Стол был накрыт в столовой. Вера косилась на собственное отражение в соуснике. У Эммануила на коленях лежал «контрабандный» комикс. Ракель сосредоточенно выплёвывала морковное пюре. Ларс Викнер открыл бутылку вина.
– Что ты ела вчера? – спросил он Сесилию. – Вечерний приём пищи очень важен. Сесилия перечисляла всё, что они съели на ужин, и Ларс одобрительно кивал.
– Я читала, что от этого часто страдают колени, – сказала Ингер. – Самое важное – тебе это должно приносить удовольствие. Помни об этом.
– Самое важное всё-таки бежать быстро, – возразил Ларс.
– Какая разница, насколько быстро она будет бежать, если она себе что-нибудь повредит, – ответила Ингер.
– Она ничего себе не повредит. Она в отличной форме.
– Я хочу сказать, что главное – не победа, а удовольствие.
– О победе речь не идёт, – сказал Ларс, разрезая картофелину, – и никогда не шла. Какой-нибудь кениец справится с маршрутом за два часа. Шансов победить нет. Речь о том, чтобы принять вызов и оценить собственные возможности.
Ингер приподняла брови и опустила уголки губ.
– Зачем люди участвуют в таком глупом забеге, – произнесла Вера. – Только потеешь и выглядишь некрасиво.
– Я полагаю, документы на факультет живописи в этом году ты снова не подала? – спросил Ларс у Сесилии.
– Совершенно верно, – ответила старшая дочь.
– Единственное, что они требуют, – работы и личное заявление. Ничего сложного. Нужно просто послать. Если бы к живописи ты относилась с таким же рвением, как к бегу, ты бы могла продавать картины за большие деньги. Как ваш друг Беккер.
Возникшую паузу заполнил звон приборов. Ларс показал вилкой на Мартина:
– А как дела с издательством?
Мартин ждал этого вопроса. И для театрального эффекта ответил не сразу – сначала сделал глоток вина, поставил бокал и промокнул губы льняной салфеткой. Разговор с Ларсом был отдельным видом спорта. Тесть предпочитал высокоскоростной словесный поток, преимущественно собственный. Но поскольку одновременно он хотел быть в курсе происходящего у других, то иногда всё же снисходил до молчания, и смотрел на говорящего, почти не моргая, светлыми глазами хищной птицы.
– Наша первая книга выходит через несколько недель.
– И что это за книга?
Мартина расспрашивали об издательстве так часто, что у него даже сложился развёрнутый ответ, который можно было запускать в режиме автопилота. Иногда он шутки ради менял интонацию и делал паузы в других местах. В общем, он рассказывал о Первой Книге (это был яркий дебют молодой писательницы, которая наверняка могла бы пристроить рукопись в какое-нибудь крупное издательство, будь она посмелее, но она так обрадовалась, что кто-то в принципе решил её напечатать, что согласилась и на минимальный тираж, и с тем, что у них нет денег на рекламу. Потом он рассказывал о Будущих Проектах (многообещающих рукописях, планах издавать философские тексты и прочую узкоспециализированную литературу). Подчёркивал, что издательство «Берг & Андрен» намерено придерживаться «так сказать, эстетской и интеллектуальной линии». Вскользь касался вопроса окупаемости, демонстрируя отношение que será será
[161], которое подразумевало, что на самом деле всё под контролем, просто он не хочет утомлять гостей, собравшихся поужинать, скучными деталями. Хвалил коллег: у Пера отличная деловая хватка, которой недостаёт Мартину, а Сесилия проделала фантастическую работу в связи с переводом дневников Витгенштейна.
– Ты действительно успеваешь? – спросила Ингер у дочери. – С Ракелью и всем прочим?
– Расскажи нам о научной работе, – попросил Ларс. – Сколько сейчас платят защитившему докторскую?
На следующий день Мартин стоял в толпе у Страндвэген рядом с провисающей пластиковой лентой, разграничивавшей бегунов и зрителей, в компании молчаливого Эммануила в сером меланжевом спортивном костюме и тёщи, которая настояла на том, чтобы катить коляску. При виде марафонцев у Мартина кольнуло в груди. На самом деле они бежали не очень быстро. И казалось, что им вовсе не трудно. Любой мог бы так. В них не было ничего монументального, ничего величественного – обычные бегущие люди, которые на несколько секунд попали в поле его зрения.
* * *
Они прождали в уличном кафе минут двадцать, после чего Густав наконец появился в сопровождении какой-то девушки. Если бы он поднял взгляд, он бы заметил Мартина и Сесилию заранее, но он шёл, уставившись в землю, а вверх посмотрел, только оказавшись на месте, после чего заключил их обоих в долгие крепкие объятья.
– Господи, – пробормотал Густав, – сколько же мы не виделись.
Рядом с боттичеллиевским лицом Сесилии, сонным и розовым после марафона, лицо Густава казалось размытым карандашным эскизом. Глаза затушёваны тенью, нос нарисован небрежными штрихами. На висках появились седые волосы; терять цвет он начал в двадцать пять. Одет в чёрное.
– Только берета не хватает, – пошутила Сесилия, ущипнув его бесформенный пиджак, тёплым июньским вечером казавшийся неуместным.
И тут Густав улыбнулся. Мартину вдруг стало легко, хотя он сам толком не понимал, что именно его тяготило раньше.
Девушка, которую привёл с собой Густав, напоминала сердитую Лайзу Миннелли, подстриженную маникюрными ножницами. Её звали Долорес, она представилась как поэтесса. С напускным безразличием вынула из сумки короткий мундштук и церемонно поместила в него сигарету, которую Густав зажёг. После чего недовольно заметила, что из-за забега никуда нельзя проехать, и ей вообще непонятно, что заставляет людей участвовать в этой идиотской затее и бежать четыре мили группами:
– …мне просто любопытно, что это, если не проявление человеческого идиотизма. – На этих словах Густав и Мартин с головой погрузились в изучение меню. Долорес огляделась, рассерженная отсутствием поддержки.
– Я тоже бежала, – театральным шёпотом сообщила Сесилия, и тут к ним подошла официантка, чтобы принять заказ.
– У вас есть «Трокадеро
[162]»? – спросил Густав. – Мне, пожалуйста, один «Трокадеро».
Мартин подумал, что Долорес должна удивиться странному выбору напитка, но та была полностью поглощена изучением закусок.
Густав не предупредил, что придёт не один, а в присутствии других всё всегда складывалось немного иначе. Приходилось объяснять очевидное. Стирать пыль с сути историй. Уточнять нерелевантные детали («дело в том, что я выросла в восточной Африке», – сказала Сесилия Долорес, которая закусила нижнюю губу и кивнула так, словно это был достойный восхищения подвиг). Нужно было либо опускать, либо объяснять слишком личные моменты. И потому разговор разворачивался медленно и с пробуксовками, затрагивая только общие темы. Они поговорили о выставке Пикассо в Музее современного искусства (которая Долорес не понравилась). Обсудили приговор расчленителю (Долорес прочла всё, что об этом печатали). Вспомнили о деле Эббе Карлссона
[163] (Долорес зевнула).
Густав говорил меньше всех. Он подолгу смотрел то на Сесилию, то на Долорес и не задерживал взгляд на Мартине. Разрезал антрекот на маленькие кусочки и сосредоточился на еде, как будто это была очень трудная работа. Выпив содовую, заказал ещё одну.
Долорес легко могла поддерживать беседу самостоятельно. Ей около двадцати, она немного моложе. Вполне возможно, позже вечером она попробует навязать ему мятую рукопись, написанную шариковой ручкой, и ему придётся произнести ещё одну заготовленную маленькую речь «к сожалению, мы не издаём поэзию, просто потому что сейчас не можем себе этого позволить по финансовым соображениям». Долорес постоянно вставляла комментарии в духе «Густав делает то-то и так-то» или «для Густава это типично», словно Густава рядом не было. Мыслями он, похоже, действительно был далеко – сидел, откинувшись назад, а столбик пепла на его сигарете всё рос и рос, и в конце концов Долорес протянула ему пепельницу. Эти её ремарки пробудили в Мартине соревновательный инстинкт, и он внезапно понял, что парирует анекдотами из их десятилетней дружбы. В какой-то момент он взял сигарету из пачки Густава, а тот протянул зажигалку, и он с болью вспомнил бесконечно повторявшуюся ситуацию – Густав протягивает ему зажигалку, и их тела находятся ровно в этих позах: они оба слегка наклонены вперёд и соприкасаются пальцами в том сферическом покое, который порождает зажигаемая сигарета.
У Густава была очень холодная рука. И она слегка дрожала, когда Густав нащупывал щель кармана, чтобы вернуть зажигалку на место.
– По дороге сюда мы заглянули в твою галерею, – сказала Сесилия. – Там просто прекрасно.
Второй раз за вечер на лице Густава вспыхнула улыбка.
– Вот как. Тогда вам, надо думать, выпало сомнительное удовольствие лично познакомиться с великим Кей Джи Хаммарстеном.
Вскоре после переезда Густаву предложила сотрудничество одна стокгольмская галерея. Он рассказывал об этом как о чисто практической мере, потому что заниматься продажами самому хлопотно, а в ответ на расспросы Мартина о том, как это устроено финансово, только отмахивался. Имя владельца Класса-Йорана, или Кей Джи, как его все называли на английский манер, Густав упоминал с равной степенью недовольства и уважения. Мартин подозревал, что с галереями всё обстоит так же, как и с издательствами, – одни более авторитетные, другие менее, однако о внутреннем устройстве мира искусства Мартин не знал ничего и толком не представлял, какое место Кей Джи занимает в иерархии. Обо всём этом он, в общем, не особо задумывался, пока Сесилия не предложила туда пойти.
Оказалось, что галерея находится совсем рядом с домом её родителей, на цокольном этаже здания девятнадцатого века. За большими арочными окнами просматривались белые стены с картинами, висевшими на почтительном расстоянии друг от друга. Чтобы войти внутрь, требовалось позвонить. Мартин пробормотал, что тут, скорее всего, закрыто, но Сесилия взяла его за руку:
– Перестань, идём.
Внутри было просторно и прохладно. Стояла мёртвая тишина. Блестели мраморные полы. Откуда-то доносились приглушённые голоса. Мартин был абсолютно уверен, что для этого места они слишком молоды и слишком просто одеты, и, когда Сесилия направилась в глубь помещения, Мартин старался держаться поближе к двери. Сначала он объяснил её уверенность в себе тем, что она была дочерью врача. Но потом он увидел одну из картин: Сесилия в белом с книгой на коленях смотрела на них со стены – холст, масло, 150 x 100 см. В следующем зале висел ещё один огромный портрет. При появлении загорелого мужчины средних лет в тёмном костюме Сесилия улыбнулась и своим глубоким голосом произнесла:
– Вы, наверное, Кей Джи, – после чего спокойно подождала, пока он её узнает.
И сейчас она уверяла Густава, что его галерист очень приятный человек, а выставка очень впечатляющая.
– И натюрморты поданы именно так, как надо. Они выигрывают, когда вместе.
– Это старые работы, – сказал Густав. – В действительности довольно незрелые и незаконченные.
Но выглядел он очень довольным.
Во время этого пассажа Долорес нетерпеливо дымила сигаретой. А потом резко потушила её и, извинившись, ушла «в дамскую комнату». Мартин жалел, что они уже рассказали о визите в галерею и, не зная, о чём говорить дальше, откашлялся. Густав моргал, как игуана. Сесилия сменила позу, поморщившись от мышечной боли после физической нагрузки, и в конце концов спросила:
– И как вы познакомились?
– С кем? С Долорес? А, ну, знаешь. Так, как обычно. Она тоже приезжая. Из Эстерсунда, что ли. Два провинциальных изгнанника.
Молчание снова прервала Сесилия:
– Тебе здесь нравится?
– Конечно. Очень.
– Как… как тебе здесь?
– Отлично. Просто отлично.
Тут вернулась Долорес, тяжело опустилась на стул и заявила, что лучше бы они пошли в «Принсен»:
– Потому что здесь одни яппи и туристы.
Сразу после кофе они разошлись. Густав и Долорес собирались на вечеринку и звали их с собой, но Сесилия хотела домой, спать. Мартин, поколебавшись, тоже покачал головой.
Они попрощались, Мартин смотрел вслед удаляющимся фигурам. Сигарета в мундштуке у Долорес подрагивала, как светлячок, а Густав ни разу не оглянулся.
21
Все окна в квартире на Фриггагатан, и выходившие к железнодорожным путям и те, что смотрели на кладбища, были распахнуты. Внутри гулял лёгкий сквозняк. Ракель сидела за письменным столом и пристально смотрела на то, что уже могло сойти за вполне приличный перевод фрагментов романа Ein Jahr der Liebe. Текст, написанный от руки, отличается от набранного на компьютере. Временное рукописное качество – отличная защита от ответственности за работу. А прыгающий маркер ворд-документа заставляет сидеть неподвижно, подперев подбородок рукой; она даже за кофе сходить не могла. На самом деле сейчас Ракель должна сидеть на лекции о социально-когнитивных перспективах личности, что бы это ни означало. Но ей нужно сделать перевод для Элиса. Он хоть и сказал, что её слова звучат «разумно», но поверит ей, только когда прочтёт всё сам. То, что он так слепо на неё полагается, вредит его критическому мышлению, подумала Ракель. Она всегда могла убедить его в чём угодно. На него запросто можно было влиять. Но когда брат прочтёт сам, он хотя бы сможет опровергнуть её домыслы.
Кроме того, она пообещала отзыв и пробный перевод отцу, который три или четыре раза звонил, чтобы ей об этом напомнить.
– Прекрасно, прекрасно, я буду ждать, – сказал он ей.
– Не обещаю, что это будет быстро, у меня же… – Но Мартин уже вовсю разглагольствовал о возможностях, которые издательство может предложить вдохновенному переводчику в обозримом будущем, и неделя-другая, в общем, сущий пустяк.
Так что время в запасе у Ракели было, но рано или поздно ей всё же придётся что-то ему показать.
Перевод в неаккуратно исписанном блокноте делался не для читателя. Там было полно догадок и опущенных недопонятых фраз. Перевод каждого предложения на шведский с сохранением авторской палитры и направления мысли – иная задача. И когда Ракель увидела на экране переписанные набело строчки из блокнота, ей показалось, что они потеряли силу и блеск, как сверкающее на дне реки «кошачье золото» превращается в серный колчедан, едва ты вынимаешь его из воды.
И тем не менее ничего неверного в переводе не было. Она сверяла слово за словом, нигде ничего не проваливалось. Если что, смысл передан предельно точно.
Всю жизнь Ракель слышала, что у неё «способности к языкам», отчасти потому что они действительно есть, отчасти потому что они должны быть у всех представителей семейства Берг. Дело было не только в Сесилии. Если проследить генеалогию полиглотов, то она уходила к деду Ракели Аббе. Когда несколько лет назад у него случился удар и Ракель пришла навестить его в больнице, он заговорил с ней по-немецки:
– Ты пошла в свою маму, – сказал он ей, хотя считалось, что она в Бергов. Она решила, что немецкий деда объяснялся тем, что она недавно вернулась из Берлина, но, вероятнее всего, язык стал случайным выигрышем в некоей неврологической лотерее.
– До этого он говорил со мной по-голландски, – сообщил ей потом ходивший взад-вперёд по коридору папа. – Я даже позвал медсестру, потому что думал, что это снова инсульт. Ты же знаешь, по мелодике голландский похож на шведский, но слова совсем другие. Нет, он, скорее всего, просто не вполне «ориентируется во времени и пространстве». Что это значит? Что Альберт Берг находится в Антверпене 1965 года?
– Он знает голландский?
– Если его выпустить в Полинезии, он заговорит и на… на чём там они разговаривают. Ты видела бабушку? Она ушла купить газету, и её уже нет полчаса. А на чём они там говорят, Элис?
Июньским днём вскоре после этого Аббе хоронили на Вэстра Чуркогорден.
– По какой-то причине он не захотел, чтобы его кремировали, – пробормотал отец на поминках. – Хотя мог бы распорядиться, чтобы его прах развеяли над морем со всеми соответствующими церемониями. Бохусленские прибрежные островки, подсвеченные солнцем, и так далее. Но нет, он твёрдо решил гнить в Майорне.
Потом Мартин встал, постучал по бокалу, вынул из кармана лист бумаги и произнёс речь перед родственниками и коллегами Аббе из типографии и пароходства. Он говорил о языковом чутье, шахматах и море, причём о последнем говорил так, что никто не смог бы предположить, что последний раз нога Аббе ступала на палубу яхты лет тридцать назад. Это была прекрасная речь, но между строк таилось невысказанное. Что, если Аббе оказался бы не на корабле, а на кафедре романских языков? Если бы он учил латынь и греческий? Если бы ему дали Розеттский камень, а не кроссворд из старого номера «Коррьере делла сера»
[164]? И хотя всё это не прозвучало, но образ альтернативного деда Мартин в своей речи нарисовал. Аббе в пиджаке, на велосипеде, по дороге в университет – а не Аббе в футболке с принтом на спине за рулём «вольво» по пути в типографию.
То есть заняться языками и не оказаться в тени прочих членов семейства Берг было невозможно. Но даже при наличии способностей Ракель – это следовало признать – не гений. Она вздохнула. Ей захотелось встать из-за стола, но она заставила себя остаться на месте. У стены стояла старая мамина «Оливетти». Ракель заправила бумагу и нажала несколько клавиш. От ударов на листке остались лишь контуры букв, хотя клавиатура была исправна. Для того чтобы печатать на машинке, требовалось намного больше усилий, чем на ноутбуке, каждый удар сопровождался громким звуком. Ракель напечатала строку невидимых букв, после чего раздалось «дзынь», как всегда при переходе на новый ряд. Когда печатала мама, этот звук повторялся через равные промежутки времени, а сразу за ним слышался лязг, с которым в изначальное положение возвращалась каретка.
Она вспомнила одну из любимых фраз Сесилии: «Что здесь, собственно, сложного?» Она произносила это, наморщив лоб, словно действительно пыталась понять, в чём может быть проблема. Это была не критика – недостатки других она воспринимала совершенно спокойно, – вопрос был по существу. Пробежать марафон, к примеру, не сложно. Марафон – это не то, что по силам только übermensch
[165], тут не нужно быть уникальным. Разумеется, это нелегко, если ты не тренировался, но подготовиться может любой слабак с нормальными физическими данными. Ты хочешь бежать, но не бежишь не потому, что это сложно. Причина иная, это может быть лень или страх. Страх, пожалуй, сильнее всего. Страх неудачи – тяжёлые путы, не позволяющие людям действовать. Жизнь человека полна абстрактных порывов и начинаний, которые так и не доводятся до конца. И при этом прерванная попытка позволяет сохранить мечту; а при неудаче ты всегда что-то теряешь. Можно прожить жизнь, планируя пробежать марафон, пока возраст не освободит тебя от необходимости притворяться, и ты действительно уже не сможешь это осуществить.
Поскольку Ракель тогда была слишком мала и слишком буквально воспринимала слова матери о марафоне, она не думала, что всё это может касаться не только марафона. За последнюю неделю она несколько раз выходила на пробежку и начала видеть всё слегка в другом ракурсе. Её тело постоянно находилось на какой-либо болезненной стадии тренировочного процесса. Она бежала медленно, ноги заплетались. Тяжёлое дыхание распирало грудь. В горле собиралась желчь. В этом не было ничего приятного, за исключением разве что финала, когда на последних минутах в мокрой от пота футболке она дрожащими ногами приближалась к дому. Одетые в лайкру бегуны мчались мимо нечеловечески пружинистыми шагами.
Можно было спокойно плюнуть на тренировки – и спокойно плюнуть на перевод. Просто взять и бросить. Если она бросит, она освободится и от тяжести в груди, и от стыда за то, что ей приходится мучиться с тем, что другим даётся легко.
Зазвонил телефон, Ракель вздрогнула. Прошло несколько сигналов прежде, чем она решилась ответить. Папа сообщил, что для неё пришли книги. «Какие книги?» – чуть было не прошипела Ракель – она не может писать отзывы на все книги подряд, ей нужно заниматься собственным эссе о принуждении к повторению, а кроме того, ходить на лекции – но потом она вспомнила, что просила Мартина заказать другие романы Филипа Франке, объяснив это тем, что хочет получше познакомиться с его языком и стилем, хотя на самом деле ей просто нужно было выиграть время.
– Зайдёшь забрать в издательство или мне взять их домой? – спросил Мартин.
Эта услужливость давно стояла у неё поперёк горла.
– Я сама заберу, – ответила Ракель.
* * *
С годами помещения «Берг & Андрен» постепенно увеличивались и благоустраивались – никаких больше проводов под ногами, никаких заклинивающих оконных рам – нынешний офис был светлым и уютным, с видом на реку.
– Привет, Ракель, – громко сказала Санна. Все бумаги на её столе лежали аккуратными стопками, карандаши были отточены, а скрепки хранились в специальной коробочке. – Твой отец на встрече, но должен вот-вот освободиться.
Через стеклянную дверь Ракель увидела, что отец сидит, подавшись вперёд и поставив локти на колени. Потом он провёл руками по волосам и что-то сказал, сопроводив это усталым жестом. Пер стоял, наклонившись над письменным столом и скрестив на груди руки, кивал, когда Мартин говорил, и продолжил кивать, когда тот закончил.
– Я слышала, у тебя там что-то намечается с этим немецким романом? – спросила Санна.
– Ну да… – Возможно, у отца новая стратегия: он сообщил всем, что его дочь вовлечена в работу издательства, и теперь ей не отвертеться, так как в этом случае она будет неудачницей – раз, и всех подведёт – два. Хитроумный крючок, на который пытаются подцепить её чувство долга. Она могла бы отказаться читать Ein Jahr, но по какой-то причине этого не сделала. Ракель вдруг поняла, что вообще очень редко говорит «нет». Всё, что она делает или не делает, похоже, направленно на то, чтобы минимизировать неудобства для других. Это хороший способ вызывать симпатию, но сомнительно как главный жизненный принцип. Что в итоге получится из обязательной и разумной Ракели Берг?
Отец тяжело поднялся со стула. Пер что-то произнёс, настала очередь Мартина кивать. Они говорили ещё довольно долго, хотя Мартин уже держался за ручку двери. Когда же он вышел из кабинета Пера и попал в поле зрения сотрудников, с ним тут же произошла метаморфоза: спина выпрямилась, плечи откинулись назад, походка стала решительной. Он увидел Ракель, убедил её в том, что она хочет кофе, и безостановочно говорил, пока кофеварка наливала по капле эспрессо в крошечную чашку. Главной темой был предстоящий юбилей издательства, за ним последовали уроки вождения у Элиса и какие-то проблемы с дизайнером, работающим над обложкой. Ракель поплелась следом за ним в кабинет. На стене висела большая парижская картина Густава. Сияющие чистые цвета, фасады, словно запечатлённые сразу после весеннего дождя. На полотнах Густава с мира как будто срывали пелену.
Мартин схватил со стола газету и помахал ею в воздухе:
– Ты видела? – спросил он и показал целый разворот, посвящённый выставке Густава. Иллюстрация та же, что и на городских афишах: серьёзное лицо Сесилии, взгляд, обращённый к Ракели. Внутри у неё что-то сжалось. Она не нашла что ответить.
– По крайней мере, они не скупятся. Я имею в виду Художественный музей, – продолжал Мартин. – Знаешь, сколько стоит разворот? Выставка должна получиться интересной. Грандиозной. Так что оно того стоит. Вот, кстати, где-то здесь у меня твои книги.
Разыскивая их среди стопок, он рассказывал о тексте австрийского философа, который, возможно, напечатает, и там, разумеется, есть отсылки к психоанализу, и Ракель может заодно посмотреть и, если понравится и захочет, сделать пробный перевод…
– Это сложно, – перебила его она. – С философией не получится. – Она же только-только научилась ходить, а он предлагает пробежаться по канату, натянутому на большой высоте. В издательстве Мартин имеет дело с профессионалами, и он должен понимать, что она любитель и от неё можно ждать только любительской работы.
– Почему ты так уверена? Ты же не пробовала.
– Предложи Максу Шрайберу, – сказала она.
– Отличная идея, – щёлкнул пальцами Мартин. – Я не знаю никого, кто был бы так же увлечён немецкой грамматикой, как он.
– А мама?
Мартин замер. А после медленно и осторожно произнёс:
– Да, и твоя мама тоже. И она.
Он перебирал книги, и Ракель понимала, что у неё в распоряжении всего несколько секунд, после чего он снова соберётся с силами и сменит тему.
– У тебя осталось то её письмо? – спросила она.
Мартин посмотрел на неё безумным взглядом:
– Какое письмо?
– Письмо, которое она оставила, когда ушла.
– А-а, это. Да. Не знаю. Где-то, наверное, есть.
– Я могу его прочесть?
Он так долго молчал, что она повторила вопрос.
– Ракель, прошло очень много времени, я не знаю, где оно, может, оно вообще не сохранилось, я мог его выбросить… – Он протянул ей три тома. – Вот, твои книги. И пожалуйста, поторопись с этим отзывом.
* * *
На улице поднялся ветер. Он развевал её волосы и рубашку, поднимал волны и раскачивал реку. На западе за изгибом Эльвборгсбрун
[166] просматривалась гавань, позади моста блестели нефтяные цистерны. Небо над Хисингеном было изрезано силуэтами башенных кранов. Ракель присела на набережной, охваченная внезапным желанием выбросить все три романа Филипа Франке в воду, просто чтобы посмотреть, как они исчезнут под тёмной поверхностью. Но вместо этого она вытащила телефон и, игнорируя сюжет, который продолжал разворачиваться в её воображении – вслед за книгами она бросает в Гёта-Эльв телефон, чей потенциал потопляемости гораздо выше, чем у книг, те, вероятно, будут раздражающе плавать на поверхности, пока не впитают достаточное количество воды, чтобы медленно пойти ко дну. – Ракель вытащила телефон и нашла в сети страницу с контактами издательства. Кликнула на электронный адрес, представила получательницу как немецкую копию Санны и написала, что она журналистка, которая очень хочет взять интервью у Филипа Франке. И простым движением мизинца кликнула на «ОТПРАВИТЬ».
22
Глупо бояться бессонницы. Надо вести себя так, как будто тебе всё равно. Тогда её можно если не обмануть, то хотя бы лишить возможности отвоёвывать новые территории. Одновременно следует соблюдать правила, которые психолог из газеты называл гигиеной сна. Мартин загуглил всю статью, хоть его и разозлили стереотипные описания лесных полян с ручьями, куда ему советовали «мысленно уноситься». При первом прочтении статья показалась ему интереснее. Что ему делать на этой лесной поляне? Большего стресса, чем оказаться на лесной поляне, он и представить не мог. А кто будет следить за тем, чтобы работа шла без сбоев? Пер? Пер феноменален по части финансов и административных вопросов, но в литературную работу он уже почти не вовлечён. Когда издательство достаточно выросло и им уже не надо было всё делать самим, Пер с облегчением занялся собственно бизнесом. А литература как таковая стала епархией Мартина. Он – последняя инстанция. Без него всё рухнет.
В общем, несмотря ни на что, некоторые советы этого крутого сомнолога он всё же попробует применить. Лишённый сна мозг явно менее работоспособен, чем мозг, который погружался во все эти фазы быстрого или глубокого сна или что там ещё у них есть. Мартин ввёл строгий запрет на кофе после трёх часов дня. За час до сна откладывал в сторону все электронные девайсы, даже если ему действительно нужно было послать короткий мейл. Пил рекомендованный чай и читал «Визит в музей» Уоллеса, текст, который знал вдоль и поперёк и который не мог пробудить в нем неожиданную мысль или чувство.
А потом лежал и как проклятый пытался уснуть. Горячий мозг лихорадило. Из сознания катапультировались нерассортированные впечатления. Разговор с Пером. Визит Ракели в издательство, и этот её вопрос о письме. Смазанное интервью для профессионального журнала книготорговцев, нужно было лучше к нему подготовиться. А вечером позвонила мама и попросила помочь с интернет-подключением, которое у неё периодически пропадает. Во время разговора у неё начался сильный приступ кашля, и она очень долго не могла остановиться.
– Ты ходила к врачу, говорила ему о кашле? – настаивал он.
– Ничего страшного, у меня есть таблетки, – ответила Биргитта.
– Ты куришь меньше, как тебе велел доктор?
– Ну… да… – В переводе это означало, что она по-прежнему выкуривает пачку в день.
Нужно сказать Кикки, чтобы поговорила с матерью. Кикки медсестра, она сможет давить на мать своим авторитетом. Но она уже много лет живёт в Норвегии и, скорее всего, постарается держаться на безопасном расстоянии от подступающей к матери старости.
Долгое время он смотрел в потолок.
Бессмысленно. Мартин Берг, способный ученик, зажёг свет и ещё немного почитал. Как же мастерски Уоллес описывает злость, которую у юной Джулии вызывает профессор Мэттью! Диалог – чистое удовольствие: каждая вежливая официальная реплика искрится гневом, и всё это в жёстких рамках приличий. Когда у Мартина от усталости расфокусировался взгляд, а действие уже близилось к финалу, он знал, чем закончится роман Джулии и профессора (ничем хорошим) – Мартин погасил свет и задремал.
В четыре очнулся от неглубокого сна. Развернул к стене будильник. Минут через, как ему показалось, десять, снова уснул. Половина шестого. Перевернулся на живот. В семь проснулся и встал с постели. В одном он с сомнологом был согласен: днём помнить о бессоннице нельзя. Жизнь разрушается, если жить в ожидании ночи. Жить в ожидании ночи невозможно. Строгий диктат, только он работает. День после бессонной ночи превращается в долгий и мучительный путь к кровати, но шансы уснуть существенно возрастают, если не давать себе никаких поблажек. Никакого дневного сна, никаких перенесённых встреч. Можно, как выясняется, выдержать очень многое, проспав всего три часа. Зомби вполне способен внешне производить нормальное впечатление.
Он побрился и почти не порезался. Стоя съел несколько бутербродов. Положил в сумку полотенца и одежду для офиса. Надел спортивные штаны и свитер. И вот перед нами бодрый мужчина средних лет, в семь утра направляющийся на велосипеде в спортзал, чтобы потренироваться перед работой! Порядок и дисциплина.
Когда он подъехал, они ещё даже не открылись. У входа стояла женщина примерно его лет. У неё была белая сумка с логотипом «Хагабадет», которую люди носят, чтобы продемонстрировать, что они сюда ходят. Припарковавшись, он её узнал: это была одна из сестёр Густава.
– Доброе утро, Шарлотта, – сказал он, надеясь, что это не Хелена. Насколько ему было известно, одна из них живёт в Эргрюте, а вторая вышла замуж за какого-то полукровку из сконской деревни, где они сейчас разводят лошадей.
– Здравствуй, Мартин, – сказала Шарлотта фон Беккер. – Ты тоже встаёшь с петухами?
– В моём возрасте надо всеми силами предотвращать распад.
– Совершенно верный подход. Я здесь из тех же соображений.
– Но ты выглядишь так, как будто тебе вчера исполнилось тридцать пять. – Что было почти правдой.
Шарлотта улыбнулась и сообщила, что тренируется по системе «Классикер»
[167].
– В марте была Васалоппет
[168], а несколько недель назад Вансбрусиммет
[169]. В сентябре будет забег Лидингё, но бегать мне почему-то скучно. Обычно я слушаю аудиокниги, но это почти не помогает.
Девушка в тенниске открыла двери изнутри. Они направились в соответствующие раздевалки.
– Передавай привет Густаву! – крикнула на прощание Шарлотта.
* * *
Мартин ходил по офису из угла в угол, когда в дверном проёме появилась практикантка Патрисия.
– Вы послушали группу? – спросила она.
– Что?
– Я отправляла ссылку на группу, которую мы можем пригласить на праздник. – На его лице, видимо, появилось выражение непонимания, и она уточнила: – У них джаз и многоголосный вокал.
– Конечно, конечно. Всё наверняка будет хорошо.
– То есть мне их заказывать?
Он жестом показал: да, ты за это отвечаешь.
– Может быть, вы всё же послушаете?
– Я знаю, кто имеется в виду, – соврал Мартин. – Хорошая группа. Зовите. – Он же не контрол-фрик, которому нужно проверять всё до последней мелочи, и неважно о чём речь – о празднике, жизни собственных детей или издательском проекте. Он не шлёт бедняге-дизайнеру письма с просьбой сделать оттенок белого на толику теплее. И не всегда сидит до рассвета, продумывая аннотацию. Восьмидесятые, когда никто не смотрел на часы и все торчали на работе до ночи, вместо того чтобы идти домой и жить другой жизнью, закончились.
Он поискал в телефоне номер человека, который занимался помещением для вечеринки. Но передумал и отложил мобильный в сторону. Вместо этого загуглил «дача + Готланд». Баснословные цены за недельное проживание. Вспомнил, что летом Готланд оккупируют жители Стокгольма, и запросил «дача + Костер»
[170]. Или, почему бы нет, Дания? Он может взять с собой Густава. Или Франция? На Ривьере было бы отлично. Снять дом. Взять детей. Несколько долгих недель под этим сумасшедшим небом.
Рука снова нашарила телефон и набрала номер Густава. Он прождал минимум двадцать гудков, прежде чем отключиться.
В помещении было тепло. Палило солнце. Всё вокруг приобретало чётко очерченные контуры: беспорядок на столе, тонкий слой пыли на экране компьютера, следы кофейных чашек на столике возле дивана и кресел. Цвета парижской картины Густава пылали, казалось, они всасывают свет, а потом снова его излучают.
Липкими руками Мартин снял с себя пиджак. По спине стекал пот, тело горело. Голова кружилась. Казалось, что в воздухе вообще нет кислорода. Мартин открыл окно. Солнце ударило его наотмашь. Режущий глаза отблеск речной воды. Сердце быстро застучало. Пульс не падал. Озноб и внезапная тревога. Перед глазами потемнело, звон в ушах, он закрыл дверь кабинета и опустился на диван. Трудно дышать, внутри волна тошноты. Он придвинул компьютер, открыл 1177
[171] и набрал в поисковой строке «инфаркт». Распространёнными симптомами инфаркта, возвещалось профессиональным языком, были сильная и продолжительная боль в грудной клетке, которая иногда иррадиирует в конечности, дискомфорт в области грудной клетки, который может также ощущаться в глотке, челюсти и плечах; тошнота, затруднённое дыхание, холодный пот, чувство страха и отчаяния. Мартин закрыл глаза и прислушался к себе. В руки ничего не отдавало, впрочем, эксперты 1177 утверждали, что инфаркт может произойти и без боли в груди.
Что будет, если он позвонит 112? Приедет скорая, суматоха на лестнице, посреди издательского офиса санитары-атлеты в зелёной униформе с носилками… Он перешёл в следующий раздел: «Когда следует обращаться за помощью?» Среди обилия слов ему удалось вычленить «четверть часа» – если боль не проходит в течение четверти часа, необходимо позвонить 112.
Часы показывали без двадцати два. Мартин вернулся на диван, стараясь дышать как можно спокойнее. Подумал, не стоит ли позвонить Ракели, но решил, что сделает это после скорой. Возможно, уже из приёмного отделения. Пересчитал окна на парижской картине, потом дымоходы. О, эти дымоходы, чёрные настилы крыш, туманное небо, частокол антенн! Приглушенная какофония транспорта, просачивающаяся сквозь чердачные окна! А французский у него неплохой. Возможно, он был слишком самонадеянным, когда брался за перевод того романа Маргерит Дюрас, и времени на это у него ушло гораздо больше, чем он думал, но у него действительно получилось. Недавно пролистав книгу, он не заметил там ни малейших следов самого себя – только Дюрас и её язык, который не перепутаешь ни с каким другим. Может, ему снова заняться переводами…
Через какое-то время пульс упал. Нигде ничего не болело. Тело ощущалось, в общем, как обычно, только казалось, что каждую мышцу выжали, как тряпку. Он посмотрел на часы: семь минут. Скорая, видимо, не потребуется.
В половине третьего у него встреча.
Мартин пошёл в туалет, где долго простоял, опёршись руками о раковину и прижавшись лбом к прохладной поверхности зеркала.
Когда вечером Мартин пришёл домой, в квартире никого не было. Он включил телевизор и послал Элису сообщение «ты где?». В последнее время сын был необычайно молчалив и едва здоровался, а весь вечер накануне стирал и гладил свои рубашки под Жака Бреля и его маниакальный аккордеон. Закончив со своими, он принялся за рубашки Мартина, хотя обычно просто оставлял их на самом дне бельевой корзины. Потом достал средства для обуви и начистил все их туфли. Если его прерывали, к примеру, невинным вопросом, хочет ли он чаю, Элис выплёвывал «что?», как будто ответить на такой вопрос цивилизованно невозможно. Утром, разыскивая в прихожей ключи, Элис буркнул, что собирается на блошиный рынок, и почти сразу же захлопнул дверь. Мартину пришлось убирать за ним, на полу в гостиной он оставил разбросанные фотоальбомы. Видимо, педантизм сына работает избирательно, подумал Мартин и сделал мысленную пометку: провести беседу об Ответственности и Распределении Домашних Обязанностей.
В комнате было душно. Мартин открыл окно и задёрнул шторы. По телевизору шёл датский детективный сериал. Двое полицейских сидели в машине, в окна бил дождь. А им, пожалуй, стоит издавать больше детективов. Даже плохие детективы продаются. Что скажут будущие литературоведы о наблюдавшейся в начале двадцать первого века одержимости криминальными романами? Где-то на периферии сознания на миг вспыхнула искра интереса.
«Симптом культурной деградации и общее интеллектуальное увядание». Мартину было достаточно прикрыть глаза, чтобы услышать голос Сесилии и почувствовать рядом её присутствие – увидеть вмятину в диване, там, где она обычно сидела, поджав под себя ноги, услышать шорох её хлопковой рубашки. Когда Сесилия критиковала современность, её гётеборгский акцент почему-то становился заметнее, хотя смешанная мелодика её речи обычно больше тяготела к нормативному шведскому. «Это одна из гипотез. Благожелательные толкователи считают криминальную литературу ареной для общественной критики, что для определённых авторов вполне справедливо. Но в девяноста восьми случаях из ста эта арена превращается в Колизей, в котором народ развлекают демонстрацией разрушения и смерти». Она заводит за ухо прядь волос. Её длинные пальцы всегда чем-то заняты, как у завершившего карьеру пианиста. Она вертит на безымянном обручальное кольцо или теребит подвеску на шее. «С другой стороны, криминальная литература – это симптом нашего времени, сам по себе весьма интересный. Здесь уместно сравнение с так называемыми БДСМ-романами. Почему они настолько популярны? Какую потребность удовлетворяет такого рода литература у тысяч женщин, читающих её со страхом и трепетом?» Издательству, усмехается она, следует полностью перейти на детективы и эротику. Тогда мы сможем купить дачу во Франции и уйти на пенсию. «Смерть и секс – в конечном счёте именно к ним и сводятся все явления культуры, разве нет? Может быть, ещё к Богу. Но Бог, в свою очередь, неразрывно связан и со смертью, и с сексом. Бог – наш последний шанс укрыться от вечной проблемы смерти и секса». Она встаёт, чтобы принести что-нибудь из кухни. Он слышит, как звенит посуда, а Сесилия насвистывает арию Баха. Как-то она цитировала фрагмент «Страстей по Матфею» на немецком.
Ему всегда нравилось слушать, как она говорит на непонятных ему языках.
* * *
Несколько ночей подряд Мартину не удавалось уснуть. На улице как заведённые пели птицы, напоминая, что сейчас ранее лето и начинается жизнь. Он сбросил одеяло и накрыл голову подушкой, надел пижамные штаны, снял пижамные штаны, встал, выпил воды, заглянул в комнату Элиса. Сын храпел с приоткрытым ртом, закинув за голову бледную руку. Было бы разумно продать издательство сейчас. Лучше отойти от дел, когда «Берг & Андрен» на пике. Разумеется, мы высоко ценим вашу компетенцию и будем рады по-прежнему видеть вас в роли издателя. Он мог бы переехать в Стокгольм. Снять дом на какой-нибудь разодетой в камень набережной и дописать книгу об Уоллесе. Мир открыт.
Дни летят. Он поискал ссылку на «Спотифай», которую ему прислала Патрисия. Он купил новый дорогой костюм. Когда раздался звонок с незнакомого номера, начинающегося на 08
[172], у него забилось сердце, но это оказалась всего лишь реклама телефонов.
– Меня это не интересует, – ответил он и отключился.
Он сходил в поликлинику, врач осмотрел его, прижимая к спине холодный стальной стетоскоп. Сказал, что никаких проблем с сердцем нет.
23
Ответа от издателей Франке не было. И ни слова от Элиса, которому она послала перевод отрывков романа. Даже отец, звонивший кстати и не кстати, не выходил на связь.
По вечерам Ракель переводила и поздно ложилась спать, утром просыпалась задолго до будильника. Поскольку она перестала ходить на лекции, о задании по психологии личности она забыла, а сегодня был последний день его сдачи, о чём Ракель узнала совершенно случайно, листая ежедневник в поисках номера телефона Эммануила Викнера. Странное ощущение, когда приступаешь к заданию в последний момент. Она взяла с собой термос с кофе и нашла самый укромный угол в лабиринтах университетской библиотеки, где проработала несколько часов, ни разу не вспомнив о матери, Филипе Франке и обо всём прочем. Когда текст был более или менее готов, она отправила его руководителю, даже не перечитав. И тут же быстро встала из-за стола и вышла – не могла оставаться там ни секунды. Ранний вечер был туманным и прохладным, и она в растерянности остановилась на холме, не понимая, в какую сторону пойти и чем заняться.
Эммануил жил поблизости. Он, конечно, приглашал её посмотреть старые рисунки Сесилии, но это было несколько недель назад. Наверное, он разнервничается, если она вдруг появится без предупреждения. С другой стороны, дядя сможет притвориться, что его нет дома.
Ракель легко сбежала по ступенькам. Даже зная, что он живёт в городе, она всегда представляла его в обстановке загородного дома, и в его квартире на Лундгренсгатан не была ни разу.
Брат матери так и остался для неё тем юным Эммануилом из летнего детства. У него была серьга в ухе, от него всегда немного пахло по́том, окна в своей комнате он занавешивал одеялом, и там всегда царил дымчатый сумрак. По окрестностям Эммануил перемещался на мопеде с коляской и не возражал, чтобы Ракель ездила с ним, давал слово, что ни во что не врежется, клялся будущей могилой матери, что никаких дорожных происшествий не будет, но ей всё равно лучше спросить разрешение у тех, кто несёт за неё официальную ответственность. («Ты никуда не поедешь без ремня безопасности», – заявил папа.) Присутствие Эммануила в доме казалось обязательным, и он, в отличие от всех остальных взрослых, всегда находил для неё время.
– Я слышал, ты круто играешь в шахматы, – мог сказать он, закуривая на веранде. Бабушка протестовала против его курения, но он всё равно ставил на поднос цветочный горшок, приспособленный под пепельницу.
– Меня научил дедушка Аббе, – сообщала Ракель.
– Отлично, отлично. En garde, ma petite cousine
[173]. Давай покажи, на что ты способна. Никакого снисхождения. Играй жёстко. И без pardon.
– Я не знаю французского.
Эммануил вытряхнул из бархатного мешочка фигуры и начал расставлять их на доске.
– Потом выучишь, – сказал он. – Посмотри на своего папу. Он прекрасно разбирается в романских языках. А твоя мама! Скажу тебе по секрету, она настоящий гений. Феноменальное чувство синтаксиса, времён и всего такого. У некоторых есть чувство мяча. А теперь представь, что есть люди, которые обращаются со всеми этими словечками примерно так, как Равелли, Бролин и Ларссон
[174] с мячом. Вот такая Сесилия Викнер разносторонняя. Ладно, начинай.
Ракель сделала ход той пешкой, с которой обычно начинал дедушка.
– О, идеально, – Эммануил поместил сигарету на край цветочного горшка и потирал ладонями в предвкушении.
– Скоро придёт мамочка с соком и булочками. Выздоравливающая спит. Твой отец, успешный издатель, ведёт ужасно плодотворный разговор с выдающимся писателем. Младенец отдыхает в люльке. Три волхва видят, как на небе загорается звезда. Нуклеарная семья в полном комплекте! Да здравствует нуклеарная семья! Фанфары и кортеж. Ты так пошла ладьёй? Дерзкий ход, надо отметить.
Эммануилу тогда было около двадцати. С годами он всё больше времени начал проводить с компьютером в своей комнате, а покурить на веранду выходил только ночью. Ракель выросла, что странным образом воспринималось как предательство, будто она пообещала ему остаться ребёнком-компаньоном, но нарушила обещание в силу неизбежного хода жизни. Сам же Эммануил остался в этой жизни примерно на том же месте. Он периодически поступал учиться на разные гуманитарные факультеты, но по неясным причинам ни один из них не окончил. Потом он решил вернуться к фотографии, но исключительно, с силой подчёркивал он, ради собственного удовольствия – как будто его снимков ждали толпы ценителей. Планировал съездить в Японию, но так и не собрался, а потом пошли эти вечные разговоры о «научной работе».
Лундгренсгатан представляла собой короткий проулок, и дом номер десять, где жил Викнер, она нашла быстро. Квартира Эммануила располагалась на третьем этаже. Она позвонила, но ничего не произошло, и Ракель уже собралась уйти, но тут дверь наконец открылась. Как всегда, он был полностью в бежевом. Из монохромного образа выбивалась единственная деталь – кольцо с большим красным камнем на мизинце.
– Ракель! Вот так сюрприз. Я думал, это уборщица, но она приходит по вторникам. Сегодня же не вторник? Успела открыться бездна возможностей… и все, должен признаться, довольно неприятные. А тут ты! В Кардамоне
[175] мир и покой. Заходи, заходи же.
– Когда мы виделись в последний раз, ты говорил о маминых рисунках… Я могу на них посмотреть?
– Рисунках? Каких рисунках? – Эммануил выглядел настолько удивлённым, что Ракель похолодела, но после долгой паузы дядя расхохотался громким и лающим смехом.
– Да шучу я, шучу, – сказал он. – Не смотри на меня так испуганно. Рисунки Сесилии. Разумеется. Без проблем. Так точно, капитан. Кофе хочешь?
– Спасибо, с удовольствием…
Она пошла за ним в кухню. Жилище, судя по всему, было меблировано антикварной мебелью с чердака загородного дома, слишком крупной и громоздкой для двухкомнатной квартиры. Повсюду висели хрустальные люстры разных размеров, на комоде в гостиной Ракель мельком заметила чучело павлина.
– Как у тебя хорошо, – соврала она.
– Спасибо. Наверное, немного старомодно, но я не могу жить в хаосе.
Эммануил громыхал кофеваркой.
– Я как-то пробовал, жил в коммуне в Христиании. Наркотики можно было не употреблять. Одна девица из Оденсе разрисовала мандалами потолки и дверцы шкафов. Она сбежала от какой-то буржуазной судьбы и вела разгульную жизнь, чтобы не пропасть в ужасном омуте приспособленчества, у Харибды быта. Золотой, оранжевый, лиловый, всё как надо. Там никто и никогда не мыл посуду, а я со своим остермальмским воспитанием был единственным, кто иногда мыл туалет, пусть даже это был акт самосохранения, а не желание угодить компании. Так что, нет, хаос не для меня. «Остиндия» или «Мон ами»
[176]?
Он открыл шкафчик, и Ракель увидела стопки фарфора «Рёрстранд». Целых два полнокомплектных сервиза, включая супницы и бульонницы.
– Пусть будет на твоё усмотрение.
Подбоченясь, он долго рассматривал содержимое шкафа, после чего вынул две костяные чашки и до краёв налил в них кофе. Не поинтересовался, надо ли ей молока. Ракель отхлебнула немного, чтобы чашку можно было нести, не расплескав.
Они вернулись в гостиную. На инкрустированном, округлой формы комоде в стиле рококо действительно красовался павлин. Жалюзи опущены, в комнате стояла пыльная духота. Пол полностью закрыт коврами. Единственным, что напоминало о двадцать первом веке, был на удивление современный телевизор.
– Маме и папе, разумеется, нравилось, что Сесилия «художественно одарена», – сказал Эммануил, устраиваясь в потёртом кожаном кресле. Ракель присела на край дивана. Под гобеленовой обивкой скрывалась коварная компания жёстких пружин. – Или, во всяком случае, папе. Ты же его знаешь. Он всю жизнь борется с посредственностью. Презирает довольство малым. Бросает вызов уравниловке. Выделяться хорошо. Так что, когда к ним приходили гости, он всегда приносил альбом с её эскизами и устраивал нечто вроде импровизированного мини-вернисажа с красным вином. Все ахали и соглашались: она так юна, так бескомпромиссна в своём художественном кредо, настоящий талант и тому подобное. Во всяком случае, Сесилия хранила свои старые вещи здесь. «Не говори, что они у тебя, – просила она, – если кто-нибудь спросит». – «Почему кто-то должен спросить?» – спрашивал я, но она сказала лишь то, что мне она доверяет. И если задуматься, то я, пожалуй, был единственным, кому она действительно могла доверять. – Голос Эммануила стал хриплым, он прикрыл глаза. Блаженное лицо, как у мученика.
Ракель ждала, когда он продолжит, но он так долго сидел с закрытыми глазами и молчал, что она звякнула чашкой о блюдце, чтобы напомнить о своём существовании. Дядя вздрогнул.
– Она оставила их на моё попечение, – произнёс он. – Попросила меня сохранить, позаботиться… – Голос снова растворился в молчании, испытывая терпение Ракели.
– Что именно она оставила?
Он рассмеялся лающим смехом.
– А ведь ты думаешь: зачем же он рассказывает это сейчас, если поклялся Сесилии, что будет молчать?
Эммануил с явным усилием встал и направился туда, где, видимо, располагалась спальня, которая, как заметила Ракель сквозь приоткрывшуюся дверь, была загромождена ещё сильнее. Вдоль стен – плотно заставленные полки. На полу стопки газет и бумаг, между ними проходы. Жалюзи опущены и здесь, и всё это утопает в слабом свете старомодной хрустальной люстры.
Эммануил копошился там достаточно долго и наконец появился с двумя бумажными пакетами «Консум Стигбергсторгет».
– Ответ на твой вопрос звучит так: я думал, что она вернётся, – произнёс он. – Несмотря ни на что, это было бы нормально, да? Мы же верим, что завтра солнце снова взойдёт и законы гравитации никуда не денутся.
С осторожностью, противоречившей небрежному способу хранения, Эммануил развернул лист с написанным углём автопортретом. Сесилия изобразила себя в полупрофиль, с настороженным взглядом, она как будто сомневалась в том, что видела.
– Сколько ей здесь?
– Шестнадцать. Ну или семнадцать. Был период, когда она писала по автопортрету в день. Думаю, она оставила только хорошие, то, что ей не нравилось, она обычно сжигала.
Тут были преимущественно автопортреты в разных техниках: тушь, карандаш, уголь, пастель. Пара акварелей и несколько холстов, написанных маслом. Портреты получились с разной степенью сходства и в разной цветовой гамме, но на зрителя был обращён один и тот же взгляд. Помимо портретов, было несколько натюрмортов, интерьеров и изображений очень юных детей Викнеров. Среди работ затерялся аэроснимок формата A4 – глубокая долина посреди туманного ландшафта.
– Восточно-Африканская рифтовая долина, – объяснил Эммануил. – Сесилия любила рифтовую долину. У папы был знакомый археолог, и мы ездили посмотреть раскопки сразу после того как нашли Люси
[177]. Это было потрясающе. Папа чуть не рухнул в этот самый раскоп. А мама пыталась втереться в доверие к парочке Лики
[178].
Ракель спросила, можно ли ей взять какой-нибудь автопортрет, и Эммануил начал перекладывать шуршащие листы, бубня себе под нос:
– Пожалуй, этот… хотя нет, этот не подойдёт… – По его лбу катились капли пота. – Вот, смотри-ка! – наконец воскликнул он с победоносным видом, протянув ей неприметный листок – тонкий карандашный набросок, видимо эскиз для более серьёзного портрета. Ракель положила его между страницами блокнота и спросила:
– А когда она оставила тебе всё это?
– О, я точно помню. Это было 4 апреля 1997-го.
Ракель отодвинула в сторону чашку, руки слегка дрожали.
– И что она тогда сказала?
– Я и это хорошо помню, очень хорошо, – Эммануил закатил глаза и сложил ладони. – Она сказала мне позаботиться о её работах, потому что я единственный – единственный, – на кого она может положиться, и что она рада довериться тому, кто ей очень дорог и в чьей преданности она уверена на сто процентов.
– А тебе не показалось это странным?
– У неё были на то причины.
– И она ничего не рассказала об этих причинах?
– Она процитировала Витгенштейна, – хихикнул Эммануил. – Вот что она сделала. Вот это Warum man nicht sprechen kann
[179] и далее. Это очень на неё похоже. Витгенштейн… – И он рассмеялся чему-то, понятному только ему одному, ничуть при этом, видимо, не смутившись. Ракель подумала, что цитата неверна. Там не warum, там wovon.
– Ты не помнишь, может быть, в то время, когда она исчезла, произошло что-нибудь необычное? – спросила Ракель.
– Я тогда учился в медицинском, второй семестр… и на всех моих учебниках стояло имя Петера.
– Как себя тогда чувствовала мама?
– Полагаю, хорошо. Как обычно.
– Весной того года она защитилась.
– Правда? А разве не за год до того?
– В тот же год, – покачала головой Ракель.
Эммануил принялся считать на пальцах, поскольку был готов поклясться, что она защитилась годом раньше, но, с другой стороны, за год до того он поступил в медицинский.
– Хм… – промычал он. – Девяносто шестой, девяносто седьмой… если она защитилась в девяносто шестом… – Так и не разобравшись, он с кряхтением встал, сообщил, что сейчас найдёт экземпляр диссертации, и снова надолго скрылся в спальне.
У Ракели сводило руки, кожа ладоней зудела. Ей тоже пришлось встать и немного походить по комнате. Она не понимала, почему Эммануил придаёт такое значение вопросу, который того не стоит.
Ей хотелось щёлкнуть его по носу за то, что он пошёл перепроверять дату, которую Ракель знает точно – ведь это она брошенная дочь, – но он ей не поверил сразу и не верит сейчас. Хронология ясна как день. Осенью Сесилия работала над диссертацией, в марте защитилась, в апреле ушла. И утверждение, что перед тем, как бросить их, она чувствовала себя «как обычно», вряд ли может быть правдой. Той зимой все полушёпотом твердили «твоя мама работает над Диссертацией», и это означало, что мама занята, ей трудно и её нельзя беспокоить. А потом всё будет хорошо. Надо просто выдержать и дождаться.
Из глубин памяти всплыл эпизод, как пузырьки воздуха с озёрного дна. Зима, игра в снежки во дворе, дети вернулись домой, только когда совсем стемнело. У Ракели насквозь мокрые варежки, выбившиеся из косы волосы прилипли ко лбу, а шапка съехала на затылок. Где-то в квартире звучала музыка. Папа вышел, чтобы помочь ей снять обувь, Элис куда-то исчез.
Ракель положила варежки и шапку на батарею и поставила ботинки на старую сморщившуюся от влаги газету. Куртку повесила на крючок, прибитый на высоте детского роста. Потом прошла в гостиную и залезла на диван рядом с матерью.
Мама провела рукой по векам. Перегорающей лампочкой вспыхнула улыбка, Сесилия спросила хрипловатым голосом: как дела в школе.
– Но сегодня суббота. Я была на улице.
– И как там было, на улице?
– Мы там играли в снежки.
– Вот как. В снежки.
– Что это за музыка? – Ей наверняка будет интереснее говорить о музыке, а не о снежках.
– «Страсти по Матфею» Иоганна Себастьяна Баха.
– О чём она поёт?
– Приблизительно так: помилуй меня, Господи, за слёзы мои. Смотри, как горько плачут о тебе мои глаза и сердце, помилуй меня.
– Это на немецком?
– Das ist richtig. Кажется, ты умеешь считать по-немецки до двадцати?
Ракель просчитала richtig
[180], только пропустила Zwölf
[181]. Мама погладила её по голове и сказала:
– Принеси свою расчёску, я тебя заплету.
И Ракель долго сидела на полу, по обе стороны от неё стояли мамины длинные ноги. Сесилия распустила ей волосы и расчёсывала их прядь за прядью. Руки у неё были мягкие и осторожные, она приводила в порядок спутавшиеся пряди, и Ракели никогда не было больно. Потом Сесилия сделала ей прямой, как лезвие бритвы, пробор и начала заплетать. Когда дело доходило до косы, Ракели сразу становилось грустно, потому что это означало, что скоро всё закончится.
Воспоминания исчезли при появлении Эммануила, он шёл, уткнувшись носом в книгу.
– Похоже, ты была права, – произнёс он. – Здесь написано 1997-й. Очень странно.
– Спасибо за кофе, – сказала Ракель. – Мне пора.
– Я был готов отдать руку на отсечение, что это 1996-й. Надо же.
На улице она сделала несколько глубоких вдохов. Вечерний воздух был свежим и прохладным. Спиной почувствовав, что Эммануил наблюдает за ней сквозь рейки жалюзи, Ракель пошла по улице в обычном темпе. И только свернув за угол, остановилась у стены дома и проверила, когда нашли Люси. Оказалось, что названную в честь песни «Битлз» гоминиду трёх миллионов лет от роду откопали в год рождения Эммануила. Таким образом, рассказ дяди о раскопках достоверным быть никак не может.
Раздался звук уведомления о новом электронном письме, но это оказалось лишь сообщение из Университетской библиотеки об истечении срока возврата книг. Ракель стояла на месте, пока сердце снова не начало биться в нормальном ритме.
Защита
I
ЖУРНАЛИСТ: Что бы вы назвали самым ценным качеством романиста?
МАРТИН БЕРГ: Пожалуй, всё же выносливость. Помимо, разумеется, многого другого. Необходимо хорошее чувство языка, понимание законов драматургии, и так далее. Но людей, обладающих этим, множество. Для того чтобы осуществить задуманное от первого слова до последней точки, необходима особая выносливость. Как у марафонца. Просто бегать могут все, но совсем другое дело – пробежать сорок два километра. Каждый, кто бежал на длинную дистанцию, знает, что в начале это довольно приятно. Но рано или поздно сопротивление становится неизбежным. Включается инерция. Ты натираешь мозоли. Ноги становятся чугунными. Хочется остановиться. А ведь забег писателя только начался.
* * *
Ему всегда казалось, что тридцать – абсолютная граница, река Стикс, переплыв которую уже нельзя вернуться назад. Мартин думал, что примерно в тридцать произойдёт некое важное внутреннее преобразование, но в действительности ход времени знаменовался лишь внешними факторами. Пер купил квартиру. Виви из Валанда получила диплом арт-педагога или что-то в этом духе. Сесилию взяли докторантом на кафедру истории идей. Хотя казалось, что только вчера он сам ходил на лекции первого семестра и внимательно слушал докторантов, которые все как на подбор были анемичными мужиками в вельветовых брюках и очках. А теперь среди них его жена. Он толком ещё не привык называть её так и, произнося «моя жена», ожидал, что над ним будут потешаться, но этого никто не делал. Сесилия Викнер стала Сесилией Берг, и Сесилия Берг оперативно поменяла права, паспорт и табличку на двери кабинета. Попросила домовладельца сменить фамилию на почтовом ящике и записала новый текст на недавно купленном автоответчике.
«Издатель» стояло на визитке Мартина, хотя на практике всё, что нужно для выхода книги, он делал сам, разве что кроме обложки. На полке в офисе, который располагался в районе Кунгстен в бывшем фабричном здании, уже выстроился ряд книг, ещё несколько были на подходе, а горы непрочитанных рукописей росли. Пер бормотал что-то, читая финансовый раздел в газете. Назвать перспективы издательства «Берг & Андрен» безоблачными было нельзя, но на плаву они держались отчасти благодаря дотациям Совета по культуре. Может, сейчас и не самое подходящее время, чтобы издавать малоизвестных философов, но ему почему-то кажется, – говорил Мартин своему скептически настроенному партнёру, удивляясь энтузиазму в собственном голосе, – что их катерок прекрасно обойдёт все препятствия низкой конъюнктуры.
И хотя он всегда считал себя представителем молодого поколения, но, оказываясь на вечеринке, Мартин вынужденно признавал, что для алкогольных магазинов, кабаков и ночных тусовок семидесятых он уже слишком старый. Нынешние тусовщики говорили о незнакомых музыкальных группах, ставили диски, которые он не слушал, и Мартин с горьким облегчением констатировал, что не разделяет их систему ценностей.
– Ты по-прежнему молод, – говорила Сесилия. – Если сравнивать с тем, какими люди были раньше.
Однажды Мартин открыл записную книжку и обнаружил, что последняя запись сделана шесть месяцев назад. Он так и застыл с ручкой в руке. Вспомнил мамины журналы в синих дерматиновых обложках, где каждому дню полагалась небольшая отдельная колонка, нечто вроде краткого дневника. Ограниченный формат не вдохновлял на долгие мысли или излияния. От этих простодушных записей о днях рождения и первых примулах ему всегда становилось грустно.
Он начал листать запылившуюся стопку с «Сонатами ночи». В тот субботний вечер ему впервые за долгое время было нечего делать. Вернее, не было ничего такого, что он должен был сделать. Жена и дочь ушли на урок плавания, стояла тишина, кабинет заливало бодрящее весеннее солнце. Чем ещё заняться Мартину Бергу, как не перелистыванием тонких машинописных страниц?
Последний кусок звучал так:
Он не знал, как оказался в таком положении. Он попытался проследить последовательность, цепочку событий, уводящих к источнику, но солнце светило слишком сильно, а он, пожалуй, выпил слишком много джин-тоника, и его мозг был усыплён, притуплён, разбит этим немилосердно палящим солнцем, и цветные пятна плясали у него перед глазами, и он думал – вернее, не думал вообще. Несмотря на то, что он смутно догадывался, что в будущем это будет иметь последствия, он пребывал в легкомысленном настроении, отмеченном максимой «была не была», и прыгнул в лодку вместе с остальными.
«Усыплён» и «притуплён» – это одно и то же, «немилосердно палящее солнце» – заезженный образ, а «последовательность» и «последствия» употреблены в двух соседних предложениях. (Мартин нащупал на столе ручку, нашёл к ней красный стрежень и подчеркнул эти строки пунктиром.) Но гораздо больше тревожило то, что он не имел ни малейшего понятия, какое положение герой имел в виду и в какую лодку он запрыгнул. Фрагмент заставил вспомнить о сильной жаре, прохладном пастисе и песке в туфлях, следовательно, он написал это в Антибе во время отпуска пару лет назад. Хотя значит ли это, что с тех пор он ничего больше не написал?