— Иди сюда, маленькая, — тихо позвал он, — я страшно соскучился по тебе.
Матрас был жесткий, со старыми, скрипучими пружинами, часть которых, казалось, готова была прорвать истончившуюся от старости обшивку и вырваться наружу — это чувствовалось даже сквозь толстый спальный мешок; от него пахло пылью и немного сыростью, но все это было не важно — я прижалась губами и носом к теплой Сережиной шее в том месте, где заканчивался ворот его шерстяного свитера, и изо всех сил вдохнула, и задержала дыхание, и закрыла глаза. Вот оно, мое место, именно здесь я должна быть, только здесь мне по-настоящему спокойно, и я готова лежать так неделю, месяц, год, и к черту все остальное; он притянул меня к себе и поцеловал — длинно, нежно, я почувствовала его пальцы, которые одновременно оказались всюду — у меня на бедрах, на шее, на ключицах, звякнула пряжка его ремня, скрипнула молния на моих джинсах, подожди, зашептала я, подожди, перегородки совсем тонкие, слышно было, как Ира тихим голосом убаюкивает детей, они услышат, сказала я, они обязательно нас услышат, плевать, малыш, его горячее дыхание обжигало мне ухо, к черту все, я хочу тебя, пружины жалобно скрипнули, он зажал мне ладонью рот, и все вокруг исчезло — как исчезало всегда, с первого дня, и так же, как всегда, окружающий мир мгновенно схлопнулся, превратился в крошечную точку на краю сознания и пропал совсем, и остались только я и он, и никого, кроме нас.
Потом мы смотрели на звезды и курили одну сигарету на двоих, стряхивая пепел прямо на пол, кому-то, наверное, надо посторожить, сказала я сонно — не волнуйся, малыш, спи, Андрюха разбудит меня через три часа — хочешь, я посижу с тобой, разбуди меня — глупости, спи, маленькая, все будет хорошо — и тогда я заснула, крепко, без сновидений, прижавшись щекой к его теплому плечу, просто провалилась в теплую, беззвучную, безопасную темноту, ни о чем больше не думая и ничего не боясь.
* * *
…если открыть на секунду глаза, видно, что снаружи по-прежнему ночь, черное маленькое окошко над нашими головами, квадратный кусок расшитого звездами неба, тихо и холодно, очень холодно, нужно натянуть одеяло до подбородка, но руки не слушаются, небо вдруг сдвигается с места, звезды смещаются, оставляя хвостатые следы, черный квадрат окна надвигается, увеличивается в размерах, пыльный промерзший чердак наконец исчезает, и вокруг не остается никого. Это совсем не страшно — лежать на спине и смотреть вверх, в зимнюю черноту, без мыслей, тревог и страхов, мы так хорошо умеем это в детстве — отойти на шаг в сторону и заставить весь мир исчезнуть, просто отвернувшись от него, выключить звуки, упасть в сугроб, раскинув руки, запрокинуть голову и замереть, ощущая только покой, тишину и холод, неопасный, усыпляющий, чувствовать, как неторопливо, словно огромный кит, движется под тобой планета, не замечающая тебя, не знающая о тебе; ты всего лишь крошечная точка, пунктирная линия, от тебя ничего не зависит, ты просто лежишь на спине, а кто-то везет тебя, тянет вперед, словно на санках. Мама оборачивается и говорит — Аня, ты не замерзла, потерпи немного, мы почти дома, ты не видишь ее лица, только небо, которое движется — вместе с тобой, но медленнее, чем ты; даже если закрыть глаза, даже если заснуть, движение продолжается, и темнота, и холод; холод, не оставляющий тебя.
Я выныриваю на мгновение — Сережи нет, пыльный, сырой топчан, молчаливая чужая рухлядь, обступающая его со всех сторон, жесткие пружины, впивающиеся в спину, и нет сил повернуться; холодно, хочется пить. Молния спального мешка царапает щеку, и трудно держать глаза открытыми — всякий раз, с усилием поднимая веки, я вижу, что стены приблизились на шажок, а потолок чуть опустился, и хотя небо со всеми своими звездами снова зажато в маленькую оконную рамку, если приглядеться, то можно увидеть, как оно дрожит, вспучивая стекло, готовое ворваться и снова накрыть меня с головой. Наверное, так дома сопротивляются вторжению — насылая на заснувшего в них чужака безнадежные, нескончаемые ночные мороки, тоскливые сны, в которые вплетается каждый негодующий вздох ветра в дымовой трубе, каждый незнакомый запах или звук, исторгаемый потревоженным жилищем, принадлежащим кому-то другому, — старые вещи, стены и скрипучие лестницы пытаются хранить верность своим хозяевам, даже если те давно уже сгинули и никогда больше не вернутся; ты можешь делать вид, что не замечаешь этой враждебности, этого возмущения и не чувствуешь попыток вытолкнуть тебя, но стоит тебе заснуть, как ты немедленно становишься беззащитен и слаб и не можешь сопротивляться.
Когда я в следующий раз открыла глаза, все исчезло — сжатое оконной рамой черное небо, скрипы и вздохи; вещи перестали двигаться, стены отступили — из-под потолка, сквозь маленькое окошко заглядывал теперь тусклый бессолнечный зимний рассвет, освещая пыльный захламленный чердак, так напугавший меня ночью и такой будничный теперь. Все было снова в порядке, остался только холод и жажда — спустив ноги с топчана, я какое-то время неподвижно сидела, собираясь с силами, чтобы встать — мне просто нужно уйти отсюда, вниз, в тепло, съесть что-нибудь горячее, и я сразу почувствую себя лучше. Я с трудом зашнуровала ботинки — пальцы никак не хотели слушаться, и шнурки все время выскальзывали — накинула куртку и пошла к лестнице.
Внизу, на веранде, дремал Андрей, плотно завернувшись в свою теплую куртку и спрятав нижнюю часть лица под поднятым воротником; Сережино ружье стояло тут же, прислоненное к стене. Стекла замерзли настолько, что сделались непрозрачными — снаружи не было видно совсем ничего, словно ночью, пока мы спали, чья-то гигантская рука вырвала дом вместе с верандой из земли и утопила в молоке. Услышав мои шаги, Андрей встрепенулся, поднял голову и кивнул мне:
— Адский холод был ночью, — сказал он и зевнул — на подоконнике рядом с ним стояла еще дымящаяся чашка с чаем, пар от которой понемногу плавил покрывшую стекло ледяную корку, — иди внутрь, погрейся. Нам повезло — день сегодня пасмурный, дым из нашей трубы с дороги не видно, можно печку топить спокойно.
Обступившая веранду молочная белизна ослепила меня, но внутри дом был погружен в полумрак — и хотя несколько досок, закрывавших ночью окна, были теперь сорваны, света, проникающего сквозь эти узкие щели, все равно было недостаточно, так что мне пришлось остановиться на пороге, чтобы глаза привыкли к темноте. Уютно пахло свежесваренным кофе.
— Дверь закрывай поскорее, — раздался Ирин голос откуда-то от стола, — детей простудишь.
— Проснулась? — Сережа поднялся мне навстречу. — Я не стал тебя будить, ты так беспокойно спала ночью. Садись за стол, Анька, завтрак уже готов.
При мысли о еде меня замутило.
— Я не хочу есть, — сказала я, — ужасная эта кровать, у меня все тело болит, и я страшно замерзла там, наверху. Я посижу немножко у печки, потом поем, ладно?
Не хотелось даже снимать куртку — словно холод, мучивший меня всю ночь, затаился где-то внутри, под кожей, в костях и позвоночнике, а расстегнувшись, я только выпустила бы его наружу — и он тут же заполнил бы здесь каждый угол, выдавил из этой крошечной комнаты все хранящееся в ней тепло прямо сквозь трещины в рассохшихся окнах, и тогда я никогда уже не согрелась бы. Я прижалась плечом к кирпичному печному боку — не боясь ни испачкаться, ни обжечься; если бы можно было, я легла бы прямо на пол, возле приоткрытой топки, как собака, чтобы не упустить ни капли исходящего от нее тепла, чертова печка, почему-то совсем не греет.
— Что значит — не хочу есть? — спросил Сережа. — Да ты вчера целый день ничего не ела. Давай-ка за стол; Мишка, налей ей чаю. Аня, ты слышишь? Сними хотя бы куртку, здесь жарко.
Даже с места не сдвинусь, думала я, опускаясь на корточки возле печи, шершавый кирпич легонько царапнул мне щеку, надо хотя бы немного согреться, оставьте меня здесь, не нужно мне вашего чая, просто не трогайте меня.
— Анька! — повторил Сережа, голос у него был сердитый. — Да что с тобой такое?
— Ничего, — сказала я, закрывая глаза, — просто мне холодно, мне ужасно холодно. Я не буду есть, мне ничего не нужно, я просто хочу согреться.
— Ты сказала, у тебя болит все тело? — спросила Ира резко, и какое-то неприятное напряжение в ее голосе на мгновение выдернуло меня из равнодушного, сонного забытья, уже начинавшего накрывать меня непроницаемым глухим колпаком, словно я забыла о чем-то и вот-вот вспомню, я с усилием открыла глаза — комната расплывалась и дрожала — и увидела Сережу, поднявшегося со своего места, Мишку с кружкой горячего чая в руках, направляющегося ко мне, а за ними — искаженное страхом Ирино лицо, бледный восклицательный знак, который немедленно швырнул меня на ноги — в один миг, так, что закружилась голова, словно кто-то оглушительно рявкнул мне в ухо; с грохотом обрушился стоявший возле печки стул, который я задела локтем.
— Не подходи ко мне! — крикнула я Мишке, и он сразу остановился как вкопанный — так резко, что немного чая выплеснулось из доверху налитой кружки и увесистой каплей шлепнулось на пол; он ничего еще не понял, так же, как и Сережа, не успевший пока сделать ни шагу, с застывшим, озадаченным выражением. — Не подходите ко мне, — повторила я и прижала обе руки ко рту, и начала отступать назад — до тех пор, пока не уперлась спиной в стену, и все это время я видела только Иру, одной рукой прижимающую к лицу полотенце, а второй — закрывающую лицо сидящего рядом с ней мальчика.
* * *
В крошечной каморке с буржуйкой было пыльно и темно — свет с трудом проникал сквозь щели между досками, которыми были заколочены окна снаружи; не было ни лампы, ни свечи. В самом углу, под окном, стояла узкая кровать со скомканным Наташиным спальным мешком, а на полу все еще лежала распахнутая спортивная сумка со сложенной стопками одеждой, об которую я споткнулась, отступая из центральной комнаты — спиной, с прижатыми ко рту руками, задержав дыхание, словно даже воздух, который я выдыхала, был ядовит и опасен для остальных. Единственным достоинством этой маленькой захламленной комнаты была крепкая, металлическая задвижка на двери, прикрученная к косяку четырьмя толстыми шурупами — деревянная дверь рассохлась, перекосилась, и даже плотно закрыть ее было почти невозможно, не говоря уже о том, чтобы защелкнуть эту чертову задвижку, я сломала ноготь и содрала кожу с пальцев, но в конце концов сделала и то и другое и только потом почувствовала, как остатки сил покидают меня, уходят, словно воздух из проколотой покрышки, и не смогла сделать больше ни одного шага, и опустилась на пол прямо на пороге. В ту же минуту ручка двери шевельнулась.
— Открой, Анька, — тихо сказал Сережа из-за двери, — не сходи с ума.
Я не ответила — не потому, что не хотела, просто для того, чтобы произнести хотя бы слово, нужно было бы сейчас поднять голову, вытолкнуть воздух из легких, слава богу, здесь тепло, буржуйка уже погасла, но еще не остыла, надо сделать над собой усилие и добраться до кровати, до нее шагов пять, не больше, это не может быть так уж сложно, я просто посижу здесь немного, а потом попробую сделать это — мне ведь вовсе не обязательно вставать, я могу доползти до нее на четвереньках, а потом подтянуться на руках — и лечь наконец; главное, не ложиться здесь, на полу возле двери, потому что если я сейчас лягу, я точно уже не смогу подняться. За дверью что-то происходило, но голоса доносились до меня словно через толстое ватное одеяло, и какое-то время они были просто набором бессмысленных звуков, и только потом, постепенно, с задержкой всплывало значение отдельных слов:
— Откройте дверь. Надо проветрить — быстро! Антон, иди сюда, надевай куртку. — Это Ира.
— Это невозможно, мы все время были вместе. — это Сережа.
— Что у вас тут за крики? Что случилось? — Это Андрей.
— Собирайте вещи, здесь нельзя оставаться. — Снова Ира.
— Наши вещи там, в комнате! — Это Наташа.
Они говорили и говорили, все разом, и слова, которые они произносили, постепенно смешались, переплелись, превратились в ровный, непрерывный гул. Маленькой я очень любила, зажмурившись и задержав дыхание, опустить голову под воду, кончики пальцев ног упираются в бортик ванной, мама идет по коридору из кухни — десять шагов, раз, два, три, четыре, из-под воды шаги почему-то слышны лучше, девять, десять — и вот она уже здесь. Анюта, ты опять ныряешь, вставай, пора мыть голову, сквозь воду мамин голос звучит глухо, невнятно, под водой спокойно и тепло, но заканчивается воздух, и надо выныривать. Надо выныривать.
Наверное, я заснула — ненадолго, на несколько минут, а может быть, на полчаса — когда я открыла глаза в следующий раз, за дверью уже стояла полная тишина. Что-то изменилось — я даже не сразу поняла, что именно: комната была теперь залита светом — ярким, белым и слепящим — кто-то убрал доски, которыми было заколочено окно, и я удивилась тому, какое оно, оказывается, большое — теперь отчетливо видно было каждую трещину в деревянных половицах, кучки мусора по углам, ободранные оконные рамы и подоконники с оставшимися с лета заснувшими мухами, щепки и золу на полу перед буржуйкой, выцветший полосатый матрас на кровати — все так же сидя на полу возле двери, я неторопливо и тщательно рассматривала комнату, в которой оказалась; теперь, когда дверь была надежно заперта, страха больше не было — почти равнодушно я подумала о том, что скорее всего именно в этой крошечной, чужой комнате, с дурацким отрывным календарем на стене, время на котором остановилось девятнадцатого сентября, я умру.
Ни разу за эти несколько последних, страшных недель, прошедших с момента, когда закрыли город, когда я узнала о том, что мамы больше нет, когда мы смотрели телевизионные репортажи об опустевших, умирающих городах, и потом, когда мы проезжали мимо них на самом деле и видели людей, везущих на санках своих мертвых по засыпанным снегом улицам, под размеренный, далеко разносящийся в неподвижном морозном воздухе металлический звон; и даже потом, во время встречи с мрачными людьми в ржавых овчинных тулупах на безлюдной лесной дороге — ни разу за все это время мне не пришло в голову что я — именно я, я лично — могу умереть, словно все это — эпидемия, наше поспешное бегство, выматывающая, полная неожиданностей дорога и даже то, что случилось с Леней — было всего лишь компьютерной игрой, реалистичной и страшной, но все-таки игрой, в которой всегда оставалась возможность вернуться на шаг назад и отменить одно или несколько последних неверных решений. Что я сделала не так? Когда я ошиблась — в тот раз, когда сняла маску, чтобы поговорить с доброжелательным охранником на заправке, или вчера, в лесу, когда неосторожно выскочила прямо в руки улыбчивому незнакомцу в лисьей шапке?
Я с трудом поднялась на ноги — голова по-прежнему кружилась, в ушах звенело — подошла к окну и, прижавшись лбом к холодному стеклу, подышала на него, чтобы выглянуть на улицу. Окно выходило на внутренний двор — видно было баню с приоткрытой дверью и дорожку следов в глубоком снегу, соединяющую крыльцо бани с домом. Во дворе не было ни души, и в доме тоже стояла полная тишина — на мгновение я даже готова была поверить в то, что, пока я дремала, остальные торопливо покидали вещи в машину и уехали, оставив меня здесь одну. Разумеется, этого быть не могло, но мне обязательно нужно было занять мысли — чем угодно, только бы не провалиться снова в отупляющую, равнодушную сонливость, которая опять начинала накрывать меня, мне мучительно хотелось лечь на кровать, накрыться спальным мешком, закрыть глаза и провалиться в глубокий, милосердный сон — только вот дверь была заперта, я не слышала больше голосов за ней и почему-то знала совершенно точно, что если засну сейчас, то обязательно пропущу момент, когда Сережа сломает эту дверь, и не успею остановить его.
Не спи, говорила я себе, испугайся, ну же, ты умираешь, ты проживешь еще три, может быть, четыре дня, а потом ты умрешь, как она говорила — бред, судороги, пена — ну давай же, испугайся, — только слова эти почему-то ничего не значили, не вызывали никаких эмоций, я поймала себя на том, что сижу на подоконнике с закрытыми глазами, и тогда я стала думать о том, что они все-таки уехали, и что, если сейчас раскрыть окно настежь и высунуться наружу, я успею еще увидеть, как медленно, проваливаясь в снег, ползут их машины — их будет видно только до конца улицы, а потом они исчезнут за поворотом, и до самого конца я больше не увижу ни одного человеческого лица; какое-то время, наверное, я смогу еще подбрасывать дрова в печку, а потом обязательно наступит момент, когда я просто не смогу больше встать и буду лежать здесь, на этой кровати, в остывающем доме, и, может быть, замерзну раньше, чем этот вирус победит меня — все это казалось таким нереальным, таким ненастоящим, интересно, что было бы лучше, думала я равнодушно, просто замерзнуть во сне или умереть в судорогах, с кровавой пеной, идущей из горла? Я еще раз подышала на стекло и тут же увидела Мишку, неподвижно стоявшего снаружи, под окном — как только я открыла глаза, он подпрыгнул вверх, вцепившись пальцами в широкий деревянный наличник, и, легонько стукнув ногами по стене дома, прижался лбом к стеклу с другой стороны — так, чтобы мне было видно его лицо через маленькое оттаявшее пятнышко, и только тогда я наконец действительно испугалась.
Наверное, мы могли бы поговорить с ним сейчас — мы легко бы услышали друг друга через тонкое стекло — но почему-то ни я, ни он не произнесли ни слова; он смотрел на меня напряженно и, пожалуй, даже сердито — несколько минут я разглядывала его худое, серьезное лицо, а потом подняла руку и немножко погладила стекло — один раз, другой — он тут же нахмурился и заморгал, и тогда я быстро сделала вид, что просто стираю изморозь, чтобы лучше видеть его, и сказала — Мишка, ну ты что, опять без шапки, сколько можно тебе говорить, а ну-ка, марш немедленно одеваться, уши отвалятся, и он сразу же спрыгнул вниз и пошел направо по протоптанной дорожке, обходя дом, и обернулся только один раз, а я замахала на него руками — иди за шапкой, быстро, хотя была не уверена в том, что он все еще видит меня, и заплакала только после, когда он уже скрылся за углом.
Ручка двери снова дернулась.
— Эй, — позвал Сережа вполголоса, — ты что там, ревешь?
— Реву, — призналась я и подошла поближе.
— И дверь мне не откроешь?
— Не открою, — сказала я.
— И не открывай, — сказал он тогда, — если тебе так спокойнее. Только я никуда не уйду отсюда, ты же понимаешь, да?
— Не уходи, — сказала я, и опять заплакала, и повторила еще раз: — Не уходи, — и снова села на пол возле двери, чтобы не пропустить ни слова из того, что он собирается сказать.
Он сказал, что мы обе — и я, и Ира, — сумасшедшие паникерши. Он сказал, что это не может быть вирус, потому что мы все время были вместе и ни один из тех немногих людей, которых мы успели встретить, не был болен. Он сказал: ты очень устала за эти дни и замерзла ночью, и это самая обыкновенная простуда. У нас есть мед и лекарства, сказал он, и я нашел тут банку малинового варенья, и еще я затоплю тебе баню, сказал он, и через пару дней ты будешь совершенно здорова. Я все равно не пущу тебя, сказала я. Ну и дура, сказал он безо всякой паузы. Они нашли еще один дом с печкой через два дома от нашего и сейчас как раз перевозят туда вещи, сказал он, а когда там станет тепло, они перенесут туда Леню. Они все будут там — и Мишка с ними, сказал он, здесь больше никого нет — только ты и я, и даже если вы обе правы — хотя этого не может быть, я уверен — но если вдруг вы правы и ты действительно заразилась, тогда я тоже уже болен, подумай сама, и нет никакого смысла запирать эту дурацкую дверь. Мы не знаем точно, сказала я, мы не можем знать точно. Тебе скоро станет холодно, сказал он, у тебя наверняка уже погасла эта маленькая печка, а ты не умеешь разводить огонь. Тебе нужна будет вода, а потом тебе понадобится в туалет, сказал он, тебе все равно придется ее открыть. Пообещай мне, сказала я, пообещай, что не будешь ломать дверь, и что наденешь маску, и останешься там, за дверью, а если мне понадобится выйти отсюда, ты отойдешь подальше и не станешь подходить ко мне. Это глупо, сказал он. Если ты не пообещаешь, сказала я, я больше не скажу тебе ни слова. Обещаю, сказал он, обещаю, дурацкая ты дура, я не сломаю дверь и не войду, и надену маску, только дай мне развести огонь и принести тебе воды. Потом, сказала я, мне больше не холодно и совсем не хочется пить. На самом деле, сказала я, больше всего на свете я хочу спать — ужасно, смертельно хочу спать, ты же побудешь тут, со мной, пока я буду спать, правда? Спи, сказал он, я здесь.
И я спала — весь день до самого вечера, пока за окном не стало совсем темно, спала неглубоким, беспокойным сном; сначала мне было жарко, потом — холодно, а потом снова жарко, в перерывах я просыпалась и скидывала спальник или, напротив, натягивала его до самых ушей, но все это время я знала, что он совсем рядом, за дверью, и иногда, проснувшись, я говорила — ты здесь? — просто чтобы услышать, как он сразу ответит — я здесь, и спросит — ну что, ты замерзла наконец, чтобы сказать ему — пока нет, здесь тепло, я еще посплю, ладно? Один или два раза кто-то стучался в дом снаружи, может быть, папа или Мишка, и он выходил на веранду — я слышала, как хлопает входная дверь, и усилием воли заставляла себя бодрствовать до тех пор, пока он не возвращался назад, в дом. Поздно вечером он подошел к двери и сказал, что больше не намерен со мной спорить, что он приготовил мне чаю с малиной и медом и я должна открыть дверь, чтобы позволить ему затопить печку. Я надел маску, сказал он, открой дверь, хочешь — выйди из комнаты, постой на веранде, я позову тебя. Отойди подальше от двери, сказала я и попыталась встать с кровати — это получилось не сразу, голова кружилась и колени дрожали, в темноте я никак не могла нащупать эту чертову дверную задвижку и даже испугалась, что вообще не смогу найти дверь до тех пор, пока снова не настанет утро, но в конце концов нашла ее и открыла; он стоял в дальнем углу большой комнаты, как и обещал, лицо у него было закрыто зеленым марлевым прямоугольником, но по его глазам я поняла, что мой вид испугал его, и отвернулась и как можно быстрее прошла к выходу на веранду. Не прошло и нескольких минут, как он позвал меня назад — когда я вернулась в свою каморку, в маленькой чугунной печке ярко горел огонь, на кровати лежал еще один спальный мешок, а рядом, на полу, дымилась большая кружка с чаем. Это же твой спальник, да, спросила я, запирая дверь — не бери в голову, ответил он тут же, я нашел тут одеяла, я в порядке, выпей чай и ложись, там на полу, возле печки, еще дрова — будешь просыпаться, подбрасывай их в печку понемножку, я здесь, если понадоблюсь — позови меня. Как там Леня, спросила я, засыпая. Не поверишь, сказал он, пытается вставать, просит есть, еле уговорили его лежать спокойно, судя по всему, все обойдется, он передавал тебе привет, ты слышишь, он сказал — поболеем с Анькой пару дней и поедем дальше. Вам придется подождать несколько дней, пока я не умру, подумала я, но не сказала этого вслух, хорошо, что Леню тоже пока нельзя перевозить, и вы сидите здесь, в этом вымершем дачном поселке, и теряете драгоценное время не из-за меня, и опять заснула.
В следующий раз я проснулась на рассвете — хотя на самом деле это был даже еще не рассвет, просто небо из чернильно-черного сделалось темно-синим и стали видны очертания предметов — кровать, печка, чашка на полу, дверь. Нестерпимо болело горло, и я сделала несколько глотков остывшего чая; потом подбросила в печку полено — дрова в ней почти догорели — и поставила чашку сверху, чтобы немножко ее согреть. Туалет был на улице — я осторожно отперла дверь, стараясь не шуметь, и выглянула наружу. Большая печь тоже почти погасла — красновато поблескивали угли, в тусклом свете которых я увидела Сережу, спящего на кровати, которую мы вчера уступили Ире с детьми; поза у него была неудобная, одеяло сбилось. Я закрыла рукавом лицо и на цыпочках прокралась к выходу.
Мороз вцепился в меня тут же, еще на веранде, не успела я даже выйти из дома; как неудобно умирать в дачных поселках, подумала я неожиданно для себя и не могла не улыбнуться этой мысли, никаких тебе теплых удобств, болен не болен, будь любезен выползти во двор, скорее всего рано или поздно мне придется попросить его принести мне ведро, скоро я просто не смогу выйти на улицу, а потом, наверное, я даже не смогу встать, что же я буду делать тогда, с другой стороны, может быть, тогда мне уже не захочется в туалет, хорошо бы не захотелось, судороги — это, наверное, больно, она сказала — некоторым не везет и они все время в сознании, а что, если мне как раз повезет, если у меня будет жар, или бред, и начнутся эти чертовы судороги, и тогда я уже точно не смогу остановить его, он обязательно сломает дверь, и никакая маска ему не поможет, черт возьми, даже если мне не повезет, где гарантии, что я не струшу, когда станет действительно плохо, что я сама не позову его? Может быть, от страха, а может, от слабости какое-то время я не могла сделать ни шагу и застыла на веранде, держась за дверной косяк — сердце билось где-то в горле, не давая вздохнуть, и все тело покрылось испариной, которая немедленно замерзла — на висках, вдоль позвоночника; надо хотя бы выйти из дома, смешно было бы замерзнуть насмерть прямо здесь, на пороге, я нашарила фонарик, лежавший на подоконнике, толкнула дверь и вышла на улицу. Снаружи было гораздо темнее, чем казалось изнутри дома, — я сразу же шагнула мимо тропинки и провалилась в снег по колено, как же холодно, боже мой, надо открыть глаза, не спи, еще глупее было бы замерзнуть в туалете, открой глаза, надо вернуться в дом, не спи, не вздумай сейчас спать. Горло болело так, словно кто-то насыпал туда битого стекла, голова кружилась; как же здесь темно, и проклятый этот фонарик освещает только крошечный кусочек снега под ногами, главное, не шагнуть снова мимо тропинки, если я опять провалюсь по колено, у меня не хватит сил выбраться, важно не упасть и идти вперед, один шаг, другой — надо держаться тропинки, и она доведет меня до самой входной двери, не спи, нельзя спать, открой глаза.
Вместо входа на веранду тропинка привела меня к калитке — я узнала об этом только после того, как с размаху налетела на нее грудью и выронила фонарик — он продолжал тускло светить из-под снега, и это выглядело так, словно кто-то читает под одеялом; я наклонилась и погрузила руку в снег — пальцы сразу же застыли почти до бесчувствия, и мне пришлось перехватить фонарик в другую руку, чтобы снова не уронить его. Это совсем маленький участок, сказала я себе, здесь невозможно заблудиться, каких-нибудь десять шагов в обратном направлении, и ты обязательно дойдешь до дома, успокойся, просто повернись и иди назад. На калитке даже не было щеколды, просто одеревеневшая на морозе проволочная петля, примотанная к столбу; внезапно я обнаружила, что, зажав фонарик под мышкой, обеими руками старательно разматываю проволоку, и даже почти не удивилась этому — пальцев я уже не чувствовала совсем, но петля неожиданно поддалась и калитка все-таки открылась. Не было смысла брать фонарик в руки, я бы тут же выронила его, я немного наклонилась вперед, чтобы круг света достал до земли, и увидела колею, оставленную нашими машинами, и медленно пошла по ней; если я останусь в колее, он не сможет найти меня по следам, он проснется только через несколько часов, и ему не сразу придет в голову проверить, где я, он подумает, что я сплю, у меня есть время, так просто, почему я не подумала об этом раньше, никаких судорог, никакой пены, говорят, замерзать совсем не больно — ты просто засыпаешь и ничего не чувствуешь, надо просто отойти подальше, лучше всего завернуть за угол, такие большие сугробы, сесть и закрыть глаза, и немного подождать, только почему до сих пор так холодно — невыносимо, ужасно, как можно заснуть, когда тебе так холодно?
Я открыла глаза — фонарик, по-прежнему зажатый у меня под мышкой, слабой полоской светил теперь куда-то наискосок и вверх, не освещая вообще ничего, кроме нескольких десятков сантиметров пустоты. Наверное, его нужно выключить, подумала я, или хотя бы закопать в снег поглубже, а потом я спрячу руки в рукава и попробую наконец заснуть. Вдруг мне показалось, что рядом кто-то есть — это был даже не звук, скорее намек на звук, начало звука, — я подняла голову, но ничего не увидела, и мне пришлось вытащить фонарик из-под мышки, сжать его обеими руками, чтобы он не выпал, и направить луч света прямо перед собой. Он стоял в нескольких шагах от меня, на дорожке — большой желтый пес, худой, с длинными лапами и клочковатой шерстью, и не мигая смотрел на меня. Слабый свет фонарика отразился в его глазах и, сверкнув зеленым, вернулся обратно — пес слегка дернулся, когда луч света коснулся его, но не сдвинулся с места.
— Ты же не станешь есть меня сейчас? — спросила я его; голос мой звучал хрипло и неузнаваемо. Пес не шевельнулся.
— Ты должен подождать, пока я не замерзну, — сказала я тогда, — слышишь? А пока даже не подходи ко мне. — Он стоял неподвижно и просто смотрел на меня, без любопытства, без злобы, как если бы я была каким-нибудь неодушевленным предметом, куском дерева или комком снега.
— Не подходи ко мне, — сказала я еще раз. Это было очень глупо — разговаривать сейчас вообще и тем более разговаривать с ним, но никого больше не было здесь — только я и он, и мне было холодно и очень, очень страшно.
— Знаешь, — сказала я, — если подумать, лучше ты вообще меня не ешь. Даже если я замерзну. Ладно? — Он нетерпеливо переступил с лапы на лапу — у него были большие, массивные лапы с длинными темными когтями, как у волка, только покрытые светлой, завивающейся кольцами шерстью.
— Они будут меня искать, — сказала я, стараясь смотреть ему в глаза, — и если ты… мы же не знаем, кто из них меня найдет, понимаешь? — Он сделал шаг в мою сторону и замер.
— Иди отсюда, — попросила я его, — не мешай мне.
Если он будет здесь стоять, я не засну, подумала я, и мне все время будет так же холодно, а я почти уже не могу этого выносить, надо прогнать его, закричать или бросить что-нибудь тяжелое.
— Уходи. — Я попыталась крикнуть, но получился скорее шепот, слабый и неубедительный, я подняла руку с фонариком и махнула в его сторону — он прищурился, но не отошел. — Уходи, ну пожалуйста, мне и так трудно, если бы ты знал, как мне холодно, я сейчас не выдержу и побегу обратно, а мне обязательно нужно тут остаться, уходи. — Я почувствовала, как слезы — злые, беспомощные, удивительно горячие, бегут по моим щекам, и тогда он подошел совсем близко и нагнулся ко мне — не лизнул, не укусил, а просто придвинул ко мне свою крупную лохматую голову и жарко дохнул мне в лицо.
— Черт, — сказала я, — черт, черт, черт, — и бессильно стукнула кулаком по снегу. — Я знаю, что не смогу этого сделать. Я даже этого сделать не смогу, — и зажмурилась, чтобы слезы перестали течь, и встала, и пошла по колее назад, к дому, светя себе под ноги фонариком.
Пес пошел за мной.
* * *
То, что я не умру, мы поняли не сразу — следующие несколько дней и ночей слились и перемешались в моей памяти, превратившись в нескончаемый муторный сон, в котором жар сменялся ознобом, а жажда — дурнотой; были моменты, когда потолок и стены снова надвигались на меня, как в ту ночь на чердаке, и казалось, что стоит мне только закрыть глаза, как комната, в которой я лежу, немедленно сожмется, съежится до микроскопических размеров и раздавит меня, но были и другие — когда вещи вновь оказывались на своих местах, страх сменялся сонным безразличием, и я просто лежала с открытыми глазами, рассматривая застежку спального мешка возле своей щеки или деревянный мусор на полу возле печки.
Одно я знала точно — Сережа оказался в одной со мной комнате намного раньше, чем мы поняли, что я не умру; я просто однажды открыла глаза — и увидела, что он сидит рядом со мной на кровати, одной рукой поддерживая мою голову, а другой прижимая к моим губам кружку с водой. Маски на нем не было — но ни я, ни он больше не заговаривали об осторожности, отчасти потому еще, что теперь в этом не было уже никакого смысла; все время, пока я была уверена, что умираю, — и потом, когда уже стало ясно, что этого не случится, — я думала об одном и том же: оба мы — и я, и Сережа — в какой-то момент приняли решение, только решения эти были совершенно разными — он снял маску и вошел в комнату, а я вернулась в дом и позволила ему это сделать.
Именно поэтому через три дня, когда жар, мучивший меня больше всего, неожиданно начал спадать и я впервые смогла сесть на кровати и сама взять в руки чашку, я не задала ему ни одного вопроса, я просто не смогла, потому что если бы я спросила его о чем-нибудь, если бы я просто заговорила с ним — о чем угодно — в эти первые несколько часов, когда мы поняли, что я не умру, я бы обязательно произнесла это вслух; именно поэтому все время, пока он сидел рядом со мной на кровати, то и дело поправляя мне подушку, и смотрел на меня, пока он говорил — нет температуры, Анька, ты выздоравливаешь, Анька, ты не умрешь, Анька, я говорил тебе, что ты не умрешь, пока он улыбался, и вскакивал, и ходил по комнате, и снова садился рядом и трогал руками мой лоб — все это время я просто сидела, прислонившись к спинке кровати, прихлебывала горячий чай и не говорила ни слова, и старалась не встречаться с ним взглядом, а потом кто-то поскребся в дверь снаружи, и Сережа сказал, Анька, к тебе гости, ты не помнишь, наверное, ты сама его впустила той ночью, и теперь он все время приходит и лежит в твоей комнате, иногда исчезает куда-то на несколько часов, но обязательно возвращается, я даже калитку теперь не закрываю, и тогда я повернула голову и увидела его — шкура у него была действительно совершенно желтая, как у льва, и глаза у него были тоже желтые — светлые, как янтарь; мне казалось, у собаки не может быть таких глаз. Он просто вошел в комнату и сел на пороге, очень прямо, аккуратно подобрав под себя лапы, и стал смотреть на меня этими желтыми глазами, и я тоже смотрела на него, долго, до тех пор, пока не поняла, что могу теперь разговаривать.
Мы так и не узнали, что это было — вирус, смертельный для стольких людей и почему-то пощадивший меня, или просто последствия стресса, нескольких бессонных ночей и переохлаждения, — и поэтому в следующие два дня по-прежнему никто не приходил, даже Мишка, я сама ему не позволила бы, я снова могла принимать такие решения теперь — когда я знала, что не умру.
В эти дни мы часами сидели с Сережей у огня — он перенес мою кровать в центральную комнату, туда, где стояла большая печь, и молчали — словно два столетних старика, проживших бок о бок столько времени, что им уже совершенно нечего сказать друг другу. Это было настолько непохоже на нас прежних — пожалуй, столько тишины между нами не возникало ни разу за все время, пока мы были вместе, что иногда я или он заводили разговор о чем-нибудь малозначащем, о какой-нибудь ерунде, просто для того, чтобы не молчать больше; это были странные разговоры, со множеством неловких пауз и неуклюжих попыток резко сменить тему, потому что о чем бы мы ни заговорили сейчас, когда у нас появилось много времени друг для друга и никуда не нужно было торопиться, рано или поздно мы натыкались на одну и ту же стену — глухую и непроницаемую, заставлявшую нас сбиваться на полуслове и отводить глаза. Оказалось, мы совершенно не готовы еще вспоминать ни о жизни, которую мы оставили позади и к которой уже не могли вернуться, ни о людях, которых мы знали в этой нашей прежней жизни; наверное, поэтому нам обоим хотелось, чтобы это вынужденное затворничество, в котором мы оказались, эта пауза, возникшая в середине пути, которую никто из нас не предвидел, поскорее закончились.
Иногда снаружи раздавался стук в дверь, и Сережа, накинув куртку, выглядывал на улицу. Приходил папа, иногда — Мишка, но на веранду ни один из них не поднимался, они разговаривали с Сережей через стекло. Они рассказывали новости, за которые мы оба были им очень благодарны — и не потому даже, что эти новости были так уж важны для нас, а просто потому, что эти их неожиданные визиты давали нам хоть какую-то пищу для разговоров; вернувшись в дом, Сережа говорил, улыбаясь: «Ну и родственнички у нас с тобой, Анька, — кто бы мог подумать, школьник и профессор математики, ты не поверишь, они сколотили банду и повскрывали все окрестные дома, влезли в чей-то погреб и утащили оттуда годовой запас варенья, консервы какие-то, керосин, даже бензопилу где-то нашли», — я была уверена, что ему самому до смерти хотелось поучаствовать в этих набегах, заняться каким-нибудь делом вместо того, чтобы сидеть несколько дней возле моей постели, в темном и душном чужом доме, но прежде, чем я успевала предложить ему это, он принимался чистить ружья, топить печку или готовить еду. Что бы он ни делал, я старалась не выпускать его из виду; «ты спи, Анька, тебе нужно много спать», говорил он, поднимая на меня глаза, но в эти несколько дней я спала неглубоко, урывками, словно боялась проснуться и обнаружить, что я осталась одна, что его нет со мной.
В день, когда я смогла наконец подняться на ноги и сделать несколько шагов, не хватаясь за стену, Сережа затопил баню; блаженно закрыв глаза, я лежала на нижней полке в темной, пахнущей горячим смолистым деревом парилке и слушала, как шипит вода, испаряясь на раскаленных камнях, и с каждым осторожным вдохом, наполнявшим мои легкие обжигающим паром, с каждой каплей влаги, выступающей на коже, я чувствовала, как уходит, растворяется страх, крепко державший меня за горло все это время, а потом я поднялась, и Сережа окатил меня из ведра нагретой, свежей колодезной водой, которая смыла с меня и два бессонных, тревожных дня, проведенных в дороге, и последовавшие за ними четыре или пять дней, наполненных липким ужасом, — смыла и унесла куда-то вниз, в щели между неплотно подогнанными досками пола. Когда мы вышли из бани — разогретые, с влажными волосами, пес сидел на улице, возле самого крыльца, неподвижный и все такой же равнодушный, как сфинкс, — мне показалось, что в этот раз он даже не взглянул в нашу сторону.
— Как ты думаешь, может быть, это его дом, поэтому он и пришел? Может, он жил здесь раньше? — спросила я у Сережи, пока мы бежали от бани к дому.
— Кто?.. — рассеянно переспросил он, заталкивая меня на веранду. — Давай, Анька, быстро, голова же мокрая.
— Да пес же, — сказала я, пытаясь обернуться и посмотреть, не идет ли он за нами, но Сережа торопливо захлопнул дверь, отделяющую нас от холода.
— Вряд ли, — ответил он, когда мы были уже внутри, в тепле, — во дворе нет будки. Какая разница? Иди, высуши волосы, пора заканчивать твой карантин, поведу тебя в гости.
— Просто странно, — пробормотала я, послушно накрывая лицо полотенцем, — откуда он тут взялся? Никого же нет, понимаешь? Где он спит, что он ест?
— Не знаю, как раньше, — сказал Сережа, смеясь, — но последние пару дней я точно знаю, что он ест и где он спит. Давай-ка ты отдохни немного, а я пойду поищу тебе чистый свитер.
Дом, в который пришлось перебраться всем остальным, испугавшимся моей болезни, оказался еще меньше нашего: в нем было всего две крошечных комнатки и маленькая, узкая кухня, в которой поместился только колченогий шаткий стол и несколько табуреток. Посреди дома, так же, как и у нас, была установлена массивная кирпичная печь, отдающая тепло во все стороны, только эта была оштукатурена, и ее грязно-белая бугристая поверхность вся была покрыта трещинами и копотью. Почти все пространство занимали кровати — разномастные, с железными спинками и продавленными матрасами, их было слишком много — часть из них явно переехала сюда с соседних дач; после уличной морозной свежести здесь, казалось, было совершенно нечем дышать — спертый, пыльный, пересушенный воздух сразу же запершил в горле, боже мой, подумала я, это настоящая ночлежка, девять человек в двух комнатах, так, наверное, мог выглядеть какой-нибудь детский приют времен Диккенса, или концлагерь, в этом же нельзя жить, это — вот это все — тесноту, духоту, пыль, чужие вещи — невозможно выдержать долго. Лени и Марины в комнате не было; Андрей лежал спиной к нам, подложив под голову свернутый спальный мешок, и даже не обернулся, когда мы вошли. Рядом с ним я успела заметить напряженную, недовольную Наташину спину, а повернувшись чуть левее, к стене, я наткнулась взглядом на Иру, сидевшую вполоборота в изголовье кровати, наблюдающую за детьми, возившимися на полу возле печки. Я застыла на пороге, борясь с кашлем — все были заняты разговором и даже не заметили, как мы вошли, — но не решалась сделать больше ни шагу, может быть, оттого, что шагать было, в сущности, некуда, а может, потому, что почти ожидала, что сейчас меня выгонят отсюда — все эти люди, большинство из которых были мне едва знакомы, в конце концов, могли и не верить в то, что мы с Сережей знали уже наверняка, — я не умру.
Это был необъяснимый, иррациональный приступ паники — мне вдруг захотелось повернуться и выбежать обратно, на улицу, к кривоватому снеговику, стоявшему снаружи, посреди двора, одинокому свидетелю того, как тоскливо, как невыносимо, смертельно скучно должны были чувствовать себя в эти четыре дня все, кто не был так занят собственной смертью, как я или Леня, или содержимым соседских домов и погребов, как папа или Мишка. Стоя на пороге, я впервые попыталась представить себе, каково нам будет там, на озере — дожидаться конца зимы в таком же крошечном домике, как этот, без водопровода, электричества и туалета, без книг и любимых телепрограмм, и главное — без малейшей возможности побыть вдвоем.
— …а я говорю, надо поискать еще, — судя по всему, мы вошли в разгаре какого-то спора, потому что интонации у Наташи были одновременно и настойчивые и раздраженные, — тут домов пятьдесят, а то и больше, наверняка найдется какой-нибудь более подходящий!
— Наташка, они все тут одинаковые, — сказал Андрей, — просто некоторые с печками, а остальные — без, это не коттеджный поселок, черт возьми, а обычное садовое товарищество под Череповцом, ну елки-палки, ты серьезно рассчитываешь найти тут приличный дом, с ватерклозетом и спутниковой тарелкой?
— Ты не знаешь точно, — ответила она запальчиво и повернулась к нам вполоборота; щеки у нее горели, — ты за четыре дня два раза из дома вышел, я уверена, можно найти что-то получше, чем вот это!
— Вы почему все внутри? — спросил Сережа откуда-то из-за моей спины; я вздрогнула, потому что совершенно забыла о том, что он стоит позади меня. — Мы же вроде договорились — кто-то один всегда снаружи, смотрит на дорогу?
— Да ладно тебе, Серега, — махнул рукой Андрей, — здесь жизни нет. За четыре дня хоть бы собака пробежала.
Краем глаза я заметила какое-то движение в дальнем углу комнаты — откинув спальник, которым он был накрыт с головой, с угловой кровати вскочил заспанный, нечесаный Мишка и начал шнуровать ботинки.
— Я покараулю, — сказал он и радостно улыбнулся нам с Сережей, — мам, садись на мою кровать.
Когда дверь за ним закрылась, я огляделась по сторонам — сидеть и правда было больше негде; боком пробираясь между остальных кроватей, я направилась в угол.
— Как ты плохо выглядишь, Аня, — сказала Наташа уже другим голосом. — Борис Андреич говорит, тебе лучше — ты правда поправилась? Очень ты бледная…
— Все с ней в порядке, — оборвал ее Сережа, — это была обычная простуда, и я не заболел, можно больше не волноваться.
Можно подумать, кто-то из вас волновался, думала я, устраиваясь на смятой, неуютной кровати своего сына, и с удивлением поймала себя на том, что почти произнесла это вслух, что со мной такое, я никогда не умела говорить такие вещи, обычно я просто думаю их про себя. Черта с два вы волновались. Как вы торопились сбежать из дома, беспокоясь разве что о том, что забыли свою драгоценную сумку с тряпками; если я сейчас подниму глаза, готова поспорить на что угодно — все вы до сих пор смотрите на меня так, словно у меня чума, словно находиться со мной в одной комнате опасно для вас, четыре дня, и ни один из вас не пришел узнать, как мы, только папа и Мишка, только свои, сейчас бы очень подошел один из этих неожиданных приступов кашля, которые так мучают меня в эти дни, сгибая меня пополам, не давая вдохнуть, забавно было бы взглянуть на ваши лица, если бы я закашлялась именно сейчас — закрыв лицо руками, долго, страшно, может быть, кто-то даже выскочил бы из комнаты. Матрас подо мной жалобно заскрипел и прогнулся почти до самого пола, вы только посмотрите на эту кровать — самая узкая, самая развинченная, хотела бы я знать, было ли кому-нибудь из вас дело до того, ел ли он сегодня, не холодно ли ему спать здесь, в углу, под окном, я сегодня же заберу его обратно, в большой дом, а вы оставайтесь тут, в своей ночлежке, хорошо, что я не умерла, я сама о нем позабочусь. Удивительно, как быстро неловкость, с которой я входила сюда, сменилась еле сдерживаемой, застилающей глаза яростью, кто бы мог подумать, что первой сильной эмоцией с момента, когда я поняла, что не умру, будет именно эта — вдруг я поняла, что ни разу еще не обняла Сережу, что не успела даже потрогать сына руками, и вот я сижу здесь, на этой продавленной старой кровати, и боюсь поднять голову, чтобы не дать им увидеть выражение моего лица.
Я была так занята своими мыслями, что, наверное, пропустила целый кусок разговора, случившегося после нашего прихода — когда я справилась наконец с лицом и смогла поднять голову, я услышала только, что Сережа сказал что-то — голос у него был одновременно удивленный и растерянный, но слов разобрать не успела; Наташа ответила ему:
— Так будет лучше, Сережка, — она всегда называла его «Сережка», так небрежно, так бесцеремонно, словно это было самое обычное имя; когда мы с ним познакомились, я год училась произносить его — и до сих пор иногда не могла этого сделать, я придумала ему тысячу ласковых прозвищ, но мне по-прежнему нелегко было называть его по имени, а она говорила «Сережка», как будто они учились вместе в школе. Я взглянула на нее внимательнее — она сидела, подложив под себя ногу и слегка задрав подбородок, и смотрела на него, и тон у нее был какой-то обидно терпеливый, словно она говорила с ребенком: — Мы здесь уже пятый день и никого пока не видели. Здесь никого нет, понимаешь? Здесь безопасно.
— Безопасно? — переспросил Сережа. — В десяти километрах от города? Не смеши меня. Андрюха, да скажи ты ей…
— Не знаю, Серег, — отозвался Андрей, не оборачиваясь, и пожал плечами, — по-моему, это вполне подходящее место, чтобы переждать.
— Переждать? — опять повторил Сережа; по голосу его было слышно, что он начинает сердиться. — Что переждать? Сколько переждать? Да мы даже не знаем, что там творится сейчас, в Череповце! Может быть, завтра или через неделю здесь появятся десятки, а то и сотни людей!
— Мы видели, что творится сейчас в городах, — сказала Наташа, — эти люди уже неделю назад были не в той форме, чтобы добраться сюда, а еще через неделю там, наверное, вообще никого не останется.
— Да откуда ты знаешь! — Он почти закричал, но тут же взял себя в руки и продолжил уже другим голосом: — Ну, хорошо, допустим, девять десятых живущих в соседнем городе умрет, но, Наташа, подумай еще раз, там триста тысяч человек. Хватит и сотни, чтобы серьезно осложнить нам жизнь, а их будут тысячи, понимаешь? Это чудо, что сюда до сих пор никто не явился. При желании от Череповца сюда можно даже пешком добраться. Надо ехать на озеро.
Дверь в соседнюю комнату приоткрылась, и на пороге показалась Марина — ее эффектный куршевельский комбинезон снова стал безупречно белым, но волосы были в беспорядке; ты отстирала кровь с одежды, но четыре дня не мыла голову, подумала я, хотела бы я знать, как именно ты провела эти четыре дня — сидела ли ты у постели своего мужа, смотря ему в лицо, пока он спит, прислушиваясь к его дыханию, молилась ли ты про себя — не умирай, не оставляй меня, или ты потратила это время на то, чтобы убедиться в том, что, вопреки твоим глупым опасениям, тебя не бросят здесь замерзать, если он все-таки умрет?
Марина плотно затворила за собой дверь, прижалась к ней спиной и сказала:
— Леня не может пока ехать. — Наташа живо обернулась к ней с вопросительным выражением на лице, и Марина едва заметно кивнула ей: — Спит, да, заснул, наконец.
— Анька тоже не может, — сказал Сережа твердо, — я не говорю, что надо ехать сегодня. Мы подождем еще два дня, может, три — но потом мы поедем, слышите, даже если мне двое суток придется рулить самому, мы поедем все равно, потому что я абсолютно уверен, что здесь нельзя оставаться.
— Да мы даже не знаем, доберемся ли мы туда, — сказала вдруг Марина громко, словно то, что муж ее наконец заснул в соседней комнате, было уже не важно, — мы в который раз уже меняем маршрут, у нас может не хватить бензина — на самом деле, Леня говорит, у нас уже его недостаточно, чтобы туда добраться, и бог знает, что еще с нами может случиться по дороге? — Она говорила так, словно в том, что случилось с Леней, была наша вина — как будто это мы уговаривали их ехать с нами, как будто если бы они остались в своем пижонском каменном доме, который они не смогли защитить в первый же день, когда рухнули кордоны вокруг города, ничего этого не произошло бы.
— Это может случиться где угодно, — ответил Сережа примирительно, и я с удивлением поняла, что ее обвиняющий тон подействовал на него и он на самом деле чувствует сейчас себя виноватым, — и здесь это гораздо вероятнее, чем на озере. Там никого нет…
— Вот именно, — перебила она его, — там ничего нет, на твоем озере! Сколько ты говорил там комнат — две?
Он кивнул, и тогда она шагнула к нему — резко, неожиданно, почти прыгнула, и обвела рукой тесную комнату, заставленную кроватями:
— Вот это видишь? Ты видишь этот кошмар? Нет, ты посмотри на меня — ты видишь, на что это похоже? И нас здесь всего девять человек. А там, на озере твоем, нас будет одиннадцать, понимаешь, одиннадцать, в двух комнатах, как ты собираешься нас там разместить, интересно? Здесь мы хотя бы нашли кровати — а там что, мы будем спать на полу? Греться друг об друга?
— Зато мы будем живы, — сказал Сережа вполголоса, и после этих его слов наступила тишина. Больше никто ничего не говорил, и стало слышно, как гудит огонь в печке и воет ветер за окном. Пора заканчивать этот базар, подумала я внезапно, мой сын там, на улице, совсем один, в этом домике даже нет веранды, он, наверное, совсем замерз на ветру, пора забрать его отсюда, и пусть они делают, что хотят.
Я поднялась с продавленной кровати, которая снова жалобно заскрипела, расправляя свои ржавые пружины, и сказала:
— Какого черта. Знаете что — хватит уже. — И все они посмотрели на меня — даже дети, игравшие на полу, и тогда я продолжила: — Я никак не пойму, о чем мы тут спорим. Завтра, крайний срок — послезавтра мы отсюда уезжаем. Если кто-то хочет остаться здесь — оставайтесь, в конце-то концов, — и начала пробираться к выходу, к Сереже, и остановилась возле него, потому что он, судя по всему, не собирался еще уходить и все так же стоял возле двери, держа в руках свою куртку, и переводил взгляд с одного лица на другое; видно было, что разговор этот для него еще не закончен.
— Ты же поедешь с нами, Ир? — сказал он наконец, и я быстро подняла на него глаза, мне было важно, куда именно он смотрит — на нее или на мальчика, сидевшего на полу возле печки, я даже обернулась назад, в комнату, чтобы угадать направление его взгляда, и не угадала; мальчик сидел спиной, не отрываясь от игры, а она взглянула ему прямо в глаза и медленно, не говоря ни слова, кивнула — просто кивнула, и клянусь, я почувствовала сожаление всего на секунду, не больше, а потом я обрадовалась — потому что знала точно, что без нее Сережа не уехал бы, ни за что бы не уехал, несмотря ни на что.
— Пап? — спросил тогда Сережа.
— Я уже третий день с этими идиотами спорю, — тут же отозвался папа, которого я почему-то даже не заметила до этой минуты — может быть, потому, что он так тихо, неподвижно сидел, а может, просто потому, что следила за остальными. — Как только вы будете готовы, мы выезжаем. Даже если Анька не сможет пока рулить, три водителя на две машины — разберемся как-нибудь. Не успел тебе сказать, Сережа, мы с Мишкой сегодня на соседней улице нашли роскошную рыболовную сеть. Надо будет перебрать вещи — найти место в багажниках, мы столько всего нашли здесь, в этом поселке, и завтра еще продолжим.
— Кстати, о вещах, — сказала Наташа и замолчала — резко, потому что Андрей, приподнявшись на локте, посмотрел на нее; она выдержала его взгляд и продолжила секунд через десять, с вызовом в голосе: — Ну что, что, мы же говорили об этом вчера, давайте сразу все и решим, раз такое дело.
— Что решим? — спросила я, хотя знала уже, о чем пойдет речь; странное дело, эти люди ничем не могут меня удивить, все понятно, все предсказуемо, даже смешно.
Она опустила голову и стала смотреть себе под ноги, в темноту под кроватями, и поспешно продолжила, словно боялась, что если остановится, ей уже не хватит духу закончить фразу:
— Нам нужно решить вопрос с припасами. Еды, которую взяли мы с Андреем, на пятерых не хватит. — Я подняла брови и почувствовала, что улыбаюсь, но не стала ее прерывать, в этом было какое-то особенное удовольствие — дать ей договорить, а она не смотрела ни на кого из нас, словно там, под кроватями, и находился этот ее невидимый собеседник, которого ей нужно было убедить: — И я так поняла, что у Лени с Мариной тоже не было возможности запасти все, что может понадобиться. — Тут она, наконец, замолчала, и я поймала себя на том, что мысленно умоляю ее — ну давай, продолжай, расскажи мне, что мы должны оставить тебе еду, и еще, может быть, лекарства, и что там еще Сережа с Мишкой покупали в последний день карантина, пока Леня открывал ворота людям в военной форме, убившим его собаку и до полусмерти испугавшим его жену, но она не сказала больше ни слова, и тогда Андрей наконец сел на своей кровати — словно нехотя, и посмотрел на Сережу, старательно избегая — или мне показалось? — всех остальных, и произнес:
— Серег, нам как минимум понадобится ружье и какое-то количество патронов. Марина сказала, у вас их три.
Я уже открыла рот — мне просто понадобилось время, чтобы вдохнуть, и я закашлялась — так не вовремя, так некстати, и пока я боролась с кашлем, Сережа — не глядя на меня, как он делал всегда, когда принимал решение, с которым я ни за что не согласилась бы, — успел сказать:
— Ну, не знаю, может быть, одно я мог бы оставить… — как вдруг — я все еще кашляла, из глаз у меня текли слезы, прекрати, прекрати немедленно, говорила я себе, надо было кашлять раньше, сейчас нельзя — заговорила Ира, не произнесшая ни слова с минуты, когда мы с Сережей вошли в дом; она говорила очень тихо, но именно поэтому, наверное, никто не перебил ее.
— Не вижу смысла оставлять им ружье, — сказала она, скрестила руки на груди и спокойно, холодно посмотрела на Сережу, — раз они считают, что здесь такое безопасное место, они справятся и без него. А там, куда мы едем, нам понадобятся все три. — Никто по-прежнему не перебивал ее, и потому она продолжила, так же тихо и невозмутимо: — Даже если мы никого там не встретим, нам придется охотиться, чтобы перезимовать. Наших запасов еды, — она сделала акцент на слове «наших», — не хватит, чтобы пережить зиму вшестером. Мишка же умеет стрелять, Аня? — тут она взглянула на меня — пожалуй, тоже в первый раз за сегодняшний день.
— Конечно, — сказала я, подавив наконец кашель — надеясь, что голос мой не будет дрожать, потому что это было важно, ужасно важно, сказать сейчас все, что я собиралась сказать, — и, к слову, я тоже неплохо стреляю, так что, на самом деле, у нас ружей даже меньше, чем нужно.
— Так же, как и еды, — сказала Ира и улыбнулась.
В комнате опять наступила тишина. Из-за двери было слышно теперь, как негромко, размеренно дышит Леня во сне. Я знала, что ничего еще не закончено, и готовилась к продолжению — почему-то я была не уверена, что Сережа поможет мне в этом разговоре, но теперь я знала точно, как именно этот разговор закончится, и перестала волноваться; я поискала глазами место, чтобы сесть, потому что стоять мне было уже трудно, но внутри я была совершенно спокойна, на самом деле, у нас их четыре, вместе с папиным карабином, подумала я про себя, но вслух говорить не стала — потому что и Сереже, и папе и без меня было прекрасно известно, сколько у нас ружей. Папа, по-прежнему еле заметный в полумраке, неожиданно коротко хохотнул:
— Однако, баб ты себе выбираешь, Сережка, — и открытой ладонью хлопнул себя по колену.
Кто-то из них наверняка сказал бы что-нибудь еще, и я уже даже начала гадать, кто именно это будет — Марина, застывшая посреди комнаты, Наташа, уже открывшая рот, или привставший на своей кровати Андрей, как вдруг раздался громкий стук в дверь — как будто стучали с размаху, кулаком, и взволнованный Мишкин голос произнес:
— Выходите быстрее! У нас гости!
Не знаю, почему я выскочила на улицу вместе с мужчинами. Остальные остались внутри — и Ира с детьми, и Марина, и Наташа. Я сделала это машинально — ударила дверь плечом и выбежала, на ходу натягивая куртку, даже раньше Сережи, который почему-то замешкался у самой двери и которого мне пришлось оттолкнуть, чтобы открыть ее, и уж точно раньше папы и Андрея, сидевших далеко, в глубине комнаты. Может быть, я выскочила первой потому, что стояла сразу возле выхода и просто ни о чем не успела подумать. Может быть, я торопилась потому, что там, снаружи, был мой сын, один и без оружия. Как бы там ни было, добрых полминуты мы с Мишкой оставались на улице только вдвоем — из-за двери, которую я не закрыла за собой, слышны были громкие взволнованные голоса, что-то с грохотом упало на пол; я знала, что вот-вот все они появятся здесь, только Мишка к этому моменту успел уже отойти от крыльца на пару шагов и продолжал идти вперед, к воротам, напряженно вглядываясь куда-то в темноту улицы, лежащей в нескольких метрах впереди, туда, где в густых ноябрьских сумерках темнели полуприсыпанные снегом Лендкрузер и серебристый пикап, и я никак не могла позволить ему идти дальше одному; почему-то я была уверена, что окликать его сейчас не имело смысла, так что я могла сделать только одно — догнать его и положить руку ему на плечо, и тогда он вздрогнул и остановился, но ничего не сказал, а просто кивнул куда-то в сторону улицы. Я посмотрела в том же направлении и увидела, на что он мне показывает — сразу за пикапом, возле накрытого тентом прицепа, стоял человек.
Несмотря на шум, доносившийся из дома и слышный даже здесь, возле ворот, мне показалось, что он не заметил нас — по крайней мере, он вел себя так, словно был совершенно один на узкой, перегороженной двумя большими машинами дорожке, между темнеющими на фоне сизого неба молчаливыми домами. Он осторожно обошел вокруг прицепа, внимательно рассматривая его, а затем протянул руку и, наклонившись, попытался отогнуть тент, чтобы заглянуть внутрь. В тот самый момент, когда он сделал это, позади нас заскрипели по снегу торопливые шаги, и над моим левым плечом неожиданно вспыхнул яркий, слепящий сноп света, заставивший стоявшего на дороге человека выпрямиться, повернуться к нам и, прищурившись, загородить глаза рукой.
— Эй! — Резкий, отрывистый Сережин окрик взрезал безлюдную дачную тишину, как будто распорол ее надвое. — Отойди от машины! — И сразу стало очень шумно: подоспевшие папа и Андрей тоже что-то закричали, одновременно, но незнакомец, появившийся из ниоткуда, словно он материализовался прямо здесь, посреди темной улицы, в защитного цвета аляске со сброшенным на спину огромным меховым капюшоном, аккуратной вязаной шапочке и теплых лыжных перчатках, вместо того чтобы испугаться и замереть, неожиданно улыбнулся — немного неуверенно, но вполне доброжелательно, и помахал нам рукой, и пошел в нашу сторону, говоря:
— Все в порядке, ребята, все в порядке…
— Стой, где стоишь! — так же резко крикнул Сережа; оглянувшись, я поняла, что его задержало — в правой руке, на уровне бедра он держал карабин, а в левой — узкий и длинный черный автомобильный фонарь.
Незнакомец в аляске пожал плечами и слегка покачал головой, словно удивляясь про себя, но остановился и поднял вверх обе руки — как мне показалось, полушутливо, во всяком случае, совсем без страха, и заговорил спокойным, ровным голосом, и все остальные сразу замолчали, чтобы расслышать то, что он говорит:
— Стою, стою, все нормально, ребята, мы просто дом ищем, теплый дом — переночевать. Начали с этой улицы, не хотелось далеко вглубь забираться — там все снегом завалено, а у нас колеса не так чтобы очень большие, не то что ваши, увидели колею — и свернули. Да вон наша машина, — и он махнул рукой куда-то за спину, в конец улицы, где из-за поворота действительно торчала передняя часть темно-синего широкого автомобиля; присмотревшись, я увидела, что это микроавтобус. Сережа, мгновенно среагировавший на его движение, вскинул карабин чуть выше.
— Ты руками не особенно размахивай, — сказал он, правда, уже не так резко, как вначале.
— Не буду размахивать, — примирительно отозвался незнакомец и снова поднял руки, — строгий ты какой. Ладно тебе, не кричи. Игорь меня зовут, — тут он сделал было движение, словно собирался протянуть Сереже руку, но потом передумал и оставил обе руки вверху, — там, в машине, моя жена и две дочки и родители жены. Мы из Череповца едем, нам просто переночевать надо — мы с дороги заметили колею и дом с трубой, окна у вас темные, я снаружи не разглядел, что он занят, а потом подошел поближе и машины ваши увидел. Поищем другой теплый дом, вон их тут сколько, — и он опять улыбнулся.
Несколько секунд было тихо, а потом папа, стоявший позади, сделал шаг вперед — так, чтобы попасть в луч Сережиного фонаря, и произнес:
— Ну вот что, Игорь. На этой улице всего два теплых дома, и оба уже заняты. Давай-ка, ты проезжай чуть вперед, там снег не очень глубокий, вы должны проехать. Мы здесь прямо на следующей линии видели сразу несколько домов с трубами, выбирай любой. — Он показал направление, и незнакомец, проследив за его рукой, благодарно кивнул. Заметив, что он не двигается с места, папа продолжил: — Ты руки-то опусти, ладно. И иди уже, твои там тебя заждались, наверное. Завтра будем знакомиться.
Человек в аляске, назвавшийся Игорем, снова кивнул и сделал движение, чтобы уйти — мы молча смотрели ему вслед, — но затем остановился и оглянулся еще раз:
— А много вас?
— Нас-то много, — тут же отозвался папа настороженно, — давай, иди, не задерживайся.
— Ладно, ладно, — миролюбиво сказал тот, — поселок большой, места всем хватит.
Он успел сделать шагов десять, когда папа еще раз окликнул его:
— Эй, как тебя, Игорь! Что там, в Череповце?
В этот раз человек в аляске не стал оборачиваться, а просто остановился, смотря себе прямо под ноги, словно разрезанный пополам лучом света — видно было только его спину и мохнатый широкий капюшон; несколько секунд он просто стоял так, не двигаясь, а потом негромко бросил через плечо:
— Плохо в Череповце, — и шагнул в темноту.
В натопленном доме к нашему возвращению царила тихая паника — дети были одеты, Ира с Наташей сновали вокруг, поспешно запихивая вещи в брошенные на кровати сумки; в дверном проеме, ведущем в дальнюю комнату, стоял Леня, тяжело опираясь об косяк — бледный, в испарине, но тоже одетый, а рядом с ним, на полу, на корточках сидела Марина и зашнуровывала ему ботинки. Когда мы вошли, все они замерли и посмотрели на нас.
— Отбой, — сказал папа с порога, — ложная тревога. Беженцы из Череповца, молодой парень с женой, дети у них с собой.
Марина бросила сражаться со шнурками Лениных ботинок и вдруг, обняв мужа за ногу, не вставая с корточек, беззвучно заплакала. Он беспомощно обвел нас взглядом и положил руку ей на голову — видно было, что стоит он из последних сил, и Сережа, не раздеваясь, торопливо подошел к нему и смущенно попытался поднять Марину на ноги, только она еще крепче сцепила руки и стала всхлипывать уже в голос.
— Ну ладно, ладно, Маринка, Дашку напугаешь, — слабо сказал Леня, но она словно не слышала его.
— Марина, — резко сказала Ира, — отпусти его, ему надо лечь, ты слышишь? — И только тогда та, наконец, поднялась с пола. Не смотря ни на кого, она повернулась к девочке, молча стоявшей тут же, возле печки, с пальцем во рту — маленькое невозмутимое личико, немигающие, внимательные глаза — и стала расстегивать на ней комбинезон.
— Не знаю, — сказала я, — мне он не понравился почему-то, этот Игорь.
— Да кто тебе вообще нравится, хотела бы я знать, — фыркнула Наташа, и я удивленно взглянула на нее — на минуту я совсем забыла о том, на какой неприятной ноте появление незнакомца в аляске прервало наш разговор. В одном ты точно можешь быть уверена, подумала я, ты мне не нравишься никакая — ни прежняя, с широкой улыбкой, маскирующей тщательно продуманные колкости, ни теперешняя, не считающая нужным улыбаться; ты права, я не люблю ни одного из вас — ни тебя, ни твоего барственного, надутого мужа, который за четыре дня два раза вышел из дома, пока папа с Мишкой обежали всю округу, но уверен, что мы должны поделиться с ним запасами еды. К черту вас обоих, столько лет ездить к вам в гости, обжигаясь о твои жалящие улыбки, сидеть за ужином и страстно, мучительно мечтать о том, чтобы схватить со стола что-нибудь стеклянное, дорогое и метнуть в стену, так, чтобы осколки брызнули во все стороны, а ты, наконец, перестала улыбаться. Господи, как же мне надоело притворяться — да, это правда, вы мне не нравитесь. Вы мне не нравитесь.
В ушах у меня шумело — я и представить себе не могла, что в состоянии сейчас, еле стоя на ногах, так разозлиться. Это было так приятно — злиться, волноваться, чувствовать что угодно, кроме тупой, безразличной обреченности, я почувствовала, как уголки губ невольно ползут вверх, если я сейчас рассмеюсь вслух, они подумают, что я сошла с ума.
— А что тебе не понравилось, Анюта? — спросил папа. — Мне показалось, нормальный парень. Ну, ищут люди дом, у нас действительно все окна снаружи темные.
— Может быть, вы и правы, — сказала я ему, — только мне показалось, его интересовал совсем не дом, а наши машины. Кстати, о машинах — не пора ли нам вернуться и проверить наши, папа?
Словно по команде, мы засобирались. Каким-то образом всем было понятно, что в большой дом мы уходим не все — это даже не пришлось произносить вслух. Сережа сказал Ире «хорошо, что вы собрались, бери Антошку, и пойдем», папа закинул на плечи свой рюкзак, Мишка подхватил Ирину сумку, и мы потянулись к выходу. Леня уже вернулся в свою комнату, и Марина хлопотала вокруг него, помогая ему раздеться, Наташа снова сидела на своей кровати, поджав под себя ноги, а Андрей стоял возле самой двери — он вошел последним и даже не успел еще снять куртку. Он посторонился, пропуская нас, и заговорил только в последнюю секунду.
— Серега, — произнес он с явным усилием, — может, я все-таки забегу за ружьем? — но Сережа был уже снаружи, во дворе, и не услышал его.
Я задержалась возле двери, повернула к нему лицо и с удовольствием произнесла — с самой сладкой Наташиной улыбкой, на которую была сейчас способна:
— Зачем вам ружье? Здесь же абсолютно безопасно, за четыре дня даже собака не пробежала.
Он не ответил, только, прищурясь, посмотрел мне прямо в глаза — и что-то такое было в этом его взгляде, что мне тут же расхотелось улыбаться, разговаривать, доказывать что-то — я почувствовала, что ужасно устала и хочу только одного — добраться до кровати и лечь, и тогда я опустила голову и сказала:
— У Леньки где-то был травматический пистолет, спроси у него, пока он не заснул, — и поспешно вышла во двор.
До нашего дома отсюда было от силы шагов пятьдесят — в свете Сережиного фонарика уже видны были Паджеро и Витара, стоящие у забора, но стоило мне выйти за ворота, как голова у меня закружилась; я тут же шагнула мимо колеи и увязла по колено в снегу. Прежде чем начать выбираться из сугроба, я глубоко вдохнула обжигающий морозный воздух — и тут же закашлялась, и Сережа остановился, оглянулся и вернулся за мной; крепко обхватив меня свободной рукой, он повел меня к дому — почти потащил, быстро, обгоняя остальных, бормоча мне на ухо:
— Дураки мы с тобой, Анька, столько времени на улице, свалишься опять ночью с температурой, пошли скорей в тепло, пошли-пошли!
Когда мы обходили Иру с мальчиком, замешкавшимся посреди глубокой колеи, она сказала:
— Сережа, возьми Антошку на руки, пожалуйста, ему трудно здесь пройти.
Сережа остановился и несколько секунд наблюдал за тем, как Антон неуклюже шагает, проваливаясь в снег, — почувствовав, что на него смотрят, мальчик обернулся и молча поднял вверх руки в вязаных голубых варежках. Закинув карабин за плечо, Сережа опустился на корточки и подхватил сына на руки: «Давай, Антон, обхвати меня за шею», сказал он, и второй рукой снова крепко прижал меня к себе. Мы сделали еще несколько шагов — бесполезный теперь фонарик, неудобно зажатый в его руке, обнимавшей меня, отбрасывал прыгающий светлый кружок куда-то вбок, в придорожную канаву с торчащими из снега обугленными морозом, почерневшими прутьями сорняков. Бедный мой, бедный, думала я, пытаясь попасть с ним в шаг, отныне не будет тебе покоя — всякий раз, стоит тебе взять меня за руку, стоит тебе только поглядеть в мою сторону, она тут же предложит тебе подержать младенца, а я буду виснуть у тебя на второй руке. Мы по-прежнему почти бежали — торопливо, запыхавшись; я не буду играть в эти игры, подумала я, не хочу и не буду, только не с тобой, и осторожно вывернулась из-под его руки, и сказала «Нормально, я дойду», и пошла медленнее.
Возле дома нас ждал пес. Он сидел на снегу возле деревянных ступенек, словно ему совершенно не было холодно, — когда мы открыли калитку, он повернул голову и бесстрастно взглянул на нас.
— Собака, — тихо сказал мальчик — он стоял теперь на земле, Сережа опустил его вниз, когда открывал калитку, — и протянул руку.
— Не подходи к ней, Антон, — быстро сказала Ира, — это чужая, грязная собака, вдруг она кусается.
— Это не она, а он. И он не кусается, — сказала я уверенным голосом и подумала — откуда я знаю, кусается он или нет, любит ли он детей, любит ли он кого-нибудь вообще; на самом деле, я совсем ничего не знаю о нем, кроме того, что он нашел меня в сугробе четыре дня назад и с тех пор иногда приходит посмотреть на меня.
Я подошла к нему, сидевшему в той же позе и следившему за мной глазами, и села рядом на корточки. Он не шевелился.
— Антон! — повторила Ира, когда за моей спиной захрустели осторожные шаги.
— А как его зовут? — спросил мальчик, и тогда я протянула руку и положила ее на большую голову, прямо между длинными лохматыми ушами. Желтые глаза вспыхнули на мгновение и погасли; он зажмурился.
— Его зовут Пес, — ответила я, — и пока мы будем спать ночью, он будет охранять наш сон.
Мы вошли в дом, и, пока остальные шумели, раскладывая вещи, двигая кровати, пока готовили ужин, я повалилась на кровать в дальней комнате и заснула — прямо под звуки их голосов, крепко и без сновидений, и проснулась только утром — поздно, и голодная, как волк.
* * *
Когда я вышла в центральную комнату (поймав себя на мысли, что про себя уже называю ее «гостиная»), завтрак, судя по всему, только что закончился, и Ира мыла посуду в большом эмалированном тазу; стоял невероятный, густой запах кофе. Мишки в комнате не было — видимо, он уже занял свой пост на веранде. Папа с Сережей собирались на очередную экскурсию по поселку — решено было, что Мишка останется с нами, и это совсем его не обрадовало — «наш юный мародер горюет теперь снаружи», весело сказал папа.
— Там, на столе, бутерброды, — сказал Сережа, — ешь, Анька, это наш последний хлеб. Правда, он уже здорово зачерствел.
Я схватила бутерброд с копченой колбасой, нарезанной тонкими, полупрозрачными кружочками, и с наслаждением откусила.
— Надеюсь, колбаса не последняя, — сказала я и улыбнулась Сереже, и он улыбнулся мне в ответ:
— Да как тебе сказать. Колбасы тоже почти не осталось, и кофе — это так, остатки, которые были у нас дома. Скоро перейдем на картошку и макароны по-флотски.
Это было слишком хорошее утро, чтобы переживать из-за таких пустяков, как колбаса, — я налила себе большую кружку кофе и стала надевать куртку.
— Ты куда собралась с кружкой? — спросил Сережа.
— Если это моя последняя чашка кофе в жизни, — ответила я и, заметив, как он начал хмуриться, поправилась: — Ну хорошо, хорошо, даже если это последняя чашка кофе этой зимой, я не собираюсь пить ее вот так, бездарно, с бутербродом, — надев куртку, я сунула руку в карман и выловила оттуда полупустую пачку сигарет.
— Аня! — сказал он тут же. — Ну какого черта! Ты вчера еще еле дышала!
— Последняя чашка кофе! — умоляюще ответила я. — Ну пожалуйста. Я выкурю одну — и все, обещаю.
На веранде, когда я стояла у покрытого инеем окна, держа горячую кружку в одной руке, а сигарету — в другой, он подошел ко мне сзади, поцеловал в ухо и сказал:
— Я найду тебе кофе, обязательно. Колбасы не обещаю, а кофе точно найду.
Мы немного постояли так, обнявшись — на самом деле кофе был жидковат, а сигарета при первой же затяжке неприятно царапнула горло, но и это тоже сегодня было совершенно не важно.
— Хочешь, поедем прямо сегодня? — предложила я. — Я уже в полном порядке и могу рулить.
— Рано еще, — ответил он, — давай подождем день-два. А мы пока с отцом погуляем в окрестностях — они нашли столько полезных вещей, просто грех не попробовать еще. Такой случай нам может представиться нескоро.
На крыльце затопали — открылась дверь, и на пороге веранды показался Мишка; не заходя, он сказал Сереже:
— Там этот, вчерашний пришел. И он не один.
Когда мы подошли к воротам — я, Сережа и папа с Мишкой, на дороге действительно стояли два человека — наш вчерашний гость в аляске с меховым капюшоном и второй мужчина, гораздо старше, на самом деле почти старик. Они совершенно не выглядели родственниками, эти двое, — скорее было похоже, что они встретились случайно, только что, прямо за этим углом — у старшего было бледное, худое лицо, очки в тонкой золотой оправе, аккуратная седая бородка, и одет он был в совершенно неуместное здесь черное шерстяное пальто с каракулевым отложным воротником, а на ногах у него были блестящие и, пожалуй, даже элегантные ботинки, какие носят с костюмами. После того как все слова приветствия были сказаны, наступила неловкая тишина — наши гости переминались с ноги на ногу, но ничего не говорили — казалось, они сами не знают, для чего они здесь. Наконец папа нарушил молчание:
— Как вы устроились?
— Как вы и сказали, прямо на следующей линии, — живо отозвался Игорь, — в том доме с зеленой крышей, видите? Он небольшой, но там две печки и колодец на участке. Правда, электричества нет, мы хотели спросить, как вы выходите из положения — вечером же, должно быть, в доме совсем темно?
Я подумала, что сейчас он выглядит уже далеко не таким жизнерадостным, каким показался мне вчера, — без улыбки, с озабоченной складкой между бровей; хотела бы я знать, что тебе нужно на самом деле, ты же не за этим сюда пришел — узнать, как мы освещаем дом по ночам?
— Попробуйте поискать керосиновую лампу, — сказал Сережа, — мы нашли такую в первый же день. В конце концов, в каком-нибудь из домов вам наверняка попадутся свечи.
— А когда будете проверять соседние дома, — вставил папа, обращаясь к старшему из мужчин, — поищите себе какую-нибудь более удобную одежду. Это ваше пальто — самый неподходящий выбор, какой только можно себе представить.
Человек в пальто оглядел себя и виновато развел руками:
— Признаться, мы собирались впопыхах — до последней минуты я вообще не был уверен, что нам удастся уехать. Впрочем, боюсь, даже если бы у нас было больше времени, у меня все равно не нашлось бы более подходящей одежды — я человек совершенно городской.
— Ну, хорошие зимние ботинки вы вряд ли тут найдете, — сказал папа, — но вам наверняка попадутся валенки и какой-нибудь тулуп.
Человек в пальто помолчал, а затем, ни на кого не глядя, покачал головой.
— Ну что ж, — сказал он, обращаясь скорее сам к себе, чем к кому-либо из нас, — впервые в жизни, похоже, придется вломиться в чужой дом.
— Не стесняйтесь, — папа махнул рукой, — поверьте, если хозяева не появились до сих пор, скорее всего их уже нет в живых. В такие времена, как эти, привычные нормы морали перестают работать.
— Благодарю вас, молодой человек, — ответил человек в пальто, невесело улыбнувшись, — хотя поверьте мне, именно в такие времена моральные нормы особенно необходимы.
Папа удивленно хмыкнул, и тогда человек в пальто впервые поднял на него глаза и тихо рассмеялся:
— Простите. Мне и в голову не могло прийти, что среди вас может быть кто-то моего возраста. Однако, я вижу, вы приспособлены ко всему, что происходит вокруг, значительно лучше меня.
Когда они ушли, мы какое-то время стояли у ворот, смотря им вслед — первый шагал широко и торопливо, словно спешил поскорее скрыться из вида, или, может быть, просто желая как можно раньше приступить к поискам полезных вещей, необходимых его семье, второй шел медленно и осторожно, смотря себе под ноги, и тут же сильно отстал. Дойдя до угла, первый остановился и подождал, пока старший спутник догонит его, и, прежде чем исчезнуть за поворотом, взглянул в нашу сторону и приветственно поднял руку.
— Странная пара, — сказал Сережа задумчиво, — интересно, зачем они все-таки приходили?
— Они приходили посмотреть, что мы за люди, — сказал папа, — чтобы понять, не опасно ли жить с нами по соседству.
Помолчав немного, он продолжил:
— А еще, мне кажется, они приходили убедиться в том, что мы не будем возражать, если они тоже пороются в окрестных домах. Впрочем, если подумать, это одно и то же.