии он пропустил начало, но человек, судя по всему, его знал и ждал его звонка.
– Сожалею, но, кажется, я неточно помню ваше имя, – произнёс Мартин. У него кружилась голова. Он пил воду в ресторане? Или только вино? Надо купить воду в киоске. Хотя в поезде должен быть вагон-ресторан. Он купит там воду, выпьет и попробует уснуть.
– Это Стефан, – ответил англичанин, – Стефан Веллтон. Мартин, я очень рад, что вы позвонили…
Мартин попытался объяснить, что нашёл номер в записной книжке Густава, но его английский, похоже, пришёл в полную негодность, он говорил, словно действовал в темноте на ощупь. В голове ни с того ни с сего зазвучал французский, лаконичный и правильный, как в учебнике. J’ai trouvé votre numéro dans le carnet d’adresse
[248]. Стефан делал вид, что эта словесная каша вполне удобоварима, и повторял I see, I see
[249]. Сказал, что приезжает в Швецию завтра утром, на похороны. Хочет посетить Гётеборг, потому что это родной город Густава. Он там никогда не был. Они могут увидеться? Давно пора это сделать, пусть и при таких трагических обстоятельствах. Густав так много о нём рассказывал. Он будет жить в отеле «Эггерс», это ведь где-то в центре, да? Хорошо, договорились, завтра созвонимся насчёт времени.
На перрон выкатил грохочущий поезд. Со свистом открылись двери. Мартин поискал портфель, но вспомнил, что не взял его, после чего приступил к следующей задаче, которую поставила пред ним жизнь, – к поискам своего вагона и места.
* * *
Когда следующим утром Мартин проснулся, солнце уже взошло. Первым делом он проверил мобильный, но дети не звонили, только от Ракели пришла вечером эсэмэска: тут хаос с поездами, но на похороны приедем.
Тикали настенные часы, пока он запихивал в себя чёрный кофе и кусочек хрустящего хлебца с маслом. На полу в прихожей ждали газеты. За окном сверкало небо, голубое, как яйцо дрозда. День будет жарким. Отличный день для пляжа, Мартин Берг. Или для очаровательной дачи, нуждающейся в лёгкой реновации. Или он может предпочесть великие дела и отправиться на работу! Но что он там будет делать? Что полезного способен совершить издатель Мартин Берг? Продавай к чёртовой матери, продавай! Пусть его поглощает огромное и мощное издательство со всеми интернет-ресурсами, аудиокнигами и продвижением «Амазона» на шведском рынке! Кто сегодня читает качественную художественную литературу, а не попсовый научпоп?
Найди блогера, способного регулярно выдавать по сто пятьдесят тысяч слов о любви, или как назвать ту пустоту, что переполняет человеческие тела ночью?
Он захотел позвонить Густаву. Мгновенное желание, а потом мысль: нет, сейчас всего семь, ещё слишком рано.
В лучах утреннего солнца Мартин исследовал содержимое винного шкафа. Неожиданные бутылки оказались неожиданно пустыми. Элис, маленький эльф! Воровал и химичил, рассчитывая, что никто не заметит. Хоть бы воду не доливал до нужного уровня, как обычно делают новички. Но бутылка виски оказалась на удивление тяжёлой, и напиток был цвета янтаря. Вытаскивая из холодильника лёд, он уронил несколько кубиков на пол. Хотел плюнуть и оставить их там, но подумал, что, когда лёд растает, останутся некрасивые пятна, и, опустившись на четвереньки, пошарил по углам и всё тщательно собрал. Виски опрокинулся в глотку маленьким шершавым солнцем. Сколько нужно времени, чтобы стать алкоголиком? Если пить всерьёз? У него в этом плане хорошие гены: дед по отцу умер с максимальным промилле в крови, не успев отскочить от железной балки в порту. А алкогольная траектория Густава формировалась по образцу материнской. Мартин помнил затуманенный взгляд и рассеянную улыбку Марлен фон Беккер. И тем не менее это она хоронит сына. Мать у гроба собственного ребёнка, ей непременно нужно будет подкрепить силы рюмочкой – кто её за это осудит? Дрожащие пальцы демонстративно отвинтят пробку на бутылке водки. И никто не вспомнит деда, невезучего брата, члена достойного семейства судовладельцев, который безветренным утром вышел в море на яхте и навсегда исчез. Интересно, Мартин единственный, кто об этом помнит? Когда растаяли воспоминания Марлен и замолчали сёстры? В кого превратится Густав, если историю его жизни будут писать они? Они упомянуты в завещании? Мартин не виноват, что наследует картины стоимостью… лучше даже не пытаться посчитывать. На похоронах, наверное, будет странная атмосфера. Как следует вести себя в подобных обстоятельствах? Может, написать Магдалене Риббинг
[250]?
Мартин долил себе виски, хотя бокал ещё не был пуст. Кроме того, имеется ещё одна шаткая, так сказать, деталь – его жена. Сесилия Берг. Он никогда не понимал, почему она с такой лёгкостью рассталась с девичьей фамилией. Хотя явно принадлежала к типу женщин, предпочитающих её оставить, снабдив в крайнем случае громоздким дополнением: Сесилия Викнер-Берг, такое имя навевало бы мысли об энергичных прогулках по земельным владениям, фыркающих в конюшне лошадях, игре в теннис, летних ужинах и холодном крюшоне в высоких бокалах. А чем могла гордиться семья Берг? Типичным для двадцатого века перемещением внутри социума? Да, это о них. От спившегося докера к образованному человеку, из лачуги к финансовому благополучию, дарованному обществом всеобщего благоденствия вкупе с лютеранской моралью, поощряющей трезвость и трудолюбие. Дом, машина, дети, выросшие в семидесятые с их техническим бумом, первый член семьи с университетским дипломом и внуки, воспринимающие университет как нечто само собой разумеющееся.
Стоя в эркере, Мартин пил виски маленькими глотками. Улица только что проснулась. Молодая мамаша едет на велосипеде с коляской, в которой сидят двое маленьких детей. Все в шлемах. В противоположном направлении быстро шагает парень, держа руки в карманах джинсовой куртки. Похоже, направляется домой после долгой вечеринки. Молодец! Отрадно видеть, что в этой цитадели среднего класса хоть кто-то предпочитает декаданс! Но таких очень мало. Девушка в униформе почтальона катится мимо, в ушах белые наушники. Мужчина с портфелем открывает электронным ключом дверь блестящей чёрной «ауди».
Кого он пытается обмануть? Он не из тех, кто пьёт виски утром в четверть восьмого. Даже если de facto он сейчас делает именно это, но метафизически он не из тех, кто пьёт виски утром в четверть восьмого. Если он и сходит с рельсов, позволяя себе выпить в будние дни, то он пьёт только вино. Бокал-другой. Небольшая удобная упаковка стоит в холодильнике. А крепкий алкоголь в неположенное время – ни в коем случае.
Мартин надел и зашнуровал туфли. Спустился по лестнице. Оказался во дворе. Открыл ворота, вышел на улицу. Направо или налево? Несколько секунд поколебался, после чего тело само повернуло направо. Впереди эти длинные улицы. Ему не нужно думать о маршруте. Он дошёл до заправки. Пересёк Экедальгатан и направился к Кунгсладугордену. Он совершает утреннюю прогулку. Дышит свежим воздухом перед работой. Только кроссовки надо было надеть.
А не кожаные туфли на шнурках. Со шнурками он ошибся. И с рубашкой тоже. На прогулку ходят в кроссовках и футболке. Солнце поднялось высоко. Трамвайные рельсы отбрасывали слепящие блики. Хорошо, хоть солнцезащитные очки у него с собой. Вот он уже на Мариаплан!
У кругового разворота он долго стоял, пропуская велосипедистов. Западное кладбище, как всегда, казалось бесконечным. Он понятия не имел, где находится могила. Семейного захоронения у них, насколько он знал, не было. Дедушки и бабушки Берги покоились где-то в других местах. У отца были какие-то братья, но он понятия не имел, что с ними стало. А последний приют моряка и работника типографии Альберта Берга находился где-то тут, в Кунгсладугордене, всего в нескольких сотнях метров от его отчего дома. Мартин посмотрел по сторонам. Всюду ряды могил. Всюду кусты рододендрона. Всюду аллеи с липами или как там называются эти деревья. Он помнил, что рядом с местом захоронения тоже находились деревья. Высокие деревья с белыми стволами – берёзы. Берёзы, как у Толстого. И пока распорядитель произносил то, что должен произносить распорядитель на похоронах, Мартин наблюдал за игрой солнечных лучей в берёзовой листве. Каждый листок ритмически вздрагивал от буйного, но тёплого ветра. Когда листва оказывалась под определённым углом к солнцу, она ловила его свет и становилась на мгновение ярко-золотой. Но листья постоянно двигались, и уже в следующую секунду их положение менялось и они снова становились зелёными. И, глядя на эти берёзы, он вспомнил, как – сто или целую тысячу лет назад – они с Густавом лежали валетом в парижской кровати под балдахином и слушали Боуи. Ashes to ashes, funk to funky, we know Major Tom’s a junkie
[251]. Он отвёл взгляд от деревьев и осторожно посмотрел на Густава, но друг, сцепив и держа перед собой руки, смотрел, как гроб опускается в яму. Отец Густава скончался за несколько лет до того, и некролог тогда напомнил Мартину о том, что он, в общем, знал, но это знание, сформировавшись в подростковом возрасте, никогда не обрабатывалось разумом взрослого человека. Директор фон Беккер получил диплом инженера в пятидесятых годах и сразу поступил на службу в пароходство, основанное семьёй его супруги. Он сменил кого-то из Стрёмбергов на посту исполнительного директора и не покинул его в годы кризиса и модернизации последних десятилетий.
Вся его профессиональная деятельность заключалась в руководстве предприятием, полученным в результате брака. В семьдесят лет он умер, так и не успев выйти на пенсию.
Мартин тогда написал небольшое письмо с соболезнованиями матери Густава, которая осталась одна в огромной квартире на Улоф-Вийксгатан. Он помнил порт, огромные корабли, ревущие гудки, трубы, лес подъёмных кранов, построенный наполовину мост Эльвборгсбрун, который, кажется, должен вот-вот упасть, но который волшебным образом не падает. Тёплые руки мамы. Она показывает на покидающий гавань папин корабль. Они машут руками ему вслед. Он представляет отца в одном из этих круглых окон. Как Аббе стоит и машет им в ответ, хотя они этого не видят.
Заасфальтированные дорожки не заканчивались. Тут должна быть система, но на надгробиях нет никаких указателей. Он наугад свернул направо. Здесь покоились умершие в 1998-м и 2006-м. Где логика? По спине стекал пот. Ему казалось, что его горло выстелено изнутри наждачной бумагой. Он начал искать ближайший к дому матери выход и по пути туда увидел то, что искал: простой гранитный камень, Альберт Берг, годы жизни. На надгробии лежал букет искусственных цветов.
Биргитта Берг сидела в беседке, вязала носок и слушала аудиокнигу на большой громкости.
– Это ты? – спросила она, увидев его в саду. На этот раз в её голосе звучало лёгкое удивление. – Что это ты вдруг, Мартин?
Он принёс себе из кухни стакан воды и выпил большими глотками.
– Почему ты в него влюбилась? – спросил он.
– В папу? – засмеялась она. – Ну и вопрос. На него никто и никогда тебе не ответит.
43
Когда Мартин вернулся домой, воздух уже стоял неподвижно. Брюки и рубашка были мокрыми от пота. Мартин распахнул все окна и сбросил с себя одежду. Голова немного кружилась. Он лёг на пол и закрыл глаза. Через шесть часов он придёт в отель, чтобы встретиться с британским фотографом. Немыслимое перемещение во времени. Огромное множество минут, если отсчитывать по одной. Когда он стоял на кухне у матери и ждал, пока льющаяся из крана вода станет холоднее и из-за шума бьющей в стальную раковину струи не слышал то, что говорила ему мать, часы показывали 09:15. Но что на самом деле означают эти цифры на часах? Ведь время растяжимо и движется по спирали.
Он встал на ноги и открыл дверь гардеробной. Он не убирал здесь годами. Составленные стопкой стулья, чемодан, пылесос. Весь пол заставлен. Он пинками отфутболил в коридор всю обувь и начал разбирать то, что находилось внутри. Вдоль одной стены шёл стеллаж с верхней одеждой, развешанной настолько плотно, что вещи вытаскивались с трудом. Рывком извлёк сначала короткую куртку из искусственной кожи, потом дафлкот, купленный Элисом на блошином рынке, лыжную куртку, надетую не больше трёх раз, пальто в ёлочку с абсурдными подплечниками, ветровку и – в самом конце – парку Сесилии.
С закатанными рукавами. В одном кармане лежали два высохших каштана и выцветший чек, во втором карандашный огрызок.
Он не знал, куда её положить. Швырять в кучу остальной одежды не хотел. Походил с ней, не выпуская из рук, и в конце концов оставил на диване. Вернулся в коридор. Сквозь приоткрытую дверь гардеробной просматривались её недра: полки, забитые обувью, велосипедными шлемами, папками и ящиками. И voilà: скоросшиватели с этикетками, без сомнения призванными облегчить труд будущих исследователей. Написанное в 1990-м. Написанное в 1991-м. Написанное в 1992-м. Интересно, куда девались восьмидесятые.
Может, на чердаке? Там должны быть коробки для переезда, одна или две, набитые старыми бумагами.
– Разумеется, мы определим её местонахождение, – сказала адвокатесса. И именно в этот момент, как заметил неисправимый наблюдатель Мартин, отвела взгляд и поправила волосы несвойственным ей нервным жестом. Она что-то быстро говорила о вступлении в наследство, огромной завещанной сумме, которой следует распорядиться. Он кивал, его кивок выражал доверие, он произносил что-нибудь из набора «да… да… конечно… я понимаю… вот как… хорошо… прекрасно» – пока она не замолчала.
Перегнувшись через сваленные в кучу вещи, Мартин со всей силы рванул на себя папки. Поскользнулся, но равновесие удержал. Принёс бумаги в гостиную. Хороший учёный всегда заранее собирает материал для исследования. Слишком большой масштаб может навредить проекту. Нужно сначала создать общее представление.
* * *
Надо выглядеть презентабельно, когда идёшь на встречу с незнакомцем, который, судя по всему, знает, кто ты такой, хотя ты с ним ни разу не общался и знаком шапочно – его имя стояло в углу газетных портретов знаменитого художника ГУСТАВА БЕККЕРА, ныне покойного, 1962–2012.
Мартин принял душ, он, кстати, не вспомнил, когда делал это в последний раз. Почистил зубы. Надел чистую белую рубашку. Сунул в карман записную книжку Густава. В «Эггерс» пришёл ровно в четыре. В отеле царили полумрак и прохлада, и, войдя внутрь с залитой солнцем улицы, Мартин поначалу ослеп и никого не увидел.
– Мартин? – спросил подошедший к нему высокий седой мужчина. Крепкое сухое рукопожатие. Они представились, обменявшись стандартными вежливыми фразами. Он хочет что-нибудь выпить? Нет, спасибо, да хорошо. Как дорога? О, замечательно. Кроме них, в холле сидел всего один человек – мужчина в шортах и сандалиях с носками, который с хмурым видом читал путеводитель.
Англичанин жестом показал на пару огромных мягких кожаных кресел. Они сели друг напротив друг друга.
– Как вы? – спросил Стефан. – Как вы себя чувствуете?
– Хорошо, – ответил Мартин, понимая, что это не так. И что Стефан это тоже заметил. И Мартин просто развёл руками и дал им упасть на колени.
Стефан Веллтон кивнул.
– А вы? – спросил Мартин.
– Приблизительно так же.
Какое-то время они просидели молча, но молчание не угнетало. Зрение Мартина привыкло к полумраку фойе, и образ пожилого мужчины стал более чётким. Он сидел, откинувшись назад, положив руки на подлокотники и закинув ногу на ногу, и Мартин невольно соотнёс эту позу со своей: сам он сидел, подавшись вперёд, сгорбившись и сцепив руки так сильно, что на предплечьях проступили жилы. Вздохнув, Мартин не без усилия занял такое же положение в кресле, как и Стефан. Англичанин был старше, но не настолько, чтобы разница в возрасте пугала. Черты лица слегка размыты и, видимо, всегда были такими, их как будто нарисовала неуверенная рука. Исключение – глаза: твёрдый, ищущий и цепкий взгляд, Мартину казалось, что его рассматривают и изучают. И что скрывать что-либо от этого взгляда бессмысленно, потому что само сокрытие уже становится разоблачением. Ниткой, дёрнув за которую можно размотать запутанный клубок правды.
Молчание прервал Стефан:
– На самом деле я мало его знал.
Они познакомились несколько лет назад, потому-то ему поручили сделать фото к одной архитектурной выставке в Лондоне. Среди участников были известные художники, но наибольшее впечатление на него тогда произвела работа Густава Беккера, чьё имя он слышал впервые. Интерьерная композиция: пять огромных полотен с изображениями европейских зданий, переданных настолько точно, что на расстоянии их можно было принять за фотографии. Людей на картинах не было, но полотна явно транслировали ощущение энергии и жизни.
В отличие от их создателя, пребывавшего в глубоком похмелье. Густав провёл рукой по волосам, тонким и неаккуратным, хоть немного заботящийся о собственной внешности человек давным-давно сходил бы к парикмахеру. «Давайте побыстрее с этим покончим», – сказал он и зажёг сигарету. У него были жёлтые от никотина ногти. «Ничего, если я закурю?»
Его было трудно фотографировать. Он подозрительно смотрел в камеру, вертелся, словно хотел выкрутиться из собственного тела, вообще не воспринимал инструкции: неуверенно замирал, когда его просили встать или повернуться так или эдак. Стефан предложил пойти в ближайший паб и выпить пива. Густав заметно повеселел.
Поскольку Стефан видел только его архитектурную живопись, он думал, что швед именно на ней и специализируется, но, узнав об этом, Густав злобно прошипел: «Я портретист». Впрочем, тут же извинился за интонацию и попытался исправить неловкость, повторив ту же фразу вежливо. Сказал, что здания занимают его только в отсутствие интересных людей, и не сами по себе, а как своеобразные человеческие останки. Иначе это просто дома. Но никакой чёртовой мавзолеизации. Стефан не хочет ещё по пиву?
Потом он настоял на том, чтобы показать одну из своих «других картин», возможно, потому что знал, что Стефан прославился своими портретами (пока Стефан настраивал камеру, Густав спросил «то есть вы, таким образом, новый Ричард Аведон?»). На улице он поймал такси и назвал шофёру адрес галереи «Тейт». Сказал, что горд тем, что там висит его работа. Это надо признать. Он этому очень рад. Расплатился мятой купюрой и отмахнулся, когда шофёр возразил против того, чтобы оставить себе сдачу; водитель, видимо, решил, что перед ним не разбирающийся в банкнотах иностранец, кем Густав, собственно и был. Но, не слыша возражений, Густав вышел из машины, и Стефану ничего не осталось, как последовать за ним.
В галерее, как всегда, было полно посетителей, но Густав устроил так, что их впустили в обход очереди. По залам он перемещался, как по родному дому, показывал какие-то картины, объясняя, почему одни ему нравятся, а другие нет, пока наконец не остановился перед портретом светловолосой женщины со стопкой книг в руках. «Вот это сделал я», – сказал он, тяжело дыша. Всю дорогу они почти бежали, а он выкуривал по две пачки сигарет в день.
– Видимо, речь о картине «Историк», 1989, – заметил Мартин.
– Именно. Если я не ошибаюсь, это его так называемый комментирующий период.
– Да. И «Историк» был комментарием к Рембрандту, в частности к тем самым портретам в интерьерах.
– Технически – это было безупречно, – произнёс Стефан. – Композиция, то, как он обращался со светом, цвет, сами мазки – всё это и давало эффект присутствия. А ведь ему тогда и тридцати не исполнилось. Не верилось, что в таком возрасте можно создавать такие портреты… просто на грани безумия.
Пока Стефан рассматривал картину, Густав топтался поблизости, сунув руки в карманы и изображая интерес к другим представленным в зале работам; хлопал по нагрудному карману, проверяя, на месте ли пачка сигарет, и явно сдерживал желание что-то сказать. Потом Стефан узнал, что «Историк» – одна из его любимых работ, помимо «Свадьбы» и ещё нескольких. То есть Густав продемонстрировал себя по максимуму, показал лучшее незнакомцу, чьё мнение почему-то оказалось для него важным, – и теперь ждал вердикта.
– Принятие критики не самый, пожалуй, развитый навык Густава, – сказал Мартин.
– О да, – рассмеялся Стефан. – Иногда люди считали его не слишком притязательным, поскольку он был очень щедр на самокритику. Однако его отношение к творчеству предполагало полную уверенность в своих силах. Иначе за такую живопись не берутся.
Там, в зале престижной лондонской галереи, Стефан неожиданно почувствовал эмоциональное потрясение. И от искусства, и от самой ситуации. Он подумал, что в профессии они оба стремятся рассказать больше, чем позволяет собственно изображение. Хотят видеть, но не оценивать, описывать, но не присваивать, давать миру возможность проявиться во всей его простоте и красоте одновременно.
Это или что-то в этом духе он и сказал Густаву и увидел, как его тело тут же расслабилось, а насторожённость ушла.
– Вот так всё и началось, – сказал Стефан и замолчал.
Мартин понял, что теперь его черёд. И начал рассказывать их с Густавом общую историю, стартовавшую во дворе гимназии в 1978 году и покатившуюся дальше: университет, Сесилия, Париж, его работа с издательством, успех Густава после художественной школы, дистанция, возникшая вследствие семейной жизни и переезда, и, как исключение, золотые летние месяцы во Франции, лондонский срыв, упавшая работоспособность и уход Сесилии, который вряд ли поправил положение. Он говорил долго, и слова приходили легко, пока речь не зашла о событиях последних лет. Что говорить здесь, Мартин не знал.
– Я был сегодня на ретроспективе его работ, – сообщил Стефан. – Там было очень много народу, как всегда при внезапной кончине автора. Атмосфера – смесь нездорового интереса и благоговения. Все плакаты и каталоги распроданы.
В газете опубликовали интервью с куратором, и хотя Стефан не знал шведского, общую канву он уловил. У него ведь непропорционально много друзей, имеющих отношение к искусству, и число тех из них, кто рано, преимущественно от СПИДа, умер, тоже непропорционально велико. И переживший их Стефан видел, что происходит с работами после того, как смерть ставит в творчестве точку. Он видел, как люди сначала замыкаются в горе, как начинают подсчитывать рейтинг величия и как потом наступает период осмысления. Только время способно определить место работ в истории. Иногда о них забывают. А иногда они становятся авторитетным ориентиром для потомков. У Густава Беккера сейчас апофеоз. И Густаву Беккеру, этому слабому и сложному человеку, которого они любили и с которым по-разному делили жизнь, предстоит пройти горнило идеализации и мифологизации.
– На самом деле я никогда раньше не видел так много его ранних картин, собранных в одном месте, – сказал Стефан. – Не скажу, что это стало для меня шоком, но я понял, что очень многое о его жизни не знаю. И я могу сказать одну вещь, которую никогда не сказал бы ему, потому что тогда бы наступил конец света. Но я могу решиться на это сейчас…
– …когда он умер, – продолжил Мартин. Он был рад возможности сказать это слово тому, кто его не боялся. И был рад возможности сказать это слово на чужом языке. Потому что в «dead» нет могильного отголоска, звучащего в шведском глаголе. Шведский звучит на той же частоте, что и немецкое «Tod», в то время как латинские «mort», «morte» и «muerte» явно имеют более лёгкий и поэтичный подтон, вдохновляющий на фантазии о загробной жизни. Мартин шевелил губами, беззвучно проговаривая эти обозначения смерти, пока не понял, что похож на сумасшедшего. Собрав волю, он направил всё своё внимание на сидевшего напротив человека.
– Что именно ему нельзя было говорить?
– Что после того, как исчезла Сесилия, он начал писать хуже.
Мартин издал нечто, похожее на смех, но не имеющее никакого отношения к радости.
– Я не уверен, что она действительно исчезла, – сказал он.
– Речь не только о ней. Речь о том, что вас было трое, и это исчезло, когда исчезла она. Его лучшие работы написаны в те десять-двенадцать лет. Портреты Сесилии грандиозны. Это был его tour de force
[252].
Мартин рассказал о картине, которую видел в мастерской. Сказал, что с художественной точки зрения дать ей оценку он пока не может, поскольку на его восприятие повлиял шок, но если сделать шаг назад и попытаться взглянуть на живопись Густава немного извне, то, да, Мартин готов признать правоту Стефана. Чего-то не хватает, хоть он и не может предположить, чего именно.
– Я думаю, не хватает вас, – сказал Стефан, и ни один мускул на его лице не дрогнул.
– Меня?
Взгляд пожилого мужчины скользил по помещению.
– Есть одна история, – произнёс он, – вы её наверняка знаете, поскольку всю жизнь занимаетесь историями. Суть там вот в чём: живёт себе одинокий и несчастный человек. А потом он кого-то встречает – женщину, соседа, племянника, кого угодно. Возникает любовь или дружба. И эта встреча меняет всё. Герой освобождается от той стоячей печали, которая, собственно, и была его жизнью. Освобождается от собственной истории. Совершает то, на что не отваживался раньше. Справляется с тем, с чем раньше не справился бы. И встреча с этой женщиной, соседом или племянником становится первым шагом к счастью. Начинается новая жизнь. А история кончается.
– Знакомая история, – сказал Мартин.
– С вами она когда-нибудь случалась?
– Нет, – покачал головой Мартин после некоторого раздумья.
– Человек думает, что другой способен измениться, – произнёс Стефан. – Что сила любви устранит изъяны фундамента и всё поправит. Человек думает: со мной у другого всё будет иначе. Со мной он сможет то, чего раньше не мог. Со мной его воля и желания станут иными. Сорок девять лет их направление было неизменным, но я, единственный, выманю его из одиночества, недоверия и этого полуживого существования. – Он развёл руками. – Никто ничему не учится.
– Надежда уходит последней, – произнёс Мартин. – Увы. Густав мной дорожил. И он устал.
Стефан сказал, что часто думает о последней жене Пикассо. Романтики с их неглубоким пониманием природы желания верят, что с ней он обрёл совершенную, подлинную любовь, избавившую его от потребности в новых сексуальных завоеваниях и безумных влюблённостях. Но брак семидесятидвухлетнего Пикассо и двадцатишестилетней Жаклин Рок, продлившийся двенадцать лет, до самой смерти художника, не изменил его ни на миллиметр. Это был старый человек, который всю жизнь с маниакальным исступлением работал и любил, а потом устал. Уставший человек легко становится верным. Густав тоже устал, возможно, по другим причинам. Он разрешил себе погрузиться в жизнь Стефана. Они вместе путешествовали. Играли в теннис. Гуляли в Хэмпстед-Хит. Пили чай и читали. Ходили в музеи. На зиму уезжали в Италию. Пили хорошее вино, но когда Густав решал заказать ещё бутылку, Стефан предлагал пойти домой, в красивую виллу на склоне холма, принадлежащую его другу-архитектору, и Густав на это соглашался, как соглашался на всё прочее. Стефан знал, что внутри у Густава бьёт сильный источник бунтарства, желание вырваться на свободу, разрушить эту уютную тюрьму, и если отнять у Густава эту возможность свободы – какой бы деструктивной она ни была, – он исчезнет. О долгих срывах в Стокгольме он ничего не рассказывал. Периодические запои лучше постоянного пьянства. И Стефан всегда воздерживался от упрёков, когда Густав наконец появлялся после многомесячного отсутствия. И никогда не расспрашивал о том, о чем Густав не хотел рассказывать сам, надеясь, что важное рано или поздно всё равно станет известно.
– Все хотят, чтобы их заметили, – сказал Стефан. – Тот, кто прячется, хочет, чтобы его нашли.
– Вы встречались с Сесилией?
– Никогда.
Мартин вытащил записную книжку.
– У вас одинаковые инициалы. До того, как она вышла замуж, она так подписывала картины: «СВ».
– Я не знал, что она занималась живописью. – Стефан открыто удивился.
– Это было много лет назад. Ещё до того, как мы её узнали.
Возле отеля они остановились попрощаться. Стефан сказал, что хочет где-нибудь прогуляться, и Мартин порекомендовал Трэгордсфоренинген
[253] на другом берегу канала.
– Увидимся на похоронах, – произнёс он.
Стефан медлил с уходом.
– Для него это были мгновения благословенного отдыха, – сказал он в конце концов. – Но не любовь всей его жизни.
– Благословенный отдых – это прекрасно. Многие даже на это надеяться не могут.
– Да, согласен.
И, пожав друг другу руки, они разошлись в разные стороны.
* * *
У Лейонтраппан Мартин позвонил Элису. Тот ответил после третьего сигнала. Фоном звучал поезд и вокзальный громкоговоритель.
– Я просто хотел узнать, как там у вас.
– Всё хорошо.
– Что делаете?
– Ничего. Только что поели.
Оба замолчали.
– Как грустно с Густавом, – произнёс Элис. – Как ты себя чувствуешь?
– Нормально.
– Мы приедем, как только сможем. На похороны.
– Спешки нет, занимайтесь своими делами. Привет Ракели.
Вода канала сверкала. Кричали чайки. Свет был слишком ярким. Солнце обхватило его голову тяжёлыми ладонями. Ему нужно высморкаться, но у него нет носовых платков. Он всхлипнул и вытер щёки рукавом рубашки.
44
Городская библиотека Берлина на Потсдамерштрассе открывалась в десять, но желающие занять место в читальном зале должны были прийти заранее. В те дни, когда у Ракели не было занятий в университете, она заводила будильник и при его звуке заставляла себя свесить ноги с кровати. Потом дольше обычного стояла под душем, спешно готовила термос и заваривала кашу, надевала то, что лежало на самом верху груды одежды, тихо, чтобы не разбудить Александра, закрывала входную дверь, неловкими манёврами вывозила велосипед на дорогу с места парковки и ехала на нем через весь Кройцберг. Изо дня в день квартал жил в одном и том же ритме. Народ спешил на работу. Катились потоки машин и велосипедов. Сигналили грузовики, паркующиеся на проезжей части. Просевшие довоенные дома, с фасадами, на высоту человеческого роста покрытыми вывесками и рекламой. Химчистка, аптека. Турбюро, специализирующееся на поездках в Турцию, в окнах всегда полуопущены жалюзи. Две кебабные напротив друг друга – кафе Ахмеда и кафе Метина. Обычно Ракель приходила к библиотеке без пяти девять, пополняя разобщённую компанию ожидающих снаружи завсегдатаев. Когда их впускали, каждый устремлялся к любимому месту, как в стае, где за каждой птицей закреплено определённое положение. Ракель училась до обеда, который съедала в ближайшей фалафельной, после чего ещё на несколько часов возвращалась в библиотеку.
Все на свете считали исключительно благом тот факт, что она столько времени проводит в библиотеке. И поскольку она была общепризнанно способной и дисциплинированной, ей не надо было задумываться, чем и зачем она, собственно, занимается. Библиотека работала семь дней в неделю, и Ракель всегда находилась там. На почтительном расстоянии от мира людей. Когда звонил отец, она рассказывала ему о последнем визите Густава, о немецкой литературной сцене и обо всём прочем, о чём он обычно расспрашивал, пока часы не подтверждали, что их разговор уже продлился полчаса. И тогда она говорила, что ей пора – на вечеринку с друзьями, – и возвращалась библиотеку.
Сейчас все студенты ушли на каникулы, семестр закончился несколько недель назад, и огромное здание было безлюдным. Редкие посетители ходили вдоль стеллажей осторожно и тихо, как и положено в библиотеке. Всё здесь осталось прежним, кроме Ракели.
«Её» привычное место оказалось свободным. Она включила компьютер, положила на стол словарь и раскрыла Ein Jahr. Книга пришла в плачевное состояние – переплёт разваливался, мятая обложка покрылась пятнами от кофейных чашек, – но оставалось перевести всего страницу. Полароидный снимок, выпавший из папиной парижской карты, Ракель использовала в виде закладки.
– Сколько это займёт времени? – перегнувшись через перила, Элис рассматривал библиотечный холл.
– Час или чуть больше.
– Я успею в центр?
– Что ты там собираешься делать?
– Не знаю. Просто погуляю. Я же здесь никогда раньше не был.
Он ушёл, она осталась одна. С текстом никаких особых проблем у неё не было. К этому моменту голос Филипа Франке стал настолько знакомым, что подчас казался ей её собственным, а последние строчки романа и вовсе складывались как будто под действием неведомой силы за пределами её сознания. Вполне возможно, она заглушила голос автора собственным, но сама она определить это не могла. Текст обязательно должен посмотреть профессиональный переводчик и сделать замечания. Но всё это потом. А сейчас она сделала всё что могла. У собственных возможностей существуют границы, и лучше просто максимально хорошо закончить работу, чем бесконечно стремиться к идеалу. Тот, кто отдаёт жизнь незаконченным великим проектам, одной ногой стоит в царстве мёртвых.
В кошельке обнаружилась старая карточка для принтера, и Ракель положила на неё пятьдесят евро в ближайшем банкомате. Копировальный аппарат зажужжал и начал выгружать страницы. Она села на пол спиной к нему.
Когда он остановится, она встанет и пойдёт на встречу с матерью. Но что может сказать Сесилия в ответ на все её вопросы? Она же предпочла молчать, вместе с Мартином, Фредерикой и Филипом Франке. Мне нечего сказать. Да и кому вообще известна правда о самом себе? У всех есть слепые пятна и тёмные континенты. В лучшем случае можно попытаться собрать осколки: даты, годы и всё то прочее, что не вызывает сомнений. Хронология, как сказала бы учёный Сесилия Берг, занимает центральное положение. Когда события выстраиваются в верной последовательности и периодичности, что-то начинает происходить с подвижными завихрениями прошлого. Явления и впечатления вневременного космоса обретают устойчивость и связи. Вырисовывается узор. Однако не факт, что тот ясный взгляд, каким Сесилия смотрела на историческую науку, она сможет направить на самое себя. Собрать все части пазла должна Ракель, собрать и отметить самые важные.
В числе важных была, разумеется, и сама Ракель. Ребёнок воспринимает собственное существование как нечто естественное – в детстве весь мир впервые появляется одновременно с тобой, – но из той точки, в которой Ракель находилась сегодня, она могла разглядеть и более мрачные подробности собственного появления на свет. Будущие родители были молоды, даже по меркам восьмидесятых, оба не закончили учёбу, Мартин только что вернулся из Франции, где неизвестно чем занимался. Ребёнок должен был провести в их жизни жёсткую черту. Разделить на «до» и «после». «До» рождения Ракель мир был свободен и открыт, обязательства практически отсутствовали, связи с территорией взрослых были слабыми, и не было ничего невозможного. А «после»… После они оказались связаны обязанностями. Обязанностью обеспечивать материально. Заботиться. Быть рядом.
Вопрос в том, понимали ли это Мартин Берг и Сесилия Викнер заранее, или осознание пришло потом? Скорее всего, второе. Молодости вообще свойственно ввязываться в житейские проекты по глупости, не имея ни малейшего представления об их масштабах. Ракель рассмеялась: мысль о том, что она могла бы забеременеть, звучала странно, и не только с практической или биологической точки зрения. (Интересно, как бы это могло произойти? В библиотеке детей не делают.) Дело в психологии. Она слишком увязла в роли дочери, чтобы открыться чему-то другому. Раз уж на то пошло, то и здесь, среди этих книжных берлинских стеллажей, она оказалась потому, что ищет мать. И всё пришло в движение. А что за этим последует, покажет время.
Но Сесилия-то опрокинулась во взрослую жизнь не по собственной воле и неподготовленной.
– Люди конструируют сюжеты, в которых могут жить, – сказала Фредерика Элису и Ракели вчера на прощание. – Сесилии казалось, что будет только хуже. «Мартин прекрасно о них заботится, – сказала она, когда я однажды усомнилась в том, что ей по-прежнему нужно жить вдали от вас. – Без меня им лучше».
По крайней мере, она последовательна, подумала Ракель. И не суетится. Так что рана, образовавшаяся в сюжете после её исчезновения, – это чистая рана, точный хирургический разрез, заживающий быстрее того, что остаётся, когда тебя искромсали бездумно.
Ход рассуждений Сесилии, при всей его неверности, был не так уж оторван от реальности. В семье Берг она была обязана играть роль родителя, и в конце концов её это сломало. А в мире карьеры она могла жить. Жить среди пособий по немецкой грамматике и греческих словарей. Но всё то прочее, чем все эти годы занимался Мартин? Все эти тысячи пакетов с едой, которые он волочил из магазинов, все встречи с учителями, спланированные каникулы, приготовленные ужины, курсы по вождению, бесконечные напоминания об уроках, авторитарные решения, отстаиваемые вопреки громким протестам и бунтарским настроениям, – вот это вот всё? И постоянное отодвигание в сторону себя самого?
А то, как это случилось, – отдельная история. С множеством параллельных и пересекающихся причин и следствий. Витгенштейн был не вполне не прав, утверждая, что нужно молчать о том, о чём нельзя говорить. То, о чём ты не можешь сказать, можно выразить иначе. Можно сообщить это другими способами, и их превеликое множество.
Но у того, что может знать дочь, должны быть, пожалуй, некие пределы.
Постукивая и жужжа, принтер выдавал страницу за страницей «Года любви». Ракель поднялась и посмотрела на растущую стопку бумаги. Её занимал ответ, но, возможно, важнее был вопрос? Вопрос, который заставил её прекратить библиотечное существование, вытащил её из её замкнутого мирка. Вопрос, который сделал главным ориентиром истину, а саму Ракель переводчицей. Вопрос, который привёл её сюда, где закончится её детство и начнётся жизнь.
Вопрос, который она получила в наследство от Сесилии.
– Ну, супер, – сказал появившийся в условленное время Элис. – Хоть я и не понимаю, зачем тебе понадобилось делать это именно сейчас.
В табачном киоске у метро Ракель купила большой конверт с воздушной защитой. Стопка листов в него отлично поместилась. Крупными буквами Ракель написала на конверте имя отца. Подумала, не стоит ли присовокупить и полароидный снимок, но всё же выбросила его в мусорную корзину под прилавком.
Почтовый ящик они нашли сразу возле выхода из метро. Ракель просунула конверт в щель. Он со стуком упал.
– Теперь поехали, – сказала она брату, и первая направилась ко входу в метро.
45
Мартин отодвинул журнальный столик и принялся вытряхивать на ковёр содержимое разнообразных папок и скоросшивателей. Сколько бумаги. Его атаковали слова и предложения. Бумага, бумага. Рано или поздно он должен был что-то сделать с этими бумагами. Потому что однажды кто-то позвонит Ракели и Элису и скажет: «Я сожалею, но ваш отец…» (Но кто может позвонить? Кто найдёт его в кресле? Кто, в его представлении, должен позвонить его детям?)
Потом наступит период уборки. Из квартиры извлекут сюжет. Или, точнее, определённые части сюжета будут вплетены в сюжеты Ракели и Элиса, а остальное пропадёт. Они обязаны пересмотреть его бумаги. Все эти бумаги! Элис захочет выбросить всё и сразу, но Ракель настоит на том, чтобы они вместе разобрали архив. И вот они сидят за столом на кухне, перелистывают, читают, раскладывают в разные стопки.
– Тут ещё один роман, – говорит Ракель.
– М-м, – бормочет Элис, он глубоко погружён в чтение.
– Что там?
– Это что-то вполне хорошее. Вот, тут первая глава.
Ракель читает. Наливает в чашку кофе, но не пьёт. Долгое время в кухне не слышно ничего, кроме урчания холодильника и шелеста переворачиваемых страниц.
– Интересно, почему он ничего не говорил, – произносит в конце концов Ракель. – Он должен был делать всё это тайком. Смотри, эта версия датирована 2011-м.
– Там есть ещё главы или только эта? – спрашивает Элис.
Они звонят Перу: «На это, пожалуй, стоит посмотреть…» Общими усилиями они редактируют текст и издают его. Книга становится знаменитой, и её срочно переводят на разные языки. Только подумайте, ничего похожего мы раньше не встречали. Прекрасный конец, всё прекрасно. Кто-нибудь снимает фильм.
Но нет. Издатель Мартин Берг знает, что шедевра у него в ящиках нет. Кто как не он должен такое знать. Знать такое и есть его работа.
Он схватил все записи об Уоллесе, перевернул вверх дном ящики письменного стола, освободив их от охапок старых писем и рукописей «Сонат ночи» и швырнул всё это на пол гостиной. Потом перешёл к опустошению пристенных полок и газетницы у кровати. Ему необходим взгляд сверху. Хороший генерал знает, что перед решающим сражением нужно найти на местности самую высокую точку. Где-то должно быть что-то ещё. Годы с Сесилией. Время, когда их было трое. И это прекрасно работало, хотя каждый жил своей жизнью.
Впрочем – нет, этого не может быть. Мартин смотрел на груды бумаги. Но душа была одновременно спокойна и встревожена. Нити мыслей свились в клубок. Это не так, потому что он вдруг вспомнил слова Долорес о том, что Густав лежал в психиатрической клинике. А потом Лондон, откуда его привезла домой Сесилия. Сесилия, Сесилия. Перед глазами встал тот новый портрет из мастерской Густава. Она всегда была рядом. Пыталась направлять его на верный путь. Заставляла работать. Нацеливала его на работу. Не требовала, чтобы он бросил пить, а помогала вернуться к живописи. Чтобы отказаться от алкоголя, у алкоголика должна быть причина. На другой чаше весов должна находиться некая любовь.
Но если любовь сама по себе проблема… Мартин начал сортировать бумаги.
Ему она тоже была нужна. Она нужна была им обоим. Не каждому по отдельности, а обоим вместе. Когда их было трое, а не двое, наступало равновесие, жизненная машинерия работала, и всё катилось вперёд в более или менее правильном направлении. А когда она исчезла, обрушилось всё, что у них было. Не сразу, со временем. У Густава была своя жизнь, у Мартина своя. С Сесилией они могли жить рядом, а без неё…
Среди рукописей попался старый выставочный каталог. Мартин взял его дрожащими руками – он снова выпил слишком много кофе, – и озарение вспыхнуло фейерверком. Завещание Мартину и Сесилии Берг.
Речь о картинах стоимостью в миллионы крон. Как долго может скрываться наследница подобного состояния? Должны быть документы. Параграфы. Подписи. Деньги, которые надо поделить. Решения, которые надо принять.
Густав наверняка понимал это, когда писал завещание. После его смерти Сесилию так или иначе найдут.
Мартин встал на ноги и посмотрел на бумаги. Многого действительно не хватает. Нужно предпринять экспедицию в кладовку на чердак.
Он закатал рукава и начал…
46
Это собрание сочинений Мартина Берга. Полуготовые романы и рассказы. Иссякшие через несколько страниц эссе. Торжественные драматургические опыты. Бесконечные записные книжки. Мириады бумажек, на которых он что-то записывал и хранил с трепетом учёного, собирающего артефакты. Всё это размещалось в ящиках письменного стола, в ящиках комодов и во всех мыслимых ящиках, а также в шкафах, на полках и прочих местах, куда можно положить вещь и забыть о ней. Фрагменты сюжетов. Эксперименты с исторической прозой. Первые предложения. Открыть рот, чтобы что-то сказать, и не найти слов. Как-то в доме у Гулльмарсфьёрден Мартин так напился, что не держался на ногах. Густаву пришлось затаскивать его в дом и укладывать в кровать.
– Не уходи, – говорит ему Мартин, хватая за запястье.
– Ты в стельку пьян, – отвечает Густав. И не пытается высвободиться.
– Элементарно, Ватсон. – Мартин переворачивается в кровати, предоставляя место. – Оставайся у меня.
– Пьяный в хлам, – говорит Густав и ложится рядом.
Мелкоузорчатые обои шевелятся. Приходится закрыть глаза, чтобы остановить головокружение. Распахнутое в ночь окно.
47
Ракель и Элис Берг ехали в вагоне метро по западной ветке и молчали. Когда объявили станцию, у Ракели подкосились ноги и потемнело в глазах.
Незнакомый район, вдоль улиц тянулись длинные ряды деревьев. Дом недалеко от метро, и чем ближе они подходили, тем медленнее становились их шаги, пока нужное здание не появилось перед ними со всей неотвратимостью. Пять этажей. Темные окна, не выдающие никаких секретов. Глянцево-чёрная входная дверь.
На улице их удерживала только сигарета Элиса, и когда она наконец догорела, он с такой силой растоптал окурок, что от него почти ничего не осталось.
– Слушай, да ну его, – сказал он. – Какой смысл? Идём отсюда.
Ракель взялась за ручку двери. Дверь открылась. Они вошли в тёмный прохладный подъезд. Она повернула выключатель, и изразцовый пол залило светом. Широкая винтовая лестница с истёртыми до блеска перилами заворачивалась, как панцирь улитки.
Ракель пошла вверх. Внутри у неё всё обрушилось вниз. На дверях висели таблички с фамилиями. Может, её нигде не окажется. Может, они поднимутся до последнего этажа и там выдохнут, а потом найдут отель, подробно обсудят там все свои действия по поиску следов и признают, что сделали всё, что могли… На четвёртом этаже было написано: «БЕРГ».
Ракель подождала, пока поднимется Элис. Взяла его за руку. Нажала на кнопку звонка.
И услышала, как внутри взламывается тишина, как тасуются года и перемещаются массивы времени. Услышала паузу – краткий перерыв, позволяющий взять дыхание перед началом чего-то нового.