Не свисти.
Правда-правда!
Где же ты взял-то их?
Они были у него в седельной сумке. Собирался положить туда пистолет, открыл, а они там и есть.
Провалиться мне на этом месте!
Билли сидел, держал ружье, слушал коней и тишину вокруг. Немного погодя Бойд сказал:
А пистолет ты туда положил?
Нет.
Чегой-то вдруг?
Да просто…
Так он у тебя?
Ага. Спи давай.
Когда рассвело, он встал и пошел смотреть, что вокруг за места. Пес тоже встал, засеменил следом. Взойдя на увал, Билли присел на корточки, опершись на ружье. Примерно в миле от них по равнине медленно смещалось стадо светло-бежевых коров; понятно: совмещают перегон с выпасом. Больше вроде бы ничего. Вернувшись под деревья, встал, глядя на спящего брата.
Бойд, сказал он.
Я тута.
Ну что, ехать готов?
Брат сел, оглядел окрестность:
Н-ну, в общем, да.
По-моему, надо ехать на север, опять на ту асьенду. Пересидеть у той хозяйки, она нас спрячет.
Надолго ли?
Не знаю.
У нас же встреча на завтра назначена.
Я знаю. А что поделаешь?
А сколько ехать-то? Ну то есть до той асьенды.
Понятия не имею. Давай вставай.
Повернули на север, ехали, пока вдали не замаячила река. Там опять стадо белесых коров, бредущих к северу среди деревьев вдоль приречных пахотных участков. Остановили коней, обернулись, сидят, озирая волнистую степь позади.
А можно из дробовика убить корову? — сказал Бойд.
Если с близкого расстояния. А что?
А если из пистолета?
Все равно надо подойти близко, иначе не попадешь.
Насколько близко?
Брось. Никаких коров мы стрелять не будем.
Жрать-то что-нибудь надо.
Знаю. Поехали.
Подъехали к реке, по мелководью перебрались на тот берег, поискали дорогу, но дороги не было. Поехали на север вдоль русла, и ближе к вечеру на их пути попалась деревушка Пуэблито-де-Сан-Хосе — горстка приземистых сереньких глинобитных лачуг. Пока ехали по ухабистой деревенской улице, видели нескольких женщин, устало глядевших из низких дверных проемов на всадников, ведущих за собой коней.
Что им не нравится, не знаешь? — спросил Бойд.
Не знаю.
Может, они принимают нас за цыган?
А может, и за конокрадов.
С приземистой крыши внимательным агатовым глазом их осмотрел козел.
Ay cabron
[619], сказал Билли.
Ч-чертова дыра, сказал Бойд.
Нашли женщину, согласившуюся покормить их, уселись на тростниковые циновки и поели из самодельных необожженных глиняных мисок холодного атоле. Вытирая тортильями миски, обнаружили, что на лепешки, кроме остатков атоле, налипает песок и грязь. Пытались женщине заплатить, но денег она с них не взяла. Билли предлагал настойчиво — мол, для niños
[620], — но она сказала, что ниньос у нее нет.
На ночь расположились в тополиной роще у реки, привязали коней у берега, где трава погуще, разделись и в темноте поплавали. Вода была прохладной и шелковистой. Пес сидел на берегу, наблюдал. Утром Билли встал до рассвета, сходил отвязал Ниньо, привел на стоянку, поседлал и сел верхом, прихватив ружье.
Ты куда? — сказал Бойд.
Поеду пошуршу, может, надыбаю какой-нибудь жрачки.
Ладно.
А ты тут посиди. Я ненадолго.
Да куда ж я денусь-то…
Не знаю.
А если кто-нибудь придет?
Никто не придет.
А если?
Билли оглядел его с головы до ног. Бойд скрючился на корточках, кутая плечи одеялом, — экий же тощенький оборвыш! Отвел глаза, устремив взгляд мимо бледных тополиных стволов на волнистые пустынные луга, едва начинающие проявляться в лучах рассвета.
То есть надо понимать, ты хочешь, чтобы я оставил тебе пистолет.
Думаю, это было бы очень правильно.
А ты стрелять-то из него умеешь?
Да черт подери, что там уметь!
У него два предохранителя.
Да знаю я!
Ну ладно.
Он вынул пистолет из сумки и подал брату:
Один в стволе.
Хорошо.
Зря не стреляй только. Этот один, да те, что в обойме, — это всё. Патронов-то больше нет.
Да я и не собираюсь стрелять.
Хорошо.
А ты вернешься скоро?
Я ненадолго.
Ладно.
Он поехал вдоль реки вниз по течению, положив ружье поперек луки седла. Вынул из патронника патрон с картечью, порылся среди патронов в сумке, нашел парочку с дробью номер пять, одним зарядил ружье, второй положил в карман рубашки. Карман застегнул. Ехал медленно, наблюдая, как за деревьями течет река. Отъехав милю, заметил на воде уток. Спешился, бросил поводья и с ружьем в руках пошел к ним, осторожно пробираясь среди прибрежных вётел. Снял шляпу, положил наземь. Позади него заржал конь, он, обернувшись, выругал его сквозь зубы, потом приподнял голову, глянул на реку. Утки были еще на месте. Три бурые морские черняти на оловянной глади затона. Туман стлался над водой, как дым. Пригибаясь, Билли осторожно продирался сквозь кусты. Конь снова заржал. Утки улетели.
Он выпрямился и оглянулся.
Черт бы тя драл, сказал он.
Но конь на него не смотрел. Смотрел на другой берег. Обернувшись, Билли увидел пятерых всадников.
Упал на четвереньки. Появляясь и пропадая за деревьями, всадники ехали гуськом вдоль реки вверх. Его они не видели. Утки вверху описали полукруг, блеснув в лучах только что вставшего солнца, и улетели, чтобы сесть где-то ниже. Всадники задирали головы, не меняя аллюра. Среди прибрежных вётел Ниньо стоял на виду, но они его не заметили, он больше не ржал, и они проехали и исчезли среди деревьев.
Билли поднялся, схватил с земли шляпу, нахлобучил на голову и осторожно, чтобы не испугать, вернулся к коню, поймал поводья, вскочил верхом и, развернув коня, бросил его в галоп.
Держась подальше от реки, он заложил дугу по прерии. Верхние ветви тополей уже освещало солнце. Стараясь не терять скорости, он шарил сзади в седельной сумке, пытаясь отыскать патрон с картечью. Всадников за рекой он не видел, а когда за деревьями замаячили свои привязанные к кольям кони, он повернул к стоянке.
Бойд понял, что произошло, прежде чем брат успел вымолвить слово, и сразу кинулся к лошадям. Билли спрыгнул наземь, собрал одеяла, скатал и связал их. Бойд выскочил на речной откос бегом, гоня перед собою коней.
Снимай с них веревки! — крикнул Билли. Сейчас нам устроят гонку.
Бойд повернулся. Поднял руку, словно потянувшись к первому из появившихся из-за деревьев коней, но тут его рубашка сзади надулась красным, и он упал на землю.
Потом Билли понял, что в тот миг он своими глазами видел летящую винтовочную пулю. Что этот чмок и посвист над ухом был полетом пули, и в течение какого-то застывшего мгновенья он даже видел солнечный блик на боковинке вращающегося металлического цилиндрика, за которым тянулся яркий след свинца, раскаленного трением в тесных нарезах ствола, — полетом, уже замедлившимся после прохождения через тело брата, но все еще быстрым, едва ли не быстрее звука, так что воздух у его левого уха успел лишь чмокнуть, словно что-то ему из бездны шепнув, и легонько ткнуть ударной волной в барабанную перепонку, а пуля уже срикошетила от какой-то ветки и запела, уносясь назад, вдаль, в пустыню, лишь на волосок не угадав украсть у него жизнь, и только после этого раздался запоздалый звук выстрела.
Он прозвучал над рекой скупо и плоско, потом из пустыни донеслось эхо. А Билли уже бегал от одного обезумевшего коня к другому, падал на колени, переворачивал брата, лежавшего в окровавленной грязи.
О господи, повторял он. О господи.
Он оторвал от земли перепачканный пылью затылок брата. Его изорванная рубашка была мокрой от крови.
Бойд, повторял он. Бойд.
Как больно, Билли.
Я знаю.
Как больно.
За рекой снова треснул винтовочный выстрел. Все кони выбежали из-под деревьев, кроме Ниньо, который стоял, топча брошенный чумбур.
No tire, закричал он. No tire. Nos rendimos. Nos rendimos aquí
[621].
Опять треснул выстрел. Билли положил Бойда, кинулся к коню и поймал волочащийся чумбур как раз в тот миг, когда животное собиралось броситься прочь. Повиснув на нем, он развернул коня и еле подтащил его туда, где лежал брат; обеими ногами наступил на чумбур, поднял брата, прислонил к коню и толкал вверх, пока тот не оказался в седле, потом перебросил поводья коню через голову, схватился за луку седла и, впрыгнув позади брата, обхватил его, чуть не падающего, вокруг пояса, нагнулся и вонзил каблуки в живот Ниньо.
Пока выезжали из-под деревьев на открытое место, за рекой раздались еще три выстрела, но теперь он уже пустил коня в галоп. Брат елозил в седле такой расслабленный и кровавый, что он решил: все, не иначе как тот уже умер. Остальных коней видел: они бежали по равнине впереди. Один вдруг отстал — видимо, ранили. Пес вообще куда-то делся.
Конем, который отстал, оказался Бейли, пуля попала ему в заднюю ногу, повыше скакательного сустава, и, когда они пронеслись мимо, он остановился. Оглянувшись, Билли увидел, что конь просто стоит, и все. Будто из него душу вынули.
Проскакав еще что-нибудь с милю, он перегнал двух других коней, и они пристроились сзади. Оглянувшись, увидел всех пятерых всадников — они во весь опор неслись за ним, оставляя тонкий хвост пыли, кто-то охлестывал лошадь и сверху и снизу, у каждого в руке винтовка, и всё в лучах только что вставшего утреннего солнца видно ясно, четко, как на ладони. Глянул вперед: трава, трава, трава с кое-где торчащими из нее деревцами юкки, похожими на приземистые пальмы, равнина и трава, трава, а на горизонте голубые горы. И бежать некуда, и спрятаться негде. Вновь и вновь он долбил в бока Ниньо каблуками сапог. Бёрд и Том начали отставать, он обернулся, позвал их. Вновь бросив взгляд вперед, вдруг увидел вдалеке крошечный темный силуэт, ползущий вдоль горизонта слева направо, волоча за собой тучу пыли, и понял, что там дорога.
Прижимая к себе брата, нагнулся ниже к холке и снова тыкал Ниньо каблуками под брюхо, снова уговаривал его, тот с громом копыт несся по голой равнине, а в ребра ему бились болтающиеся, никчемные стремена. Когда оглянулся назад, Бёрд и Том снова были неподалеку, и из этого он сделал вывод, что Ниньо под тяжестью двоих всадников выдыхается. Следующей мыслью было, что преследователи, похоже, отстают, и тут смотрит — один из них остановился и над ним вспухло белое облачко винтовочного выстрела, потом послышался дохленький сухой щелчок, сразу затерявшийся в открытом поле, но это и все. Впереди грузовик вместе с дорогой куда-то исчез, оставив за собою в воздухе лишь белесый шлейф.
Дорога оказалась грунтовым проселком — ни насыпи, ни канав, — так что, выскочив на нее, он даже не сразу это понял. Натянув поводья, резко, с проскальзыванием копыт остановил задыхающегося коня и развернул его в обратную сторону. Бёрд из последних сил нагонял, и он попытался преградить ему путь, но, поглядев на юг, увидел вдруг возникший из ниоткуда допотопный грузовик с кузовом без бортов, везущий сельскохозяйственных рабочих. Забыв о Бёрде, повернул и пустил коня вдоль дороги к югу, к этому грузовику, замахал шляпой.
Грузовик был без тормозов, и, увидев их, водитель загромыхал коробкой передач, постепенно переключаясь с понижением. Рабочие сгрудились у кабины, уставившись на раненого мальчика.
Tómelo, закричал им Билли. Tómelo
[622].
Конь бил копытом и вращал глазами; один из ехавших в кузове принял у Билли чумбур и примотал его к одной из стоек снятого тента; еще чьи-то руки ухватили раненого, кто-то спрыгнул на дорогу, чтобы помочь поднять его в кузов. Кровь для этих людей была явлением обыденным, и никто не спрашивал, что с ним случилось и почему. Называя его el gúerito
[623], они его положили в кузов и вытерли кровь с ладоней о штаны. Один стоял на страже, следил за всадниками погони, руку держа на крыше кабины.
Pronto, подгонял он остальных, pronto
[624].
Vámonos
[625], крикнул водителю Билли.
Нагнувшись, он отвязал коня и грохнул по дверце кабины кулаком. Мужчины в кузове помогли взобраться наверх тем, кто спрыгнул на дорогу, водитель врубил передачу, и они рванули вперед. Один из мужчин протянул запачканную кровью руку, Билли за нее схватился. Под Бойда на грубые доски кузова они подстелили рубашки и одеяла-серапе. Понять, жив ли он или уже помер, было невозможно. Мужчина пожал Билли руку.
No te preocupes
[626], крикнул он.
Gracias, hombre. Es mi hermano
[627].
Vámonos
[628], крикнул ему мужчина.
Грузовик тяжело разгонялся, ворча и дребезжа трансмиссией. А в степи всадники разделились — двое, срезая угол, рванули к северу, наперехват грузовику. Рабочие махали руками, свистели, торопя Билли, который все еще не трогался с места, крутили над головой руками — дескать, давай, давай, вали! Перебравшись через заднюю луку в седло, он нашел сапогами стремена; пропитавшиеся кровью джинсы холодили ноги. Дал Ниньо шенкеля: пошел! Бёрд опережал его на милю. Когда оглянулся, всадники были в какой-нибудь сотне ярдов, и он упал на холку Ниньо, моля его спасти ему жизнь.
Бёрда вскоре догнал, но, поравнявшись, увидел в его глазах примерно то же, что было у Бейли, и понял, что потерял его. Оглянувшись на всадников, он в последний раз позвал своего старого коняшку, чтобы взбодрить его, и поскакал дальше. Опять услышал тот же негромкий хлопок, который производит винтовка на открытой местности, а когда оглядывался, один из всадников, спешившись, собирался стрелять, целясь с колена. Низко пригнувшись, мчал дальше. Когда снова оглянулся, двое всадников в степи сделались вроде бы меньше, а когда в последний раз оглянулся, они стали еще меньше, при этом Бёрда нигде видно не было. Коня по имени Том он тоже больше никогда не видел.
Еще солнце едва к полудню, а он уже был один неведомо где, вел под уздцы с головы до ног мокрого и вымотанного коня вверх по каменной теснине сухого русла. Все время с ним разговаривал и старался идти по камням, а когда конь ставил копыто в песок, бросал повод, возвращался и стирал след пучком травы. Штанины затвердели от засохшей крови, и он понимал, что и самому ему, и коню вода нужна позарез и срочно.
Оставив коня стоять с распущенным латиго, он полез на скалы, залег наверху в расщелине и осмотрел окрестности на востоке и юге. Ничего не увидел. Спустился обратно вниз и, забрав в одну руку поводья стоящего коня, другой взялся за луку седла; увидев темное кровавое пятно на старой коже, немного постоял, сжимая оба повода в руке, лежащей на влажной и соленой холке отцовского коня.
Сволочи, произнес он вслух. Не могли уж меня застрелить.
В голубоватых сумерках того же дня вдали на севере он увидел огонек, который принял сперва за Полярную звезду. Следил за ним, ожидая, что он поднимется над горизонтом, но он не поднимался, и тогда Билли слегка изменил курс и, ведя измученного коня в поводу, пошел по пустынной прерии на огонь. Конь шел еле-еле, спотыкался, и Билли, подождав, когда конь его нагонит, заговорил с ним и пошел с ним рядом, взяв за щечный ремень недоуздка. Конь был покрыт такой белой соляной коркой, она так сверкала на всю вечереющую прерию, будто это и не конь, а чудо-юдо какое-то. Когда Билли сказал ему все, что в таких случаях говорится, он стал рассказывать сказки. Рассказывал по-испански, как ему самому в детстве их рассказывала бабушка, а когда рассказал все, что мог припомнить, стал ему петь.
Над дальними горами на западе висел последний тощенький огрызок убывающей луны. Венера куда-то сгинула. Во тьме и призрачном роении звезд. И куда только их понаделали, такое множество. Он продолжал свой марш-бросок еще в течение часа, потом остановился и пощупал коня, высох ли, после чего вскочил в седло и дальше ехал верхом. Поискал глазами огонек, но огонек исчез, тогда Билли определился по звездам, а через некоторое время огонек появился снова — выскочил из-за какого-то темного пустынного бугра, который скрывал его. Петь перестал и стал думать, как бы помолиться. В конце концов стал молиться прямо Бойду. «Не умирай, — молил его он. — Ты все, что у меня есть».
Было уже около полуночи, когда, уткнувшись в изгородь, он повернул к востоку и ехал, пока не встретились ворота. Спешился, провел в них коня, закрыл за собой, снова сел в седло и поехал по белесой глинистой дорожке на огонек, где уже проснулись собаки и с лаем бросились вперед.
Вышедшая к двери женщина была немолода. На этом отдаленном становище она жила с мужем, который, как она сказала, отдал глаза за революцию. Она прикрикнула на собак, те куда-то слиняли, и когда она отступила, пропуская его в дом, этот ее муж стоял в крошечной комнатке с низким потолком, как будто поднялся поприветствовать высокого гостя.
¿Quién es?
[629] — сказал он.
Она ответила ему, что это американец, который заблудился. Мужчина кивнул. Он отвернулся, и его изборожденное морщинами лицо на миг поймало слабый отсвет лампы, в которой горел газойль. Глаз у него в глазницах не было, веки были плотно сомкнуты, так что его лицо постоянно хранило выражение болезненной самоуглубленности. Как будто он все время размышляет о каких-то былых ошибках.
Сели за сосновый стол, выкрашенный зеленой краской, и женщина принесла гостю чашку молока. Он чуть ли не забыл уже, что люди иногда пьют молоко. Чиркнув спичкой, поднесла ее к кольцевому фитилю керогаза, отрегулировала пламя и поставила на него кастрюльку, а когда вода закипела, одно за другим с ложки опустила туда яйца и вновь накрыла ее крышкой. Слепой мужчина сидел прямо и напряженно. Как будто это он был гостем в собственном доме. Когда яйца сварились, женщина переложила их, курящиеся паром, в миску и села, стала смотреть, как мальчик ест. Он взял одно и тут же уронил обратно. Она улыбнулась.
Le gustan los blanquillos?
[630] — сказал слепой.
Sí. Claro
[631].
Посидели. Яйца в миске исходили паром. Свет керосиновой лампы, на которой не было абажура, делал их лица похожими на маски, висящие в воздухе.
Digame, сказал слепой. ¿Qué novedades tiene?
[632]
Билли сказал, что в этой стране он для того, чтобы вернуть лошадей, украденных у его родителей. Сказал, что путешествует с братом, но сейчас с ним в разлуке. Слепой слушал, наклонив голову. Спросил, что нового слышно о революции, но таких новостей у мальчика не было. Затем слепой сказал, что хотя в их краях вроде бы все спокойно, это не обязательно добрый знак. Мальчик покосился на женщину. Женщина серьезно кивнула. Похоже, она относилась к мужу с большим почтением. Билли взял из миски яйцо, разбил скорлупу о край и начал чистить. Пока он ел, женщина завела рассказ об их жизни.
Она сказала, что ее слепой муж происходит из простой семьи. Имеет «orígenes humildes»
[633], как она выразилась. А глаз своих он лишился в лето Господне одна тысяча девятьсот тринадцатое в городе Дуранго. До этого он уехал на восток (это еще в конце зимы было), вступил в отряд Макловио Эрреры, и третьего февраля, после сражения у Намикипы, они взяли город. В апреле он воевал на подступах к Дуранго в рядах повстанцев под командованием Контрераса и Перейры. В арсенале федералистов они нашли древнюю, французского литья полукулеврину-дрейк, к которой его как раз и приставили. Город они не взяли. Он мог бы спастись, продолжала женщина, но не оставил свой пост. И попал в плен наряду со многими другими. Пленным дали возможность присягнуть на верность правительству, а тех, кто отказался, ставили к стенке и без долгих проволочек расстреливали. Среди них были люди разных национальностей. Американцы, англичане, немцы… Были и те, кто приехал из стран, о которых здесь и слыхом не слыхивали. Но и они отправлялись к стенке и там умирали под градом винтовочного свинца и в жутком дыму. Они беззвучно падали друг на друга, выпачкав кровью своих сердец штукатурку сзади. Он видел это.
Среди защитников Дуранго тоже, конечно, были иностранцы, но такой был один. Немец-уэртист по фамилии Вирц, капитан федеральной армии.
Захваченные в плен повстанцы стояли на улице, связанные друг с другом проволокой от забора, как марионетки, а этот человек прохаживался вдоль строя, нагибаясь, чтобы заглянуть каждому в лицо — как отражается у них в глазах работа смерти, — потому что у них за спиной продолжались fusilamientos
[634]. Тот человек говорил по-испански, в общем-то, неплохо, хотя и с немецким акцентом, и он сказал artillero
[635], что только самый жалкий идиот способен умереть за дело, которое мало того что нельзя назвать правым, так еще и обречено. В ответ пленный плюнул ему в лицо. А немец сделал нечто совсем уж странное. Он улыбнулся и слизнул слюну пленника с губ. Он был верзила, здоровенный дядька с огромными ручищами, он протянул их, схватил двумя этими ручищами пленника за голову и наклонился вроде как поцеловать его. Но это был не поцелуй. Он схватил его за лицо, так что со стороны и впрямь могло показаться, что он наклонился поцеловать его в каждую щеку, как делают военачальники-французы, но что он сделал на самом деле, так это, сильно втягивая щеки, высосал у человека по очереди оба глаза, а потом выплюнул их, и они повисли, болтаясь на каких-то ниточках, чуждые, мокрые и дрожащие у него на щеках.
А он стоял. Боль была жуткой, но страдание оттого, что раскололся мир, который уже не спасти, не склеить, было еще ужаснее. Даже дотронуться до этих своих глаз он не мог себя заставить. В отчаянии он закричал и замахал перед собой руками. Он уже не мог видеть лицо врага. Насылателя тьмы, укравшего у него свет. А мог он видеть только потоптанную уличную пыль у себя под ногами. Беспорядочное мельтешение ног в башмаках и обмотках. Видел собственный рот. Когда пленных развернули и повели прочь, товарищи подхватили его и повели под руки по земле, которая качалась у него под ногами. Такого ужаса никто никогда не видывал. Даже говорили вокруг шепотом. Красные дыры его глазниц горели, словно обожженные. Как будто тот человек-демон нес в себе адский пламень, который изрыгнул на свою жертву.
Ему пытались ложкой вправить глаза обратно, но никому это не удавалось, глаза постепенно высохли у него на щеках, как виноградины, мир поблек, посерел, а потом и совсем исчез.
Билли бросил взгляд на слепого. Тот сидел прямо и бесстрастно. Женщина помолчала. Потом продолжила:
Некоторые говорили, что этот самый Вирц спас ему жизнь, потому что если бы его не ослепили, то непременно поставили бы к стенке. Кое-кто говорил, что это было бы лучше. При этом никто не спрашивал мнения на сей счет самого ослепшего. Который, сидя в холодной каменной cárcel
[636], наблюдал, как свет вокруг него постепенно меркнет, пока не оказался во тьме. Глаза высохли и сморщились, ниточки, на которых они висели, тоже высохли, и мир исчез; тогда он наконец заснул и во сне увидел все те места, по которым прошел с войсками. Увидел горы и птиц в ярких перьях, полевые цветы, а еще ему снились босоногие девушки на улицах горных поселков — девушки с глазами, полными сладких посулов, глубокими и темными, как сам этот мир, а над всем этим туго надутое ветром синее небо Мексики, где день за днем идет генеральная репетиция будущего человечества: вот и фигура Смерти — в ее бумажной маске, изображающей череп, и в костюме с нарисованными на нем костями скелета — ходит взад и вперед перед софитами рампы и что-то надрывно декламирует…
Hace veintiocho años, сказала женщина. Y mucho ha cambiado. Y a pesar de eso todo es lo mismo
[637].
Протянув руку, мальчик достал из миски последнее яйцо, разбил его и стал чистить. Тут заговорил слепой. Он сказал, что, напротив, ничего не изменилось, но все стало по-другому. Мир обновляется каждый день, потому что Господь творит его ежедневно. Но в новом мире все равно столько же зла, что и в прежнем, — ни больше ни меньше.
Мальчик откусил от яйца. Посмотрел на женщину. Она, похоже, ждала, что слепой скажет что-то еще, но он не сказал ничего, и она продолжила свой рассказ.
Повстанцы вернулись и восемнадцатого июня все равно захватили Дуранго, и тогда, выпущенный из тюрьмы, он оказался посреди улицы, до которой еще доносились звуки стрельбы из предместьев, где разбежавшихся федеральных солдат вылавливали и убивали. Он стоял и слушал — вдруг услышит какой-нибудь знакомый голос.
«¿Quién es usted, ciego?»
[638] — спрашивали его.
Он называл свое имя, но никто не знал его. Кто-то вырубил из дерева паловерде посох и дал ему, и вот с этим единственным принадлежащим ему предметом он пустился в путь пешком по дороге на Парраль. Время суток он определял, поворачивая лицо к солнцу, как солнцепоклонник. А еще по звукам окружающей жизни. По прохладе ночи, по ее сырости. По птичьим трелям и по теплоте так называемого света, луч которого падал ему на кожу. Из домов, мимо которых он проходил, люди выносили ему воду и еду и давали еще с собой, на будущее. Собаки, свирепо выскакивавшие перед ним на дорогу, тушевались и отходили прочь. Он даже удивился привилегиям, которыми наделила его слепота. Он не испытывал нужды ни в чем.
В тех местах недавно прошел дождь, и на обочинах расцвели полевые цветы. Он шел медленно, ощупывая колеи и рытвины своим посохом. Сапог на нем не было, потому что их давно украли, и в те первые дни он шел босиком, а его сердце полнилось отчаянием. Это еще мягко сказано. Отчаяние поселилось в нем как чужой, как враг. Как паразит, который выел его изнутри и в пустую оболочку вселился сам, приняв ее форму. Он чувствовал его в себе, прямо под горлом. Не мог есть. Разве что воды пригубит иногда из чашки, поднесенной ему во вселенской тьме неведомо кем, да и протянет руку с этой чашкой снова во тьму. Освобождение из тюрьмы мало что для него значило. Бывали дни, когда свобода казалась ему не более чем еще одним проклятием, и вот в таком состоянии, постукивая своей палкой, он медленно брел к северу по дороге на Парраль.
Первая одинокая ночь в дороге встретила его тьмой, прохладой и дождем, он остановился и прислушался к тому, как стучит дождь по пустыне. Ветер принес ему запах мокрого креозотового куста. Подняв лицо к небу, он стоял на обочине и думал о том, что, кроме ветра и дождя, ничто и никто уже к нему не приблизится и не коснется, — в таком разрыве он оказался со всем миром. Не подойдет к нему ни с дружбой, ни с враждой. Оковы, которыми он связан с местом в этом мире, совсем отвердели. Когда он двигался, мир двигался тоже, и его место в нем не менялось, вокруг были стены, но такие, что на них не бросишься и за них не выйдешь. Сел под дождем в придорожный бурьян и заплакал.
Утром своего третьего дня на свободе он пришел в город Хуан-Кебальос, где, щурясь ужасным своим прищуром, стоял на дороге, подняв трость, прислушиваясь и поворачиваясь на месте. Но собаки сразу куда-то ушмыгнули, и с ним заговорила женщина, оказавшаяся от него справа; она попросила его дать ей руку; он дал.
¿Y adónde va?
[639] — спросила она.
Он сказал, что сам не знает. Сказал, что идет туда, куда ведет дорога. Ветер. Божья воля.
La voluntad de Dios
[640], сказала она. Словно выбрала.
Она привела его в дом. Усадила за грубый дощатый стол и поставила перед ним pozole с фруктами, но он не мог есть, несмотря на все ее увещевания. Она просила рассказать ей, откуда он, но ему было стыдно своего положения, и он не хотел рассказывать, как постигло его такое несчастье. Она спросила, всегда ли он был слепым, он этот вопрос взвесил и после паузы сказал, что да, всегда.
Когда уходил, на его ногах была пара старых стоптанных уарачей, а на плече заношенное чуть не до дыр одеяло-серапе. В кармане рваных галифе несколько медных монет. Мужчины, болтавшие на улице, при его приближении замолкали и вновь начинали говорить, лишь когда он уже прошел. Как будто он мог быть каким-нибудь делегатом, представителем тьмы в их рядах, который ходит между ними и шпионит. Как будто их слова, унесенные с собой слепцом, могли тем самым обрести свою, не зависящую от них жизнь, а потом всплыть где-нибудь на другом конце света, наделенные смыслом, который те, кто их первоначально произнес, в них не вкладывали. Он вышел на дорогу и высоко поднял свою трость. «Ustedes no saben nada de mí»
[641], — прокричал он. Они умолкли, а он повернулся и пошел и вскоре услышал, что они заговорили вновь.
В тот вечер он услышал доносившиеся издалека, с равнины, звуки боя; постоял послушал. Понюхал воздух — не пахнет ли пороховой гарью, послушал, не донесутся ли крики людей и лошадей, но все, что было слышно, — это слабое потрескивание винтовочной стрельбы да время от времени тяжкий гул гаубицы, бахнувшей картечью, и после этого тишина.
На следующий день ранним утром его трость застучала по доскам моста. Он остановился. Еще раз постукал впереди себя. Осторожно ступил на доски, постоял, прислушался. Снизу глухо доносилось журчание воды.
Спустившись с невысокого речного берега, он раздвинул камыши и вышел к воде. Протянул руку, почувствовал, что достал тростью воду. Постукал по ней, поплескал и вдруг замер. Поднял голову, стал слушать.
¿Quién está?
[642] — проговорил он.
Никто не ответил.
Он положил на землю серапе, снял с себя лохмотья и, снова взяв в руку посох, тощий, нагой и грязный, ступил в воду.
Влез он туда с мыслью о том, что если вода окажется достаточно глубокой, то, может быть, в нее удастся кануть. Ему пришло в голову, что в состоянии вечной давящей ночи он, пожалуй, и так уже наполовину мертв. Значит, переход в смерть для него не должен быть так уж труден, потому что мир от него и ныне достаточно удален, так что, пребывающий во тьме, он и сейчас уже… Ну где он, как не на самой границе царства смерти?
Вода доходила ему едва до колен. Он стоял в реке, опираясь на свой посох. Потом сел. Вода была прохладной, она его медленно обтекала. Он опустил лицо вниз, чтобы почувствовать ее аромат, попробовать на вкус. Сидел так довольно долго. Услышал, что вдали ударили в колокол, который прогудел три раза и смолк. Встал на колени, наклонился вперед и лег на воду ничком. Посох положил поперек шеи как ярмо, держа его обеими руками. Задержал дыхание. Руками со всех сил нажал на посох и долго держал. Когда уже не в силах был сдерживаться, выдохнул и попытался вдохнуть воды, но не смог и очухался посреди реки на коленях. Он кашлял и ловил ртом воздух. Палку свою упустил, и ее снесло течением, а он встал и побрел куда-то, спотыкаясь, кашляя и хватая ртом воздух. Шел, нагибаясь и щупая перед собой поверхность воды ладонью. Человеку, стоявшему на мосту, он, должно быть, казался сумасшедшим. Тому человеку должно было казаться, что он пытается успокоить или реку, или что-то в реке. Но потом он увидел пустые глазницы.
A la izquierda
[643], воскликнул он.
Слепой остановился. Потом присел, скрестив перед собою руки.
A su izquierda
[644], пояснил голос.
Слепой похлопал по воде слева от себя.
A tres metros, настаивал тот же человек. Pronto. Se va
[645].
Его шатнуло вперед. Стал ощупью искать опору. Человек на мосту направлял его действия, в конце концов его рука нащупала посох, и сразу стыдливость заставила его сесть в воду, держа трость перед собой.
¿Qué hace, ciego?
[646] — спросил голос.
Nada. No le molesta
[647].
¿Yo? ¿Le molesto? Ciego, ciego
[648].
И незнакомец объяснил, что подумал, будто слепой человек тонет, и уже совсем было собирался прыгнуть его спасать, когда увидел, что он встал и отплевывается.
Слепой сидел, повернувшись к мосту и дороге спиной. Ощутил запах табачного дыма и через некоторое время спросил, не будет ли у человека на мосту покурить.
Por supuesto
[649].
Слепой встал и побрел к берегу.
¿Dónde está mi ropa?
[650] — забеспокоился он.
Все тот же голос направил его и к одежде. Одевшись, он выбрался обратно на дорогу, и они вместе с незнакомцем сели на мосту и закурили. Солнце приятно грело спину. Незнакомец сказал, что в реке слишком мало воды, чтобы утопиться; слепой кивнул. И добавил, что ко всему прочему от людей тут не спрячешься.
Потом слепой спросил: а ведь тут где-то церковь поблизости, нет? Его новый приятель удивился: дескать, нет, церкви здесь нет в помине. Тут вообще, мол, ничего нет в обозримой окрестности. Слепой сказал, что он слышал колокольный звон, а незнакомец сказал, что у него есть дядя, который тоже слепой, так вот он тоже часто слышит всякие звуки, которых на самом деле не было.
Слепой пожал плечами. Сказал, что он слепым стал недавно. А незнакомец спросил его, с чего он взял, что звон колоколов должен исходить от церкви, но слепой только пожал опять плечами и затянулся сигаретой. А потом спросил: какие же еще звуки могут исходить от церкви?
Незнакомец спросил его, зачем он хотел покончить с собой, но слепой сказал, что это не важно. Незнакомец спросил, не потому ли, что он не может видеть, и он ответил, что да, это было одной из причин. Сидят, курят. В конце концов слепой объяснил ему, что, по его мнению, человек, который ослеп, уже и так частично этот мир покинул. Сказал, что стал теперь только голосом, который вещает во тьме непредставимой, не имея никакого побуждения к жизни. Сказал, что этот мир и все в нем сущее давно превратилось для него в воспоминание. Причем довольно смутное. Пожал плечами. И добавил, что не хочет быть слепым. Что он свое отжил.
Незнакомец выслушал его, посидели в молчании. Слепой услышал слабый пшик сигареты в речной воде. В конце концов незнакомец сказал, что терять присутствие духа — это грех, да ведь и все равно же мир без нас остается прежним. Что ж, с этим действительно не поспоришь. Когда слепой не ответил, тот сказал слепому: коснись меня, но слепому стало как-то неприятно.
Con permiso
[651], сказал незнакомец.
Он взял руку слепого и положил его пальцы себе на губы. Так они там и лежали. Как будто один другого заклинает помолчать.
Toca
[652], сказал незнакомец.
Слепой не хотел. А тот взял опять руку слепого и провел по своему лицу.
Toca, повторил он. Si el mundo es illusión la perdida del mundo es illusión tambien
[653].
Так слепой и сидел — с рукой, лежащей на лице незнакомца. Потом начал ею двигать. Лицо как лицо. Возраста непонятного. Смуглое? Бледное? Потрогал тонкий нос. Жесткие прямые волосы. Потрогал глазные яблоки незнакомца под тонкими сомкнутыми веками. Высокогорная пустыня, утро, тишина. Ни звука, лишь журчание реки да их дыханье. Ощупал кончиками пальцев глазные яблоки. Их мелкие быстрые подергивания будто толчки в крошечной матке. Отдернул руку. Сказал, что так он ничего понять не может.
Es una cara, сказал он. Pues que?
[654]
Незнакомец посидел молча. Как бы придумывая, что ответить. Спросил слепого, может ли он плакать. Слепой сказал, что плакать может каждый, но незнакомец хотел знать не это, а может ли человек без глаз лить слезы из тех мест, где у него были глаза, вот насчет этого как? Слепой не знал. В последний раз затянулся сигаретой и дал ей упасть в реку. И снова сказал, что мир, с которым ему приходится обращаться, во многом отличается от того, что о нем думают люди, и на самом деле вряд ли вообще это какой-то мир. Сказал, что, просто закрыв глаза, ты ничего не поймешь. Это может сказать не больше, чем сон говорит о смерти. Сказал, что дело тут не в том, иллюзия или не иллюзия. И поведал ему о широкой сухой пыльной пустоши над рекой, рядом с которой идет дорога, а за ней горы, а над всем этим синее небо, чтобы было не так скучно и чтобы мир не рухнул на голову сразу — этот верный и вечный мир. Сказал, что свет этого мира живет только в людских глазах, потому что сам-то мир летит во вселенской тьме, так что тьма — это и есть его истинная природа и нормальное состояние; в этой тьме он скручен так, что связано все со всем, но видеть там совершенно нечего. Сказал, что этот мир весь разумен — от дальних краешков до самой сердцевины, — но потаен и черен непредставимо, так что его природу нельзя назвать видимой или невидимой. Сказал, что может теперь переиграть в гляделки даже солнце, и что толку?
Этими словами он, казалось, вверг приятеля в ступор. Бок о бок они сидели на мосту. На них светило солнце. В конце концов незнакомец спросил слепого, как он пришел к таким воззрениям, и слепой ответил, что у него в голове давно носилось что-то в этом роде, а у слепых для размышлений времени хватает.
Пора было идти. Они встали. Слепой спросил своего нового друга, куда он идет. Тот замялся. Спросил слепого, а он куда? Слепой показал посохом.
Al norte
[655], сказал он.
Al sur
[656], сказал незнакомец.
Слепой кивнул. Протянул в темноту руку, и они простились.
Hay luz en el mundo, ciego, сказал незнакомец. Como antes, asi ahora
[657].
Но слепой лишь повернулся и пошел, как и прежде, в сторону города Идальго-дель-Парраль.
Тут женщина прервала свой рассказ и посмотрела на мальчика. Веки его отяжелели. Голова то клонилась, то вскидывалась.
¿Está despierto, el joven?
[658] — сказал слепой.
Мальчик сел прямо.
Sí, сказала женщина. Está despierto
[659].
¿Hay luz?
[660]
Sí. Hay luz
[661].
Слепой сидел прямо и напряженно. Руки положил перед собой на стол вниз ладонями. То ли мир ими удерживал, то ли себя в нем.
Continuas
[662], сказал он.
Bueno, сказала женщина. Como en todos los cuentos hay tres viajeros con quiénes nos encontramos en el camino. Y anos hemos encontrado la mujer y el hombre. Она бросила взгляд на мальчика. ¿Puede acertar quién es el tercero?
[663]
¿Un niño?
[664]
Un niño. Exactamente
[665].
¿Pero es verídica, esta historia?
[666]
Тут в разговор вклинился слепой мужчина, сказал, что история, разумеется, правдива. Сказал, что у них не было желания ни развлекать его, ни даже наставлять. Что единственным их намерением было открыть ему истину, других же целей они никаких не преследовали.
Билли спросил, как могло выйти, что на всем долгом пути в Парраль он встретил только трех человек, на что слепой сказал, что он, конечно же, встречал и других людей и получил от них много доброго, но вышло так, что только с этими тремя незнакомцами он разговаривал о своей слепоте, а значит, только они могут быть действующими лицами cuento
[667], главный герой которой слеп и говорится в которой о способности видеть. ¿Verdad?
[668]
¿Es héroe, este ciego?
[669]
От ответа слепой мужчина временно уклонился. Но в конце концов сказал, что, если подождать, будет видно. Лучше всего, если каждый рассудит сам. Потом сделал жест рукой в направлении женщины, и она продолжила:
Как я уже говорила, он брел все дальше на север, пока через девять дней не достиг города Родео на реке Рио-Оро. Везде ему что-нибудь подавали. Женщины выходили к нему из домов. Они останавливали его на дороге. Совали в руки всякие вещи, предлагали заботиться о нем хоть на каком-нибудь участке пути. Частенько кто-нибудь из них шел с ним бок о бок, ему описывали деревни и поля, сообщали о видах на урожай, называли по именам людей, живущих в домах, мимо которых вместе проходили; как на духу рассказывали о домашних неурядицах. О смерти близких, о непостоянстве возлюбленных. Рассказывали о неверности мужей, да так, что аж слушать бывало неловко, хватали за локоть и свистящим шепотом на ухо сообщали имена их шлюх. Никто не требовал от него обета молчания, никто даже не спрашивал, как его зовут. Мир открывался ему таким, каким он в жизни никогда его не видел.
Двадцать шестого июня того года через городок Родео проходила рота уэртистов, следовавших на восток, в Торреон. Они прибыли поздним вечером, многие уже пьяными, все пешие, и устроили бивуак на бульваре, где разломали и пожгли в кострах все скамейки, а на рассвете согнали туда тех, кого посчитали сочувствующими повстанцам, выстроили их у глинобитной стены granja lechera
[670], раздав сигареты, чтобы люди напоследок покурили, а потом расстреляли их на глазах у детей, жен и матерей, которые рыдали и рвали на себе волосы.
Когда на следующий день в городок пришел наш слепой, он случайно затесался в похоронную процессию, которая протянулась по всей его серой и немощеной главной улице, и не успел он еще толком разобраться, что вокруг происходит, как какая-то девочка взяла его за руку, и уже вместе они пришли на пыльное кладбище в предместьях. Там среди бедных деревянных крестов, глиняных кувшинов и дешевых стеклянных стаканов, поставленных для сбора церковных пожертвований, на земле стояли первые три гроба, сколоченные из тарных досок и неровно покрашенные печной сажей, замешенной на газойле; поодаль трубач играл грустный военный марш, а речь произносил старейшина городка — за неимением священника. Девочка схватила слепого за руку, прильнула к нему.
Era mi hermano
[671], прошептала она.
Lo siento
[672], сказал слепой.
Мертвого подняли из гроба и передали в руки двоих мужчин, которые спрыгнули в могильную яму. Там они уложили его прямо в грязь, руки, которые у трупа раскинулись в стороны, снова сложили ему на груди и накрыли лицо куском материи. Потом эти временные могильщики подняли кверху руки, схватились за руки ожидающих наверху товарищей, и те помогли им выбраться из могилы, после чего каждый из этих мужчин бросил по лопате земли на мертвого в бедняцкой одежде; комья светло-серой, богатой селитрой земли глухо застучали, женщины запричитали и заплакали, а пустой гроб и его крышку, взвалив на плечи, унесли обратно, чтобы доставить в нем сюда же следующее тело. Слепому было слышно, как маленькое кладбище заполняется все новыми и новыми людьми, и вскоре он почувствовал, что его опять куда-то ведут, протискиваясь сквозь плотную толпу, но далеко идти не пришлось, он опять остановился и стал слушать еще одну надгробную речь очередного доморощенного оратора.
¿Quién es?
[673] — понизив голос, спросил он.
Девочка изо всех сил сжимала его руку.
Otro hermano
[674], прошептала она.
Когда перешли к третьей могиле, слепой наклонился и спросил, скольких ее родственников сегодня хоронят, но она сказала, что этот последний.
¿Otro hermano?
[675]
Mi padre
[676].
Вновь посыпались комья, заплакали женщины. Слепой надел шляпу.
На обратном пути навстречу им попалась еще одна похоронная процессия, направлявшаяся к кладбищу, слепой опять услышал стенания и шарканье ног под тяжестью скорбной ноши. Никто не произносил ни слова. Когда процессия прошла, девочка снова вывела его на дорогу и они побрели дальше, как и прежде.
Он спросил девочку, остался ли кто-нибудь из ее родственников в живых, но она сказала, что нет, кроме нее — никого, потому что мама уже много лет как умерла.
Предыдущей ночью шел дождь, погасшие костры, которые жгли убийцы, залило, и слепой чуял запах мокрого пепла. Они прошли мимо молокозавода, глинобитную стену которого, ставшую черной от запекшейся крови, уже отмыли дочиста городские женщины, словно и не была она окровавлена. Девочка рассказала ему о казнях и перечислила по именам каждого, кто был там расстрелян, рассказала, кто он был такой, как стоял и как упал. Женщин к ним не пускали, пока не застрелили последнего, потом капитан отошел в сторону, и они бросились к упавшим, чтобы хоть напоследок подержать умирающих в объятиях.
¿Y tú?
[677] — сказал слепой.
Она подбежала сперва к отцу, но тот был уже мертв. Потом к каждому из братьев по очереди, начиная со старшего. Но они тоже уже были мертвы. Потом она слонялась среди женщин, которые сидели на земле и, прижимая к себе мертвые тела, раскачивались и рыдали. Потом солдаты ушли. Пока уходили, на улице произошла какая-то непонятная стычка. А через некоторое время появились мужчины с телегами. А она там все бродила, держа в руках отцовскую шляпу. Все не могла в толк взять, что теперь с ней делать.
Так она и держала эту шляпу в руках — даже за полночь, когда уже сидела в церкви и около нее остановился и заговорил с ней sepulturero
[678]. Он посоветовал ей идти домой, но она сказала, что дома на циновках лежат два ее мертвых брата, мертвый отец и на полу стоит горящая свеча, так что ей даже прилечь негде. Она сказала, что весь ее дом занят мертвыми, потому она и пришла в церковь. Сепультуреро выслушал. Сел рядом с ней на грубую дощатую скамью. Час был поздний, в церкви никого не было. Они сидели бок о бок, держа на коленях шляпы: она — сомбреро из плетеной соломки, он — пыльную черную федору. Она непрестанно плакала. Он вздыхал и сам имел вид вымотанный и разбитый. Конечно, хочется верить, сказал он ей, что Господь накажет тех, кто творит подобное, уверения в этом люди расточают направо и налево, но, как показывает его опыт, говорить за Бога лучше все-таки поостеречься, так как люди с очень и очень подмоченными репутациями зачастую наслаждаются весьма комфортной жизнью, умирают мирно, а хоронят их с почестями. Он сказал, что было бы ошибкой ожидать большой справедливости в этом мире. Сказал, что слухи о том, будто бы зло редко вознаграждается, очень преувеличены, потому что, если бы зло не приносило выгоды, люди бы его не творили, да и какая тогда была бы в том заслуга, чтобы от него воздерживаться? По роду своей деятельности он вынужден куда чаще других иметь дело со смертью, и вот что ему хочется сказать: действительно, со временем боль утраты проходит, время лечит, но какой ценой? Ценой того, что почившие любимые мало-помалу стираются из памяти сердца, то есть лишаются единственного прибежища, которое у них осталось с прежних времен. Их черты туманятся, голоса слабеют.
Держи их крепче, шептал сепультуреро, не отпускай. Говори с ними. Зови по именам. Старайся не давать твоей печали умереть, потому что она облагораживает всякий дар.
Девочка передала эти слова слепому, когда они стояли вместе у стены молокозавода. Еще она сказала, что сюда приходили девочки, мочили свои pañuelos
[679] в крови убитых, которая лужами стояла под стеной, или отрывали лоскуты от подолов нижних рубах. На этом поприще возникла даже кое-какая торговлишка — стараниями нескольких старых безмозглых воспитательниц, у которых в голове давно шарики за ролики заскочили. Кровь скоро впиталась в землю, и с наступлением темноты — это когда еще дождь не начинался — стаей набежали собаки, рылись там носами, набирали полный рот пропитанной кровью грязи, глотали ее, щелкали зубами и друг с другом грызлись, но потом и они куда-то исчезли, а когда пришел день, на этом месте не осталось и следа от вчерашней смерти, крови и страдания.
Они постояли молча, а потом слепой коснулся лица девочки — ее щеки и губ. Разрешения он не спрашивал. Она застыла. Он коснулся ее глаз — сперва одного глаза, потом другого. Она спросила его — он ведь, наверное, тоже был солдатом, и он сказал, что да, тогда она спросила, многих ли он убил, на что он ответил — нет, никого. Она попросила его наклониться, чтобы она тоже могла, закрыв глаза, коснуться его лица: ей хотелось понять, много ли можно таким образом узнать. Он подчинился. Он не стал говорить ей, что закрыть глаза — это не то же самое. Когда ее пальцы добрались до его глаз, она замешкалась.
Ándale, сказал он. Está bien
[680].
Она потрогала его сморщенные веки, глубоко запавшие в глазные впадины. Потрогала их нежно, кончиками пальцев, спрашивая его, не больно ли, но он сказал, что болит у него только память: иногда ночью снится, что эта вечная тьма сама всего лишь сон, он просыпается, трогает глаза, а их и нет. Он сказал, что такие сны — ужасная мука, а все равно он не хочет, чтобы они прекращались. Сказал, что когда мир изгладится из его памяти, изгладится он и из снов, и тогда, чего доброго, рано или поздно тьма сделается абсолютной, а он не хотел бы, чтобы у него не осталось даже тени былого мира. Сказал, что он боится того, что таит в себе тьма, потому как очень подозревает, что этот мир скрывает больше, чем показывает.
Невдалеке на улице зашаркали подошвы.
Persínese
[681], прошептала девочка.
Чтобы не отпускать ее руку, слепой прислонил посох к себе и неловко, левой рукой осенил себя крестным знамением. Процессия прошла. Девочка с новой силой ухватила слепого за руку, и они двинулись дальше.
Среди одежды, оставшейся от отца, она нашла ему пиджак, рубашку и брюки. В доме была и еще кое-какая одежонка, она ее всю сунула в холщовый мешок, крепко перевязала веревкой, взяла кухонный нож, базальтовую ступку molcajete с пестиком tejolote, собрала какие были в доме ложки-вилки, еду и увязала все это в старое полосатое одеяло-серапе, какие делают ткачи-умельцы из Салтийо, что в штате Коауила. В доме было прохладно, пахло землей. Снаружи, из лабиринта двориков, спрятанных за глухими стенами, слепому слышалось кудахтанье, блеянье козы, детский плач. Девочка принесла ему воды в ведре, чтобы он помылся, и он обмыл себя тряпочкой, потом переоделся. Стоя в единственной крошечной комнатке, которая и представляла собой весь дом, он ждал, когда девочка вернется. Дверь, выходившая прямо на дорогу, оставалась приоткрыта, и прохожие, шедшие по улице мимо дома на кладбище, могли видеть, как он там стоит. Вернувшись, она снова взяла его за руку и сказала, что он очень даже guapo
[682] в своей новой одежде, и с этими словами она дала ему яблоко — из тех, которые только что купила. Они еще постояли там, поели яблок, а потом взвалили на плечи узлы и вместе пустились в путь.
Женщина откинулась в кресле. Мальчик ждал, что она вот-вот продолжит, но она умолкла. Посидели в молчании.
Era la muchacha
[683], сказал он.
Sí.
Он бросил взгляд на слепого. Слепой сидел так, что керосиновая лампа освещала лишь половину его изуродованного лица, другая половина пряталась в тени. Должно быть, он почувствовал пристальный взгляд мальчика.
¿Es una carantoña, no?
[684] — сказал он.
No, сказал Билли. Y ademas, no me dijo que los aspectos de las cosas son engañosas?
[685]
Из-за того что искаженное лицо слепого не имело мимики, понять, когда он начнет говорить и будет ли говорить вообще, было невозможно. Немного погодя он поднял со стола одну руку и произвел ею странный жест — не то в отчаянии отмахнулся, не то благословил.
Para mi, sí
[686], сказал он.
Билли посмотрел на женщину. Как и прежде, она сидела, сложив руки на столе. Он спросил слепого, слышал ли он о других, кто претерпел бы такое же увечье от рук того человека, на что слепой сказал только, что да, что-то подобное он слышал, но этих людей не видел и не встречал. Сказал, что слепые не ищут общества друг друга. И поведал о том, как однажды на бульваре в городе Чиуауа он услышал постукивание трости, оно приближалось, и он — крикнув, что сам такой же, — попросил того, кто разделяет с ним их общую тьму, откликнуться. Постукивание прекратилось. Никто с ним не заговорил. Потом постукивание, которое зазвучало на парковой дорожке снова, стало удаляться и растворилось, слившись с уличными шумами.
Он слегка подался вперед.
Entienda que ya existe este ogro. Este chupador de ojos. Él y otros como él. Ellos no han desaparecido del mundo. Y nunca lo haran
[687].
Билли спросил его: быть может, такие люди, как тот barrabás
[688], который украл у него глаза, появляются только в результате войн? — но слепой сказал, что нет, вряд ли это так, поскольку и сама война есть дело рук таких людей. Он сказал, что, по его мнению, откуда такие люди берутся, понять нельзя; предсказать, где они в следующий раз появятся, также невозможно; можно лишь с уверенностью утверждать, что они есть. Он сказал, что тот, кто крадет у человека глаза, крадет весь мир, а сам при этом остается надежно скрытым. Как ты без глаз поймешь, где он?
Y sus sueños, сказал мальчик. ¿Se han hecho más pálidos?
[689]
Какое-то время слепой сидел молча. Мальчику даже показалось, что он заснул. А он, видимо, ждал, когда к нему придет нужное слово. И наконец сказал, что в первые годы его тьмы сны были явственны просто на удивление, он начал ждать и даже жаждать их, но постепенно сны, как и воспоминания, стали понемногу вянуть и блекнуть, пока не исчезли. Так что от былого не осталось и следа. Исчезло все, что было его миром. Лица любимых. А под конец и его собственный облик для него исчез. Кем он когда-то был, он перестал быть. И как это бывает с каждым, у кого что-то подходит к некоему концу, сказал слепой, с этим нельзя было сделать ничего иного, кроме как начать сызнова.
No puedo recordar el mundo de luz, сказал он. Hace muchos años. Ese mundo es un mundo frágil. Ultimamente lo que vine a ver era más durable. Más verdadero
[690].
Он рассказал про первые годы своей слепоты, когда окружающий мир ждал от него движения. Сказал, что люди с глазами могут выбирать, что именно им хочется увидеть, а вот слепому мир являет себя по собственному усмотрению. Сказал, что для слепого все появляется внезапно, сразу здесь, о приближении заранее не оповещая. Откуда и куда уходят вещи, становится предметом домыслов. Двигаться — значит толкаться в мир. Посиди спокойно, и мир исчезнет. En mis primeros años de la oscuridad pensé que la ceguedad fué una forma de la muerte. Estuve equivocado. Al perder la vista es como un sueño de caída. Se piensa que no hay ningún fondo de este abismo. Se cae y cae. La luz retrocede. La memoria de la luz. La memoria del mundo. De su propia cara. De la carantoña
[691].
Он медленно поднял одну руку и задержал. Как будто что-то отмеряя. Сказал, что если это падение было падением в смерть, то смерть тогда не то, что о ней думают люди. Где мир в этом падении? Он что, вместе со светом и памятью о свете тоже меркнет? А может, он падает с тобою вместе? Или не падает? Он сказал, что в слепоте своей он действительно утратил и себя, и всю память о себе, однако в глубочайшем мраке этой утраты он нашел опору, площадку, с которой нужно начинать.
En este viaje el mundo visible es no más que un distraimiento. Para los ciegos y para todos los hombres. Ultimamente sabemos que no podemos ver el buen Dios. Vamos escuchado. ¿Me entiendes, joven? Debemos escuchar
[692].
Поскольку он замолк, мальчик спросил его, был ли совет, который дал гробовщик девочке в церкви, ложным, но слепой сказал, что гробовщик советовал, исходя из собственного представления о свете, и его не следует винить. Такие люди берут на себя смелость наставлять даже мертвых. Или ходатайствовать за них перед Богом, когда священник, друзья и детишки давно разошлись по домам. Он сказал, что гробовщик мог себе позволить говорить о тьме, о которой он не имел ни малейшего понятия, потому что, если бы он это понятие имел, он не мог бы уже быть гробовщиком. Тогда мальчик спросил его и о самом этом понятии: что, знание о тьме — это какое-то особое знание, доступное только слепым? На что слепой сказал, вовсе нет. Он сказал, что большинство людей в жизни подобны плотнику, чья работа движется слишком медленно по причине тупости инструментов, наточить которые он не находит времени.
¿Y las palabras del sepulturero acerca de la justicia? — сказал мальчик. ¿Qué opina?
[693]
Тут женщина привстала, взяла миску со скорлупой и сказала, что час уже поздний, а ее мужу нельзя утомляться. Мальчик сказал, что, конечно, он понимает, но слепой велел им пока отложить их заботы. Он сказал, что и раньше довольно долго думал над вопросом, который задал мальчик. Как думали над ним многие до него и будут думать после его ухода. Даже гробовщик понял бы, сказал он, что всякая повесть — это игра тьмы и света, и ни на что другое не согласился бы. Хотя у повествования есть и более дальний порядок, но это уже из разряда тех вещей, о которых люди вслух не говорят. Злым силам известно, сказал он, что если зло, которое они творят, будет достаточно ужасно, возражать против него люди не будут. У людей едва-едва хватает духу на борьбу с маленьким злом — только его проявлениям они способны противоборствовать. Он сказал, что настоящее зло наделено властью отрезвлять, так что какой-нибудь мелкий пакостник может от своих деяний и отречься, а над злом начать раздумывать и может даже отыскать дорогу добродетели, до этого его стопам чуждую, и волей-неволей на нее вступить. Впрочем, даже и этого человека может привести в ужас то, что ему с нее откроется, и тогда он станет искать систему, чтобы, опершись на нее, злу противостать. Однако во всем этом есть две вещи, ему покуда неизвестные. Неизвестно ему, в частности, то, что система, которую такой искатель праведности ищет, сама по себе не есть добродетель, а только система, тогда как бессистемность, беспорядок, которым проявляет себя зло, — это как раз именно зло и есть. Также неведомо ему, что, в то время как добродетель на каждом повороте скована незнанием зла, для зла все плоско, просто и понятно, а свет там или тьма — какая разница! Человек, о котором мы говорим, начнет пытаться насаждать строгий учет и порядок применительно к вещам, которые в подобные рамки по самой своей природе не укладываются. Будет пытаться заставить мир служить залогом истинности того, что на самом деле является всего лишь предметом его вожделений. А в окончательной своей инкарнации постарается подкрепить свои слова кровью, потому что к тому времени он уже будет знать, что слова бледнеют и теряют силу и остроту, тогда как боль всегда внове.
Quizás hay poca de justicia en este mundo
[694], сказал слепой. Но не по тем причинам, которые упоминает гробовщик. Скорее, дело в том, что картина мира — это и все, что человек в этом мире знает, и эта картина гибельна. То, что было человеку дано, чтобы помочь ему проложить себе дорогу в этом мире, способно также ослепить его, не дать ему увидеть, где пролегает его истинный путь. Ключ к небесам способен отворить врата ада. Мир, который он представляет себе ковчегом, полным святых даров, рассыплется перед ним в ничто, в прах и пыль. Для того чтобы мир выжил, его надо воссоздавать ежедневно. Этому человеку придется начинать сызнова, хочет он того или нет. Somos dolientes en la oscuridad. Todos nosotros. ¿Me entiendes? Los que pueden ver, los que no pueden
[695].
Мальчик внимательно разглядывал маску его лица в свете лампы.
Lo que debemos entender, говорил слепой, es que ultimamente todo es polvo. Todo lo que podemos tocar. Todo lo que podemos ver. En éste tenemos la evidencia más profunda de la justicia, de la misericordia. En éste vemos la bendición más grande de Dios
[696].
Женщина встала. Сказала, что уже поздно. Слепой даже не пошевелился. Сидел, как и прежде. Мальчик не сводил с него глаз. В конце концов он спросил, почему это такое уж благословение, но слепой не отвечал и не отвечал, но потом все-таки сказал: да потому, что все, до чего можно дотронуться, распадается в прах, так что эти вещи трудно спутать с реальными. В лучшем случае они лишь следы на том месте, где когда-то была реальность. А может, даже и не это. Возможно, они не более чем препятствия, которые надо будет преодолеть на пути к окончательной слепоте этого мира.
Утром, когда Билли вышел, чтобы поседлать коня, женщина стояла во дворе, держала в руках bota
[697], из которого сыпала зерно курам. С деревьев слетелись дрозды, они нагло расхаживали среди домашней птицы, но она кормила всех без разбору. Мальчик даже засмотрелся. Он подумал, что она очень красива. Поседлал коня, оставил его стоять, пошел простился с хозяевами, сел верхом и поехал. Когда оглянулся, женщина подняла руку. А вокруг птицы, птицы…
Vaya con Dios
[698], крикнула она ему вслед.
Повернув, он выехал на дорогу. Не успел толком отъехать, как из колючего чапараля вылез пес и пристроился рядом с конем. Он, видимо, угодил в драку, на нем были раны и кровь, а переднюю лапу он все время норовил поднять к груди. Билли остановил коня, присмотрелся. Пес прохромал еще несколько шагов и встал.
Где Бойд? — сказал Билли.
Пес навострил уши и огляделся.
Дурень ты, дурень.
Пес посмотрел в сторону дома.
Его увез грузовик. Он не здесь.
Билли пустил коня вперед, пес пристроился следом, и они двинулись по дороге на север.
Незадолго перед полуднем вышли на большую проезжую дорогу на Касас-Грандес; на перекрестке он остановился, посидел в седле, озирая окрестности сперва на севере, потом опять на юге, но ничего не увидел, кроме неба, дороги и пустыни. Солнце стояло почти прямо над головой. Вынул ружье из пыльной кожаной кобуры, переломил ствол, вынул патрон и посмотрел со стороны пыжа, определяя, какого там номера дробь. Дробь была пятый номер, и он подумал, не зарядить ли патроном с картечью, но в результате сунул патрон с пятым номером обратно в патронник, защелкнул ствол, ружье сунул назад в кобуру и направился к северу по дороге на Сан-Диего; пес поплелся сзади, у самых копыт коня.
Где Бойд? — сказал Билли. Где Бойд?
Ту ночь он проспал в поле, завернувшись в одеяло, которым когда-то, давным-давно, снабдила его одна женщина. Еще бы милю, и пустыня кончилась: дальше шли приречные пахотные участки, и туда очень хотелось попасть коню. Билли лежал на прохладной земле и смотрел на звезды. Темный силуэт коня маячил слева, где он вбил кол. Время от времени подымая голову, конь заслонял ею горизонт — слушал, о чем поют созвездия, потом опять нагибал шею пощипать травы. Билли вглядывался в эти миры, которые так широко раскинулись, бледно светясь в несказанной ночи; он все пытался поговорить с Богом о своем брате, но постепенно уснул. Поспал, а потом проснулся посреди тяжелого, неприятного сна и больше заснуть так и не смог.
Во сне он вдоль какого-то хребта брел по глубокому снегу к темному дому, по пятам за ним шли волки, провожали до самой изгороди. Открывая клыкастые пасти, они прихватывали друг друга за бока, изгибисто струясь, обтекали его колени, бороздили носами снег, вскидывали головы, и тогда в морозном воздухе их выдохи окружали его клубами тумана; в лунной дорожке снег сверкал голубизной, волчьи глаза были как светлые топазы, а сами они — кто припадет к земле, кто заскулит, кто подожмет вдруг хвост, но больше ластились, а подошли к дому ближе — задрожали, оскалив белые-белые зубы и вывалив красные-красные языки. Дальше ворот не пошли. Всё оглядывались, озирались на темные силуэты гор. Он встал в снегу на колени, простер к ним руки, они касались его лица своими дикими мордами — коснутся и отпрянут, обдав теплым дыханием, пахнущим землей, душой земли. Когда последний из них вышел вперед, остальные стояли поодаль полукругом, и глаза их были как огни рампы, за которой мир, рассаженный рядами, а потом они развернулись и покатили прочь, махами помчались по снегам и среди снежной круговерти исчезли в зимней ночи. В доме спали его родители, и, когда он юркнул в постель, Бойд повернулся к нему и прошептал, что ему приснился сон, в котором Билли сбежал из дома, он проснулся, увидел пустую постель и подумал, что сон был в руку.
Спи, засыпай, сказал Билли.
Ты не сбежишь, не бросишь меня, а, Билли?