Едва государь отъехал немного, в топу врезался отряд батожников.
— Эй, вы! — крикнул стрелецкий полуголова. — Долго ли будете дороги паскудить?
Воздух резнул свист батогов. Людишки рассыпались в разные стороны.
Алексей деловито огляделся.
— Никак угомонились убогие?
— Надо бы не угомониться, коли награждены они по-царски твоей рукой неоскудевающей, — тряхнул головой возница и хлестнул коня.
На повороте показалась высоко огороженная усадьба. У железных ворот ее, друг против друга, стояли двое дозорных стрельцов.
Государь печально поник головой.
— Господи, сколь тягостно нам зрети тюремный двор!
Дьяки, окружившие сани, сорвали с голов шапки и опустились на колени в снег.
— Я был голоден, и вы накормили меня, я был в темнице, и вы посетили меня, — проникновенно изрек тюремный поп и перекрестился. — Не про тебя ли, государя, сие речено есть в Евангелии? То ты печальник страждущих и алчущих.
Необычайное оживление и суета дошли до слуха узников.
— Не иначе, сочевник!.. Должно, царь пожаловал, — радостно встрепенулись они.
В зловонной яме, на охапке прелой, изъеденной сыростью и мышами соломы, прислушиваясь к шуму, сидел Корепин.
Его сосед, недавно брошенный в подземелье, подполз к порогу и насторожился.
— Доподлинно, Савинка, царь.
Корепин презрительно сплюнул.
— Ведомы нам его милости… Посидишь, Афоня, с мое — навычешься тонкостям ихним. Я за пять годов три краты на воле был.
Афонька подвинулся к товарищу и завистливо поглядел на него.
— Три краты, сказываешь, на воле бывал?
— На воле! — с горьким вздохом повторил Корепин. — Токмо и славы, что на воле… А на деле — тьфу! — и вся воля твоя. Аль стрельцов на Москве недостатно, чтоб изловить тебя допреж того, как ты вольного духу хлебнешь? И не мигнешь, как сызнов в яму пожалуешь.
Он участливо обнял Афоньку и замолчал. Несмотря на то, что ему были хорошо знакомы «царские милости», он невольно начал поддаваться настроению товарища и к нему незаметно возвращалась давно уже покинувшая его надежда на освобождение.
К яме приближались чьи-то шаги. Сдавленные подземельем голоса становились все отчетливее.
— Идут! — воскликнул Афонька и схватился за грудь.
Подобрав под себя ноги, Савинка плотно закрыл глаза и не отвечал. Ему хотелось забыться, ни о чем не думать, но раз пробужденные думы не покидали его. Вспомнилось: кто-то вошел к нему, наклонился над самым лицом: «Иди, сиротина». Яркий сноп факела ослепил его. Но ярче и горячее огня загорелось вдруг от простых этих слов сердце. Он вышел, покачиваясь, на двор. Морозный воздух таким хмелем ударил в голову, что он повалился без чувств в сугроб. «Иди!» — крикнул чей-то голос и, пробудившись от теплой блаженной дремоты, он побежал… Был лютый рождественский сочельник. Улицы клубились в морозном тумане. Умявшийся снег хрустел под ногами так, точно земля была усыпана белыми вкусными сухарями. Он не чувствовал ни стужи, ни голода, ничего, кроме дикой, всепокорящей радости освобождения. «Воля!» — свистел могучим разбойничьим посвистом полуночный ветер. «Воля!» — звонко и неумолчно хрустело под ногами. Улицы, избы, земля и холодное небо кружились, смеялись, пели. Захватывало дух от быстрого бега, билось сердце, но нельзя было остановиться, сдержаться… И вдруг закружилась земля, какая-то страшная сила на полном ходу метнулась под ноги, и все исчезло… И потом — может быть, в тот же час, а может быть (кто знает счет времени, кто разберет сроки в одиноком человеческом сердце?), может быть, через долгие годы — кто-то подошел вплотную, положил руку на плечо. Он сонно приоткрыл глаза. «Свет!» — кольнуло в мозгу и сразу вернуло к жизни. «Воля!»— крикнул он истошным голосом и вдруг, в первый раз за всю свою жизнь, заплакал. Чужая рука крепче сдавила его плечо. Из-за угла спешили какие-то люди. Он собрался с силами, подавил в себе слезы. А чужой человек наклонился над ним, дохнул винным перегаром в лицо. «Так, сказываешь, воля, молодчик?» — он мигнул стрельцам: «Вяжите! Всех государем волей пожалованных давно изловили, токмо тут упрели, тебя догоняючи!..»
Афонька, затаив дыхание, вслушивался. Голоса то приближались, то снова слабели и таяли. И вдруг, когда узник уже отчаялся, дверь отворилась.
Савинка не пошевелился. Стрелец ударил его батогом по спине.
— Ниц! Царь-государь жалует!
Оба узника распластались перед Алексеем. Тот, задыхаясь от невыносимого смрада, оттопырил губы.
— Чьи будете?
— Афонька я, — всхлипнул Афонька и умоляюще приподнял голову.
— А ты?
Савинка медленно, по слогам, назвал себя. Царь задыхался. Одутловатое лицо его посинело, двойной затылок, свисавший складками, побагровел.
— На двор их! — кивнул он стрельцам и, грузно опираясь на посох, заторопился вон.
С удовольствием подставив лицо ветру, царь жадно глотал студеный воздух. Ему принесли обитую объярью лавку и, бережно взяв под локти, помогли сесть.
— Так, сказываешь, Афонька? — степенно разглаживая бороду, спросил царь.
— Воистину так… Господи! Почто мне милость такая, что сам государь медовыми устами своими недостойное имя мое речет?
Алексей, поддаваясь льстивым словам, повернулся к стрелецкому голове.
— А, сдается нам, не погибла еще душа в сем холопе.
Он милостиво подставил Афоньке свой сапог для поцелуя.
— Каков грех привел тебя на тюремный двор, сирота?
— Сестру мою за долги подьячий к себе отписал. А долгу за собой я не ведаю, — слезливо заговорил Афонька. — Разорили меня те подьячие… Не можно мне было терпети, зреючи, как тягло они не толико в казну волокут, колико в свою хоронят мошну. А и в сердцах ночкою темною я маненько помял бока тому подьячему.
Алексей с недоумением поглядел на узника.
— Ты, что же это, на государственность, выходит, печалуешься? Тяглом, сказываешь, дьяки придавили?
Афонька понял, что наговорил лишнего и, чтобы выпутаться, возмущенно тряхнул головой.
— Я? Да язык мой богомерзкий отсохни! Ни в жисть!.. Не на государственность, а на того подьячего, что сестру мою загубил. На него, окаянного.
Царь топнул ногой.
— Мой-то холоп окаянный? Смутьян!
Стрелецкий голова схватил Афоньку за волосы.
— Не пожалуешь ли, государь, убрать его?
— Убрать! — крикнул Алексей. — Да в железа обрядить от сего дни до светлого дни воскресения Христова.
Афоньку поволокли в подземелье. Царь перевел свой взгляд на изнуренное лицо Корепина.
— А, сдается, видывал я тебя и о прошлом годе. Давно на тюремном дворе?
— Не ведаю, государь. Потерял я счет Господним дням.
— Три года, преславный, без малого — сообщил дьяк, поклонившись низко царю.
— Три года! — поднял глаза к небу Алексей. — Эко страждут, Боже мой, людишки твои!
Он поплотнее укутался в шубу.
— Каешься?
Савинка привстал на колени и прижал руку к груди.
— Каюсь и на едином челом тебе бью: повели меня казнью казнить!.. Не можно мне больше терпеть.
Алексей снял шапку и перекрестился.
— А не гоже, сиротина, смерть кликать.
Неожиданно поднявшись, он объявил великодушно:
— Жалуем мы тебя не смертью, а волею!
И, склонив голову к дьяку, строго шепнул:
— До богоявленьего дни пущай пообдышится. А там сызнов на тюремный двор доставить.
Едва очутившись за воротами, Савинка услышал за собою шаги. «Язык», — догадался он, но не оглянулся и с силой сжал кулаки: «Попытайся, излови!». Не торопясь, он направился к рынку и вскоре замешался в толпе.
Позднею ночью в застенок привели почти всех выпущенных царем на свободу. Тюремный дьяк пересчитал изловленных и с кулаками набросился на языков:
— Четырех проспали, анафемы!
— Трех.
— Четырех!
— А четвертого повелел государь до крещеньего дни не займать.
— Идол!.. Мало ли что с доброго сердца царь изречет.
В тот же час по Москве, по трущобам и тайным корчмам, забегали соглядатаи, тщетно разыскивая Корепина. Невдалеке от избы Григория-гончара притаилась засада.
* * *
Довольный проведенным днем, царь сидел в глубоком кресле и, отхлебывая подогретое пиво, диктовал Грибоедову расходную записку:
«Декабря в двадцать четвертом числе, за два часа до свету, великий государь царь и великий князь всея Руси самодержец изволил ходить на большой тюремный и на Аглинский дворы и жаловал своим государевым жалованием милостынею из своих государевых рук на тюремном дворе тюремных сидельцев, а на Аглинском дворе полонянников. Да великий же государь жаловал из своих государских рук милостыню бедных и нищих безщотно. Да по его же великого государя указу раздавали нищим же полковник и голова московских стрельцов у Лобного места. Всего роздано безщетно 157 рублев 4 алтына…»
Князь Семен Петрович Львов, примостившийся на лавке у окна, переглянулся с Милославским. Царь недовольно надул губы.
— Аль поскупились мы? Недостаточно милостыни раздали?
Львов вскочил с лавки.
— Не к тому мы. Но нашему впору бы полковнику да головам, да полуголовам со дьяки половины бы тех рублев с алтынами. Потому, ведомо нам, как они добро твое раздают!
— А что? — встревожился государь.
— Да то, что единою рукою раздают, а другой — отнимают!
Милославский подошел к царю и приложился к его руке.
— А и потеха была! Загнали стрельцы тех убогих в Разбойный приказ да дочиста все и обобрали.
Уставившись в оплечный образ Миколы, Алексей сокрушенно вздохнул.
— То не по нашему велению, а по дьяковскому приказу. С них и взыщется на небесах.
И, переведя взгляд на князя, сердито передернул плечами:
— Ну, чего ты рыло воротишь, инда мыша подохшего отведал!
Львов закрыл руками лицо.
— Не о дьяке я кручинюсь, не о том, государь. Ибо ведаю, что ты перед Господом чист и непорочен душою… Невмоготу мне стало зреть боле потехи бесовские. Посоромились бы хоть грядущего Рождества Господня… Онемечились твои ближние!
Он с омерзением сплюнул и перекрестился.
— Ходит ныне князь Никита Романович, муж царских кровей, в жупане ляцком! Сказывают люди — не токмо сам обасурманился князь, а и людишек обрядил по чину ляцких холопов. А за ним туда же потянул и постельничий… Перед всем миром соромятся.
Алексей растерянно встал с кресла и шагнул к окну. То, что он услышал от Львова, не поразило его, так как он сам потихоньку разрешил Никите и другим ближним рядиться в «еуропейские одежды» и перенимать от иноземцев многие их обычаи. Но ропот бояр, строго придерживавшихся старины, мешал ему открыто стать на сторону преобразователей. Он боялся порвать как с теми, так и с другими. Приходилось кривить душой, ссылаясь на нелюбовь свою к сварам и ни во что не вмешиваться.
— Да и Нащокин больно кичится навыченностью своею премудростям книжным, — не унимался Львов, — я-де володею премногими мудростями! У меня-де восемьдесят две латинских книжицы в терему!..
Алексей заломил руки.
— Токмо и ведаю, что печалованья ближних моих слушаю денно и нощно. А чем я прогневал Господа?
Князь ненадолго примолк, но не выдержал и начал:
— А мне, неученому, сдается, лучше изучать часослов, псалтырь, октоих, апостолов и Евангелие, любить простоту паче мудрости и тем грешную душу очистить от грехов и жизнь вечную получить.
Чтобы как-нибудь прекратить неприятный разговор, Алексей протяжно зевнул:
— Любы мне слова твои, Симеон. Коли б не умаялся я в сей день, сдается, слушал бы тебя безо краю.
Он с трудом разогнул спину и оперся локтем о подоконник.
— Так измаялся, что, сдается, и молитвы не одюжу на сон грядущий.
Покряхтывая, он опустился на колени перед киотом.
У постели засуетились, взбивая пуховики, стряпчие и спальники. Под креслом, свернувшись калачиком, беспокойно ворочался и скрипел зубами всхрапывавший карлик.
Глава XIII
Недолго покружив по московским улицам, Корепин выбрался за город и скрылся в лесу. Чем дальше уходил он от опушки, тем труднее было определять дорогу. Но он шел, не раздумывая, наугад, почти не передыхая, до самого Мурома.
Облюбовав заброшенную медвежью берлогу, Савинка решил поселиться в ней на зиму. Два дня без устали добывал он из-под сугробов сухие листья и хворост для нового жилья своего и, покончив с этим делом, принялся за устройство силков и капканов.
В лесу было спокойно, тихо. В начале, правда, пугало близкое соседство со зверьем и приходилось все время быть настороже, чтобы не попасть в зубы волкам. Тревожила еще и лесная нечисть… Но вскоре Савинка освоился и во всяком случае чувствовал себя на новом месте гораздо лучше, чем в заточении. С волками он мог вступить в любую минуту в единоборство или отгородиться от них на ночь весело и уютно потрескивающим костром, а против нечисти отлично помогали знакомые с детства, испытанные заклинания. Радовало и вселяло бодрость то, что на много верст кругом не было слышно самого страшного и коварного человеческого врага — человека. Там где-то, далеко-далеко, каждый шаг, каждая думка людишек были предусмотрены и предопределены царевыми окольничими, воеводами, боярами, помещиками и Бог весть еще кем, а здесь, в темной дубраве, нет ни дьяков, ни законов. Живи, как птица небесная, не печалясь о грудящем! Будет день — будет и пища, а воли никто не отнимает; горазда дубрава и все что живет в ней, беречь и любить свою волю превыше жизни.
На рассвете Савинка обходил силки и, доколотив дичину дубинкою, тут же свежевал ее, жадно вдыхая запах дымящегося мяса.
Утолив голод, он, не спеша, возвращался в берлогу и, зарывшись с головою в листву, предавался дремоте.
Лес то жалобно выл, точно оплакивал кого-то близкого, безнадежно потерянного, то вдруг содрогался от свиста, улюлюканья и дикого хохота — и тогда Савинка отчетливо видел плотно зажмуренными глазами, как отовсюду, дробя небо и землю, слеталась к берлоге нечистая сила справлять бесовские свои хороводы. В белых саванах, хмельные, разгульные и распутные, с визгом кружились по лесу ведьмы… Леший, разрывая копытами снег, подбирался все ближе и ближе к берлоге…
Спокойствие покидало Корепина. Он сжимал заледеневшими пальцами медный крест, когда-то давно подаренный Таней, и с ожесточением выкрикивал таинственные, непонятные ему самому, заклинания.
Так сменялись за днями дни. А когда, под первыми лучами вешнего солнца занедужила земля, Савинка недоуменно протер глаза и развел руками:
— Диво-дивное, право… И мигнуть не успел, а уж кончились северы!
Дождавшись, пока стает снег, он вырубил новую дубинку и, закинув на плечи торбу, тронулся в путь.
Был канун Николы Вешнего, когда он, усталый до крайности от долгой ходьбы, вышел наконец на опушку и увидел перед собой погост с каменной церковью посередине.
— А тут и вотчина наша, — ухмыльнулся бродяга и, заложив за спину руку, беспечно направился к погосту.
Спускался тихий безоблачный вечер. Улочки были пусты. Кое-где в отволоченных оконцах подслеповато мигали дымящиеся лучины. В стороне, за широким лугом, смутно маячили тени сторожей, дозоривших у господарской усадьбы.
Корепин наугад постучался в первую попавшуюся избенку. Какой-то парень приоткрыл было дверь, но тотчас же снова захлопнул ее.
— Самим в пору нам христарадничать. Бог подаст, не взыщи.
Бродяга в раздумье остановился, оглядел устало покривившиеся избенки и повернул к лесу.
— Куда же ты, эй! — зло крикнул вдогонку ему парень. — Нищий, а тож с норовом.
Ухватив Савинку за руку, он потянул его в избу. Корепин с улыбкой ответил:
— Зачванишься, коли тебя порогом да Богом добрые люди потчуют.
Едва Савинка очутился в избе, его обдало таким удушливым запахом пота, бараньих шкур, гари и затхлости, что он вынужден был приоткрыть дверь.
Парень надменно оглядел гостя.
— Аль не по норову дух избяной князь-боярину?
Савинка захлопнул дверь и решительно пошел к лавке.
— Отвык я от избяного духу. А ежели княжью повадку узрел во мне, твоя оплошка. Не горазд, должно, ты людишек по нутру признавать.
Он перекрестился, снял торбу и присел на край лавки.
— Одначе густо у вас.
Парень не понял.
— Густо, сказываю, у вас, — повторил с добродушной улыбкой Корепин и ткнул пальцем в угол, где на ворохе сена лежали старик со старухой, пятеро детей и девушка.
Дети тесно прижались друг к другу и с любопытством уставились на гостя.
— Аль признали? — потянулся к ним Савинка, но, заметив, что дети испугались его, снова уселся на свое место.
Парень разостлал у порога тулуп, придвинул к изголовью полено и собрался лечь.
— Ложись и ты, — сказал он, — чать, умаялся с пути-дороги.
Не слушая его, Корепин порылся в торбе и многозначительно подмигнул ребятишкам.
— Полежать-полежим, а допреж того попотчуемся ушканом да иной прочей дичинкою.
Дети сразу посмелели, подползли к ногам гостя.
— Сам добыл? — спросила девушка, — а либо на пиру пожаловал кто?
Савинка тряхнул головой и чванно подбоченился.
— Сам ли? Да нешто слыхано слухом, чтобы господари сами себе прокорм добывали?… Аль мала лесная вотчина наша?
Девушка расхохоталась:
— Горазд же ты на ветер лаять!
Парень остановил ее.
— Замест смеху попотчевала бы лутше гостя похлебкой.
Старуха приподняла голову и погрозилась сыну:
— Нынче отхлебаешься, утресь чем кормиться будешь? Не дам похлебки.
— А мы и без нее попируем, — сказал Корепин, вываливая из торбы на стол изжаренную на костре дичину.
Жадно раздув ноздри, старуха подошла к столу. За ней заковылял старик.
— Нешто и мне говядинкою попотчеваться? — заискивающе произнес он и, не дожидаясь приглашения, вонзил зубы в заячий окорок.
Поутру Савинка отправился на княжий двор. На лугу, у ворот усадьбы, уже давно толпились холопы, дожидавшиеся выезда князя в церковь.
Корепин присел за бугорком и задумчиво склонил голову. Решение идти в кабалу, принятое накануне почти с легким сердцем, показалось ненужной и нелепой затеей. Вспомнилась Москва, товарищи, Таня, старик Григорий — и вдруг с неудержимою силою потянуло к своим. «Взобраться бы с Танею на звонницу, обнять бы ласковую ее, да думкою уйти далече-далече», — мечтательно вздохнул он и спрятал лицо в ладони.
Точно выстрел, раздался неожиданно сухой треск бича. Из усадьбы, на белом аргамаке, окруженный холопами, выехал князь. Корепин вскочил и невольно залюбовался господарем. «Пригож окаянный, что твой Егорий Храбрый!» — подумал он и вскрикнул вдруг от режущей боли в спине.
— Ниц!
Прыгнув к обидчику — спекулатарю
[21], Савинка ловким ударом ноги сшиб его наземь.
Взвизгнули батоги. Бродяга пытался броситься наутек, но его окружили холопы.
— Ниц, — ревел оправившийся спекулатарь, — князь жалует.
Поняв, что ему не справиться с противниками, Савинка покорно опустился на колени.
Пофыркивая и гордо перебирая тонкими ногами, аргамак, казалось, скользил в воздухе, не касаясь копытами земли. Князь исподлобья поглядел на незнакомого холопа, натянул стремя и, поровнявшись с Корепиным, ударил его нагайкой по темени.
— Сие тебе в поущение, чтобы загодя готовился к встрече князей! — крикнул он с ехидным смешком и, пришпорив коня, поскакал к церкви.
Людишки бросились врассыпную. Один из них не успел отскочить — упал, подмятый конем.
Князь любовно потрепал гриву аргамака и сдержал его ход.
— Эк, смерды богопротивные. Так и норовят ноги скакуну искалечить.
* * *
Подписав кабалу, Савинка отправился на поклон к князю.
Дворецкий остановил нового холопа у крыльца и приказал ему стать на колени.
Время шло, а князь все не показывался. Спина Савинки немела и ныла, ноги одеревенели, в груди закипели обида, возмущение и едкий стыд. Хотелось вскочить, бежать куда глаза глядят — только бы избавиться от унижения, на которое он сам обрек себя. Но бежать было некуда. Всюду, в самых глухих углах российской земли, его ждала общая доля черных людишек — холопство и голод. И он, стараясь не глядеть на проходивших, покорно ждал.
Наконец, распахнулась дверь, ведущая в сени. Савинка ткнулся лбом в каменную ступеньку.
Чуть приподняв прямые, широкие плечи, князь погладил черную бороду свою и небольно ткнул холопа изогнутым носком сафьянового сапога.
— А как кличут козла бородатого?
— Корепиным Савинкой, — приподнял голову холоп.
Бычья шея господаря побагровела, в сливяных глазах вспыхнул жестокий гнев.
— Аль не навычен ответ держать перед князь-боярами!
И, поманив в себе дворецкого, наотмашь ударил его по лицу.
— Отвещай за него.
Дворецкий шлепнулся наземь.
— Корепин Савинка, пошли, Боже, здравия господарю, милостиво отверзшему высокородное ухо свое, чтобы услышати недостойное имя холопье!
Медленно, сквозь стиснутые зубы, повторил Корепин слова, произнесенные дворецким.
Князь удовлетворенно погладил себя по крепкой груди.
— А нас, господаря, как величают, козел бородатый? — уже ласковее произнес он.
Дворецкий подполз на брюхе к ногам князя и поцеловал его сапог.
— Князь Григорий свет Санчеулович, владыко наш и отец-благодетель Черкасский.
Сжав кулаки, Савинка повторил величание.
Черкасский сбежал с крыльца и сбросил с себя кафтан.
— Ну, ей же Богу, козлиная у тебя борода! Прямо тебе не русский смерд, а торговый гость аглицкий.
Засучив рукава, он наклонился к Корепину и, схватив его за узенькую, без баков, бородку, поднял с земли. Савинка невольно вцепился в руку господаря.
Дворецкий бросился на холопа и укусил его в плечо.
— Прочь длань нечистую от длани высокородной!
Князь оттолкнул дворецкого и принялся внимательно ощупывать тело холопа.
— А, сдается нам, крепок ты, смерд.
— Да не спущу, коли что, — вызывающе ответил Савинка и, в свою очередь, засучил рукава. — Бывало, и на медведей хаживал, и с волком челомкался.
Из поварни и избы для челяди высунулись любопытные лица. Черкасский отступил на шаг и тряхнул головой.
— А не потешишь ли ты господаря своего единоборством да боем кулачным?
— Пошто не потешить, — охотно согласился Корепин и поплевал на ладони. — Починай, господарь!
Обомлевший дворецкий спрятался за спину князя и погрозился холопу обоими кулаками.
— Да нешто на то моя воля? То князь затеял, не я! — огрызнулся Савинка и выпятил грудь. — Налетай, господарь!
Григорий Санчеулович расхохотался.
— Вот-то разбойничий клич! Вот-то головушка буйная!
И прежде, чем Корепин приготовился отразить удар, стиснул его в медвежьих объятиях. У Савинки хрустнули кости. Он собрался с силой и стукнул лбом по подбородку князя.
Железное кольцо рук еще плотнее сомкнулось, сдавило мертвой петлей.
— Покоряешься ли? — спросил князь и вырвал зубами клок волос из головы задыхавшегося холопа.
— Погодишь, господарик, — крикнул Савинка и, изловчившись, подбил ногой ногу Черкасского. Не ожидавший удара, князь, потеряв равновесие, рухнул наземь, увлекая за собой противника.
Борцы освирепели. Они с воем и бранью покатились по траве, норовя вцепиться друг другу в горло. Усадьба насторожилась. Никто не мог представить себе, чтобы холоп осмелился по-настоящему драться с господарем и не взмолить о пощаде в первую же минуту. Дворецкий, еле живой от страха, не знал, что предпринять.
Враги, увлекаясь все больше, очутились у открытого погреба. Здесь Савинке посчастливилось — он нырнул из-под князя и сел к нему на спину.
— Сдавайся, господарь.
Туловище князя на миг повисло над подземельем. Охваченный лютым гневом, он уперся локтями в обочины входа и перекувырнулся.
Савинка полетел вниз головой.
Счастливый дворецкий подбежал к Григорию Санчеуловичу.
— Воистину ты еси Самсон… Не зря именем сим тебя вся губа величает.
Отдышавшись немного, Черкасский подошел к погребу.
— Эй, ты, Голиаф! — крикнул он. — Не время ли за попом посылать да гроб готовить!
Побежденный Савинка, кряхтя и слизывая с губы кровь, с трудом выбрался из погреба.
— Мир ли? — ухмыльнулся князь, довольно потирая руки.
— Покель мир, — вздохнул Корепин. — Да токмо, сдается мне, не силой ты взял, а лукавством.
Князь махнул рукой.
— Добро уж! В другойцы попотчую, как сам захочешь.
Он развалился на траве и устало потянулся.
— А покель мир… умаялся я с тобой, прости Господи.
Корепин отошел к тыну и вымыл в луже перепачканное лицо.
Дворецкий прибежал с ковшом кваса, поклонился князю:
— Испей, благодетель.
Залпом опорожнив ковш, Черкасский обсосал усы и встал.
— Одначе, скажу по правде, не можно мне утаить, что и ты воин добрый. Доселе в боках у меня вихляние от твоих кулаков.
Похлопав себя по животу, князь милостиво объявил:
— За силушку за твою да за храбрость жалую я тебя корцом вина и еще ловчим моим.
* * *
За любовь к аргамакам и за сметку при укрощении диких коней Черкасский вскоре пожаловал холопа набольшим ловчим.
Утром, после трапезы, князь неизменно, не считаясь ни с временем года, ни с погодой, отправлялся на выгон. Там поджидали его ловчие с необъезженными аргамаками. Прежде, чем приступить к работе, господарь обходил коней и с кропотливой тщательностью осматривал их. Царапина или клочок грязи на его любимцах вызывали в нем бешеный гнев. Он тут же расправлялся с провинившимися холопами: сек их, вздергивая на дыбу, возле которой день и ночь дозорили каты, подвешивал к столбу вниз головой и придумывал множество изощреннейших пыток.
Любимейшей забавой князя после укрощения диких коней были пытки. Он не раз сидел с опытными дьяками до поздней ночи у себя в терему, обдумывая устройство какой-либо новой, выписанной из-за рубежа машины, дробящей кости или вытягивающей конечности. Сарай, где наказывали особенно провинившихся, был завален клещами, спицами, иглами, колесами с зубьями, тисками и железными досками, унизанными гвоздями, на которые укладывали пытаемых.
Зверствами Черкасского возмущались даже бояре-помещики. Слухи о жестоком князе доходили иногда и до Москвы. Но Григорий Санчеулович, несмотря на уговоры ближних людей царевых, продолжал действовать по-старому.
— И рад-радешенек я подобреть, да, видно, сидит во мне нечисть особливая, так и тянет в сарай тот.
Присылал к нему Стрешнев из Москвы ведунов, чтобы выгнать из нутра его нечисть, но ничего не помогало, и на Москве махнули рукой на княжеские потехи:
— Что взыщешь с него, коли замешана тут нечистая сила!
Черкасский продолжал потешаться, как хотелось ему.
Накатавшись вдоволь на горячем, полудиком скакуне, Григорий Санчеулович, если было время полевых работ, отправлялся в сопровождении дворецкого в поле.
Крестьяне, завидя господаря, терялись, перебегали зачем-то с места на место, переругивались.
Князь деловито обходил клин, потом раздумчиво останавливался и, наметив подходящую жертву, неожиданно загорался неподдельной ненавистью.
— Сызнов сошник погнула! — кричал он, набрасываясь с кулаками на девку.
Девка падала в ноги господарю.
— Неповинна я!
Но дворецкий волочил уже ее к меже.
— Аль и впрямь неповинна? — склонялся князь к девушке и проводил потной рукой по ее лицу. — А быть по сему, изыди с миром.
Девушка припадала в поцелуе к краю кафтана и уползала к своим.
— Стой! — ревел князь. — Весь кафтан мне обслюнявила.
Он налетал на добычу и срывал с нее рубаху.
Дворецкий, стоявший наготове, деловито принимался за избиение.
* * *
В канун Петрова дня Черкасский приказал собрать с крепостных по пяти алтын со двора и по одной мере зерна.
Спекулатари согнали людишек на площадь перед церковью и объявили господареву волю. Староста выступил наперед.
— Что положено по закону, все отдали без утайки.
— То не так, — взволнованно зашумели крестьяне, — облыжно на нас господари обсказали! Что отдать положено, отдали.
Присутствовавший на сходе дворецкий, подражая князю, подбоченился и тряхнул головой.
— Облыжно?
Староста перекрестился.
— Облыжно, Иов.
— Утресь доставить! — вскипел дворецкий и выхватил из рук спекулатаря бич.
Савинка подошел к Иову, наклонился к его уху.
— Обезмочили людишки, невмоготу им не токмо опричь положенного отдать, а и самим прокормиться нечем до нови.
Дворецкий грозно насупился.
— Уж не из смутьянов ли ты, что печальником черных людишек прикидываешься?
— Не печальник, а токмо не как другие прочие, памятую род свой крестьянский! За ласку за господареву души своей не продаю.
Подзадоренные смелыми речами крепостные подняли шум и потребовали, чтобы их допустили для объяснения с князем.
Спекулатарь шепнул что-то одному из ловчих. Холоп послушно кивнул и, замешавшись в толпе, пошел к усадьбе.
Выслушав ловчего, разъяренный князь приказал седлать коней.
— Давить! До единого! — крикнул он, вскакивая на аргамака, и помчался к площади.
Струсившая толпа рассыпалась в разные стороны, но было уже поздно. Князь первый врезался в мечущихся по улице крепостных.