Тьерри пошел к телефону. За окнами раздался душераздирающий визг тормозов внезапно остановившегося автомобиля, затем восторженные крики: «О ревуар, Наташа! О ревуар!», вырвавшиеся сразу из нескольких глоток.
Это приехала моя баба. Моя девушка. Мое стихийное бедствие. Мое явление природы. Перекрестись, Лимонов, дай бог, чтоб она была не очень пьяной, не то произойдет скандал.
Высадка тигра в Париже
Скандалы начали происходить с первого дня ее прибытия в Париж.
Он не поехал встречать ее в аэропорт. Из сильнейшего чувства противоречия. Позднее в ответ на ее упреки (разумеется, она впоследствии превратила этот прилет в историю бедной Золушки, явившейся на Северный полюс в летнем платьице) писатель отвечал, что не знал ни названия аэрокомпании, ни на какой аэродром усядется дешевый самолет, в котором Наташка прилетит из Нью-Йорка. Он и вправду не знал. Но он мог узнать, ему было известно время отлета и порт отбытия. Почему же он не поехал ее встречать? Да потому, что он не хотел, чтобы она прилетала, вот почему!
Не было и речи о том, чтобы изменить своему обещанию. Обещал — умри, но выполни обещанное. Это удобное для других качество писатель отменить в себе не мог. Но свою досаду по поводу ее появления в Париже он тоже не мог отменить. За неделю, проведенную в Париже до ее прилета, он успокоился, отстранился от заокеанской территории, называемой Соединенными Штатами, вдоволь подумал, опять привык к одинокой жизни…
Все же он ждал ее из аэропорта и даже открыл окно. Было нехолодно и сухо, привычно галдели евреи на улице. Он все время выглядывал… Наконец под окнами (он вначале услышал, а потом и увидел) остановилось такси, и из него вышла неуклюже-большая Наташка в ненавистных ему желтых сапогах, кожаных штанах и такой же растянутой донельзя бесформенной куртке, делающей ее похожей на большую морщинистую лягушку. Писатель вздохнул, увидев напряженные спины шофера и Наташки, и решил спуститься, чтобы помочь им вынуть из такси некрасивые чемоданы и уродливые сумки.
— Вэлком ту Пари! Здравствуй! — только и сказал писатель Любимой Женщине, чмокнул, притянув ее к себе, в угол скулы (жирно намазанной кремом для загара) и слишком резко схватил сразу два чемодана одним движением, испугав шофера. И тяжело пошел к лестнице, мимо улыбающейся (как ему показалось, ехидно) очкастой консьержки с сигаретой в зубах.
— Да знаем мы все ваши любовные дела, месье Эдуард… — казалось, говорил взгляд консьержки. — Эта с вами наверняка не удержится, месье Эдуард! Это просто-таки гувернантка какая-то, из бог знает какой отдаленной Норвегии. Ведь были же у вас элегантные дамы, месье Эдуард, французские дамы. Мадам Даян, например, или даже мадам Женевьев… Нет, этот экземпляр вылетит от вас через неделю, помяните мое слово… Бонжур, месье!
— Она права, — угрюмо расшифровал писатель взгляд консьержки. Сгрузил чемоданы на шашечный пол прихожей и спустился за очередной порцией уродливого багажа.
— Сколько я должна заплатить? — Наташка беспомощно смотрела на счетчик такси сквозь боковое стекло. В руке у нее веером, как карты, были сжаты непонятные ей французские банковские билеты, и она в них бессильно и раздраженно поглядывала, сравнивая со счетчиком.
— Дай ему эту бумажку. — Писатель вынул из веера банкнот стофранковую и протянул шоферу.
— Мерси, месье.
Откуда у нее деньги? Вчера ему звонил робкий Володя и опасливо, может быть, боясь, что писатель накричит на него через Атлантический океан, сообщил, что у Наташи пропали 400 долларов. Все ее деньги. «Я думаю, это Джонни увел доллары, — сказал Володя. — Завтра Джоан будет говорить с отцом Джонни. Я надеюсь, что они вернут».
— Кто это возвращает 400 долларов, Володя? — спросил писатель. — К тому же никто не видел, что деньги взял Джонни. Потерянное дело.
— Я извиняюсь, — сказал Володя в Нью-Йорке.
— Что потеряно, то потеряно, — заключил писатель в Париже и положил телефонную трубку.
Почему они думают, что обязательно черный мальчик Джонни спиздил доллары? Тронутый экземой Морис тоже знает, что доллары — отличная вещь и что на них можно приобрести множество комиксов, кока-колы и гамбургеров, очень любимых Морисом. Маленькие жулики, белый и черный, могли спокойно увести деньги русской женщины вместе.
Писателю было жалко Наташкиных денег — чтобы полететь в Париж, она продала пианино и цветной ТиВи, взяв их со склада, где вещи хранились со времен развода с мужем. Но то, что Наташка оказалась такой растяпой и позволила себя обокрасть, ему не понравилось. Живя у Джоан, писатель свои деньги тщательно прятал в разные, самые неожиданные места, так как, основываясь на богатом опыте, справедливо не доверял окружающим.
— Садись! — пригласил писатель Наташку, спустившись с ней в ливинг-рум. И сразу же предупредил ее: — После Соединенных Штатов все здесь тебе будет казаться миниатюрным и неудобным.
Она осторожно опустилась в одно из трех, искусственной кожи, кресел и тотчас застеснялась душераздирающих скрипов, изданных дряхлым монстром.
— Ой, какой ужас!
Писатель сел в кресло, стоящее у противоположной стены, и они поглядели друг на друга. Лицо Наташки, отметил писатель, было густо намазано слоем темного мейкапа, долженствующего символизировать собой загар. Вокруг глаз она была обильно раскрашена. Как боевые узоры индейцев различных племен отличаются друг от друга и позволяют знатоку без усилий определить, к какому племени появившийся в поле зрения индеец принадлежит, так Наташкин мейкап неопровержимо указывал на принадлежность «индейки» Наташки к племени экс-советских буржуазок южного типа, заселивших предместья Лос-Анджелеса. Классовость и национальность мейкапа бросились писателю в глаза. (Правда, она родилась среди другого племени, но сознательную-то жизнь ей пришлось начинать среди этих «индейцев».)
— Что же ты меня даже не встретил?
— Ты не сообщила мне ни номер рейса, ни название авиакомпании.
— Но Володя ведь сказал тебе по телефону время прилета? Ты мог поехать прямо в аэропорт.
— В какой? В Париже по меньшей мере три аэропорта: Шарля де Голля, Орли, Бурже…
Она молчала, но он понял, что она его в этот момент ненавидит. Ненавидит за его умение быть правым, не будучи таковым. За его спокойствие.
— Этот мейкап тебя старит. Ты выглядишь как лос-анджелесская еврейка.
— Да, я плохая! — зло согласилась она. — На кой черт я тогда приехала к тебе, если я тебе не нравлюсь?
— Ты приехала не ко мне, а в Париж. Ай эм сорри за лос-анджелесскую еврейку.
— Теперь, оказывается, я приехала в Париж… — Лицо ее стало чужим и официальным, как будто она сидела в кресле аэропорта и вынужденно разговаривала с неприятным мужчиной, который к ней пристает. Она вынула из сумочки сигареты, в пачке оказалась одна сигаретина, и закурила, мужским движением зажегши спичку. — Где здесь можно купить сигареты?
— Не знаю. Я давно не курю. Их продают в «Табаках». Ближайший — на рю де Риволи, кажется…
— Как дойти отсюда до рю де Риволи?
Он объяснил. Она пошла к выходу.
— Не заблудишься? — спросил он вслед. — У тебя есть с собой адрес и телефон? Позвони, если вдруг заблудишься…
Ничего не ответив, она ушла, как горнолыжница, тяжело ступая сапогами по лестнице.
Вернулась она только через полтора часа. Писатель волновался эти полтора часа и жалел, что отпустил ее в незнакомый город одну. Опять и опять выглядывал в окно. Она появилась с таким же суровым лицом, с каким ушла. Двуцветные, отрастающие волосы заглажены назад еще больше. Меньше мейкапа у глаз. Может быть, плакала? Впоследствии и этот поход за сигаретами войдет в анналы истории их отношений как свидетельство жестокосердости писателя, заставившего несчастную Золушку блуждать по улицам незнакомого города в поисках сигарет. («Да он мне даже за сигаретами не пошел…»)
— Садись, Наташка, выпьем, — предложил он. — Вино-то французское. Даже самые дешевые вина, рабоче-крестьянские, и те очень приличны. Это тебе не Калифорния, не шабли с привкусом гашеной извести.
— Калифорнийские вина тоже бывают хорошие. После пяти долларов за бутылку можно купить хорошее вино. Хороший херес, — пробурчала она.
— Защищаешь родной штат? Французское вино в любом случае лучше. Какое может быть сомнение?
Он открыл бутылку «Кот дю Рон» и наполнил бокалы. По привычке он всегда покупал именно этот сорт вина. Как ему в свое время посоветовали Тьерри и Пьер-Франсуа покупать «Кот дю Рон», так он и продолжал пить вино неимущих, даже когда, получив чек от издательства (аванс за очередную книгу), мог позволить себе вино подороже. Писатель так усердно воспитывал себя в презрении к жизненным благам, что добился-таки небывалых успехов.
— Почему у тебя здесь такой спертый запах? Ты что, никогда не открываешь окна? — Наташка сморщила нос (и чуть выпустила когти).
— Открываю, и даже часто. Я покупал и специальные свечи, чтобы избавиться от запаха. Но квартира старая. Пропиталась запахом человека, запахом прежних жильцов. Если выбросить мебель и старые тряпки и выкрасить квартиру, запах исчезнет. Но я везде живу временно. Не люблю надолго устраиваться. К запаху привыкаешь. Ничего страшного… — Он вновь наполнил бокалы вином с берегов Роны и поднял свой:
— За твой приезд в Париж, Наташа!
— За мой приезд в Париж! — сказала она очень серьезно.
«Почему я не купил шампанского? — подумал он. — Человек приезжает в Париж в первый раз только однажды. Почему я не устроил ей „настоящий“ прием? Я слишком суров. Может быть, я не купил шампанского потому, что посчитал Наташку не своей, а чужой и ее приезд — нашествием на меня грубости? А кто же празднует нашествие шампанским?»
Очевидно, так оно и было.
Несомненно, что мы видим каждого человека таким, каким хотим его видеть. Писатель мог в эти первые декабрьские дни Наташки в Париже увидеть ее, скажем, ужасной блядью, и этот ее образ тоже сошел бы за истинный. Он смог бы представить своему сознанию определенное количество неопровержимых фактов, неопровержимо доказывающих ему, что она блядь, что она была для ленинградских и лос-анджелесских мужчин легкой добычей, что и сейчас Наташка такая же блядь. Не может же человек измениться в какие-нибудь два месяца. Однако по свободному выбору писателя Наташка Парижская номер один была названа им Наташка Простая, Наташка Грубая, Наташка Плебейка.
Плебейка прихватила с собой травы. Он приготовил стейки, они их съели, выпили две бутылки «Кот дю Рон» и закурили джойнт, сделанный писателем из Наташкиной американской марихуаны. Сидя у знаменитого впоследствии обеденного столика мадам Юпп, они враждебно поглядывали друг на друга. Враги.
— Пойдем в постель? — предложил он, представляя, как будет ебать сейчас эту вторгшуюся в его жизнь русскую бабу. Ебать, как наказывать, схватив за крупную теплую шею.
— Прямо сейчас? Побежим? — спросила Наташка, злясь. — Может быть, докурим джойнт?
— Разумеется, докурим. И пойдем… — настоял он и, затянувшись еще раз джойнтом, отдал ей окурок: — Я больше не хочу. — И ушел в спальню. Там он задернул шторы, отделяющие мир внешний от мира кровати, спокойно разделся, сложил вещи на стул и лег.
«Какая сука! — подумала она. — Не поцеловал, не взял за руку, не раздел».
— Я жду тебя! — сказал он из спальни.
«Ну хорошо! — решила она. — Сейчас будет война. Я тебе устрою, Лимонов!» И, сняв сапоги и кожаные штаны, пошла в ванную. В ванной она зло почистила зубы.
И писатель отметил, с полупьяной улыбкой, направленной в темноту, что она чистит зубы зло, агрессивно, слишком много энергии вкладывая в этот невинный процесс.
Она явилась из ванной мощная, большая, совсем голая, и, став над ним, накрытым до подбородка одеялами, скрестила руки под сиськами.
— Ну, куда я должна лечь?
— Куда хочешь. Я предоставляю тебе право выбора.
Она обошла кровать и легла, резко взмахнув одеялами, на свободной части кровати — ближе к окну.
— Ну? — спросила она, со спины повернувшись к нему, правая сиська смяла подушку, левая — соском и шершавыми шишечками ареолы смотрела на него. — Что же ты меня не ебешь?
— Сейчас буду ебать, — ответил он и смутился немного.
«Блядь, — подумал он с невольным уважением. — Сейчас она постарается взять реванш. Большая какая! Такую поди выеби… Все будет жаловаться, что мало». Здесь, в его спальне в Париже, Наташка почему-то выросла. В последний их сексуальный акт в Нью-Йорке, состоявшийся в шесть часов утра на постели воришки Мориса (они только что явились из огромного сарая дискотеки «Рокси», где протанцевали вместе с сотнями черных и белых хулиганов и ищущих на свою жопу приключений личностей в токсидо всю ночь), писатель был готов поклясться, она была меньше.
— Ну, что же ты? — упершись локтем в подушку, монгольская скула в ладони, она нагло облизнула большие губы.
«Простая-то она простая, — подумал писатель, — однако сейчас мне придется нелегко».
И он храбро протянул руку к соску ее крупной энергичной сиськи, тотчас вспрыгнувшему от злости. Сосок был теперь грубый, бабий, не прощающий слабости.
«Ну, если у тебя сейчас не встанет на меня хуй, Лимонов… — подумала она угрожающе. — Ну, если не встанет… Горе тебе!»
Он поцеловал ее несколько раз мелко и условно, как целуют детей, недолго. Но когда он в очередной раз хотел освободиться от ее рта, она удержала его за плечо и нагло, по-бабьи, а не по-девичьи, распустила по его рту губы. Тут он понял, что интеллигентские поцелуйчики его не спасут. Она вызвала его на поединок, и он должен серьезно, глубоко и грязно, целовать ее сейчас, поцелуями взрослыми, вульгарными и крепкими, какими целовали ее все эти животастые владельцы колбасных и других магазинов. А ебать он ее будет должен после поцелуев так, как могли бы ее ебать, красивую, два напившихся с нею трак-драйвера. А если он не сможет, то грош ему цена. Она может спихнуть его с кровати пинком, и будет права.
О, как извилисты пути человеческого воображения! Он вспомнил, что он коротко острижен (почему он начал с этого? Символ мужественности?), вспомнил, что всегда мечтал быть «мерсенари», вспомнил свое армейское происхождение и, рассекая наслоения интеллигентности, добрался до ядра своей личности, до пред-Лимонова, до русско-украинского парня, случайно получившего имя Эдуард, в шапке-ушанке и сапогах ездившего в мерзлом трамвае на работу. Тот парень, в сапогах и ушанке, вор и рабочий, куривший папиросы «Казбек» и умевший ловко плевать, посмотрел на лежащую рядом с ним ухмыляющуюся русскую девку Наташку и, ухмыльнувшись точно такой же улыбкой, сказал вдруг:
— Ну что, пизда?
Затем он по-хозяйски, не торопясь, взял ее за попку, раздвинул ей ноги, и состоялся первый их сексуальный акт, удовлетворивший их обоих. Заезжий лектор-писатель в Лос-Анджелесе не ебал Наташку так. И писатель-танцор из «Рокси» не шел с Эдькой Савенко ни в какое сравнение.
Эдька Савенко стал появляться в постели Наташки, но, увы, не часто. В основном с ней спал, с бедняжкой, страглинг райтэр
[8] Лимонов, мозги которого были полны начинкой для очередного романа или озабочены и воспалены от того, что цифра его счета в банке стала вдруг катастрофически трехзначной. И Наташке тоже не всякий раз удавалось быть русской бабой Наташкой. Куда чаще она бывала или поэтессой, стихи которой не напечатал эмигрантский журнал «Новые времена», или лос-анджелесской моделью, которую не взяли в очередное парижское модельное агентство, а позднее — невысыпающейся шантез рюсс, которой противно было увеселять своим пением богатых бездельников в кабаре.
В декабре-январе она еще пыталась стать парижской моделью. Писатель не очень верил в то, что свиносапогую Наташку возьмут в модели.
«У нее запущенное лицо и никакой прически, — думал он. — Она выглядит старше своих лет, и у нее обожженный живот. Куда она лезет!»
Он вставал рано и выходил в китченетт. Выбивал использованную кофе-массу из итальянской кофеварки, мыл детали кофеварки и (единственное действие, в котором признавалось существование в квартире Наташки) шел молоть кофе в ливинг-рум. Дабы не будить ее. Поставив кофе, он выключал свет в китченетт, включал свет в ванной. Чистил зубы и прочищал нос, всегда издавая одни и те же звуки. По методу Ганди он набирал в нос воды и выпускал ее через рот. Брился. В момент, когда он смывал с лица последние клочья пены, всхлипывая, в верхний сосуд кофеварки подымался кофе.
Наташка слышала все операции и, лежа в постели, была удручена незыблемостью этого процесса.
«Хотя бы раз он почистил зубы и уж потом сделал кофе. Изменил бы что-нибудь! Проклятый зануда!»
Оставалось загадкой, как такой человек мог в свое время написать сборник таких стихов.
— Такой мальчик, красивый, беленький… — прошептала Наташка и услышала, как бывший мальчик, взяв свою чашку с кофе, спустился в ливинг-рум и сел у стола на табурете. Расшатываемый ежедневно телом писателя табурет противно заскрипел.
«Блядь, хотя бы табурет сменил!» — озлилась Наташка и перевернулась в постели. Нагребла на себя одеял и, потерев ногу о ногу, подумала, что ей не везет в жизни. И писатель, о котором она мечтала, прочитав сборник его стихов, чей образ она так старательно разработала, оказался не таким, каким она хотела бы его видеть. А каким она хотела, чтоб он был? Наташка задумалась. «Ну, во-первых, она хотела бы, чтобы он не вскакивал бы и бежал к столу, а лежал бы сейчас с нею, ее обнимая. И они делали бы любовь? Нет, утром она не любит заниматься любовью. Они бы просто лежали обнявшись и слушали бы, как потрескивают кирпичи внутри допотопной конструкции шоффажа в прихожей. И как кричат евреи на улице, открывая магазины. Она могла бы, скажем, время от времени менять позу — положить на его твердое тело свою ляжку… Это приятно… Или она бы лежала на боку, а он обнял бы ее за сиськи сзади, они лежали бы, как две ложки, и его член упирался бы ей между ног. Он бы встал, его член, но не совсем. Потом…»
В ливинг-рум писатель надумал наконец первую фразу утра и ударил по клавишам машинки. Одновременно рабочие в соседнем дворе включили отбойный молоток и стали вгрызаться в старую землю Марэ.
— Блядь! Какой ужас! — выругалась Наташка и, взяв его подушку, пахнущую им, навалила ее себе на голову.
«Сумасшедший дом! В сущности, человек этот, стучащий по машинке в ливинг-рум, даже не в ее вкусе. Она хотела бы, чтобы ее любимый был… Ну, конечно же, высокий, голубоглазый, сильный-сильный, умный (но не какой-нибудь профессор). А может быть, не очень высокий, лысенький, смешной? Ну, нет уж! В такой любви, какую я жажду, все должно быть гармонично. Он не должен быть красавец — нет. Но волевое, сильное лицо, может, немного и грубоватое. Большие руки (широкая кость). Ноги сильные-сильные, и волосики золотистые… Дура я. — Она заворочалась, устраиваясь поудобнее. — Он должен быть мужиком! Но тактичным до чертиков. Чтоб руки мне целовал. Чтобы клал голову мне на колени, и жевал травинку, и щурился на солнце, а я его волосы льняные перебирала — на лугу, в поле, в лесу. В постели чтобы только обо мне думал и делал всю любовь для меня (тогда и я только для него!). Чтобы с ума сходил от меня и говорил мне это во время ласк — много слов приятных… Чтобы брал меня за руку и вел, а я бы, закрыв глаза, шла за ним… Ой, ей-ей, чего я напридумывала».
Наташка вздохнула, вздох перешел в зевок, и, обняв кусок одеяла, она уснула.
В ливинг-рум по машинке писателя побежала строка «…выудил откуда-то из одежды револьвер и, не вставая из-за стола…».
Он взял ее на очень светскую парти. Уже собравшись на парти, они поругались. У них были разные представления о том, как Наташка должна одеться. Когда она вышла из спальни в черных бархатных штанах колоколом, в бархатном жилете, в тронутых по краю золотом нейлоновых кружевах у горла и у рук, наштукатуренная больше обычного, выглядевшая лет на десять старше, он расстроился.
— Я на твоем месте надел бы платье. Ты выглядишь глупо, — только и сказал он, помня о своем решении не вмешиваться в ее жизнь, быть чуть поодаль.
— А я на моем месте пойду в этом костюме! — Она зло сжала в руке очень мещанскую сумочку.
— Бля, откуда у тебя, ты же была моделью, это пристрастие к мидл-классовой моде? Ты сейчас выглядишь как моя мама, собравшаяся на офицерский ужин в 1950 году! Тебе двадцать четыре года, бля!
Больше он ничего не сказал. В его костюме были недостатки. Токсидо, рубашку со стоячим воротником и бабочку портили простые брюки. Брюки с лампасами, токсидную пару он так и не собрался перешить. Однако в общем он был одет очень ок. Ведь они шли к снобам, на бульвар Сен-Жермен, а она была одета как жена провинциального американского сейлсмена
[9] в каком-нибудь Анн-Арборе, штат Мичиган. Объяснить ей это оказалось невозможным.
«Ну и черт с ней! — решил он. — В конце концов в ней возможно увидеть кусок китча. Огромную раскрашенную гипсовую копилку „Наташу“. Удивительно, как умело и быстро эта женщина сделала себя непривлекательной. В домашнем платье еще час назад она была неотразима».
Фамилия хозяина квартиры состояла по меньшей мере из пяти частей. Ароматная, как кондитерская, квартира была расположена на последнем этаже по обе стороны от причаливающего к бронированной двери элевейтора. В главной гостиной вновь прибывший сразу же сталкивался лицом к лицу не с младенцем Христом и тремя царями, наклонившимися над корзинкой, но на красном диване сидела актриса Лесли Карон, а вокруг — на табуреточках и пуфах — свита мужчин самых различных возрастов — от бледных юношей до дедушек. Пришедшая посмотреть на актрису компания состояла из обеспеченных неудачников всех мастей. Там было с дюжину не очень молодых гомосексуалистов, почему-то старательно подчеркивающих свою сексуальную принадлежность. Присутствовало определенное количество экзотических персонажей, приглашенных, вне сомнения, ради их экзотичности, очень уж явно рукотворную коллекцию они составляли. Среди прочих были: японка — профессор Калифорнийского университета, индиец, живущий в Канаде, филиппинский князь, обосновавшийся на Пляс д’Итали. Себя писатель немедленно же отнес к этой же экзотической категории. Ему мгновенно стала понятна загадочная до сих пор причина, по которой он удостоился чести стоять на одном паркете с Лесли Карон. Второстепенный литературный агент с усами полицейского разговаривал с третьестепенным издателем. Литературный критик маленькой газеты беседовал с обритым наголо драматургом. Мясистый, пористый нос драматурга всякий раз мешал ему, когда драматург запрокидывал стакан скотча над ртом-щелью.
«Фантомас», — мысленно окрестил драматурга писатель.
Он принялся привычно бродить в толпе, здороваясь с немногими, кого знал, знакомясь с теми, с кем его знакомили, не углубляясь в серьезные беседы, сдерживая себя, чтобы не нахамить от хулиганства или скуки. Ему было неинтересно. Он был уверен, что не пошел бы на эту парти, если бы не Наташка.
«Скажи я ей об этом, она фыркнет и не поверит», — подумал писатель и огляделся, ища глазами гипсовую копилку-тигра. Энергично шевеля позолоченными бантами, копилка размахивала руками и, прижав к стене человека, который, как писатель уже успел узнать, приехал во Францию, чтобы достать денег на памятник Айседоре Дункан (размером со статую Свободы), что-то ему доказывала. Айседорист глядел на Наташку с плохо скрытым ужасом. Писатель ухмыльнулся, и к нему вернулось хорошее настроение. Если Наташка и моветон, то хотя бы активный моветон. Наглый.
Устройство общества уже давно не было для писателя секретом. Он находил собрания людей смешными, тщеславными и глупыми. Умные люди сидят дома и думают или общаются с мертвыми, читая их книги. По парти бегают замученные комплексом неполноценности кривляки. Бывает, разумеется, что и стоящий человек выбирается на парти, как вот писатель, выведший прогулять гипсового тигра с бантом. Но редко.
К половине первого, съев свою порцию индейки, салата и сыра, потребив множество бокалов шампанского и перейдя на виски, он устал наконец и от еды, и от хождения кругами по комнатам и серии коротких, в стиле банд-дессинэ-бесед с неинтересными ему людьми. Ни одной пары глаз, честно и с любопытством выглядывающих в мир, он не нашел. Все глаза на этой парти лгали. Одни скрывали свою неуверенность, другие — свои истинные мелкие намерения, третьи — свою незначительность, о которой они знали… Писатель подошел к Наташке, держащей за плечо парня-блондина, которого она, по всей вероятности, отбила от свиты Лесли Карон.
— Ай донт гив э дамн о том, что вы думаете о Лос-Анджелесе! Я прожила в этом городе семь лет! — Наташка взмахнула сигаретой и бокалом с виски, зажатым в одной горсти.
— Я извиняюсь, — вмешался писатель. — Наташа, я хотел бы пойти домой. Уже поздно. Половина гостей ушла. — Он кивнул на действительно значительно опустевшие глубины квартиры: — Пойдем?
— А я не хочу домой. Дай мне пообщаться. Мы и так никуда не ходим. Могу я поговорить с человеком.
— Можешь, — согласился писатель, — пойдем домой через полчаса.
Он оставил возбудившегося гипсового тигра догрызать блондина и, приблизившись к Лесли Карон, от скуки соврал ей, что видел все фильмы с ее участием и очень любит ее как актрису.
— Спасибо за то, что вы есть! — Писатель закатил глаза.
В награду актриса задала ему несколько вопросов. Он назвался албанским писателем. Когда-то морочить людям головы было одним из его излюбленных развлечений. Довольный собой писатель выпил еще виски и, вспомнив свою наглую юность, решил подшутить над мясистоносым Фантомасом. Еще в начале вечера знакомый седой журналист сообщил ему, что драматург — гомосексуалист. Писатель снял очки и, став рядом с мясистоносым, подмигнул ему несколько раз. И отошел. Через несколько минут мясистоносый нагнал его у камина и, изрыгая на него загаженное дыхание, представился. Писатель повалял некоторое время дурака, но, продиктовав мясистоносому свой телефон, начисто потерял интерес к игре и пошел разыскивать Наташку.
Он нашел ее на диване, с которого исчезла Лесли Карон. В руке у Наташки был гигантский стакан с желтой жидкостью. По обе стороны от нее сидели молодые самцы латиноамериканского типа и смотрели на нее охуевшими темными глазами. Наташка произнесла речь.
— Теперь ты готова? Пойдем? — спросил ее писатель по-русски и издали, приветливо улыбнувшись самцам.
— Я уже сказала тебе… Я не хочу домой! — прошипела она.
— Ну, как хочешь… — беззлобно сказал писатель. — Я иду домой.
Он нашел свой плащ и тихо, стараясь не попасться на глаза хозяевам, забрался в элевейтор.
На улице он снял с горла бабочку и пошел по бульвару Сен-Жермен в сторону Сен-Мишеля. Через тридцать минут он был дома. Вычистил зубы и лег в постель. Прикрыл глаза рукой и подумал: «У нее есть ключ и деньги на такси. Ничего с ней не случится. Большая, вульгарно одетая женщина двадцати четырех лет. А вдруг что-нибудь случится? Что может с ней случиться? Кто-нибудь убьет ее пьяную на улице… Фу, как глупо, Лимонов. Даже в Нью-Йорке, как ты знаешь по собственному опыту, Сын Сэма появляется далеко не каждый год… Ее одеяла пахнут острее. Следует отдать их в чистку. Однако денег в банке ровно четыре тысячи. Они нужны, чтобы платить за квартиру. Крыша над головой — главное. Одеяла — когда-нибудь. Крыша — главное… Крыша — главное…»
Он проснулся от того, что захотел в туалет. Рядом с ним никто не лежал. Он удивился. Пошел в туалет, пописал, закрыл глаза. Прошел в ливинг-рум, включил свет. Наташки там не было. Будильник показывал половину пятого. Прошел мимо зеркала, и по зеркалу проплыли его живот и висящий член. Убрал свет и лег в постель.
«Ну не пришла, и прекрасно». У него будет предлог избавиться от гипсового тигра-копилки…
Осторожно подумал: «А где она, интересно? Ебется с латиноамериканцами? Как они оказались на такой снобистской парти? Непонятно. С кем-нибудь, очевидно, пришли. Конечно, она выпила еще, и они взяли ее с собой. „После двух бокалов коньяка `Хеннесси` с ней можно делать все что угодно“, — вспомнил он короткую характеристику Наташки, выданную ему в Лос-Анджелесе одним из ее „друзей“. — Латинос ебут ее, наверное, сейчас вдвоем».
— Пизда! — выругался писатель, представив себе, как Наташка и два парня возятся в постели. Один стоит на коленках у нее над головой и свесил член ей в рот, другой лежит между высоких Наташкиных ног и ебет ее, а она пьяно смеется. — Пизда! — еще раз выругался писатель, заметив, что член его напрягся.
Он коснулся члена рукой. И тотчас же отдернул руку и зло перевернулся в постели, подумав, что мастурбировать на тему ебаной раскрашенной китчевой копилки с бантами стыдно и унизительно. Он положил сведенные кисти рук себе на нос, создавая нужное давление на дыхательные пути. Испытанный метод сработал опять. Через несколько минут писатель спал.
Разбудил его неуверенный звук ключа, вставляемого в замочную скважину. Сквозь щель между окном и шторой пробивалось неуверенное, как звук ключа, солнце.
— Суки все! — выругалась в прихожей захлопнувшая за собой дверь Наташка. Выругалась боязливо и негромко. — Спит он… — забурчала она, сделав несколько шагов по направлению к спальне, но, очевидно, не решаясь войти. — Спит, как будто ничего не произошло… — сказала она сама себе. — Бросил меня одну посреди незнакомого города и спит. О, боги!
Слышно было, что она пошла в ливинг-рум, по пути снимая с себя одежду и роняя ее на пол.
— Все вы одинаковы… Все… Суки… — продолжала она бурчать. Завозилась в ливинг-рум. И все стихло.
Он полежал еще некоторое время. Встал. Голый прошел по прихожей, собирая ее тряпки. Сложил их все на стариковскую скамеечку рядом с шоффажем. Заглянул в ливинг-рум. Гипсовая копилка, завернувшись в многочисленные тряпки, покрывающие поверхность дивана, верхним был маленький плед мадам Юпп, посапывала. Из тряпок торчала только рука с обгрызенными ногтями.
Ни тогда, ни впоследствии писатель не спросил Наташку, где она провела ту ночь и что она делала. Однако он не смог удержаться от того, чтобы не исследовать ее одежды. Черные пенти были разорваны во многих местах. Между ног просто-таки была огромная дыра. Внутренность бархатных штанов — шов как раз между ног — была залита белой затвердевшей субстанцией. Писатель, привычно шпионивший за своими тремя женами и неисчислимым количеством герлфрендс, понял, что это сперма. По всей вероятности, Наташка провела бурную ночь. Однако, логик и неисправимо здравомыслящий человек, он понимал, что предъявить ей разорванные пенти и внутренность бархатных штанов в качестве доказательств ее блядства он не может. Пенти могли быть разорваны до этой ночи, она имела право надеть под штаны разорванные пенти, и сперма могла оказаться старой его собственной спермой. Ведь Наташка надевала бархатные брюки и до этого. А знакомых в криминальной лаборатории у него не было.
Одевшись и выпив кофе, он пришел в ливинг-рум и решительно коснулся ее плеча под пледом:
— Наталья, ты не могла бы перейти в спальню, пожалуйста?
— Угу… — промычала она и, высвободившись из тряпок, голая и неожиданно худая, ушла в спальню.
«Как драная кошка!» — брезгливо подумал он, проследив за ее ногами в синяках, уходящими от него.
Она встала в пять часов. К тому времени он уже закончил писать. Работать ему было труднее, чем обычно, и он клял себя за то, что выпил куда большее количество виски и шампанского, чем следовало. Однако он сделал гимнастику и, посвежевший, в сапогах, черных брюках и свитере без горла, ждал ее, сидя у стола в прихожей. Решительный. Пил чай.
— Сядь! — сказал он. — Я хочу с тобой поговорить.
Она была в брюках. (В других, отметил он, брюках.) В шелковой кофте с плечами. Волосы она забрала сзади в крысиный хвостик резинкой. (Отросли, отметил писатель. Уже можно забирать их в один хвостик.) Серьезное лицо без мейкапа. Грустное и злое лицо.
— Я думаю, Наталья, что тебе неудобно жить со мной. Я думаю, что тебе нужен другой человек, мужчина, который — ты, может быть, знаешь строчки Блока — «…любит землю и небо больше, чем рифмованные и нерифмованные речи о земле и о небе». Я тебе не подхожу. И прошедшая ночь наглядно подтверждает это. Нам следует расстаться. Я хотел бы, чтобы ты как можно скорее нашла себе квартиру. Разумеется, я знаю, что уйти тебе некуда, потому я готов подождать, пока ты начнешь работать в кабаре и у тебя появятся деньги, чтобы снять квартиру… Но…
Он хотел сказать, что спать вместе они больше не будут, но вместо этого сказал:
— Разумеется, прежних отношений между нами быть не может. — И отхлебнул зеленого чаю — строгий, узкогубый, напоминающий себе отца, когда тот, раз в месяц, проводил с ним — мальчишкой, шпаненком — «последние» и «серьезные» разговоры.
Вызванная на собеседование заключенная, слепо нашаривая спички, закурила, глядя куда-то за плечо писателя-Макаренко. Закурила и пустила между собой и писателем дымовую завесу… Выждав некоторое количество минут, раздраженный молчанием писатель спросил:
— Ну, и что ты молчишь? Что ты об этом думаешь?
Она, все так же глядя поверх его левого плеча, выдохнув дым, сказала:
— Хорошо. Я уйду.
Встала. Надела ненавистную ему куртку и ушла.
Она отсутствовала, может быть, час, и все это время писателю было очень грустно. По прошествии часа он забеспокоился и даже подумал: «Как бы Наташка чего-нибудь с собой не сотворила. Не бросилась бы в грязную и холодную Сену или же не рванулась бы навстречу поезду метро…» Не из-за того, что теряет его. Он вовсе не верил, что он так уж ценен, так уж много стоит. А в результате депрессии. Из-за того, что ночью с ней случилось что-то, что может быть гадко Наташке сейчас, от одиночества, оттого, что у нее никого нет в этом городе, даже единого друга нет.
— Блядь, ханжа! — ругал он себя. — Ебаный приличный Лимонов! Можно подумать, что ты всю жизнь совершал только приличные поступки… Даже если она, спьяну, не очень соображая, что делает, выеблась с этими двумя латинос, большое дело, а? Ты что, собирался жить с ней по кодексу Домостроя?
Ему представилось, как одинокая Наташка в рваных пенти стоит на мосту, волосы сзади стянуты резиночкой, курит и дрожит от холода. Писателю сделалось так жалко Наташку, что даже глаза защипало.
— Мудак сорокалетний! — сказал он себе. — Кусок камня! Как тебе не стыдно… Что теперь делать? Бежать? Искать? Звонить в полицию?
Ключ резко вошел в замок, и она появилась в дверях. Грустная и сдержанная, вынула из пластиковой сумочки бутылку виски, поставила ее на стол и, не снимая куртки, села. Ему она ничего не сказала. Ни слова. Он ушел в ливинг-рум и стал копаться в бумагах, размышляя, как лучше сказать ей, что он передумал, что он был зол, но теперь злость прошла. Что не нужно ему ничего рассказывать, с кем не бывает… Он перелистывал бумаги, не видя текста, а она там позванивала стаканом о бутылку, чиркала спичками, и даже звуки были грустные.
«Что же сказать?» — думал он. Извиняться он не хотел. Да и глупо было извиняться. Она, по всей вероятности, провела ночь если не с двумя, то с одним мужиком (а что еще она делала всю ночь? Не по улицам же ходила…), а он будет извиняться. Извинится он только за то, что попросил ее покинуть его, найти себе квартиру, а получится, что он перед ней извиняется за то, что она провела ночь с мужиками или мужиком… Нонсенс!
Наташка вошла со стаканом виски. Куртку она уже сняла, свитер тоже. Теперь на ней была только черная тишот с двуглавым золотым орлом и надписью «Тогда была свободна Русь и три копейки стоил гусь». Сойдя со ступенек, она посмотрела на него грустно. Затем вдруг выражение ее лица изменилось в яростное.
— Не уйду! Вот не уйду, и все! И ничего со мной не сделаешь! Потому что я люблю тебя! — закричала она, и зло расплакалась, и опустилась в кресло.
— Пи-уу-уф! — сказало кресло.
Писатель, несмотря на то что Наташка заплакала злыми слезами, рассмеялся. Ибо он уважал в людях прежде всего характер, и он увидел, что в Наташке характера более чем достаточно. Впоследствии писатель охотно рассказывал этот эпизод друзьям:
— Я говорю ей: уходи, мы с тобой друг другу не пара. А она выпила бутылку виски и объявила: «Не уйду! Вот не уйду, и все». Ну и характер! Как у черной девушки. Они обычно очень гордые… — И писатель восхищенно качал головой.
Смеясь, писатель обнял свою упрямую русскую девушку и расцеловал ее. Даже острые локти ее поцеловал. Вместе они допили бутылку виски и ушли в постель. И опять были они: русская девушка Наташка и русский парень Эдька Савенко, в крещении названный Петром.
— Эдинька, — бормотала Наташка, прижимая его к себе.
Глава пятая
Даже по тому только, как она орудует ключом в замочной скважине, я мгновенно определил, что она пьяна, но умеренно. Попав внутрь необычайно освещенной квартиры и увидев Тьерри, Наташка улыбнулась во весь рот.
— О, у нас гости! — закричала она и подбежала к Тьерри для дежурного французского целования. — Бонжур, Тьерри!
Не говоря уже о том, что какой жур, когда три часа ночи, она еще безжалостно жикнула буквой «ж». Я поморщился и постарался не увидеть, как они целуются. Я не ревную Наташку к Тьерри, но мне все равно неприятно смотреть, когда она целуется с мужчинами.
На голове у Наташки была шапка-кубанка, из картона, карнавальная, с красным верхом и выкрашенным серебряной краской двуглавым орлом, нашитым на месиво резаной черной бумаги, символизирующей собой каракуль шапки. Кубанка Наташке шла. Вокруг шеи у нее обвивалась седая лиса. Настоящая, не карнавальная. Ночной мейкап кое-где подтек, а губы были размазаны. Вид у нее был залихватский. Звезда кабаре была в распрекрасном настроении. После Тьерри она набросилась на меня и, прижимая к шкафу, впилась в меня долгим поцелуем.
— Я так тебя люблю, милый мой Эдинька, так тебя люблю! — На глазах Наташки даже выступили слезы.
Расчувствовавшийся зверь мял меня и продолжал прижимать к шкафу. Тьерри за Наташкиной спиной хохотал. Мне было приятно это нападение, но я осторожно пытался выскользнуть из объятий подвыпившей русской бабы. Нежности, по моим наблюдениям, добра не предвещают.
— А вы тут празднуете! — довольно отметила она, наконец оторвавшись от меня и оглядев ковано-зеркальный столик мадам Юпп, уставленный кейком. Она ожидала увидеть как всегда озябшего Лимонова за письменным столом, ан, оказывается, в доме веселье. — А мне кейк! — жалобно проныла она, и я ушел в китченетт за тарелкой и ложкой.
Возвратившись, я обнаружил, что Наташка уже сбросила лису и пальто, уселась на диван и лопает кейк из тарелки Тьерри, посмеивающегося из кресла.
— На хуя же я ходил тебе за тарелкой? — сказал я и тотчас подумал, что зря я изрек это замечание.
Наташка бросила ложку и нагло-демонстративно потушила сигарету (с сигаретой она пришла) о тарелку с недоеденным кейком. На сей раз я промолчал, боясь столкновения.
— Дайте мне шампанского! Скорее дайте мне шампанского! — Она схватила бутылку и попыталась вытрясти из нее что-нибудь себе в рот. Безуспешно.
— Кончилось шампанское, — подтвердил я очевидное. — Бутылка была пол-литровая.
— Тогда налей мне бурбона, Лимонов! — капризно потребовала Наташка.
— Я бы на твоем месте не пил, — пробурчал я по-русски. — Ты уже выпила.
— А я на моем месте буду пить. Сегодня Кристмас!
— Это даже не наш Кристмас.
— Все наше, все праздники. Раз мы здесь живем — значит, наш праздник! — развязно парировала она.
Я, вздохнув, ушел за стаканом. Возвратившись и наливая ей «Олд Дэдли», я внезапно понял, что уровень виски в бутылке значительно понизился. Я знаю эти штучки, пока я ходил в китченетт, она мгновенно приложилась к горлышку «Олд Дэдли». Но что теперь делать. Не выдавливать же из нее алкоголь.
— Как ты попал к нам, Тьерри? — Возбужденная певица вскочила с дивана. Широко загребая руками, она заметалась по комнате в поисках спичек.
Тьерри-джентльмен встал и дал ей прикурить.
— Я был у родственников на рю Сент-Онорэ. От них я позвонил Эдварду. Он оказался дома.
— Эдвард никуда не хочет ходить. Я просила его: пойди куда-нибудь, не сиди дома, сегодня Кристмас! Я ведь обязана быть все праздники в кабаре, Тьерри. Эдвард остался дома. Люди ему надоели, он предпочитает быть один. Все вечера сидит один и читает. Скоро с ума, наверное, сойдет!
У меня появилось большое желание сказать ей, чтобы она заткнулась, но я благоразумно подавил его.
— А куда ходить? — выручил меня Тьерри. — Везде одно и то же…
— Однако «тю а», Тьерри… — Наташка попыталась использовать свой французский, однако бессильно перешла на английский, ограничившись вставкой «тю а», — ты ходишь и на выставки, и в кино, постоянно бываешь на парти. Эдвард же никуда не ходит.
— Слушай, прекрати обсуждать мое поведение в моем присутствии, — запротестовал я. — Я знаю, что я делаю, и если я не хожу на народные сборища, то только потому, что мне неинтересно. Я вот сидел и беседовал с Козинским. Можно год ежевечерне посещать публичные места и никогда не встретить такого типчика, как Козинский…
Она мгновенно выключилась из мира, бесцеремонно прервала беседу и, подойдя к тихо мурлыкавшему доселе радио, отвернула ручку громкости до отказа. Комната наполнилась могучими звуками вальса. Наташка подала руку Тьерри, и они затоптались в такт музыке.
— Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало… — пробормотал я и уселся в угол на старый пуф мадам Юпп, к лампе. Налил себе слой бурбона в пару пальцев толщиной и стал наблюдать за своей девушкой и другом. Тьерри, конечно, не лучший партнер для вальса, но и Наташка танцевать вальс не очень-то умеет. — Чем бы дитя ни тешилось…
Откуда вдруг стали появляться старые русские пословицы и поговорки в моих мыслях? Никто ведь никогда меня им не учил. Исключительно из подсознания, очевидно. Вне сомнения, я слышал их мальчиком…
Наташка упала на диван и, уже не спрашивая меня, схватила бутылку и налила себе бурбона.
— Поосторожней с алкоголем! — не выдержал я.
— Да, учитель! Слушаюсь, учитель! — закривлялась она. — Он как мой учитель, как мой папа, Тьерри.
Тьерри осторожно улыбнулся из кресла.
— Наташа думает, что мне доставляет удовольствие работать учителем, — проапеллировал и я к Тьерри. — Джизус Крайст, да я был бы счастлив, если бы меня кто-нибудь поучил, говорил бы мне, что я должен делать и чего не должен. Наталья сама ставит меня в положение папы…
— Правда! — закричала Наташка. — Лимонов стал совсем как мой папа. Он даже перестал ебать меня. Хи даз энт фак ми!
Я задохнулся от возмущения. Мерзкая предательница! Я действительно не спал с ней ровно четыре дня в наказание за то, что она напилась. Напилась, как обычно, безо всякой видимой причины. Я устал от ее выходок и решил ее наказать, лишив секса. Но Тьерри может подумать, что Эдвард плохой мужчина, что его друг не удовлетворяет зверя сексуально. Наташка унижает мое мужское достоинство.
Я воззвал к ее совести по-русски:
— Перестань пиздеть! Как тебе не стыдно!
— Но ведь это правда. Ты не ебешь меня.
— Ты отлично знаешь, что я не ебу тебя потому, что четыре дня назад мы поссорились…
— Ага, ты не ебешь меня из воспитательных соображений…
— Еще одно слово, и я вынужден буду дать тебе по физиономии!
— Ну и бей, мудак!
— Что?
— Мудак! Я тебя ненавижу!
Упрямое и злое, красивое лицо противостоит моему взгляду. Даже щеки ее запылали от ярости.
Неимоверным усилием воли я сдержал себя и устоял против ее провокации.
— А где наш друг Пьер-Франсуа празднует Кристмас? — обратился я к Тьерри светским тоном графа из оперетты.
— Вместе с Филиппом. У его родителей. — Тьерри встал с кресла. — Я думаю, мне пора, Эдвард. Я немного устал.
Мне очень не хотелось его отпускать, потому что знал, что, едва за ним закроется дверь, мы с Наташкой бросимся друг на друга.
— Уже четыре часа. Хочешь, оставайся у нас? Ляжешь на диване.
Ему не хотелось тащиться через весь город ночью, денег на такси у него наверняка не было, но и перспектива провести ночь под одной крышей с двумя такими персонажами, как я и Наташка, его, очевидно, не прельщала.
— Оставайся, Тьерри! — неожиданно поддержала меня Наташка.
У нее были, очевидно, какие-то свои соображения. Скандалов со мной она теперь не боится, напротив — хочет их. С некоторым трудом встав с дивана, Наташка пошла к шкафу и, выдернув оттуда простыню и наволочку, неловко швырнула их на диван:
— Вот тебе белье…
Тьерри сдался.
— Ок. Я остаюсь… — Он покорно опустился в кресло.
— Я принесу тебе одеяло. — Я пошел в спальню.
Вернувшись, я увидел, что она сидит на коленях у Тьерри. Мне пришлось мобилизовать всю мою силу воли для того, чтобы не врезать Наташке по физиономии. Бедняга Тьерри вымученно смеялся, пытаясь высвободиться из-под русской женщины.
— Вот тебе одеяло, Тьерри… — спокойно сказал я. — Идем, Наташа, спать. Мы все устали…
Она встала и сделала два шага ко мне, пьяно и задиристо улыбаясь.
— Он хочет спать, ха-ха… Вместо того, чтобы ебать меня, он будет храпеть! — вдруг сказала она, обернувшись к Тьерри, все еще улыбаясь улыбкой пьяного сфинкса.
Я с наслаждением дал ей пощечину, закричал:
— Сука! Говно! — по-русски, схватил ее за руку и вытащил из комнаты. — Спокойной ночи, Тьерри! — вежливо попрощался я с оторопевшим от неожиданности другом и закрыл за собой дверь.
— Ты ударил меня! Как ты смел меня ударить! — прорычал зверь, глядя на меня огромными и страшными по причине мейкапа дырами глаз. Зверь был страшновато красив в этот момент, грозный и безумный зверь.
— Как тебе не стыдно орать моему приятелю, что я не ебу тебя, мерзкая девка!
— А ты что, ебешь меня, да?
Она стала коленями на кровать и выглядит как приготовившаяся к драке кошка. Черная кошка, потому что на ней черные чулки, черная кожаная юбка и черная куртка с большими плечами. Она быстро сориентировалась в здешней моде.
— Ты прекрасно знаешь, почему я не ебал тебя эти четыре дня. И я не буду ебать тебя еще тридцать четыре дня, если ты будешь себя так вести. Тварь!
— Ха-ха-ха! — рассмеялся зверь высокомерным, олд-фэшен-голосом, может быть, фильмов тридцатых годов. — Он не будет меня ебать!.. Пригрозил… Да сотни мужчин хотят меня выебать. Ты не будешь — другие будут.
— Дрянь! Тьерри может подумать, что я плохой мужик…
— Конечно… для тебя важнее всего, что подумает твой Тьерри… Твоя мужская честь запятнана… Ебала я твою мужскую честь!
— Заткнись, сука, не ори! Ты знаешь, какой у тебя голосочек. Вся улица тебя слышит…
— Ну и пусть слушают. И хуй с ними, и хуй с тобой!
Я бросился на нее и попытался закрыть ей рот ладонью. Она захрипела, отбиваясь, и мы упали с кровати на пол. Лежа на ней, я схватил первую попавшуюся тряпку (ею оказалось кухонное полотенце, забытое Наташкой в спальне) и постарался затолкать полотенце ей в рот. Но остановить, победить этот аккумулятор живой безумной энергии оказалось не так-то просто. Она вытолкнула кляп изо рта, а ноги ее в туфлях с заклепками шумно заколотили по полу.
— Гад! — закричала она. — Ой, убивают! Гад!
Внезапно мне стало смешно.
— Никто тебя не убивает. Я даже тебя не ударил ни разу. Я только хочу, чтобы ты заткнулась.
— Гад! Вонючую тряпку… — Наташка изловчилась и захватила в рот моих два пальца. Захватила и стиснула зубы.
Пришлось крепко стукнуть ее коленом в живот. Только тогда она отпустила пальцы, и я выдернул их из ее рта. Пальцы оказались в крови.
— Дикая пизда! Ты откусила мне пальцы…
— Ты ударил меня в живот коленом, — тихо начала она, лежа на полу. — Ах ты, фашист! Фашист проклятый… Я всегда знала, что ты фашист!
— На хуя ты орешь! Ты прекрасно знаешь, что, если соседи нажалуются мадам, нас тотчас выставят из квартиры. А снять квартиру в Париже сейчас очень трудно. Мы окажемся на улице. Хочешь скандалить — скандаль, но делай это тихо. Пора стать цивилизованной. Тебе не кажется, что пора, дикарка? Тебе двадцать пять лет…
— Двадцать четыре! Пиздюк!
— Дура. Русская дура. Я же тебя люблю.
— Врешь! Ты врешь! — закричала она трагедийно, как персонаж старинной русской пьесы, трагедии «Борис Годунов», может быть.
— О нет! — возразил я таким же псевдоглубоким голосом.
— Врешь!
— Если бы я тебя не любил, то зачем бы я жил с тобой? — выдвинул я, как мне показалось, очень убедительный довод. — Никакой пользы из жизни с тобой извлечь невозможно, если… — Я понял, что я оскользнулся, но было уже поздно.
— Значит, я тебе ничего не даю? — свистящим шепотом спросил зверь, встав опять в позу дикой кошки, приготовившейся к драке.
Боже, что сейчас будет! Мне захотелось вознестись на некоторое время в небеса и вернуться, когда она успокоится.
— Помолчим… — предложил я. — Давай не будем ссориться.
Я попытался дотронуться до нее.
— Не смей прикасаться ко мне! — прогудела кошка — тигр — орган — русская женщина. И ударила меня по руке локтем. Больно.
— Я хотел тебя обнять, дуру…
— Свою Елену иди обнимай!
— При чем здесь Елена? Какая, на хуй, Елена… Сколько можно поминать Елену! Я живу с тобой, ебаное чучело, а не с Еленой. Уже второй год живу с тобой!
Очевидно, до нее все-таки дошло, что я второй год живу с ней. Она замолкла. Пользуясь затишьем, я все-таки дотронулся очень осторожно до ее плеч и, слегка погладив их, привлек ее к себе. Она фыркнула и дернула плечами, пытаясь сбросить мои руки. Если мне удастся уложить ее в постель и выебать, она успокоится. Но укладывать в постель живой генератор, сгусток энергии, молнию следует очень осторожно. Одно неловкое замечание, одно неточное движение — и джинн опять окажется на свободе. Хитрый Лимонов в процессе усаживания джинна в бутылку… Мои руки осторожно блуждали по телу джинна. Забрались под черную тишот с многочисленными «факами» на ней («фак ю», «фак ми», «фак офф», «фак Иран», «фак противозачаточные таблетки» и т. д.) и обласкали крупные груди джинна, молнии, женщины, органа, расположившиеся на худой грудной клетке русской девушки. Наташка тихо шипела, как остывающий утюг, и, слыша эти обнадеживающие знаки, воодушевленный, я стащил с нее куртку и тишот. Уже по пояс голая дикарка, со спутавшимися, только что окрашенными в цвет советского знамени волосами, вдруг дернулась и, обернувшись ко мне презрительным лицом, заявила:
— Сейчас ты будешь меня ебать, да? Все вы, мужики, одинаковы… Никакой фантазии, или ебать, или не ебать… Посередине у вас ничего нет.
Заявление меня обидело.
— Что значит все вы? Я не считаю себя обычным мужчиной, Наталья.
Официальное «Наталья» означало большую степень обиды.
— Все другие тоже не считали… — Она нагло улыбнулась и, вывернувшись из моих рук, возвратилась в боевую кошачью позу. Глаза ее потемнели от ненависти и презрения ко мне и ко «всем другим».
— Не смей меня помещать в одну компанию с твоими ебарями! — закричал я.
— Ну конечно, ты особенный! Ты деликатный, ты интеллигентный и тонкий! — раскатился во всю ширь Наташкин освободившийся громкоговорительный голосище. — Ты такой интеллигентный, что перед каждым приходом мадам Юпп ты драишь столик в прихожей!
Она обличительно-торжествующе поглядела на меня, как будто только что объявила всенародно о необыкновенно стыдном моем грехе.
— Столик он драит для мадам Юпп! Мудак! Какой мудак!
— Тебе этого не понять, — парировал я холодно. — Ты прожила всю сознательную жизнь среди вульгарных эмигрантов, мясников и колбасников, в среде которых хамство считается хорошими манерами. Тебе не понять того, что мне хочется показать своей квартирной хозяйке чистую квартиру не потому, что я ее, мадам Юпп, боюсь или от нее завишу, но потому, что мне хочется, чтобы она обо мне думала не как о неряхе и засранце! А ты — плебейка!
— Да, бля, а ты не плебей! — зарычал тигр и тряхнул грудьми. — Ты такой воспитанный, что даже противно. Ты выходишь из комнаты (тут Наташка уничижительно повысила голос до карикатурной имитации голоса Лимонова), когда я говорю по телефону… Он такой приличный, что он выходит из комнаты!.. Люди…
Людей не было, за исключением бедного Тьерри, который, страдалец, конечно, слышал наши крики. Единственное утешение состояло в том, что он не понимал по-русски.
Ее пример с телефоном меня обидел еще больше, чем пример со столиком.
— Плебейка! — повторил я убежденно. — Я выхожу ради тебя, дабы не стеснять тебя. Чтобы ты могла спокойно поговорить с твоими друзьями. Если тебе не нравится, что я выхожу из комнаты, — скажи, я буду присутствовать при твоих телефонных разговорах!
— Да ты боишься моих телефонных разговоров! — уж совсем абсурдно заявила она. — Ты не хочешь забивать себе голову моими проблемами. Тебе наплевать на то, что со мной происходит!..
Дыбом стоящая красная шерсть на голове, широкие худые плечи, крупная шея, вздрагивающие сиськи тигра — все выражало возмущение.
«Красивый тигр, — подумал я. — Как бы его утихомирить и выебать…»
Только на сереньком зимнем рассвете, просочившемся сквозь плотные пыльные шторы мадам Юпп, удалось мне уснуть, содрогнувшись вместе с тигром в оргазме. Последнее, что я почувствовал, засыпая, — теплого, полусонного тигра, переползавшего головой на мое плечо.
«Ну вот, — подумал я удовлетворенно, — следующие несколько дней тигр будет ласковым и домашним. Будет приезжать из кабаре не позднее двух тридцати ночи. — „Тайгер?“ — буду спрашивать я от настольной лампы. „Что ты тут делал без меня, Лимончиков?“ — будет спрашивать меня тигр очень ласковым голосом. Захлопнув французскую книгу, которую я читал все время, пока тигр отсутствовал, я буду вставать и целовать тигра: „Здравствуй, тайгер!“ И мы будем жевать что-нибудь наскоро, запивая еду красным вином, а потом… Потом, я и тигр, мы удалимся в спальню и будем ебаться…»
Несколько дней пройдет… Ох, я предпочитаю не думать о том времени, когда тигр зарядится новой энергией и взбунтуется опять. Нормальная, размеренная жизнь тигру скучна. Ему необходимы трагедии. И трагедии, следует сказать, происходят…
Нога