Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Ну, однако же, будет! Довольно! – ласковым, но решительным тоном обратился этот последний к дочери.

– В сей час, папушка, в сей час. Уж только семь городков осталось… Вот только этот бутон… один лепесточек, и на сей день урок мой окончен.

– Да смеркается же! Будет… Пожалуй-ка, лучше сыграй мне, а я послушаю… Только нечто бы маэстозное,[14] – я в такой настройке ныне.

– Ты говоришь, настройка… маэстозная… – раздумчиво и как-то оттягивая слова, после некоторого молчания заговорила Лиза. – А знаешь ли, папушка, и я ведь тоже в совсем особливой ныне настройке.

– Ой ли, детка! Что такое?

– Да так, и сама не знаю. Всё раздумье берёт… беспричинное… будто симпатия какая.

– Да с чего же, однако, быть той симпатии?

– Сон такой привиделся.

– Со-он? Эка выдумщица!..

– Право же, сон, папушка… И вообрази, дважды кряду в эту ночь всё он один снился… Поутру я даже в «Мартын Задеке» справлялась.[15]

– Что же за знатный сон такой? Ну-ка?

– Да вот, изволишь видеть, снится мне это, будто мы с тобой вдвоём идём на высокую гору, и будто эта гора – наша Любимка. «Поди ты, что за странность, думаю. Стать ли этой нашей Любимке быть вдруг горою!.. Да ещё такою высокою, такою трудною!» И мы с тобой всё на неё взбираемся, всё карабкаемся, а из-под ног у нас всё камешки сыплются, и мы скользим, падаем и снова поднимаемся, а окрест нас такая пустыня, такая темень, мрак, хоть глаз выколи! И плачусь я, что никогда мы не дойдём до вершины и никогда нашему бедству скончания не будет… И только что я эдак-то сама в себе возроптала, гляжу – ан мы с тобой вдруг уже на самой вершине, и тут вдруг озарил нас свет… И такой это был блеск неожиданный и прекрасный, что я даже испугалась и зажмурилась. И в сей же час мы с тобой, взявшись за руки, побежали с этой вершины вниз, и так, знаешь ли, шибко, так легко несёмся, будто летим, что даже дух у меня замирает. Смотрю, а уж мы среди прекрасной и цветущей долины плывём в лодке по широкой реке, и тут я проснулась.

– Плотно, матушка, значит, покушала за ужином, – смеясь, заметил граф на рассказ своей дочери.

– Ну, вот!.. Совсем почти нисколько не ела, одну только чашку молока выпила! – возразила девушка. – И что достопримечательно: чуть лишь заснула – опять всё тот же сон… Я себе и возьми это за приметку, заглянула в «Мартын Задеку», а там знаешь, что про то писано? Писано, что на гору взбираться – означает труд, испытание и долготерпение в горести, а с горы катиться – вот что от слова до слова сказано, – я даже в самой точности запомнила: «сон сей, человече, нарочито знатную перемену в жизни твоей означает». А что до реки касается, то спокойно плыть по оной – прибыток, довольство и счастливую жизнь знаменует.

Граф на это только тихо и несколько грустно улыбнулся своей дочери.

– Всё это прекрасно, – заметил он, – а вижу я, однако, что ты, неслух эдакой, всё ещё корпишь над своей работой!

– Последний городок, папушка! ей-Богу, последний!

И настойчивая Лиза не ранее-таки встала из-за пялец, как дошив до конца весь лепесток розового бутона.

– Ну вот, теперь я права! – весело поднявшись со стула и накрывая камчатной салфеткой свою работу, сказала она с полным, облегчающим вздохом. – Что же сыграть тебе, папушка?

– Что знаешь, дружочек… Из Метастазия нечто или из Моцарта.

Девушка присела слегка за клавесин, взяла несколько аккордов и задумалась – что бы такое сыграть ей в угоду отцу. Взгляд её вдумчиво устремился куда-то, как бы в пространство, и бессознательно перешёл на стёкла окна, из которого видна была часть «переднего двора», частокол и посреди него высокие дубовые ворота, крытые русским навесом с гребешком и коньками, а там, за этими воротами, – выгон, скучно покрытый снежной пеленой, и сереющая роща со своими крикливыми галками, и под рощей той большой и густой конопляник, где ещё ребёнком так хорошо и привольно бывало ей прятаться в жаркий полдень, среди чащи сильно пахучих высоких стеблей, от докучного дозора подслеповатой и строгой «мадамы-англичанки».

– Папушка! Глянь-ко, что это такое?.. Никак, едет кто-то, – вскричала вдруг Лиза, вскакивая с табурета и кидаясь к окошку.

– Полно! Кого понесёт сюда в такую пору! – махнул граф рукою.

– Нет, папушка, и впрямь едет… Слышишь, колокольчик почтовый…

Граф прислушался из своего кресла и действительно очень ясно различил приближавшийся звон заливистого колокольчика.

– Сдаётся так, что военный будто… в шляпе, в треугольной. Право же, папушка! – глядя в окно, уверяла Лиза.

Граф ничего не ответил, и только слегка поморщился, невольно выказав этой миной признак внутренней досады и неудовольствия. В течение долгих лет своей опалы он из опыта уже убедился, что редкие приезды незнакомых лиц в военной форме, с почтовым колокольчиком под дугой знаменуют всегда нечто официальное, а всё официальное не могло доселе сулить опальному графу ничего, кроме какой-нибудь новой неприятности, нового стеснения.

Колокольчик замолк перед самым частоколом на ту минуту, пока прибежавший с дворовыми собаками казачок отворял решётчатые ворота, и вслед за тем, облетев полукругом двор, курьерская тройка остановилась у небольшого крыльца барского домика.

– Аникеич, узнай-ка, брат, кто там и за коей надобностью, – приказал граф дворецкому, позвав его обычным хлопаньем в ладоши, что служило у него сигналом призыва для домашней прислуги. – Да если это какой-нибудь новый пристав, – прибавил Харитонов-Трофимьев, – так ты, братец, внуши-ка ему, что это вовсе непорядок лезть со своими колоколами прямо под графское крыльцо, что для сего-де есть у графа сборная изба либо контора… Ну, и там выдай ему, что следывает по положению, и отправь поскорее.

Аникеич удалился, но после каких-то переговоров с незваным и неожиданным гостем вернулся опять в гостиную, видимо озадаченный и смущённый.

– Курьер… из самого Питера, – доложил он. – Сказывает, что имеет препорученность персонально до вашего сиятельства.

Граф окинул его вопросительным взглядом и недоумённо пожал плечами.

– Зови, – сказал он, – коли персонально.

Через минуту вслед за старым Аникеичем в гостиную вошёл статный и молодой гвардеец.

– Его императорского величества к вашему сиятельству именное повеление, – звучно и отчётливо проговорил он несколько официальным тоном.

– Как вы сказали, сударь? – прищурился граф, прикладывая щитком ладонь к правому уху. – Виноват, кажись, я ослышался…

– Его императорского величества… – снова начал было гвардеец.

– То есть её величества, сказать вы желаете? – перебил его граф, думая исправить, и заметил курьеру его обмолвку.

– Нет, граф, его величества, – подтвердил тот непреложно-уверенным тоном.

– Как?! Да разве… разве императрица?

– Волею Божией шестого сего ноября скончалась.

Граф неподвижно, словно бы громом поражённый, с минуту оставался в своём кресле, затем медленно перекрестился и встал с места, выпрямляясь во весь рост.

– Я слушаю повеление моего государя, – с видом благоговейной почтительности произнёс он тихо, важно и вполне спокойно.

– Государь император, – начал гвардеец, подавая графу запечатанный пакет, – высочайше соизволил дать мне препорученность, дабы как можно скорее увидеть вас вблизи своей особы. Государь просит вас изготовиться наипоспешнейше вашим отъездом, но, впрочем, принимая во внимание ваши лета и домашние обстоятельства, всемилостивейше разрешает вам четыре дня для необходимых сборов. Мне же от его величества препоручено препроводить вас до столицы и озаботиться, чтобы, находясь в пути, ваше сиятельство ни в чём не терпели никакого неудобства, ниже задержки.

Выслушав это, граф дрожащей рукой сорвал конверт и стал читать собственноручное письмо императора Павла.

– Благодарю тебя, Господи, яко не до конца оставил мя еси! – тихо прошептал он, перекрестясь ещё раз на образ, и с благоговением поцеловал строки, начертанные царственной рукой.

– Благодарю и вас, государь мой, за сие высокорадостное известие! – взволнованно и с чувством продолжал он, подавая курьеру руку. – По форме усматриваю, что вы гвардии офицер… Позвольте знать, кого имею честь принимать у себя в доме?

– Эй! – сказала она, входя внутрь. Слишком громко. Обе девушки вскрикнули и подпрыгнули, Эми Сью схватилась за сердце руками в кетчупе, размазывая все по футболке и коже.

– Каспер! – закричала Бриттани и выхватила его из рук Валентины.

– Вы посмотрите, блядь, на эту ниндзя, – сказала Эми Сью, реагируя на костюм Валентины и радуясь, что можно поругаться с кем-то еще, кроме Бриттани, тем более с такой слабой противницей. – Где тебя, черт возьми, носило?

Бриттани гладила Каспера.

– Ты, типа, капец опоздала, – говорила Эми Сью, а думала только одно: «Я даже Каспера не смогла найти. Валентина, ебаная Валентина нашла его». Она повернулась и размазала буквы на столе рукой в перчатке. Кетчуп брызнул, как кровь, и Бриттани повернулась спиной, чтобы защитить Каспера, затем отошла с ним в дальний угол комнаты, посадила на пол, встала перед ним на колени и начала гладить мех тыльной стороной ладоней, как будто они безопаснее пальцев: не такие грязные, не такие агрессивные. Она словно пыталась спасти Каспера от комнаты, от тлетворного влияния Эми Сью.

Эми Сью посмотрела, как Бриттани поглаживает Каспера, и чуть не разревелась. Хотела бы она, чтобы Бриттани так коснулась ее лица. Хотела бы? Господи. Вот бы оказаться где угодно, только не здесь. Ее перчатки полетели на пол – два мокрых шлепка.

Валентина наблюдала за ними. Никто ее даже не поблагодарил. Бриттани встала, подошла к Эми Сью и спросила:

– Ну что, ты уже успокоилась?

Эми Сью ответила:

– Неважно.

На Валентину никто не обращал внимания. Будто она ничего не значила, ее тут не было, как и все лето, только вот теперь она знала, что Эми Сью – плохой человек, а Бриттани… Что ж, Бриттани была так же неправа, как и она сама, очаровавшись Эми Сью: думала, что в ней что-то есть, но ничего в ней не было. И обе вели себя с Валентиной как с дерьмом. Она чувствовала, будто стёкла всех окон мира взрываются вокруг нее, но даже не режут ей кожу, ведь она призрак, как и Каспер.

Ее руки затряслись. Она достала сигнальный пистолет из-за пазухи, прицелилась и выстрелила.

Каспер вспыхнул.



Эми Сью никогда не вернется в «Депо». Как только Каспер загорелся, она протянула к нему обе руки, а ноги застыли на месте, рот открылся, но в горле не родилось ни звука. «Я влюблена в Бриттани, – подумала она. – А этого Бриттани мне никогда не простит».

Позже Эми Сью будет встречаться с женщинами и мужчинами, переедет в Атланту, будет жить хорошо и иногда, очень редко, вспоминать Бриттани и улыбаться, а потом думать о Рэйне, которая никогда ее не простит, и чувствовать стыд. А затем, снова и снова, выбрасывать все это из головы.



Бриттани думала, что вскрикнет или разревется, ведь это было куда хуже, чем разгромленная витрина, хуже, чем когда ей сказали, что она плохо целуется. Хуже, чем когда она увидела, как рыдает отец после того, как мать влепила ему пощечину. Но глаза ее остались такими сухими, будто сгорели вместе с Каспером. Возможно, из-за химикатов в воздухе. А может быть, она обнаружила в себе талант отпускать то, что уже и так потеряно.

Годы спустя, работая над спектаклем в Нэшвилле, она пройдет по улице и увидит чучело белки-альбиноса в витрине антикварного магазина. Она дотронется до стекла, посмотрит на запертую за ним белку и вспомнит Каспера, вспыхнувшего перед смертью, как на похоронах викингов. Каспер, милый пушистый дурачок, тот еще воин на пути в Вальгаллу, и как это ни странно, она поймет, что плачет – но плачет от счастья, от доброго воспоминания, хоть она и думала, что ей будет грустно.



Никто из них не знал, как долго горел Каспер. Кожа вспыхнула как бумага, клей под ней загорелся синим, чуткие уши утонули в дыму, а проволока, державшая кожу, начала заворачиваться вовнутрь: Каспер совершил свой финальный поклон. Он умер во второй и последний раз.

Эми Сью и Бриттани вышли из комнаты молча. Кетчупная липкая кровь забрызгала весь пол, будто Каспер взорвался: маленькие капли, распыленные во все стороны. Осталась только Валентина. Никогда она не видела ничего красивее. Сам выстрел прозвучал тихо, коротким хлопком, но звук попадания был громким, будто один человек ударил другого. Этот момент останется одним из лучших в ее жизни: и не потому, что она им гордилась, нет – чем тут гордиться, – но потому, что так редко удается покорить время и заставить одно краткое мгновение длиться вечно.

Что-то вроде извинения перед Джун

Если не веришь ничему другому, что я говорю, поверь хотя бы, что я не хотел задавить нашу кошку. Я совершал другие поступки, которыми не горжусь, но какой вообще развод проходит гладко? Скажу сразу, если говорить совсем начистоту, мне не стоило писать «Сука» ядом на газоне твоего нового парня. Я знаю, что ты знаешь, что это был я, и в свою защиту хочу сказать, что его лужайка сама напросилась. Интересно, сколько он простаивает на коленях, подрезая ножничками все неровные травинки? Как у него вообще остается время тебя трахать, с таким-то газоном, как поле для гольфа?

Но не суть. Суть в том, что машина – большая штука, а Джелли была тупой. Животные должны опасаться машин, они ведь пахнут смертью – выхлопами, кожзамом, освежителем воздуха с ароматом сосны, – но Джелли не такая. Джелли линяла копнами, ссала по углам, она была старой, подслеповатой и почти глухой. Наша дочь очень любила эту кошку, но Джелли не стала от этого хорошей кошкой. Джелли была крайне хреновой кошкой. Наша дочь любит меня, но ты вряд ли бы согласилась, что это делает меня хорошим мужем.

Я задавил Джелли, когда выезжал задом из гаража, – глухой звук, будто под колеса попал забытый пакет с продуктами. Когда я вышел посмотреть, Джелли была там, лежала на боку под левой задней шиной, ребра сложились внутрь, как у сломанного зонта. Мне она никогда не нравилась. И если бы ты была готова говорить начистоту, ты бы тоже признала, что никогда ее не любила. Но в тот момент я сильнее всего на свете хотел бы вернуться на две секунды назад. Всего лишь ничтожный кусочек времени: вспыхнувшая спичка, глоток кофе, пожатие руки, через которое передается грипп. Верните мне эти две секунды, думал я, и я отдам вам все секунды этого года, которые я счастливо провел, наслаждаясь видом женской груди. Нет, я не буду извиняться. Ты думала когда-то, что я смешной. А этот мудила с газоном может заставить тебя смеяться над «Сникерсом» во фритюре, чечеткой, плумкотами[21] или Висконсин-Делсом[22]? Не насмехаясь над теми, кому все это нравится, без злобы – просто смеяться над самим фактом существования этих вещей, зачем они нужны: в том-то и дело, что низачем, и как раз потому так смешно. Со мной ты могла так смеяться.

Теперь о бейсбольной бите. Вообще-то я достал ее из милосердия, но ты даже слышать об этом не хочешь. Животное страдало. Я хотел позвонить 911, но это же кошка. Тот самый случай, когда зовешь на помощь взрослого, чтобы он со всем разобрался – и, хотелось мне того или нет, способен я на такое или нет, я был тем взрослым. Кого не заставляли соответствовать этой великой лжи?

Я взял полотенце из багажника и обернул ее тело, устроил маленькое гнездышко, но Джелли не прекращала орать, высокими короткими взвизгами. Я сел около нее, попытался погладить. Думал, что ласка облегчит страдания: наверное, умирать легче, если на тебе лежит чья-то рука. Коты очень маленькие. Обычно об этом не думаешь. Подо всем этим мехом их почти нет – так, связка веточек. Я держал руку на ее голове, медленно сдвигая вниз, пока не дошел до загривка. Я мог запросто сжать руку и сломать ей шею, быстро и безболезненно. Моя рука замерла, готовая к следующему движению, и тут Джелли укусила меня за кожу между большим и указательным пальцами. Ты будешь рада узнать, что мне было очень больно. Больно просто пиздец как.

Доброта – вот что мной двигало. Я хотел по-доброму обойтись с этой тупой ебаной кошарой, которую так любила наша дочь. Я могу сделать что-то хорошее, когда это тяжело. А вот сделать что-то хорошее в обычных обстоятельствах… ну ты знаешь, мне всегда больше нравились широкие жесты. Я ушел в гараж, искать вещь для доброго дела. Ящик с инструментами; ванна с мусором на переработку; коробки с одеждой для Армии спасения, которые стоят там уже который год, никого не спасая. Я взял бейсбольную биту.

Клянусь, я не встречал кошки тупее Джелли, но когда я вышел, она посмотрела на меня своими плоскими кошачьими глазами, и мы друг друга поняли. Я занес биту над головой. Куда же ударить? Что будет быстрее и безболезненней? Я хотел сделать это, представлял, как это сделаю, и теперь, когда вспоминаю, ощущение почти такое же, как если бы я действительно это сделал. Хороший был бы поступок, и я бы довел его до конца. По крайней мере, хочется в это верить. Вот тогда ты и подъехала с нашей дочерью Джун на заднем сиденье, которая прижалась лицом к тонированному окну автомобиля.

– Оставайся в машине, малыш, – сказала ты.

Я бросил биту, удар алюминия об асфальт прозвучал так, будто разбилось стекло.

Ты ничего не сказала. Опустилась к Джелли и одним движением ее подняла. Тебя она тоже укусила, но ты ее не уронила. Приложила к груди, подвернула полотенце, сжала ее крепко, но не слишком, как плачущего ребенка, как недодуманную мысль. «Тише, – бормотала ты. – Тихо, тихо, я с тобой».

Ты сказала мне забрать дочь из машины, завести в дом и приглядеть за ней, пока ты отвезешь Джелли к ветеринару. Ты сказала попробовать справиться хотя бы с этим. Ты как будто стыдилась меня. Но я думаю, ты просто не понимаешь. Иногда лучше прекратить боль сразу, не растягивая. Особенно если концовку в любом случае не изменить.

Мэри Рид – пиратка в мужском костюме, бушующее море, 1720 год

Мужчиной быть проще. Мать учит меня этому в раннем детстве, хоть и использует другие слова. Она просовывает мои руки в пиджак моего мертвого брата, смотрит на подстриженные волосы, крестится, ведь мы с ним так похожи, а возвращать к жизни мертвое тело – грех. «Стой прямо, – говорит она мне, – а если нужно будет что-то сказать, изобрази застенчивость». Ни дня в своей жизни я не была застенчивой, но уже предвкушаю новую роль. Я обнимаю бабушку, и она треплет меня по голове, говорит матери, что отдаст мне деньги, обещанные брату, и просит не возвращать. Я благодарю ее за урок, который теперь выучила как следует: раз мир скорее даст денег мертвому мальчику, чем живой девочке, я буду дочерью в сыне, сестрой в брате: мужчина станет ножнами, а женщина – мечом.



Я записываюсь в британскую армию.

– Быть мужчиной потрясающе! – говорю я в объятиях своего любовника. Мы оба прекрасно смотримся в форме.

– Да, но все это насилие… – говорит он, ложится сверху и прижимает меня к кровати для следующего захода.

Умирает он так же, как и все солдаты, – внезапно и молодым.



Я борозжу океан, меня нанимают на пиратское судно, я плаваю рука об руку с Энн Бонни и Калико Джеком на славном корабле «Месть», и никто не узнаёт во мне женщину. Я убиваю мужчин на дуэлях. По ночам я стою в вороньем гнезде[23] и смотрю на звезды, а когда заканчивается вахта, отправляюсь в кровать, к своей Энни. Она тоже пиратка в мужском костюме. Я обожаю ласкать женщину в ней.

Приди, любовь моя, сдайся мне. Ты само Терпение, ждешь меня весь долгий день, запертая в моей каюте. Моя пленная Принцесса, моя дорогая.

Энни переворачивает меня на спину для следующего раунда любви, но я продолжаю крутиться, пока не оказываюсь сверху.

Когда мы заканчиваем, я говорю ей, как спокойно море сегодня, какая яркая луна, в воде я видела стаю китов, их влажные горбы отдают серебром. «Представь, – говорю я, – как мы дома в милой Англии, сосем сифилитические члены мужей и ждем, пока на кухне вскипит суп». Энни смеется в мою грудь. Мы берем в руки иглу, только чтобы зашить парус или рану. Суп нам готовит кок. Наше путешествие на этом корабле длится так долго, что вяленое мясо закончилось: в супе только старая картошка да немного воды.

«Представь себе», – вздыхает она задумчиво, и я вспоминаю красную смородину, которую нашла в живой изгороди, когда еще была солдатом, вкус нагретых солнцем ягод, только что снятых с ветки. Я набрала их слишком много, сложила в платок и отнесла моему возлюбленному солдату. Когда я их дарила, они были уже не ягодами, а пятном.



Когда нас берут в плен, мужчиной быть быстрее. Всю команду сразу же вешают. Мы с Энни показываем наши животы, ибо правда зреем пиратскими детьми – детьми, чья судьба быть дикими и неукротимыми, как матери, что въебли их в этот мир, сильными и стойкими, как матери, что их вынашивают.



Не знаю, как умирает Энни. Моя смерть кровава и жестока, я храбро бьюсь до последнего вздоха. Коронер причиной смерти называет деторождение, но это неправда: я умерла в битве с дочерью. Она была еще сильнее меня, и ей не терпелось обрести свободу.

Диснейленд в Мексике

I

В такси ты зажата между своими матерью и сестрой из семьи по обмену, ремни безопасности не пристегнуты, а твой рот открыт, как у рыбы, которая вот-вот попадется на крючок: ты только что осознала, что не говоришь по-испански. Выражаться нескладно или глупо себя чувствовать – пожалуйста, но к такому ты не готова. Эти женщины говорят не на испанском, которому тебя учили в старшей школе, где среднезападный акцент преподавательницы вытачивал каждое слово как камушек, отчетливый и твердый. Либро. Болиграфо. Йо сой. Ту эрэс. А эти женщины говорят на языке без точек. Быстро, гладко, не за что ухватиться.

– Ола. Мейамо Эми, – сказала ты, когда они встретили тебя в офисе программы обмена в Пачуке; это даже не то чтобы офис – двухъярусная квартира с розовым туалетом, неудачной мебелью и зелеными стенами, которые скорее поглощали свет, чем отражали. «Что я здесь делаю?» – спросила ты сама себя, и ржавчина на розовом унитазе убила все ответы: повысить уровень испанского, попасть в хороший колледж, отправиться в первое путешествие.

Но твоя приемная семья не способна сказать «Эми». Они говорят «Ами», как будто так далеко от дома тебя кто-то любит[24]. Габи, новая мать, и Мария, новая сестра, ведут тебя к такси, где ты обнаруживаешь, что не знаешь испанского, никогда не говорила по-испански, вероятно, никогда не научишься говорить по-испански и умрешь одинокой в шестнадцать лет в мексиканском городе Пачука, потому что, перепутав стоп и вперед, выйдешь на дорогу и тебя собьет один из автобусов, несущихся мимо тесного желтого такси в меркнущем вечернем свете.



Вот несколько вещей, которые случаются в первую неделю, прежде чем ты научишься различать отдельные фразы в плотном звуковом потоке.

Ты переносишь вещи в свою комнату. Она в дальней части трехкомнатной квартиры – маленькая, со шкафом, который не закрывается, и окном, которое выходит на соседское патио; две односпальные кровати у стены, на твоей – бледно-голубое стеганое одеяло и старый плюшевый мишка, которого ты прижимаешь к себе по ночам. Ты ведь еще подросток, одинока и напугана, и эта комната становится твоим священным убежищем. На тумбочку ты ставишь две фотографии – одну с младшим братом и родителями, вторую с лучшими подружками: три улыбающиеся девочки в зимних куртках.

Ты обнаружила, что боишься ходить в душ; он электрический. Сначала ты не веришь. Электрико. Наверняка это значит что-то другое? Потом видишь ящик на стене, прямо под лейкой. Он гудит, как рой пчел. Ты представляешь, как тебя бьет током, вода кусает кожу, прежде чем испариться; ты стараешься стоять как можно дальше от ящика.

Марии девятнадцать, и она вместе с друзьями уже в универсидад. Все ее друзья – мальчики, и ты не можешь запомнить ни одного имени. Они тоже не говорят по-английски, и ты не произносишь ни слова. Ты улыбаешься и киваешь или улыбаешься и качаешь головой. Никогда раньше столько не улыбалась. Все лицо болит.

Ты разбираешься с телефонной карточкой и понимаешь, как звонить домой. Думаешь, что разговоры с родителями тебя утешат, но становится только хуже. В Миннеаполисе июль жаркий и влажный, комары пируют на толстых белых щиколотках. Бурлит коричневая Миссисипи, зеленеют парки вокруг озер, люди берут напрокат каноэ и обгорают на солнце, пока гребут через Озеро островов. Когда ты звонишь домой, родители рассказывают, что твой брат в Баундари-Уотерс со своим отрядом бойскаутов: они учатся танцевать сальсу. В голосах мамы и папы, когда вас обоих нет дома, – непривычное ликование. Когда они спрашивают, как дела, ты максимально правдиво врешь и говоришь, что многому учишься.

Ты не рассказываешь им, что в Пачуке стала суеверной. Всякие мелочи: знакомая песня по радио, билборд с фильмом, который смотрела, внезапная тишина в комнате, когда ничего больше не слышишь, даже машины на улице, даже как Габи немелодично напевает себе под нос, пока варит бобы в большом черном котелке. Они успокаивают тебя, эти ничего не значащие знаки; будто за тобой кто-то присматривает.

Ты ешь тако с мозгом овцы. Мария чуть не умирает со смеху, когда ты сплевываешь в руку бурые крошки начинки.

Твоя приемная мать Габи уничтожает все твои трусы. Обнаружив пятна, оставшиеся от множества менструаций, она отправляет тебя на крышу квартиры, где под тентом стоит старая стиральная машинка. Там она стирает их, развешивает на солнце и, обнаружив, что коричневые пятна никуда не делись, заставляет тебя натянуть резиновые перчатки. Она достает что-то, что позже оказывается отбеливателем, и заставляет тебя втирать его в ткань трусов. Потом ты засовываешь их обратно в стиралку.

Оттуда ты достаешь уже тряпочки: отбеливатель проел хлопок насквозь. В супермеркадо размером с «Костко»[25] покупаешь двенадцать пар трусов, которые не очень тебе подходят. Они кусаются, резинка впивается в кожу. А рваным бельем ты теперь протираешь глиняных ангелочков.

Да, глиняные ангелочки: у Габи их около двадцати. Каждое утро ты, еще в пижаме, ешь бутерброд с колбасой, а потом выполняешь работу по дому: Габи показала целую пантомиму, как это делать правильно. Выбиваешь пыль из диванных подушек (Габи поднимает одну, ударяет, отдает тебе, ты кладешь ее обратно на диван, она качает головой, поднимает ее, бьет, ты тоже бьешь, на всякий случай бьешь еще раз, Габи улыбается, и ты кладешь подушку на место). Так как ты выбиваешь их каждый день, приятного облачка пыли не появляется. Если Габи нет рядом, ты их даже не приподнимаешь с кровати, просто шлепаешь по ним ладонью, чтобы она услышала. Глиняные ангелочки требуют больше времени. Каждого из них, каждого упитанного младенца и высокого, элегантного Гавриила надо снять, протереть от пыли, протереть саму полочку, потом поставить их на место. Твое смиренное отношение к этим поручениям удивляет тебя саму – но не потому, что ты мятежный подросток, а потому, что раньше ты и не думала бунтовать, а теперь поняла, что и не подумаешь. Как собака, выполняешь несколько выученных команд, а потом ждешь, уши торчком, что будет дальше.

И в этом вся суть. Вид. Ветер, сильный и холодный даже летом, утром воскресенья гонит по брусчатке листик от тамале; каждый день на краю тротуара сидит женщина в фиолетовом серапе, которое закрывает ей колени, и продает горячие сладкие чуррос; изящный глиняный ангел с голубыми глазами, такой легкий, будто сейчас прыгнет, с отбитым и снова приклеенным крылом. Остатки суперклея – как шрам на его спине. Твой любимый ангел.



А потом, к твоему удивлению, когда ты здесь уже вторую неделю, комки звуков превращаются во фразы, и некоторые из них тебе знакомы. В словарный запас возвращаются глаголы, и разговоры перестают быть чем-то чужим и посторонним. Ты уже не говоришь просто «Да», или «Устала», или «Что?». Теперь ты говоришь: «Хорошая сегодня погода», «Я голодна», «Я ходила в парк», «Пожалуйста, повторите помедленней».

II

Ты не понимаешь, что такое фиеста де ла эспума, пока не оказываешься на танцполе и потолок не распахивается, выбрасывая клочья мыльной пены на легкий синий топик и короткую черную юбку, которые тебе дала поносить Мария, потому что твои джинсы и футболка Ramones были гросера и бьен феа. Хорошо уродливыми. Но «хорошо уродливый» значит очень уродливый. Ты бьен гринга, очень гринга, и она взяла тебя под крыло.

Когда ты приходишь на дискач, она ведет тебя в туалет и выкладывает на раковину свой мейкап: черная подводка, тушь, синие тени для глаз и красная помада, которую Габи запрещает ей носить, потому что это делает ее похожей на принсеса де ла ноче. Габи, говорит Мария, не доверяет ей, но сложно сказать, так ли это, или Габи просто не доверяет мужчинам, или и то и другое. Иногда ты думаешь, куда делся отец Марии и не потому ли Габи с Марией иногда ссорятся. Ссоры начинаются внезапно, проходят громко и прекращаются быстро. Совсем не как в твоей семье, где ссоры редки, но тянутся долго.

Мария сначала красится сама, делая себе карандашом глаза Клеопатры, потом разворачивает тебя и щекочет тебе ресницы, скребет веки, шлепает по руке, когда ты, не подумав, тянешься к лицу. Когда ты снова смотришься в зеркало, ты себя не узнаёшь. Оттуда смотрит енот с окровавленным ртом. Но Мария говорит, что ты выглядишь бьен чида, и ты веришь ей на слово. Сегодня ты и правда хочешь хорошо выглядеть – как будто тебе столько же лет, сколько Марии, и ты столь же уверена в себе.

Рядом с танцполом ты видишь столик, где отвисают приятели Марии, каждый небрежно развалился на своем стуле. Ты уже со всеми знакома: Рамон в очках, Хорхе со следами прыщей на левой щеке, тихий и болезненно худой Луис, самый высокий – Ансельмо, и Мануэль, ему двадцать, у него светлые карие глаза и потемневший передний зуб. Мэнни работает в панадериа, пекарне, которая продает багеты, булочки, сладкие улитки и рогалики, чуррос, высокие глазированные торты с пропитанными сиропом персиками сверху. Ты познакомилась с ним, когда он продавал Габи пакет булочек, и он тоже произнес твое имя как Ами. Конечно, ты не поняла, что он говорил, но его голос был мягким и тихим, проникновенным. Выйдя из пекарни, ты сразу же захотела вернуться и снова его увидеть.

Теперь ты помешана на Мэнни. Ты решила, что поцелуешь его, хотя ты не знаешь, как это устроить, потому что тебя еще никогда не целовали. Троих девочек на фотографии уже целовали, даже Хизер, а ты ведь думала, что уж она-то пойдет в колледж невинной овечкой, а она вернулась из круиза по Аляске с фотографией мальчика по имени Джордж и рассказом о бассейне. Ты осталась последней – и иногда, лежа в кровати в Пачуке, думая о Мэнни и запахе хлеба, чувствуешь, будто останешься последней во всем мире.

Ты в проигрышной позиции, говоришь ты сама себе, потому что вошла в эту фазу увлечения мальчиками слишком поздно. Ты стала обращать внимание на ноги мальчиков и их руки тогда же, когда обзавелась новой грудью, – за последний год маленькие, мягкие возвышенности с сосками, похожими на припухшие пчелиные укусы, дошли почти до второго размера. Ты так долго ждала ее, что заметила перемену, только когда мать сказала, что ты «вываливаешься» из лифчика, и дала тебе свой. В ванной, переодеваясь в мамин заношенный черный лифак, ты изучала себя в зеркале. Грудей хватало даже на то, чтоб отбросить небольшую тень от лампочки над головой. Когда ты сжала их руками, на ощупь они были как грудь. Никак по-другому эту странную мягкую плоть не опишешь.

Для своей груди ты так и не нашла верного слова. В голове крутятся разные варианты: титьки, буфера, сиськи, веселые мешочки, тетас. Испанский тут не поможет, этот язык неприлично сексуален, даже когда не слетает с языков мужчин, кричащих тебе вслед на улице. «Амор! Анхель!» Ты уважаешь честных мужчин, которые говорят прямо: «Ке тетас, мами, гринга!» Сегодня, в синем топике Марии, твоя грудь выглядит сдувшейся под всеми этими хлопковыми складками.

Танцы еще не начались, но музыка уже такая громкая, что бьет по ушам. Это не просто шум; он почти причиняет боль, как морозный воздух зимой, когда уже слишком холодно. Мэнни сидит между Луисом и Ансельмо, ты садишься рядом с Рамоном и наблюдаешь за Мэнни. Хотя никто тебя не слышит, ты говоришь ола и сдерживаешь желание зажать уши.

Парни кивают тебе и улыбаются, попивая сервесас, Мария и Ансельмо держатся под столом за руки, как будто никто не видит. Ты единственная не пьешь. Сначала мальчики тебя дразнили за это, называли нинья, потом пытались заставить тебя грязно ругаться. Пендехо. Чинга ту мадре. Пута. Ты отказывалась повторять, но слова запомнила. Они больше не надеются, что ты выпьешь, а ты теперь используешь пендехо как приветствие, совсем как они. Ола пендехо. Все смеются. Привет, говнюк, привет.

Мария и Ансельмо первые отправляются танцевать. Танцпол все еще полупустой, поэтому на них можно смотреть, не отвлекаясь. Они прижимаются друг к другу, и ты не можешь не замечать, как подол ее красного платья скользит по его штанине, их тела поднимаются и опускаются в одном ритме. Затем все вдруг заполняют тела, ты теряешь Марию в толпе, и парни уговаривают тебя тоже выйти на танцпол. Они танцуют с тобой всей компанией, как ты танцевала с подружками в старшей школе. Все улыбаются. Они невероятно дружелюбны. Мэнни тоже улыбается. Его улыбка та же, что у остальных, но ты пытаешься найти в ней что-то особенное. Все они быстро находят себе партнерш – девушка с черными волосами до пояса берет Мэнни и утягивает прочь, – а ты садишься обратно, стесняясь танцевать с незнакомцами и стесняясь танцевать одна.

Рамон первым замечает, что ты одна, и подсаживается к тебе. Он что-то говорит. Ты качаешь головой и дотрагиваешься до уха. Слишком громко. Говорить жестами так легко, что ты почти уже полюбила эту невозможность использовать слова.

Он поднимается и предлагает тебе руку, ты пытаешься отказаться, но он все равно тянет тебя танцевать. На танцполе он встает перед тобой, потом его нога оказывается между твоими, а руки – у тебя на бедрах. Ты пытаешься двигаться с ним вместе, уверенная, что это получится само собой, но спотыкаешься, и ему приходится тебя ловить. Ляжки потеют в юбке Марии из кожзама.

Рамон улыбается и дотрагивается до твоей руки, как бы говоря: все хорошо. Но те преокупес. Затем он снова притягивает тебя, но держит ноги при себе. Он ловит твой взгляд – давай попробуем снова – и начинает двигаться медленно, гораздо медленнее, чем ритм. Назад, вперед, в сторону, в сторону, назад, в сторону, его загорелые сухие руки на твоих плечах. Бьен, си, бьен. Он извивается и скользит, вы двигаетесь все быстрее, пока ты не начинаешь краснеть от удовольствия. И вот уже ты сама прижимаешься к Рамону и слегка раздвигаешь ноги, чтобы он мог взять на себя немного твоего веса, потому что знаешь, что он не уронит и не унизит тебя. Ты поймала ритм, его бедро под твоим – и тут небо раскрывается и падает пена. Все радуются, поднимают руки и лица вверх, а пена все падает и падает, мыльные пузыри преломляют лучи танцпола, как тысячи призм, попадают в волосы и на ресницы, щекочут губы – и вот ты уже по колено в облаках. Когда это наконец заканчивается, Рамон поворачивается к тебе, широко улыбаясь, его рука все еще на твоей руке. Он поднимает палец, чтобы мазнуть тебя пеной по носу.

Когда вы с Марией отправляетесь домой, Мэнни нигде нет, и ты уходишь, не попрощавшись.



– Буррос!

Вы с Марией пришли домой позже, чем обещали, обувь и носки все мокрые от пены. Габи встречает вас в ночнушке до колен с логотипом «Твиттера». Она босиком, ногти на ногах красные, седые волосы убраны в пучок.

– Устедес сон буррос! – Габи заставляет Марию дыхнуть. – Сервеса! – Габи указывает коротким пальцем на Марию, а та все яростно отрицает. Затем Габи заставляет дыхнуть и тебя тоже. Ты не пила, но уверена, что пахнешь алкоголем. Весь клуб был залит пивом и заполнен сигаретным дымом. Габи сомневается на твой счет, но в итоге верит. Она спрашивает, что вы там делали и с кем танцевала Мария. Ты говоришь, что не пила, и это не ложь. Когда она спрашивает про омбрес, ты говоришь, что вы с Марией танцевали со всеми сразу. Тодос амигос. Впервые ты притворяешься, что понимаешь меньше, чем на самом деле. Ты отвечаешь расплывчато и не знаешь, верит ли тебе Габи.

Когда Габи наконец уходит спать, Мария приобнимает тебя и пьяно хихикает.

– Грасиас, – говорит она.

Мария наливает себе воды на кухне и закрывает дверь в свою комнату, оставляя тебя в гостиной одну. Ты выключаешь свет. В темноте ангелочки, кажется, светятся для тебя, и ты не уверена, все ли сделала правильно. Но ты всегда была верным другом – по крайней мере, пока никто из друзей и не требовал ничего, кроме мелкого вранья. Вспоминаешь, как, когда тебе было двенадцать, твоя подруга украла из магазина помаду, вы вместе накрасились ею в ванной и хохотали. Как, когда тебе было восемь, ты соврала и сказала, что это твой младший брат сломал рамку для фотографий, и твои родители поняли, что ты врешь, и сердились еще неделю. Как, когда тебе было пятнадцать, ты рассказала девочке секрет своей подруги, чтобы ее впечатлить, но ей было все равно. Ты чувствуешь вину за все это, но одновременно вроде как заслуживаешь похвалы за то, что не сделала, хоть и могла. За ложь, которую не произнесла. За веселье, которое упустила.

Ты не очень понимаешь, почему Марии нельзя ни с кем встречаться: Ансельмо вроде хороший парень, и она старше тебя, то есть знает, что делает. Ты дотрагиваешься до глиняного ангела со сломанным крылом на удачу и чувствуешь себя спокойнее. Суеверия становятся все сильнее.

Когда ты добираешься до туалета, мечтая почистить зубы и упасть в кровать, тебя пугает незнакомое лицо в зеркале, какой-то девочки в потекшей туши и в поту. Ты не очень-то умеешь смывать косметику.

III

– Мы вам покажем классное место, – говорит Рамон по-испански, но не уточняет какое, потому что это сюрприз. Мария с парнями забираются в его «Фольксваген-жук», в потолке прорезан люк. Мэнни объявляется последним, от него пахнет хлебом, а ботинки в муке. Ты сидишь спереди у Марии на коленях и пытаешься остановить Хорхе, когда он с заднего сиденья закрывает руками глаза водителю, играя в пойо, цыпленка.

– Не надо! – говоришь ты, но никто не слушает, все смеются, и на секунду кажется, что ты и правда можешь умереть в эту, последнюю, ночь в Пачуке.

Через двадцать четыре часа ты будешь дома, и это место, этот тесный «жук» без ремней безопасности будут казаться такими далекими и такими же непостижимыми, какой кажется сейчас Миннесота. Не осталось времени ждать от Мэнни первого шага: теперь придется самой его поцеловать. При мысли об этом в животе все сжимается. Успокаивает мысль, что как бы все ни повернулось, скоро тебя здесь не будет.

Ехать недалеко, через ту часть города, которую ты теперь уже знаешь, мимо кинотеатра и вереницы мрачных зданий с высокими ограждениями вокруг парковок. Потом машина сворачивает на грязную стоянку и останавливается. Все вываливаются наружу. Стоянка темная и пустая, и ты не понимаешь, зачем ты здесь, хотя все остальные, кажется, в курсе, судя по тому, что они направляются к ограде и начинают через нее перелезать. Ты стараешься держаться поближе к Мэнни, так, чтобы, когда придет твоя очередь перебираться, именно ему пришлось тебе помогать. Он берет тебя за руку, его рука теплая, а твоя холодная. Тебе не нравится лазить через заборы. Этот где-то сантиметров на тридцать выше тебя, он сделан из рабицы, в ячейку которой едва помещается носок твоей кроссовки. Забравшись наверх, ты медлишь, но все-таки спрыгиваешь и, в отличие от мальчиков, приземляешься неловко.

За забором прячется пустой парк аттракционов. Поначалу ты видишь только колесо обозрения, возвышающееся над остальными темными очертаниями, подсвеченными городскими огнями. Потом глаза привыкают, и ты замечаешь карусель, канал с бревнами, палатки с тирами и едой. Парк выглядит заброшенным – на земле мусор, пахнет будто мокрой псиной, хотя дождя в последние дни не было, – но все-таки не настолько ветхим, чтобы никто его не охранял.

– Донде эстамос? – спрашиваешь ты, тебе страшно, но очень интересно.

– Ла Диснейландия де Мехико, – говорит Рамон, и все хохочут. Ты смеешься с ними, но не совсем понимаешь, в чем шутка. Смеются ли они над тобой, или над самими собой, или над миром, который может вобрать в себя столько разных мест?

Мария и Ансельмо быстро отделяются от вашей группки и идут целоваться в одну из кабинок неработающей карусели. Ты смотришь, как они уходят, тебе слегка тревожно и немного завидно. После той дискотеки они все чаще стали уединяться. Все чаще вы с Марией, вместо того чтобы гулять вместе со всеми, шли в кино, а потом она оставляла тебя в третьем ряду и уходила в конец зала к Ансельмо. Иногда ты оборачивалась и искала ее взглядом в мигающей темноте; тебе казалось, что ее там нет, что она тебя бросила, и ты снова чувствовала, как в тебе просыпается страх первых дней в Пачуке. Что ты одна. Что ты допустила ошибку. Что ты слишком мало виделась с Мэнни. Ты говоришь себе, что так выглядит взросление – эти разделения на пары, негласные соглашения между друзьями, но раз уж ты врешь ради нее, было бы неплохо, если бы и она рассказывала тебе больше, вовлекала тебя, доверяла тебе, чтобы ты чувствовала себя старше, чтобы ты могла взять на себя больше вины.

Все остальные идут за Рамоном. Как будто тот факт, что машина принадлежит ему, временно делает его вожаком. Ты чувствуешь, что этот парк – в некотором смысле его место.

– Те густа? – спрашивает Рамон.

– Си. Кларо, – отвечаешь ты, хотя ты все еще не до конца понимаешь, что конкретно тебе должно нравиться или нет.

Рамон улыбается.

– Он заброшенный? – спрашиваешь ты по-испански.

Ты уже можешь вести беседу. Ты все еще нещадно коверкаешь грамматику, все еще есть множество слов, которые ты не знаешь (Манде? Что?), но ты слышишь, как скользкие словечки сплетаются вместе, когда «с» не произносится, а слова опускаются. Рамон объясняет, что парк не заброшен, просто закрыт до тех пор, пока какой-нибудь богач не решит открыть его снова. Он говорит, что они часто приходят сюда выпить или покурить, прогуляться ночью, привести мухерес пара уна ноче романтика. Хотя ты то замедляешь шаг, то начинаешь идти быстрее, то оборачиваешься поговорить с другими парнями, Рамон все равно оказывается рядом, объясняя, как называются разные предметы – почокло, басура, хуэгос, словно в парке развлечений нужен экскурсовод.

За закрытыми палатками и огромной горкой расположилась карусель для малышей, и здесь все останавливаются. Рамон садится на черную лошадь, Мэнни – на белого тигра, а ты – между ними на зеленого дракона с вьющимся колечками хвостом. Хорхе и Луис устраиваются на бурых конях. Худой высокий Луис изгибается, как скрепка, а Хорхе расслабленно садится боком.

– Ке линда, – говоришь ты, потому что карусель и правда красивая. В темноте фигуры животных и рисунки на потолке и стенах кажутся живыми.

– Куидате, – говорит Мэнни, будь осторожна, и рассказывает, как они встретили тут бездомного пса, который рылся в мусоре в поисках еды. Когда Луис попробовал его накормить, пес оскалился и укусил его за руку.

– Ну и отвратный же из тебя получился бы ужин, – говорит Хорхе, и ты смеешься, потому что Рамон и Луис смеются, но теперь переживаешь, что в каждом движении теней прячется голодный избитый зверь. В Пачуке полно дворняг с тонкой облезлой шкурой.

Парни болтают, и ты внимательно прислушиваешься, понимая почти все, что они говорят. Через некоторое время ты начинаешь отключаться, устаешь следить за разговором. Вернувшись в Миннесоту, ты поразишься, сколько всего можешь понять, даже не прислушиваясь, и еще долго не сможешь заставить себя не подслушивать. Твой мозг, отвыкший заглушать английский, будет задавлен речью.

– Ме муэро пор уна чеве, – говорит Мэнни, зажигая сигарету, все соглашаются.

Пиво лежит в багажнике «жука», Мэнни слезает с тигра.

– Я помогу тебе, – говоришь ты, и парни смотрят удивленно. Возможно, они слышат, как бьется твое сердце. – Никогда еще не бухала в Диснейленде. – Ты стараешься звучать спокойно и весело.

– Уна чеве пор ла гринга! – наконец-то их маленькая маскота будет пить.

На обратном пути, когда глаза уже привыкли к темноте, парк кажется куда меньше, и вскоре Мэнни уже помогает тебе перелезть через ограду. Его рука все еще теплая, а твоя вспотела.

«Жук» не закрыт. Он такой старый, что починка замков обошлась бы дороже, чем сама машина. Ты стоишь рядом с Мэнни, пока он роется в багажнике и достает оттуда пару запотевших литровых бутылок. Сейчас, думаешь ты, вот сейчас, но у тебя нет ни малейшего представления, что делать. Как можно его поцеловать, если он – движущаяся мишень? Ты злишься, что он никак не хочет встать спокойно. Тогда ты посмотрела бы ему в глаза, он бы наклонился и поцеловал тебя, и тебе бы не пришлось делать это самой. Тогда ты бы поняла, что он тоже этого хочет.

Но нет, придется все делать самой. Ты идешь назад к забору, держа одну из бутылок. Чуть не упустив момент, хватаешь его за руку, чтобы перелезть, но сжимаешь и не отпускаешь ладонь и не лезешь вверх. Он смотрит на тебя, улыбается и взъерошивает твои волосы, будто ты маленькая девочка.

– У тебя плохо с перелезанием заборов, – говорит он.

– Я знаю, – отвечаешь ты, но не двигаешься с места.

– Нельзя давать забору понять, что ты боишься.

Ты воспринимаешь это как знак.

Он все еще смотрит на тебя, и ты поднимаешься на носочки, направляя свои губы к его рту, боишься закрыть глаза и промахнуться, поцеловать его в подбородок или в нос. Из-за того что твои глаза открыты, ты отчетливо видишь, как до него доходит, что ты собираешься сделать, и он отворачивается к забору, делая вид, что ничего не заметил, а ты встала на цыпочки просто чтобы начать взбираться по рабице.

– Вряд ли я справлюсь с пивом в руках, – говоришь ты, радуясь, что твой голос не дрожит. Ты отдаешь ему бутылку и залезаешь сама, без его помощи. С той стороны забора ты говоришь: – Я пойду найду Марию, – и уходишь, прежде чем он сможет пойти за тобой. Твои глаза горят и наполняются, ты стараешься моргать чаще, чтобы не заплакать, хочешь держать свое унижение под контролем. Если ты заплачешь, все узнают, что произошло.

Ты ищешь Марию на большой карусели, но ее там нет. Может, она вернулась к остальным. Но уже в момент, когда к тебе приходит эта мысль, ты узнаешь, что это не так. Знаешь, что она где-то с Ансельмо и они занимаются сексом, и мысль о том, как двигаются их тела, запускает панику к тебе в легкие, как будто у тебя приступ астмы или ты слишком глубоко затянулась, и ты хочешь найти ее, но не готова увидеть то, что уже и так представляешь в своем воображении, потому что ты трусиха. Может быть, поэтому тебя никогда и не целовали. Может быть, ты так на всю жизнь и останешься пугливой маленькой девочкой.

Ты уходишь от аттракционов и карусели и добираешься наконец к колесу обозрения. Теперь ты мастерица перелезать через заборы. Ты перепрыгиваешь ограждения, вместо того чтобы идти по петляющей пустой дорожке. Кабинка висит в самом низу, и ты ступаешь в нее прямо с платформы, пугаясь, когда она начинает слегка покачиваться. Ты подбираешь под себя ноги, вместо того чтобы ими болтать, на случай если в темноте бродят дикие собаки. Ты смотришь вверх. Ночь ясная, сквозь металлический каркас видны звезды. Ты бы хотела, чтобы колесо заработало и подняло тебя.

Ты сидишь, и постепенно на глаза перестает давить. Все это не важно. Это все не настоящее. Завтра все исчезнет. И ты боишься, что так оно и есть. Вскоре ты сможешь вернуться к остальным и притворяться, что все в порядке, пока ты и правда не будешь в порядке.

– Гринга.

Ты поднимаешься так резко, что кабинка дергается вместе с тобой. Рамон перепрыгивает через поручень, и ты двигаешься в сторону. Он садится рядом.

– Тодо бьен? – спрашивает он. Он тебя искал.

– Я просто поняла, что все-таки не хочу пива, – говоришь ты.

Он кивает, как будто это логичная причина для того, чтобы тут спрятаться.

– Хороший выбор, пиво все равно было теплым.

Вы молча сидите вдвоем.

– Мне надо найти Марию, – говоришь ты.

– Я уверен, что у нее все хорошо, – отвечает Рамон, поворачивается к тебе и берет тебя за руку.

Когда его рот опускается на твой, губы у него такие же сухие, как и его руки. Он слегка приоткрывает свой рот, ты слегка открываешь свой, и чувствуешь пиво на его языке, и думаешь, должна ли сейчас земля поплыть под ногами. И уже сейчас пытаешься запомнить это по-другому. Оформить все так, чтобы вышла история, которую захочется рассказать: будто Мэнни никогда не существовало, будто, когда ты глядела вверх сквозь колесо обозрения, тебе казалось, что ты смотришь на небо через узоры Эйфелевой башни. Ты все еще прижимаешься губами к его рту, потому что не понимаешь, как определить, что поцелуй кончился.



С утра все тот же Рамон подвозит тебя вместе с Габи и Марией в аэропорт. Его «жук» кажется очень просторным, когда внутри едут только четверо. Габи говорит без умолку, заваливая тебя вопросами, и хотя ты бы предпочла помолчать, все-таки отвечаешь, потому что чувствуешь, что так надо. Утром Мария была очень тихой и немного грустной, и Габи думает, это потому, что она будет скучать по тебе, но ты не уверена, что это правда. За окном проносится Пачука, затем зеленые поля, маленькие городки и, наконец, трущобы на окраине Мехико. Хижины, которые выглядят так, будто их собрали из ящиков от фруктов, грязные раздолбанные дороги. И вот ты в аэропорту.

Рамон достает твой чемодан из багажника и внезапно протягивает тебе цветы.

Ты краснеешь, говоришь грасиас и не знаешь, должна ли ты еще раз его поцеловать, значит ли то, что ты кого-то поцеловала, что ты потом обязана делать это и дальше, рассчитывает ли он на это, и, когда ты думаешь про это как про обязанность, забываешь, хотела ли вообще поцеловать его снова. Ты обнимаешь его. Потом Марию, потом Габи, которая громко плачет и повторяет, что будет скучать. Интересно, кому теперь придется протирать ангелов.

Ты добираешься до таможенного досмотра и, когда подходит твоя очередь, кладешь ручную кладь на полосу конвейера. Сотрудник безопасности указывает на цветы. «Нет», – говорит он, и сначала ты не понимаешь, что он имеет в виду. Нет, ты не можешь вернуться домой. Нет, у тебя здесь еще дела. «Нельзя перевозить растения из Мексики в США». Ты выходишь из очереди и стоишь, держа букет перед собой, не зная, что с ним делать.

В итоге на помощь приходит Мария. Она забирает из букета несколько цветов со словами: «Каждому по одному» и тянется к тебе, чтобы сжать в тесном объятии. Прежде чем ты придумываешь, что ей сказать, она уже уходит.

Ты улыбаешься им в последний раз, а потом разворачиваешься и бросаешь оставшиеся цветы в мусорку. И только в самолете находишь смятый бутон сирени, проскользнувший к тебе в карман.

Хочешь развлечься? Звони

С неизвестных номеров всегда звонили мужчины, и все они звонили Гейл. Когда Меган говорила, что она не Гейл и не знает никого с таким именем, некоторые сбивчиво извинялись, а некоторые утверждали, что она на самом деле Гейл или что Гейл сейчас с ней рядом. Были и те, кто хотел поговорить о женском непостоянстве. Да, соглашалась она, Гейл, кажется, была сукой. Да, жестоко оставлять чужой номер. Да, сложно найти любовь в этом мире. Нет, использовать слова «тупая пизда» нельзя ни в какой ситуации. «Просто не бери трубку», – говорил ее парень, но Меган искала работу, и каждый раз, когда звонил телефон, в сердце просыпалась надежда. Она выбегала из ванной в расстегнутых штанах, рылась в сумочке за рулем, чуть ли не жизнью рисковала, и все в таком духе. И даже когда она наконец устроилась на работу – работу, которая понравилась ей даже меньше, чем предыдущая, – она не перестала брать трубку. Не могла устоять перед неизвестным номером.

Одним похмельным утром парень ее бросил. Вечером она выпила бутылку вина и восстановила свой аккаунт в OkCupid. Из нового только возраст, тридцать два, а не тридцать один, да то, что она его больше не любит.

Она ответила на звонок.

– Гейл больше нет, – сказала она. Ее голос прозвучал убедительно: так могла бы говорить сестра Гейл, убитая горем, измученная звонками после ее трагической смерти. ДТП? Неудачный прыжок на тарзанке? Об увлечениях Гейл она ничего не знала.

– О боже, – сказал мужчина в трубке. – Господи боже.

У него был такой взволнованный голос, что ей стало стыдно.

– На самом деле нет, – сказала она. – Я не знаю Гейл. Это неправильный номер.

Мужчина выдержал паузу, как будто ждал объяснения.

– Как вам не стыдно! – воскликнул он. И бросил трубку.

И чего он так расстроился? Она просто хотела, чтобы ему не пришлось чувствовать себя отвергнутым. Почему ему так нужна была эта Гейл? Что в ней такого? Меган часами думала о Гейл, сначала представляя ее как жалкую растяпу, которая не может правильно написать свой номер телефона, а потом сидит дома одна и не понимает, почему же никто ей не звонит. Затем – как замужнюю женщину, отчаянную кокетку, которая из трусости никак не может довести дело до конца. Теперь она пыталась понять, где же Гейл знакомилась со всеми этими мужчинами. Гейл, размышляла она, нанося на большой палец ноги лак цвета морской волны, живет куда более интересной жизнью.

Поздним вечером, когда она уснула на диване, ей опять позвонили.

– Алло? – пробормотала она.

– Черт, я тебя разбудил. Прости, пожалуйста.

– Ничего страшного, я не спала.

Спорить мужчина не стал, но она почувствовала в его голосе сомнение.

– Вчера было здорово.

– Кто это?

– Ричард. Мы виделись вчера. Ты дала мне свой номер. – Он помолчал. – Прости ради бога, что разбудил.

– Я не спала.

– Ага. В общем, я звоню сказать, что был рад с тобой познакомиться. И я подумал, может, ты захочешь поужинать со мной в пятницу?

– Поужинать, – сказала она. – Да, хорошо.

Проснувшись наутро, она не сразу поняла, не приснилось ли ей это.



Они встретились в семь в мексиканском ресторане на Пасифик-Бич. Меган была в своем любимом платье, черном и коротком, обтягивающем грудь, но не бедра. Она пришла на пятнадцать минут раньше и, когда мужчина без пары приближался к ресторану, каждый раз спрашивала: «Ричард?» Первые трое ответили отрицательно. Затем, точно в семь, к двери подошел мужчина в костюме, с проседью в волосах. Он был старше, чем она предполагала, на вид лет сорока. Она пересмотрела свою версию Гейл. Может, она искала папиков: флиртовала, зарабатывала пару коктейлей, потом у нее «заболевала голова», или она просто исчезала, чтобы отправиться на встречу с парнем погорячее и помоложе – с тем, кого хотела на самом деле.

Мужчина начал ходить взад-вперед, поправлять галстук и поглядывать в телефон. Он посмотрел на нее, но взгляд не задержался. Эта новая воображаемая Гейл заставила Меган усомниться в себе, почувствовать себя старой, хоть она и была моложе этого мужчины. Женщиной, на которой не задерживают взгляд.

– Ричард? – спросила она.

– Да? – Он провел рукой по волосам.

– Это я, Гейл.

Он посмотрел на нее повнимательней, густые брови сошлись над прищуренными глазами. Она подумала, не носит ли он обычно очки.

– Ты выглядишь иначе, – сказал он.

– Разве?

– Ниже ростом и не блондинка.

– Тяжело было припарковаться?

Она видела, как он пытается придумать, что бы еще сказать. Он опять провел рукой по волосам.

– Извини, – сказал он. – На Пасифик-Бич всегда полно людей в выходные. – Потом открыл ей дверь.

Для начала она взяла «Маргариту» с колотым льдом и солью.

– Мне то же самое, – улыбнулся он. Ему явно нравилось угождать.

– Чем занимаешься? – спросила она.

– Я стоматолог, неужели забыла?

– Мы оба были пьяны, – сказала она и взмахнула рукой, типа это все случилось так давно, мы были совершенно другими людьми. Принесли коктейли, она сделала глоток.

– У меня вечно кариес, хоть я два раза в день зубы чищу и пользуюсь нитью. Почему так?

– У некоторых людей просто плохая наследственность, – сказал он. – У меня тоже кариес, а я чищу два раза в день, прохожусь нитью, потом ополаскиватель по рецепту. А вот моя бывшая жена чистила зубы максимум раз в день. И ей этого вполне хватало.

Она кивнула. Бывают такие люди – им все дается легко.

– А ты веришь в любовь, Ричард?

– Да? – вопросительно протянул он.

– А я нет, – сказала она. – Потому что в любовь не нужно верить. Она просто есть, мы ей не нужны. Вообще. Вот что мне в ней не нравится.

– Я подумал, что ты бы хотела услышать «да», – сказал он.

– То есть на самом деле не веришь?

– Нет, думаю, все-таки верю. Не может же быть любви без влюбленных, так?

– Но если мы постоянно ею занимаемся, разве это не должно стать обычным умением вроде спорта или выпечки блинов? Я могу приготовить блинчики, и для этого мне не надо в них верить. И блины не могут вот так взять и бац! – превратиться в омлет или во что-то другое, что тебе вообще не по вкусу, типа салата с тунцом.

– А мне нравится салат с тунцом, – сказал он.

Чилакилес оказались не очень вкусными. Сама виновата. Такие блюда лучше заказывать в заведениях, где по телевизору всегда показывают футбол, а сам телевизор висит в углу – маленький и так высоко, что всем приходится молитвенно задирать голову вверх. А здесь огромный плоский экран прямо над баром, Эйч Ди Мега-Что-то-Там, можно волоски на шеях бейсболистов разглядеть. Она потыкала еду вилкой.

– Что будем делать? – спросил он после того, как официант забрал тарелки.

– Сексом займемся?

– Нет, я про счет.

– А. Наверное, пополам.



После ужина они пошли пешком по Гарнет-авеню, к воде, мимо сувенирных лавок, магазинчиков с бусами и кафе-мороженого, куда она уже сто лет не заглядывала Даже на тротуаре пахло маслом, маслом пополам с океаном, который пахнул солью, но не только солью. Он пахнул рыбой, мокрыми волосами и ящиком для овощей в ее холодильнике, который она мыла, только когда в нем что-то сгниет.

Она дошли до набережной и спустились к воде по гладким бетонным ступеням. Был отлив, он медленно обнажал мокрые деревянные столбы пирса, нависавшего слева в темноте. К северу пляж почти незаметно изгибался, а на линии горизонта сворачивал в бухту, где мерцали огни Ла-Хольи.

– Люблю океан, – сказала она.

– Я тоже.

– Особенно ночью.

– А я скорее жаворонок.

Они сняли обувь, и он предложил понести ее туфли, но она боялась, что они пахнут, и отказалась. Они шли по темному гладкому мокрому песку, который прилив покрыл водорослями и галькой, а иногда можно было встретить краба, который ищет путь обратно в воду.

– Жаль, что сейчас не полнолуние, – сказала она. – Мы могли бы поискать морских ежей. Когда их вымывает на берег, они еще мягкие. А потом высыхают на солнце.

Она собирала их в детстве, терпеливо выискивая на берегу выцветшие хрупкие тела; никто с ней за них не соревновался, никто не подгонял. Мама помогала ей приклеивать их на старую сигарную коробку, где лежали все ее украшения.

– Ты же понял, что я не Гейл? – сказала она.

– Вроде да, – сказал он. – Но это не сильно меняет дело.

– Что тебе в ней понравилось?

Он зарыл в холодный мокрый песок пальцы ног, слишком длинные, чтобы быть красивыми.

– С ней было легко болтать, – сказал он. – Мы напились, много говорили, ну как обычно бывает. Я проснулся на следующий день, надеясь, что не наговорил лишнего.

– А о чем ты говорил?

– Я был пьян. Сейчас я трезв.

– Ну, сделай вид, что пьян. – Она запустила ногой немного песка в его сторону. Раз он мог о чем-то рассказать Гейл, то сможет и ей.

– Не знаю, – сказал он. – Плохо помню. Я в разводе. Рассказывал о бывшей жене.