Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Что?

– Я отправляла ссылку на группу, которую мы можем пригласить на праздник. – На его лице, видимо, появилось выражение непонимания, и она уточнила: – У них джаз и многоголосный вокал.

– Конечно, конечно. Всё наверняка будет хорошо.

– То есть мне их заказывать?

Он жестом показал: да, ты за это отвечаешь.

– Может быть, вы всё же послушаете?

– Я знаю, кто имеется в виду, – соврал Мартин. – Хорошая группа. Зовите. – Он же не контрол-фрик, которому нужно проверять всё до последней мелочи, и неважно о чём речь – о празднике, жизни собственных детей или издательском проекте. Он не шлёт бедняге-дизайнеру письма с просьбой сделать оттенок белого на толику теплее. И не всегда сидит до рассвета, продумывая аннотацию. Восьмидесятые, когда никто не смотрел на часы и все торчали на работе до ночи, вместо того чтобы идти домой и жить другой жизнью, закончились.

Он поискал в телефоне номер человека, который занимался помещением для вечеринки. Но передумал и отложил мобильный в сторону. Вместо этого загуглил «дача + Готланд». Баснословные цены за недельное проживание. Вспомнил, что летом Готланд оккупируют жители Стокгольма, и запросил «дача + Костер» [170]. Или, почему бы нет, Дания? Он может взять с собой Густава. Или Франция? На Ривьере было бы отлично. Снять дом. Взять детей. Несколько долгих недель под этим сумасшедшим небом.

Рука снова нашарила телефон и набрала номер Густава. Он прождал минимум двадцать гудков, прежде чем отключиться.

В помещении было тепло. Палило солнце. Всё вокруг приобретало чётко очерченные контуры: беспорядок на столе, тонкий слой пыли на экране компьютера, следы кофейных чашек на столике возле дивана и кресел. Цвета парижской картины Густава пылали, казалось, они всасывают свет, а потом снова его излучают.

Липкими руками Мартин снял с себя пиджак. По спине стекал пот, тело горело. Голова кружилась. Казалось, что в воздухе вообще нет кислорода. Мартин открыл окно. Солнце ударило его наотмашь. Режущий глаза отблеск речной воды. Сердце быстро застучало. Пульс не падал. Озноб и внезапная тревога. Перед глазами потемнело, звон в ушах, он закрыл дверь кабинета и опустился на диван. Трудно дышать, внутри волна тошноты. Он придвинул компьютер, открыл 1177 [171] и набрал в поисковой строке «инфаркт». Распространёнными симптомами инфаркта, возвещалось профессиональным языком, были сильная и продолжительная боль в грудной клетке, которая иногда иррадиирует в конечности, дискомфорт в области грудной клетки, который может также ощущаться в глотке, челюсти и плечах; тошнота, затруднённое дыхание, холодный пот, чувство страха и отчаяния. Мартин закрыл глаза и прислушался к себе. В руки ничего не отдавало, впрочем, эксперты 1177 утверждали, что инфаркт может произойти и без боли в груди.

Что будет, если он позвонит 112? Приедет скорая, суматоха на лестнице, посреди издательского офиса санитары-атлеты в зелёной униформе с носилками… Он перешёл в следующий раздел: «Когда следует обращаться за помощью?» Среди обилия слов ему удалось вычленить «четверть часа» – если боль не проходит в течение четверти часа, необходимо позвонить 112.

Часы показывали без двадцати два. Мартин вернулся на диван, стараясь дышать как можно спокойнее. Подумал, не стоит ли позвонить Ракели, но решил, что сделает это после скорой. Возможно, уже из приёмного отделения. Пересчитал окна на парижской картине, потом дымоходы. О, эти дымоходы, чёрные настилы крыш, туманное небо, частокол антенн! Приглушенная какофония транспорта, просачивающаяся сквозь чердачные окна! А французский у него неплохой. Возможно, он был слишком самонадеянным, когда брался за перевод того романа Маргерит Дюрас, и времени на это у него ушло гораздо больше, чем он думал, но у него действительно получилось. Недавно пролистав книгу, он не заметил там ни малейших следов самого себя – только Дюрас и её язык, который не перепутаешь ни с каким другим. Может, ему снова заняться переводами…

Через какое-то время пульс упал. Нигде ничего не болело. Тело ощущалось, в общем, как обычно, только казалось, что каждую мышцу выжали, как тряпку. Он посмотрел на часы: семь минут. Скорая, видимо, не потребуется.

В половине третьего у него встреча.

Мартин пошёл в туалет, где долго простоял, опёршись руками о раковину и прижавшись лбом к прохладной поверхности зеркала.

Когда вечером Мартин пришёл домой, в квартире никого не было. Он включил телевизор и послал Элису сообщение «ты где?». В последнее время сын был необычайно молчалив и едва здоровался, а весь вечер накануне стирал и гладил свои рубашки под Жака Бреля и его маниакальный аккордеон. Закончив со своими, он принялся за рубашки Мартина, хотя обычно просто оставлял их на самом дне бельевой корзины. Потом достал средства для обуви и начистил все их туфли. Если его прерывали, к примеру, невинным вопросом, хочет ли он чаю, Элис выплёвывал «что?», как будто ответить на такой вопрос цивилизованно невозможно. Утром, разыскивая в прихожей ключи, Элис буркнул, что собирается на блошиный рынок, и почти сразу же захлопнул дверь. Мартину пришлось убирать за ним, на полу в гостиной он оставил разбросанные фотоальбомы. Видимо, педантизм сына работает избирательно, подумал Мартин и сделал мысленную пометку: провести беседу об Ответственности и Распределении Домашних Обязанностей.

В комнате было душно. Мартин открыл окно и задёрнул шторы. По телевизору шёл датский детективный сериал. Двое полицейских сидели в машине, в окна бил дождь. А им, пожалуй, стоит издавать больше детективов. Даже плохие детективы продаются. Что скажут будущие литературоведы о наблюдавшейся в начале двадцать первого века одержимости криминальными романами? Где-то на периферии сознания на миг вспыхнула искра интереса.

«Симптом культурной деградации и общее интеллектуальное увядание». Мартину было достаточно прикрыть глаза, чтобы услышать голос Сесилии и почувствовать рядом её присутствие – увидеть вмятину в диване, там, где она обычно сидела, поджав под себя ноги, услышать шорох её хлопковой рубашки. Когда Сесилия критиковала современность, её гётеборгский акцент почему-то становился заметнее, хотя смешанная мелодика её речи обычно больше тяготела к нормативному шведскому. «Это одна из гипотез. Благожелательные толкователи считают криминальную литературу ареной для общественной критики, что для определённых авторов вполне справедливо. Но в девяноста восьми случаях из ста эта арена превращается в Колизей, в котором народ развлекают демонстрацией разрушения и смерти». Она заводит за ухо прядь волос. Её длинные пальцы всегда чем-то заняты, как у завершившего карьеру пианиста. Она вертит на безымянном обручальное кольцо или теребит подвеску на шее. «С другой стороны, криминальная литература – это симптом нашего времени, сам по себе весьма интересный. Здесь уместно сравнение с так называемыми БДСМ-романами. Почему они настолько популярны? Какую потребность удовлетворяет такого рода литература у тысяч женщин, читающих её со страхом и трепетом?» Издательству, усмехается она, следует полностью перейти на детективы и эротику. Тогда мы сможем купить дачу во Франции и уйти на пенсию. «Смерть и секс – в конечном счёте именно к ним и сводятся все явления культуры, разве нет? Может быть, ещё к Богу. Но Бог, в свою очередь, неразрывно связан и со смертью, и с сексом. Бог – наш последний шанс укрыться от вечной проблемы смерти и секса». Она встаёт, чтобы принести что-нибудь из кухни. Он слышит, как звенит посуда, а Сесилия насвистывает арию Баха. Как-то она цитировала фрагмент «Страстей по Матфею» на немецком.

Ему всегда нравилось слушать, как она говорит на непонятных ему языках.

* * *

Несколько ночей подряд Мартину не удавалось уснуть. На улице как заведённые пели птицы, напоминая, что сейчас ранее лето и начинается жизнь. Он сбросил одеяло и накрыл голову подушкой, надел пижамные штаны, снял пижамные штаны, встал, выпил воды, заглянул в комнату Элиса. Сын храпел с приоткрытым ртом, закинув за голову бледную руку. Было бы разумно продать издательство сейчас. Лучше отойти от дел, когда «Берг & Андрен» на пике. Разумеется, мы высоко ценим вашу компетенцию и будем рады по-прежнему видеть вас в роли издателя. Он мог бы переехать в Стокгольм. Снять дом на какой-нибудь разодетой в камень набережной и дописать книгу об Уоллесе. Мир открыт.

Дни летят. Он поискал ссылку на «Спотифай», которую ему прислала Патрисия. Он купил новый дорогой костюм. Когда раздался звонок с незнакомого номера, начинающегося на 08 [172], у него забилось сердце, но это оказалась всего лишь реклама телефонов.

– Меня это не интересует, – ответил он и отключился.

Он сходил в поликлинику, врач осмотрел его, прижимая к спине холодный стальной стетоскоп. Сказал, что никаких проблем с сердцем нет.

23

Ответа от издателей Франке не было. И ни слова от Элиса, которому она послала перевод отрывков романа. Даже отец, звонивший кстати и не кстати, не выходил на связь.

По вечерам Ракель переводила и поздно ложилась спать, утром просыпалась задолго до будильника. Поскольку она перестала ходить на лекции, о задании по психологии личности она забыла, а сегодня был последний день его сдачи, о чём Ракель узнала совершенно случайно, листая ежедневник в поисках номера телефона Эммануила Викнера. Странное ощущение, когда приступаешь к заданию в последний момент. Она взяла с собой термос с кофе и нашла самый укромный угол в лабиринтах университетской библиотеки, где проработала несколько часов, ни разу не вспомнив о матери, Филипе Франке и обо всём прочем. Когда текст был более или менее готов, она отправила его руководителю, даже не перечитав. И тут же быстро встала из-за стола и вышла – не могла оставаться там ни секунды. Ранний вечер был туманным и прохладным, и она в растерянности остановилась на холме, не понимая, в какую сторону пойти и чем заняться.

Эммануил жил поблизости. Он, конечно, приглашал её посмотреть старые рисунки Сесилии, но это было несколько недель назад. Наверное, он разнервничается, если она вдруг появится без предупреждения. С другой стороны, дядя сможет притвориться, что его нет дома.

Ракель легко сбежала по ступенькам. Даже зная, что он живёт в городе, она всегда представляла его в обстановке загородного дома, и в его квартире на Лундгренсгатан не была ни разу.

Брат матери так и остался для неё тем юным Эммануилом из летнего детства. У него была серьга в ухе, от него всегда немного пахло по́том, окна в своей комнате он занавешивал одеялом, и там всегда царил дымчатый сумрак. По окрестностям Эммануил перемещался на мопеде с коляской и не возражал, чтобы Ракель ездила с ним, давал слово, что ни во что не врежется, клялся будущей могилой матери, что никаких дорожных происшествий не будет, но ей всё равно лучше спросить разрешение у тех, кто несёт за неё официальную ответственность. («Ты никуда не поедешь без ремня безопасности», – заявил папа.) Присутствие Эммануила в доме казалось обязательным, и он, в отличие от всех остальных взрослых, всегда находил для неё время.

– Я слышал, ты круто играешь в шахматы, – мог сказать он, закуривая на веранде. Бабушка протестовала против его курения, но он всё равно ставил на поднос цветочный горшок, приспособленный под пепельницу.

– Меня научил дедушка Аббе, – сообщала Ракель.

– Отлично, отлично. En garde, ma petite cousine [173]. Давай покажи, на что ты способна. Никакого снисхождения. Играй жёстко. И без pardon.

– Я не знаю французского.

Эммануил вытряхнул из бархатного мешочка фигуры и начал расставлять их на доске.

– Потом выучишь, – сказал он. – Посмотри на своего папу. Он прекрасно разбирается в романских языках. А твоя мама! Скажу тебе по секрету, она настоящий гений. Феноменальное чувство синтаксиса, времён и всего такого. У некоторых есть чувство мяча. А теперь представь, что есть люди, которые обращаются со всеми этими словечками примерно так, как Равелли, Бролин и Ларссон [174] с мячом. Вот такая Сесилия Викнер разносторонняя. Ладно, начинай.

Ракель сделала ход той пешкой, с которой обычно начинал дедушка.

– О, идеально, – Эммануил поместил сигарету на край цветочного горшка и потирал ладонями в предвкушении.

– Скоро придёт мамочка с соком и булочками. Выздоравливающая спит. Твой отец, успешный издатель, ведёт ужасно плодотворный разговор с выдающимся писателем. Младенец отдыхает в люльке. Три волхва видят, как на небе загорается звезда. Нуклеарная семья в полном комплекте! Да здравствует нуклеарная семья! Фанфары и кортеж. Ты так пошла ладьёй? Дерзкий ход, надо отметить.

Эммануилу тогда было около двадцати. С годами он всё больше времени начал проводить с компьютером в своей комнате, а покурить на веранду выходил только ночью. Ракель выросла, что странным образом воспринималось как предательство, будто она пообещала ему остаться ребёнком-компаньоном, но нарушила обещание в силу неизбежного хода жизни. Сам же Эммануил остался в этой жизни примерно на том же месте. Он периодически поступал учиться на разные гуманитарные факультеты, но по неясным причинам ни один из них не окончил. Потом он решил вернуться к фотографии, но исключительно, с силой подчёркивал он, ради собственного удовольствия – как будто его снимков ждали толпы ценителей. Планировал съездить в Японию, но так и не собрался, а потом пошли эти вечные разговоры о «научной работе».

Лундгренсгатан представляла собой короткий проулок, и дом номер десять, где жил Викнер, она нашла быстро. Квартира Эммануила располагалась на третьем этаже. Она позвонила, но ничего не произошло, и Ракель уже собралась уйти, но тут дверь наконец открылась. Как всегда, он был полностью в бежевом. Из монохромного образа выбивалась единственная деталь – кольцо с большим красным камнем на мизинце.

– Ракель! Вот так сюрприз. Я думал, это уборщица, но она приходит по вторникам. Сегодня же не вторник? Успела открыться бездна возможностей… и все, должен признаться, довольно неприятные. А тут ты! В Кардамоне [175] мир и покой. Заходи, заходи же.

– Когда мы виделись в последний раз, ты говорил о маминых рисунках… Я могу на них посмотреть?

– Рисунках? Каких рисунках? – Эммануил выглядел настолько удивлённым, что Ракель похолодела, но после долгой паузы дядя расхохотался громким и лающим смехом.

– Да шучу я, шучу, – сказал он. – Не смотри на меня так испуганно. Рисунки Сесилии. Разумеется. Без проблем. Так точно, капитан. Кофе хочешь?

– Спасибо, с удовольствием…

Она пошла за ним в кухню. Жилище, судя по всему, было меблировано антикварной мебелью с чердака загородного дома, слишком крупной и громоздкой для двухкомнатной квартиры. Повсюду висели хрустальные люстры разных размеров, на комоде в гостиной Ракель мельком заметила чучело павлина.

– Как у тебя хорошо, – соврала она.

– Спасибо. Наверное, немного старомодно, но я не могу жить в хаосе.

Эммануил громыхал кофеваркой.

– Я как-то пробовал, жил в коммуне в Христиании. Наркотики можно было не употреблять. Одна девица из Оденсе разрисовала мандалами потолки и дверцы шкафов. Она сбежала от какой-то буржуазной судьбы и вела разгульную жизнь, чтобы не пропасть в ужасном омуте приспособленчества, у Харибды быта. Золотой, оранжевый, лиловый, всё как надо. Там никто и никогда не мыл посуду, а я со своим остермальмским воспитанием был единственным, кто иногда мыл туалет, пусть даже это был акт самосохранения, а не желание угодить компании. Так что, нет, хаос не для меня. «Остиндия» или «Мон ами» [176]?

Он открыл шкафчик, и Ракель увидела стопки фарфора «Рёрстранд». Целых два полнокомплектных сервиза, включая супницы и бульонницы.

– Пусть будет на твоё усмотрение.

Подбоченясь, он долго рассматривал содержимое шкафа, после чего вынул две костяные чашки и до краёв налил в них кофе. Не поинтересовался, надо ли ей молока. Ракель отхлебнула немного, чтобы чашку можно было нести, не расплескав.

Они вернулись в гостиную. На инкрустированном, округлой формы комоде в стиле рококо действительно красовался павлин. Жалюзи опущены, в комнате стояла пыльная духота. Пол полностью закрыт коврами. Единственным, что напоминало о двадцать первом веке, был на удивление современный телевизор.

– Маме и папе, разумеется, нравилось, что Сесилия «художественно одарена», – сказал Эммануил, устраиваясь в потёртом кожаном кресле. Ракель присела на край дивана. Под гобеленовой обивкой скрывалась коварная компания жёстких пружин. – Или, во всяком случае, папе. Ты же его знаешь. Он всю жизнь борется с посредственностью. Презирает довольство малым. Бросает вызов уравниловке. Выделяться хорошо. Так что, когда к ним приходили гости, он всегда приносил альбом с её эскизами и устраивал нечто вроде импровизированного мини-вернисажа с красным вином. Все ахали и соглашались: она так юна, так бескомпромиссна в своём художественном кредо, настоящий талант и тому подобное. Во всяком случае, Сесилия хранила свои старые вещи здесь. «Не говори, что они у тебя, – просила она, – если кто-нибудь спросит». – «Почему кто-то должен спросить?» – спрашивал я, но она сказала лишь то, что мне она доверяет. И если задуматься, то я, пожалуй, был единственным, кому она действительно могла доверять. – Голос Эммануила стал хриплым, он прикрыл глаза. Блаженное лицо, как у мученика.

Ракель ждала, когда он продолжит, но он так долго сидел с закрытыми глазами и молчал, что она звякнула чашкой о блюдце, чтобы напомнить о своём существовании. Дядя вздрогнул.

– Она оставила их на моё попечение, – произнёс он. – Попросила меня сохранить, позаботиться… – Голос снова растворился в молчании, испытывая терпение Ракели.

– Что именно она оставила?

Он рассмеялся лающим смехом.

– А ведь ты думаешь: зачем же он рассказывает это сейчас, если поклялся Сесилии, что будет молчать?

Эммануил с явным усилием встал и направился туда, где, видимо, располагалась спальня, которая, как заметила Ракель сквозь приоткрывшуюся дверь, была загромождена ещё сильнее. Вдоль стен – плотно заставленные полки. На полу стопки газет и бумаг, между ними проходы. Жалюзи опущены и здесь, и всё это утопает в слабом свете старомодной хрустальной люстры.

Эммануил копошился там достаточно долго и наконец появился с двумя бумажными пакетами «Консум Стигбергсторгет».

– Ответ на твой вопрос звучит так: я думал, что она вернётся, – произнёс он. – Несмотря ни на что, это было бы нормально, да? Мы же верим, что завтра солнце снова взойдёт и законы гравитации никуда не денутся.

С осторожностью, противоречившей небрежному способу хранения, Эммануил развернул лист с написанным углём автопортретом. Сесилия изобразила себя в полупрофиль, с настороженным взглядом, она как будто сомневалась в том, что видела.

– Сколько ей здесь?

– Шестнадцать. Ну или семнадцать. Был период, когда она писала по автопортрету в день. Думаю, она оставила только хорошие, то, что ей не нравилось, она обычно сжигала.

Тут были преимущественно автопортреты в разных техниках: тушь, карандаш, уголь, пастель. Пара акварелей и несколько холстов, написанных маслом. Портреты получились с разной степенью сходства и в разной цветовой гамме, но на зрителя был обращён один и тот же взгляд. Помимо портретов, было несколько натюрмортов, интерьеров и изображений очень юных детей Викнеров. Среди работ затерялся аэроснимок формата A4 – глубокая долина посреди туманного ландшафта.

– Восточно-Африканская рифтовая долина, – объяснил Эммануил. – Сесилия любила рифтовую долину. У папы был знакомый археолог, и мы ездили посмотреть раскопки сразу после того как нашли Люси [177]. Это было потрясающе. Папа чуть не рухнул в этот самый раскоп. А мама пыталась втереться в доверие к парочке Лики [178].

Ракель спросила, можно ли ей взять какой-нибудь автопортрет, и Эммануил начал перекладывать шуршащие листы, бубня себе под нос:

– Пожалуй, этот… хотя нет, этот не подойдёт… – По его лбу катились капли пота. – Вот, смотри-ка! – наконец воскликнул он с победоносным видом, протянув ей неприметный листок – тонкий карандашный набросок, видимо эскиз для более серьёзного портрета. Ракель положила его между страницами блокнота и спросила:

– А когда она оставила тебе всё это?

– О, я точно помню. Это было 4 апреля 1997-го.

Ракель отодвинула в сторону чашку, руки слегка дрожали.

– И что она тогда сказала?

– Я и это хорошо помню, очень хорошо, – Эммануил закатил глаза и сложил ладони. – Она сказала мне позаботиться о её работах, потому что я единственный – единственный, – на кого она может положиться, и что она рада довериться тому, кто ей очень дорог и в чьей преданности она уверена на сто процентов.

– А тебе не показалось это странным?

– У неё были на то причины.

– И она ничего не рассказала об этих причинах?

– Она процитировала Витгенштейна, – хихикнул Эммануил. – Вот что она сделала. Вот это Warum man nicht sprechen kann [179] и далее. Это очень на неё похоже. Витгенштейн… – И он рассмеялся чему-то, понятному только ему одному, ничуть при этом, видимо, не смутившись. Ракель подумала, что цитата неверна. Там не warum, там wovon.

– Ты не помнишь, может быть, в то время, когда она исчезла, произошло что-нибудь необычное? – спросила Ракель.

– Я тогда учился в медицинском, второй семестр… и на всех моих учебниках стояло имя Петера.

– Как себя тогда чувствовала мама?

– Полагаю, хорошо. Как обычно.

– Весной того года она защитилась.

– Правда? А разве не за год до того?

– В тот же год, – покачала головой Ракель.

Эммануил принялся считать на пальцах, поскольку был готов поклясться, что она защитилась годом раньше, но, с другой стороны, за год до того он поступил в медицинский.

– Хм… – промычал он. – Девяносто шестой, девяносто седьмой… если она защитилась в девяносто шестом… – Так и не разобравшись, он с кряхтением встал, сообщил, что сейчас найдёт экземпляр диссертации, и снова надолго скрылся в спальне.

У Ракели сводило руки, кожа ладоней зудела. Ей тоже пришлось встать и немного походить по комнате. Она не понимала, почему Эммануил придаёт такое значение вопросу, который того не стоит.

Ей хотелось щёлкнуть его по носу за то, что он пошёл перепроверять дату, которую Ракель знает точно – ведь это она брошенная дочь, – но он ей не поверил сразу и не верит сейчас. Хронология ясна как день. Осенью Сесилия работала над диссертацией, в марте защитилась, в апреле ушла. И утверждение, что перед тем, как бросить их, она чувствовала себя «как обычно», вряд ли может быть правдой. Той зимой все полушёпотом твердили «твоя мама работает над Диссертацией», и это означало, что мама занята, ей трудно и её нельзя беспокоить. А потом всё будет хорошо. Надо просто выдержать и дождаться.

Из глубин памяти всплыл эпизод, как пузырьки воздуха с озёрного дна. Зима, игра в снежки во дворе, дети вернулись домой, только когда совсем стемнело. У Ракели насквозь мокрые варежки, выбившиеся из косы волосы прилипли ко лбу, а шапка съехала на затылок. Где-то в квартире звучала музыка. Папа вышел, чтобы помочь ей снять обувь, Элис куда-то исчез.

Ракель положила варежки и шапку на батарею и поставила ботинки на старую сморщившуюся от влаги газету. Куртку повесила на крючок, прибитый на высоте детского роста. Потом прошла в гостиную и залезла на диван рядом с матерью.

Мама провела рукой по векам. Перегорающей лампочкой вспыхнула улыбка, Сесилия спросила хрипловатым голосом: как дела в школе.

– Но сегодня суббота. Я была на улице.

– И как там было, на улице?

– Мы там играли в снежки.

– Вот как. В снежки.

– Что это за музыка? – Ей наверняка будет интереснее говорить о музыке, а не о снежках.

– «Страсти по Матфею» Иоганна Себастьяна Баха.

– О чём она поёт?

– Приблизительно так: помилуй меня, Господи, за слёзы мои. Смотри, как горько плачут о тебе мои глаза и сердце, помилуй меня.

– Это на немецком?

– Das ist richtig. Кажется, ты умеешь считать по-немецки до двадцати?

Ракель просчитала richtig [180], только пропустила Zwölf [181]. Мама погладила её по голове и сказала:

– Принеси свою расчёску, я тебя заплету.

И Ракель долго сидела на полу, по обе стороны от неё стояли мамины длинные ноги. Сесилия распустила ей волосы и расчёсывала их прядь за прядью. Руки у неё были мягкие и осторожные, она приводила в порядок спутавшиеся пряди, и Ракели никогда не было больно. Потом Сесилия сделала ей прямой, как лезвие бритвы, пробор и начала заплетать. Когда дело доходило до косы, Ракели сразу становилось грустно, потому что это означало, что скоро всё закончится.

Воспоминания исчезли при появлении Эммануила, он шёл, уткнувшись носом в книгу.

– Похоже, ты была права, – произнёс он. – Здесь написано 1997-й. Очень странно.

– Спасибо за кофе, – сказала Ракель. – Мне пора.

– Я был готов отдать руку на отсечение, что это 1996-й. Надо же.

На улице она сделала несколько глубоких вдохов. Вечерний воздух был свежим и прохладным. Спиной почувствовав, что Эммануил наблюдает за ней сквозь рейки жалюзи, Ракель пошла по улице в обычном темпе. И только свернув за угол, остановилась у стены дома и проверила, когда нашли Люси. Оказалось, что названную в честь песни «Битлз» гоминиду трёх миллионов лет от роду откопали в год рождения Эммануила. Таким образом, рассказ дяди о раскопках достоверным быть никак не может.

Раздался звук уведомления о новом электронном письме, но это оказалось лишь сообщение из Университетской библиотеки об истечении срока возврата книг. Ракель стояла на месте, пока сердце снова не начало биться в нормальном ритме.

Защита

I

ЖУРНАЛИСТ: Что бы вы назвали самым ценным качеством романиста?

МАРТИН БЕРГ: Пожалуй, всё же выносливость. Помимо, разумеется, многого другого. Необходимо хорошее чувство языка, понимание законов драматургии, и так далее. Но людей, обладающих этим, множество. Для того чтобы осуществить задуманное от первого слова до последней точки, необходима особая выносливость. Как у марафонца. Просто бегать могут все, но совсем другое дело – пробежать сорок два километра. Каждый, кто бежал на длинную дистанцию, знает, что в начале это довольно приятно. Но рано или поздно сопротивление становится неизбежным. Включается инерция. Ты натираешь мозоли. Ноги становятся чугунными. Хочется остановиться. А ведь забег писателя только начался.

* * *

Ему всегда казалось, что тридцать – абсолютная граница, река Стикс, переплыв которую уже нельзя вернуться назад. Мартин думал, что примерно в тридцать произойдёт некое важное внутреннее преобразование, но в действительности ход времени знаменовался лишь внешними факторами. Пер купил квартиру. Виви из Валанда получила диплом арт-педагога или что-то в этом духе. Сесилию взяли докторантом на кафедру истории идей. Хотя казалось, что только вчера он сам ходил на лекции первого семестра и внимательно слушал докторантов, которые все как на подбор были анемичными мужиками в вельветовых брюках и очках. А теперь среди них его жена. Он толком ещё не привык называть её так и, произнося «моя жена», ожидал, что над ним будут потешаться, но этого никто не делал. Сесилия Викнер стала Сесилией Берг, и Сесилия Берг оперативно поменяла права, паспорт и табличку на двери кабинета. Попросила домовладельца сменить фамилию на почтовом ящике и записала новый текст на недавно купленном автоответчике.

«Издатель» стояло на визитке Мартина, хотя на практике всё, что нужно для выхода книги, он делал сам, разве что кроме обложки. На полке в офисе, который располагался в районе Кунгстен в бывшем фабричном здании, уже выстроился ряд книг, ещё несколько были на подходе, а горы непрочитанных рукописей росли. Пер бормотал что-то, читая финансовый раздел в газете. Назвать перспективы издательства «Берг & Андрен» безоблачными было нельзя, но на плаву они держались отчасти благодаря дотациям Совета по культуре. Может, сейчас и не самое подходящее время, чтобы издавать малоизвестных философов, но ему почему-то кажется, – говорил Мартин своему скептически настроенному партнёру, удивляясь энтузиазму в собственном голосе, – что их катерок прекрасно обойдёт все препятствия низкой конъюнктуры.

И хотя он всегда считал себя представителем молодого поколения, но, оказываясь на вечеринке, Мартин вынужденно признавал, что для алкогольных магазинов, кабаков и ночных тусовок семидесятых он уже слишком старый. Нынешние тусовщики говорили о незнакомых музыкальных группах, ставили диски, которые он не слушал, и Мартин с горьким облегчением констатировал, что не разделяет их систему ценностей.

– Ты по-прежнему молод, – говорила Сесилия. – Если сравнивать с тем, какими люди были раньше.

Однажды Мартин открыл записную книжку и обнаружил, что последняя запись сделана шесть месяцев назад. Он так и застыл с ручкой в руке. Вспомнил мамины журналы в синих дерматиновых обложках, где каждому дню полагалась небольшая отдельная колонка, нечто вроде краткого дневника. Ограниченный формат не вдохновлял на долгие мысли или излияния. От этих простодушных записей о днях рождения и первых примулах ему всегда становилось грустно.

Он начал листать запылившуюся стопку с «Сонатами ночи». В тот субботний вечер ему впервые за долгое время было нечего делать. Вернее, не было ничего такого, что он должен был сделать. Жена и дочь ушли на урок плавания, стояла тишина, кабинет заливало бодрящее весеннее солнце. Чем ещё заняться Мартину Бергу, как не перелистыванием тонких машинописных страниц?

Последний кусок звучал так:



Он не знал, как оказался в таком положении. Он попытался проследить последовательность, цепочку событий, уводящих к источнику, но солнце светило слишком сильно, а он, пожалуй, выпил слишком много джин-тоника, и его мозг был усыплён, притуплён, разбит этим немилосердно палящим солнцем, и цветные пятна плясали у него перед глазами, и он думал – вернее, не думал вообще. Несмотря на то, что он смутно догадывался, что в будущем это будет иметь последствия, он пребывал в легкомысленном настроении, отмеченном максимой «была не была», и прыгнул в лодку вместе с остальными.



«Усыплён» и «притуплён» – это одно и то же, «немилосердно палящее солнце» – заезженный образ, а «последовательность» и «последствия» употреблены в двух соседних предложениях. (Мартин нащупал на столе ручку, нашёл к ней красный стрежень и подчеркнул эти строки пунктиром.) Но гораздо больше тревожило то, что он не имел ни малейшего понятия, какое положение герой имел в виду и в какую лодку он запрыгнул. Фрагмент заставил вспомнить о сильной жаре, прохладном пастисе и песке в туфлях, следовательно, он написал это в Антибе во время отпуска пару лет назад. Хотя значит ли это, что с тех пор он ничего больше не написал?

Он встал и прошёлся по комнате. Что-то он, разумеется, писал, он просто сейчас не помнит, что именно. Где-то должна быть дискета. Но, наверное, всё же не «Сонаты ночи».

Добрую четверть часа он пытался работать с текстом, но процесс не шёл. По ногам бегали мурашки, он хрустел суставами, ломило затылок. Внутри разворачивалась белая пустота.

Мартин взял рукопись и красную ручку, встал из-за стола и расположился на диване. Он успел просмотреть не больше страницы, когда раздался телефонный звонок.

– Это я, – сказал Густав. Похоже, он одновременно что-то жевал. Дело в том, сообщил он без преамбул, что он стоит на Центральном вокзале Гётеборга и размышляет, что бы такое придумать в «увольнительной из столицы».

– Когда ты приехал?

– Пять минут назад. Что ты делаешь? Когда мы можем увидеться?

Мартин уже собрался сказать, что это слишком неожиданно и он не может так быстро менять свои планы. Но тогда Густав обидится и позвонит Уффе, который никогда не отказывается пойти выпить пива, и они будут весь вечер ныть о деградации искусства в эпоху капитализма или обсуждать другие избитые вещи. И Мартин со вздохом сказал:

– На Йернторгет через пятнадцать минут, устроит?

Купив сигареты, Мартин расположился у фонтана и закурил. Сплошные машины. Он отвык курить, никотин поступал прямиком в мозг.

Несмотря на то, что Густав переехал в Стокгольм пять лет назад, Мартин, всякий раз, оказываясь в «Пустервике» или «Тай-Шанхай», всё равно ждал, что сейчас откроется дверь и Густав появится. Сквозь запотевшие очки окинет взглядом помещение и, держа руки в карманах, широко улыбнётся, заметит столик в самой глубине, махнёт в приветствии и направится к нему, обходя другие столы:

– Всё, с меня хватит, – скажет он. – Тот, кому нужна хоть какая-то духовная жизнь, к существованию в Стокгольме, видимо, не приспособлен.

И официантка его узнает, потому что официантки его всегда узнают, и он ей улыбнётся, широкой фантастической улыбкой, и тебе покажется, что ради него ты способен на всё. Он закажет пиво, и всё будет как всегда.

Мартин думал, стоит ли закуривать вторую сигарету сразу после первой, когда заметил на переходе Густава, он опоздал на десять минут.

– На Кунгспорт стройка! – крикнул он.

– Там всегда стройка.

– Но лучше не становится. К примеру, эта чёртова дорога. Кому пришла в голову блестящая идея проложить шоссе через Йернторгет…

На нем была армейская куртка, чёрные джинсы, высокие кроссовки и носки гармошкой – снаряжение, уже приобретавшее статус униформы. Одна дужка очков перемотана скотчем.

Несколько мгновений они стояли молча.

– В общем, ты в городе, – проговорил Мартин. – Как ты?

– Да ты и сам знаешь. Как обычно. Ну что, в «Прагу»?

Они шли по Ландсвэген. Кинотеатра на Лилла Рисосгатан больше не было. У Скансен Кронан стоял новый кирпичный дом с рядами пустых окон.

– Памятник идиотизму мэрии, – сказал Густав, кивнув в его сторону.

– Многие старые дома в аварийном состоянии, – произнёс Мартин.

– Их можно было бы восстановить. Быть такого не может, чтобы снести и построить новое было дешевле реконструкции.

– Я думаю, именно так и есть.

Здание, в котором располагался ресторан «Юллене Праг», исчезло несколько лет назад, но заведение перекочевало в новостройку. Для наплыва посетителей было ещё рано, в углу сидела лишь стайка завсегдатаев. Когда принесли меню, Густав просиял: оно почти не изменилось.

– Ну, как там у тебя? – спросил Мартин, когда официантка принесла запотевшие кружки. Он пытался вспомнить, когда они виделись в последний раз. Спрашивать не стоило – Густав в ответ наверняка обиженно скажет, что Мартин тоже мог бы приехать и лишний раз его навестить, если бы хотел.

– Так себе. Люди больше не покупают живопись. Наступила, видимо, Великая Депрессия, и яппи в тревоге.

Казалось, выставка дипломников Валанда была вчера – Мартин вспомнил толчею, приподнятый настрой и воодушевление от того, что у Густава раскупили все работы. Но, сказал себе Мартин, прошло уже пять лет. Густаву тогда повезло. Через каких-нибудь полгода после выставки биржа обрушилась и утащила за собой рынок искусства. В то время Мартин был целиком занят новорождённой дочерью и лишь мельком просматривал заголовки новостей из мира, который не имел к нему никакого отношения. Сейчас Ракель серьёзна и по-детски косолапит, до крови расчёсывает комариные укусы и сосредоточенно читает комиксы. И Густав Беккер больше не безвестный художник, на чьих картинах можно подзаработать.

– Ты же всё равно не хотел продавать картины яппи?

Густав сунул в рот сигарету:

– В Стокгольме от этого никуда не деться.

Вскоре Мартин поймал себя на том, что вовсю рассказывает об издательстве: справятся ли они с финансовым кризисом? Что делать, если нет? Выдавал незамысловатые шутки и фразы, которыми пользовался и в других разговорах, но от темы старался не отклоняться. Когда принесли еду, он почувствовал облегчение, потому что тарелка со шницелем, которая «выглядела в точности, как десять лет назад», привела Густава в полный восторг. Мартин про себя согласился, в конце концов вариантов у тарелки со шницелем действительно немного, и они выпили за постоянство «Юллене Праг».

После второй кружки Мартин пошёл позвонить – предупредить, что будет поздно. В глубине души ему даже хотелось, чтобы Сесилия попросила его вернуться домой, как вроде бы делают другие жёны. Но она лишь завистливо вздохнула и велела передать привет.

После третьего или четвёртого бокала Густав стал более разговорчивым – темп он держал вдвое быстрее, но и распалялся сильнее.

– Все перешли на тёмную сторону. Сплошные званые ужины, свежие цветы и прочее дерьмо. И дети. Народ заводит детей. Виви беременна, так что от них теперь тоже уже несколько месяцев ничего не слышно. Канули в чёрную дыру семейной жизни. – Густав, щурясь, подозрительно смотрел на Мартина сквозь сигаретный дым, как на потенциального предателя. Дети, по словам Густава, вызывают у него стресс. Исключение только Ракель – «умный и эмоциональный человек».

Другой темой, к которой он то и дело возвращался, были города – тот, в котором он родился, и тот, в котором он живёт. «Гётеборг» – «выплёвывал» он с нарочитым произношением портового рабочего. Весь этот «маленький Лондон» не более чем эвфемизм для дыры, построенной на глине. А чемпионат мира по лёгкой атлетике – задокументированный комплекс неполноценности. Авенин – насмешка над главной улицей. У людей отсутствует стиль. Клубная жизнь убога и неинтересна. Искусство чахнет в этой провинциальной топи. Праздник города – печальная вакханалия обитателей Партилле [182]. Кубок Готия [183] – единственное важное международное мероприятие – то есть действительно важное для всех детей среднего школьного возраста в мире.

– Вам тоже надо отсюда уехать, – говорил он, вытряхивая из пачки очередную сигарету. – Кто открывает издательство в Гётеборге? Это то же самое, что предлагать устрицы на матче IFK [184].

– Сесилии кажется, что это будет слишком близко к её родителям, – сказал Мартин.

На самом деле они даже ни разу это не обсуждали. Но по мере роста промилле Густава начало кренить к противоположному полюсу. В Стокгольме, заявлял он, стряхивая пепел мимо пепельницы, полно народу, которому ты интересен, только если ты что-то из себя представляешь. А если ты просто сидишь в парке на скамейке, тебя даже взглядом не удостоят. Чуть расслабишься в метро, и тут же получишь в спину локтем. Все нервные, галеристы снобы, настоящих друзей нет.

– А тут, конечно, всё по-другому, – сказал Мартин.

– Тут, во всяком случае, живут настоящие люди, – провозгласил Густав, и его голос сорвался. – Реальные люди. Я действительно так считаю.

– Что ж, возвращайся.

– Я думал пожить какое-то время в Берлине. Или Лондоне. Нет, чёрт. Сколько мы тут сидим? Ещё только одиннадцать? Куда мы пойдём?

– Мне, наверное, пора… – Мартин не был уверен, сколько из стоявших на столе кружек выпил он. Перед ними постоянно появлялись новые.

– Ты не можешь меня сейчас бросить! Время детское, Мартин!

– Я не знаю…

– Пойдём. Подумай о рутине. Подумай о своей уходящей молодости.

– Да, но я что-то очень устал…

– «Вальвет» – это антитеза усталости.

– Ты уверен, что он ещё есть?

– Ты это у меня спрашиваешь? Мартин, я разочарован. Кто из нас живёт в этом городе, а?

Размашистыми шагами они шествовали по Линнегатан, и им казалось, что всё почти как раньше. Но «Вальвет» действительно закрылся, а в «Магасинет» выстроилась немыслимо длинная очередь. Мартин вспомнил о новом заведении на Кунгсгатан, и они тут же оказались в давке на прокуренной лестнице. Ни одного знакомого лица. Девицы с космами, в ботинках. Парни в клетчатых фланелевых рубашках и драных джинсах. В лицо ударила вспышка фотоаппарата.

– Я стар для всего этого, – сказал Мартин.

– Брось. До того момента, когда тоска и уныние вопьются в тебя своими когтями, ещё верных десять лет.

– Возможно, они уже…

– Прекрати, в главном ты молод. Чёрт, а представь, что тебе сорок, – возразил Густав.

– Я надеюсь умереть до сорока.

– Не говори так.

Компания перед ними начала внезапно раскачиваться и громко смеяться, кто-то упал, а девушка, которая стояла ближе других, толкнула Мартина и с хихиканьем извинилась. Она посмотрела на него с любопытством, а рука, упёршаяся в руку Мартина, задержалась на несколько секунд дольше, чем нужно. В воображении Мартина молниеносно пронеслось: она двигается на танцполе, слегка не попадая в такт – тонкие руки вокруг его шеи – рассветное небо – дурацкий смех и слишком яркий свет у ночного киоска с грилем – она стягивает свитер через голову – слишком узкая кровать в захудалой однушке где-нибудь в Горде…

– Ничего страшного, – ответил он и отвернулся.

II

МАРТИН БЕРГ: Писатель всегда ущемлён.

ЖУРНАЛИСТ: Что вы имеете в виду?

МАРТИН БЕРГ: Если он неизвестен, никто не думает, будто он делает что-то такое, что нужно всем. Он должен всё время доказывать, что чего-то стоит. А с другой стороны, если ему удаётся написать что-то хорошее, все ждут, что следующая вещь будет неудачной. И чем лучше он пишет, тем выше шанс, что ему не удастся снова выйти на свой же уровень. Как Набокову после «Лолиты». Джойсу после «Улисса». То есть всё время надо бороться.

* * *

Из всех событий девяностых самым положительным было то, что одно весьма крупное, особенно в сравнении с «Берг & Андрен», издательство захотело напечатать эссе Сесилии.

– Но вас я, разумеется, застолбила первыми, – сказала она.

К тому моменту стало, впрочем, ясно: возможности издавать элитарную литературу у «Берг & Андрен» ограничены. Или их нет вообще. Кроме того, констатировал Мартин, было бы неплохо, если бы в их финансовый резервуар поступило бы и внешнее вливание.

Но, надо отметить, он был удивлён.

Её работы каким-то образом приобрели известность не только в университете. Где-то напечатали статью, где-то эссе. Она рассылала их в различные журналы, и если что-то брали, сообщала об этом с удивлением и воодушевлением. Разумеется, он был за неё рад. Впервые увидев её имя напечатанным, он почувствовал гордость. Само собой.

Началось всё с текста, который она написала об Амелии Эрхарт, первой женщине, перелетевшей Атлантику, её двухмоторный самолёт упал в море в 1937-м. У Сесилии был период восхищения Амелией Эрхарт, она прочла её автобиографию, написанную незадолго до катастрофы, и повесила фото отважной лётчицы на доске для записей у себя в кабинете. А потом на волне этого увлечения написала о ней небольшое эссе. В фокусе были женщины, добивающиеся поставленной цели и погибающие ради неё, Сесилия проводила параллели с Антигоной из драмы Софокла. (Мартин никогда толком не понимал, какой смысл рисковать жизнью, чтобы вопреки запрету похоронить брата.) Они как-то ходили на спектакль в Городской театр, оставив дочь на няню, пили в антракте вино, а потом поссорились из-за его вопросов о психологической достоверности образа Антигоны. То есть на обратном пути в трамвае она прочитала ему небольшую и отлично аргументированную лекцию об отношении к индивиду, коллективу и судьбе в античной Греции, а Мартин поймал себя на том, что говорит:

– Послушай, Сисси, если это наша ежегодная ссора, то ссориться из-за Софокла я, чёрт возьми, не хочу.

Эссе взял авторитетный журнал о культуре. Сесилия получила скромный гонорар, но вошла во вкус, продолжила писать, и в итоге на свет появился сборник «Атлантический полёт». Он был опубликован осенью, и критики приняли его на удивление хорошо. Сесилия же утверждала, что вообще не рассчитывала на какие-то отклики.

– Кого может заинтересовать такая книга? – недоумевала она. – Пару интеллектуалов узкой специализации in spe [185].

Но как это подчас случается, «Атлантический полёт» вышел вовремя. СЕСИЛИЯ БЕРГ, которой ещё не исполнилось тридцати, докторант истории идей и переводчик, оживила эссе как жанр, снова сделала его содержательным и интересным. СЕСИЛИЯ БЕРГ пишет в манере между Монтенем и Бангом, как, видимо, не пишет больше никто, – и критики начали активно включать «Атлантический полёт» в списки рекомендуемых рождественских подарков.

«Её стиль одновременно лёгок, как полёт бабочки, и неумолим, как правый хук Джейка Ламотты [186]», – написал рецензент из «Дагенс нюхетер». Мартин благородно забыл, что этот же человек несколько лет назад толкнул Сесилию на книжной ярмарке, и, аккуратно оторвав заметку, повесил её на холодильник.

* * *

На втором ребёнке настаивал именно Мартин. Но оба считали, что, когда ребёнок один, он часто растёт несносным. Хотя Ракель, похоже, была совершенно счастлива, когда, задрав нос, гуляла с родителями и держала маму за одну руку, а папу за вторую. Она гордилась тем, что научилась читать в четыре года и делала вид, что не понимает, почему другие только начинают учить буквы. Разговаривая со взрослыми, она употребляла такие слова как «релевантный», а в детском саду вела себя подчёркнуто высокомерно.

– Может, после того, как я закончу диссертацию… – говорила Сесилия. Но они оба знали, что на это уйдёт несколько лет.

Мартин представлял, как передаст издательство молодому поколению, в то время как поседевшая и более солидная версия его самого снова сосредоточится на литературе. А по воскресеньям они все вместе будут устраивать шумные богемные ужины, ничем не напоминающие ковыряния в тарелках с пересушенным стейком под аккомпанемент отцовского покашливания и тиканья настенных часов из его детства и юности.

– Все говорят, что труднее всего с первым ребёнком, – произнёс он. – А второй – это уже как дважды два. И коляску покупать не надо, и всё прочее. Да и ты не молодеешь. – Он хотел сказать это в шутку, обычно подобные комментарии отпускала её мать, но Сесилия посмотрела на него без улыбки.

Это был год её тридцатилетия. Сесилия не считала, что эта цифра что-то значит, но её уже начали раздражать молодые студенты («выводок поколения семидесятых, стремящийся исключительно развлекаться»), а как-то вечером он обнаружил, что она копается в ящике с нерассортированными фотографиями.

– Смотри, какая я была маленькая, – она протянула ему снимок угрюмого подростка с волосами, похожими на заросли осоки; полностью одетая, она сидела у бассейна в Аддис-Абебе.

– Почти Ракель, – сказал Мартин.

– Я тут минимум на семь лет её старше, – рассмеялась Сесилия.

– Семь лет туда, семь лет сюда. Скоро у тебя самой будет сердитая дочь-подросток, которая не захочет купаться в бассейне.

Она вырвала у него из рук фотографию и ушла к себе в кабинет.

На тот момент диссертация Сесилии представляла собой бесчисленные стопки бумаги и горы книг с закладками. История идей колониализма оказалась предметом почти необозримого масштаба. Откуда начать? С какого времени? С какой части света? Или – она ходила кругами в гостиной и как бы рубила сформулированный вопрос вербальным мачете, – ей лучше взять историю идей постколониализма? И писать о той путанице мировоззрений и идей, которая царит на философских пространствах бывших колоний Запада? (Это предложение она записала в одном из валявшихся по всему дому блокнотов.) Она перечитывала Фанона, углублённо изучала Саида [187], думала, не прочесть ли всего Фуко и не стоит ли включить сюда дискурсивный анализ. Научный руководитель отмечал, что материал разрастается с неуправляемой скоростью.

Потом, вместо «если у нас будет второй ребёнок», она начала говорить «когда у нас будет второй ребёнок». И на своё тридцатилетие устроила неожиданно большой праздник.

– Поминки по моей улетающей молодости, – сказала Сесилия. И впервые за долгое время напилась так, что её основательно вырвало в цветочный горшок, после чего она немедленно потребовала, чтобы ей налили ещё виски.

– У меня задержка, – сообщила она вскоре после этого. Несколько дней она забывала купить тест на беременность, а когда потом вышла из туалета с полоской, на которой появился голубой плюс, выглядела скорее удивлённой.

Мартин оказался не готов к накрывшей его волне счастья. Он вспомнил вес новорождённого, когда ты поддерживаешь ладонью его пушистую головку, вспомнил миниатюрную ручку, пытающуюся схватить тебя за мизинец. Взрывную радость от первой ответной улыбки, то, как младенец высовывает крошечный язык в древнем рефлексе подражания, как фокусирует взгляд и смотрит прямо на тебя. Он обнял Сесилию и сделал спонтанное танцевальное па, но её тело было как будто каменным и движение не подхватило.

– Что с тобой? Ты не рада?

– Рада, конечно, я просто думала, что это произойдёт не так скоро…

– Когда он родится? – Мартин считал. – Получается, в следующем марте, да? Когда мы сообщим Ракели? И в поликлинику надо позвонить.

– Да.

– Видишь, твоя мама ошибалась, когда утверждала, что у тебя не фертильный тип.

* * *

В сентябре снова приехал Густав, на сей раз он явился с визитом к ним домой. Они условились о времени, но он пришёл на два часа позже, пожаловался на транспорт и вручил Ракели гигантский пакет со сладостями, схватив который, она молниеносно – чтобы родители не успели вмешаться – исчезла. Если им повезёт, она уснёт от пресыщения где-то на середине «Астерикса и Клеопатры», подумал Мартин.

Сесилия встала с кровати, причесала спутанные пряди и облачилась в слаксы и выглаженную рубашку. Над поясом брюк аккуратно выпирал живот. Её состояние разоблачала, главным образом, походка, Сесилия перемещалась осторожно, слегка откинув плечи назад.

– Что я вижу! – сказал Густав. – Эта женщина в положении. Поздравляю!

Когда Мартин сообщил о прибавлении семейства по телефону, Густав вздохнул:

– Ну, это был лишь вопрос времени.

Он вёл себя галантно: поддерживал Сесилию за локоть, сопровождая в гостиную, решительно отклонил предложенный кофе. Вернее, заявил, что «в состоянии сходить и взять чашку сам». Сказал, что у неё сияющий вид, что было очевидной ложью, спросил, знают ли они уже, мальчик или девочка. И тут Сесилия впервые за долгое время рассмеялась:

– У меня пятнадцатая неделя. Ребёнок сейчас величиной с апельсин. У него только что появились глаза в нужном месте.

Мартин нашёл в морозилке пакет с булочками. Густав съел половину, а Сесилия три.

– Я переезжаю в Лондон, – вдруг сообщил Густав. Он вертел в руках выбившуюся из свитера нитку. – Временно. Не навсегда.

Сесилия отодвинула от себя чашку кофе.

– Вот как, – произнесла она, приподняв одну бровь.

– Швеция слишком мала, – продолжил Густав. Он словно подготовил речь в свою защиту и не хотел от неё отступать. Сказал, что духовно иссякает. Если так будет продолжаться и дальше, он скоро начнёт рисовать китч с лисицами или займётся мозаикой. Кроме того, Кей Джи открывает британский филиал и хочет выставить работы из Антиба:

– Он считает, что они «образуют мощную целостность». И что для пиара хорошо, если я буду находиться в Лондоне. Он говорит, что может организовать интервью в «Арт ревью».

– Кстати, – произнесла Сесилия, – Антиб был давно. У тебя есть что-нибудь новое?

– Ничего. Я о том и говорю – сплошное дерьмо. Мне нужен новый старт. Не потому что ещё остались люди, покупающие искусство, но тем не менее.

Сесилия смотрела на него, сложив руки на животе.

– Но что-то ты делал? Что ты написал в Стокгольме?

– Несколько портретов Долорес и ещё кое-кого. Занимаюсь интерьером бара, куда захаживаю, посмотрим, что из этого получится. Сначала это показалось интересным – trompe l’oeil [188] огромного формата, но не знаю… – Он вздохнул. – Не знаю, было ли у меня что-то удачное после той, где ты с книгами. После «Историка».

– Но это действительно выдающаяся работа, – сказал Мартин. – Шедевры нельзя создавать ежедневно, разве нет? Будешь ещё булочку? А ты, Сисси? Да ладно, одну ты ещё точно осилишь. Помни, что тебе нужно есть за двоих.

Когда Сесилия прилегла и задремала, они вдвоём пошли гулять к центру. Висевшее прямо над кранами Хисингена солнце щедро заливало светом улицы. Каштаны пожелтели. У ветра был свежий солоноватый привкус.

– Я не прочь зайти в «Пустервик», – сказал Густав. – Или куда там сейчас ходят?

– «Карл фон», – ответил Мартин. Он не то чтобы совсем выпал из жизни, но случаи, когда за последние полгода он заглядывал в какой-нибудь бар, можно было пересчитать по пальцам одной руки. Издательство отнимало всё его время. Малоутешительные перспективы заставляли выбирать: либо бросить всё и умереть, либо закатать рукава и попытаться ещё немного, «Берг & Андрен» со всей очевидностью предпочитали второе.

– В общем, давай, к «Линнею» [189], – сказал Густав. – Как вообще Сесилия?

– Ей запретили ходить на работу. У неё, похоже, расхождение лобковых костей. Она была на встрече с научным руководителем и в конце не смогла встать, и он погнал её к врачу.

Уже на раннем сроке беременности Сесилия начала жаловаться, что ей «дьявольски больно ходить по лестнице». Мартин включал здравый смысл: вряд ли всё так страшно, это же только третий месяц. Он напоминал ей о первой беременности, когда в ожидании Ракель она отдирала в квартире старый линолеум:

– Помнишь подпалины от кальяна? – Её губы растянулись в улыбку, которая тут же погасла, Сесилия со стоном опустилась на диван.

Потом она начала засыпать где придётся. Несколько раз он обнаруживал её спящей над книгой, а потенциально интересный абзац из «Чёрная кожа, белые маски» был отмечен засохшей слюной. Если они решали посмотреть фильм, она отключалась на начальных титрах. Однажды заснула в трамвае по дороге домой, и на последней остановке её разбудил водитель; она поехала назад и едва справилась с тем, чтобы по дороге к Стигбергсторгет снова не уснуть.

Мартин считал, что Сесилия переутомилась.

Она пыталась отдыхать, читая романы. Зачем-то выбрала «Войну и мир», но уже после третьей главы швырнула книгу в стену и закричала:

– Я не помню, кто есть кто у этих проклятых русских! Мартин предложил ей перейти на рассказы. Может, Чехов?

Через несколько дней он обнаружил её на полу в своём кабинете, она лежала в позе эмбриона, окружённая бумагами и книгами. Бормотала, что не может сконцентрироваться. Забывала, что только что написала, не могла привести в порядок разбегающиеся мысли. Мартин обнял её. Они раскачивались вместе, она всхлипывала и шмыгала носом. Он шептал что-то нечленораздельное, пока она не успокоилась.

– Она показалась немного разбитой, – сказал Густав и начал рыться в карманах. Зажигалка, пачка сигарет.

– Да, это расхождение лобковых костей – вещь, судя по всему, довольно неприятная.

– А что это вообще по сути?

– Там что-то расходится.

– Наверное, швы?

Мартин хлопнул его по руке и попытался вспомнить, что сбивчиво и устало рассказывала Сесилия после визита в женскую консультацию.

– Это что-то с тазовой костью, – сказал он. – Суставы становятся более подвижными или что-то такое. И из-за этого больно.

– Да, весёлого мало. Может, лучше к «тайцам»?

Несмотря на вторник и ранний час, в «Тай Шанхай» наблюдался явный аншлаг. Их посадили за столик рядом с входной дверью. У потолка клубился густой сигаретный дым. За длинным столом сидела большая шумная компания, видимо, музыкантов – у стены стояли зачехлённые гитары. Мартин заметил нескольких однокурсников Сесилии, молодых академических мужчин в бесформенных твидовых пиджаках. Они помахали ему, он кивнул в ответ и на миг увидел себя их глазами: Мартин Берг, издатель, несомненно, зрелая личность, в скором времени отец двоих детей, женатый на красивой, умной и для всех, кроме него, недоступной Сесилии, переступает порог заведения в компании известного художника Густава Беккера.

– Почему здесь всегда полно народа? – спросил Густав. И так с 1981-го.