Наш разговор становится бессвязным, отрывочным, я предлагаю выпить чаю, все рады, что собрание идет к концу. Я готовлю чай и тут вспоминаю о рассказе, который я получила на прошлой неделе. Мне его прислал товарищ, живущий где-то неподалеку от Лидса. Когда я первый раз его прочла, то решила, что автор попросту упражняется в иронии. Затем мне показалось, что это — мастерская пародия на определенные подходы и установки. И лишь потом я осознала, что все это серьезно, — я это поняла, когда покопалась в собственной памяти и отыскала там свои фантазии такого толка. Примечательным мне показалось как раз то, что оказались возможными столь разные прочтения — в качестве пародии, иронии или вполне серьезного повествования. По-моему, по своей сути это обстоятельство — еще одно из проявлений всеобщего дробления, болезненного распада чего-то, что, как я чувствую, связано и с языком: он истончается на фоне высокой плотности проживаемого нами опыта. Однако, когда я заварила чай, то сказала, что хочу прочитать им рассказ.
Здесь были вклеены несколько листков обычной линованной писчей бумаги голубого цвета, вырванных из блокнота для записей. Листки были исписаны очень четким и аккуратным почерком.
Когда товарищ Тед узнал, что его включили в состав делегации учителей, отправляющихся в Советский Союз, он испытал невероятную гордость. Сначала он не мог в это поверить. Ему казалось, что он недостоин такой великой чести. Но он не может упустить такую возможность: поехать в первую страну рабочих! Наконец настал великий день, когда он встретился со всеми остальными товарищами из делегации в аэропорту. Трое делегатов-учителей не были членами партии, но до чего же славными парнями оказались и они! Полет над Европой привел Теда в восхищение — с каждой минутой его волнение все возрастало, И, когда он оказался наконец в Москве, в гостиничном номере с очень дорогим убранством, он был почти вне себя от охватившего его волнения! Когда их делегация добралась до места назначения, время уже близилось к полуночи, поэтому придется отложить на утро эту чрезвычайно волнительную встречу — встречу с первой коммунистической страной! Тед сидел за большим столом — таким огромным, что за ним разом можно было усадить не меньше дюжины гостей! — предоставленным в его распоряжение, и писал заметки обо всем, что пережил в тот день (он был твердо намерен делать записи о каждом драгоценном мгновении этой поездки), когда раздался стук в дверь. Он сказал:
— Пожалуйста, входите, — ожидая увидеть товарища из делегации.
Но на пороге стояли два молодых парня в матерчатых фуражках и в рабочих ботинках. Один из них сказал:
— Товарищ, пожалуйста, пройдите с нами.
У них были открытые простые лица, и я их не спросил, куда они меня ведут. (Но, к своему стыду, должен признаться, что я пережил одно короткое мгновение мучительных сомнений, вспомнив все те рассказы, которые доводится нам всем читать в капиталистических газетах, — помимо нашей воли мы все отравлены тем ядом!) На лифте я поехал вниз с моими дружелюбными проводниками. Женщина за регистрационной стойкой мне улыбнулась и поздоровалась с моими новыми друзьями. На улице нас ждал черный автомобиль. Мы в него сели, мы сидели плечом к плечу, молчали. Очень скоро впереди показались башни Кремля. Итак, поездка оказалась недолгой. Мы въехали через огромные ворота, и машина притормозила возле неприметной дверки. Два моих друга вышли из нее и открыли дверцу для меня. Они мне улыбнулись:
— Пойдемте с нами, товарищ.
Мы поднялись по великолепной лестнице из мрамора, по обеим сторонам которой было представлено множество произведений искусства, а потом свернули в небольшой коридор, простой и безыскусный. Мы остановились перед обычной дверью, такой же как любая другая дверь. Один из моих спутников в эту дверь постучал. Раздался хрипловатый голос:
— Войдите.
Опять мне молодые парни улыбнулись, а потом кивнули. Они ушли по коридору, один другого под руку держал. Я с дерзновенным чувством в комнату вошел, и каким-то образом я уже знал, кого я там увижу. Товарищ Сталин сидел за самым обыкновенным письменным столом, и было видно, что стол — рабочий, за ним часто и помногу работают, товарищ Сталин курил трубку, на нем была рубашка с коротким рукавом.
— Проходите, товарищ, и садитесь, — сказал он мягко.
Я почувствовал себя непринужденно, я сел, и я смотрел на честное и доброе лицо, в глаза, в которых искорки мелькали.
— Спасибо вам, товарищ, — сказал я, садясь напротив него.
Последовало короткое молчание, он улыбался и внимательно рассматривал меня. Потом он мне сказал:
— Товарищ, вы должны меня простить, что я вас потревожил в столь поздний час…
— Что вы, — горячо я перебил его, — весь мир знает, что вы работаете допоздна.
Он своей грубой рабочей рукой провел по лбу. Теперь я разглядел следы усталости и напряжения — он работает для нас! Для всего мира! Я чувствовал и гордость, и смирение.
— Я потревожил вас так поздно, товарищ, потому что мне нужен ваш совет. Я слышал, что к нам приехала делегация учителей из вашей страны, и я подумал, что я должен воспользоваться такой возможностью.
— Все что угодно, товарищ Сталин.
— Я часто думаю, а правильные ли мне дают советы относительно нашей политики в Европе, и особенно нашей политики в Великобритании.
Я молчал, но был невероятно горд — да, это воистину великий человек! Как настоящий вождь коммунистов он готов принять совет от самых простых и рядовых партийных кадров, таких как я!
— Я был бы вам благодарен, товарищ, если бы вы мне обрисовали, какой должна быть наша политика в Великобритании. Я понимаю, что ваши традиции сильно отличаются от наших, и я понимаю, что наша политика этих традиций не учитывает.
Я почувствовал себя свободно и легко, и я начал. Я сказал ему, что часто мне казалось, будто в политическом курсе Коммунистической партии Советского Союза относительно Великобритании допускаются многие ошибки и оплошности. Я чувствовал, что это связано с той изоляцией, в которой вынужденно оказался СССР из-за огромной ненависти, которую питают силы капитализма по отношению к нарождающейся коммунистической стране. Товарищ Сталин слушал, покуривая трубку и иногда кивая. Когда я колебался, он говорил мне, и не раз:
— Товарищ, продолжайте, пожалуйста, не бойтесь откровенно высказывать все свои мысли.
Так я и делал. Я говорил примерно три часа, начав с короткого аналитического отчета об историческом положении КП Британии. Один раз он позвонил в звоночек, и пришел еще один товарищ, он принес два стакана русского чая на подносе, один из них поставили передо мной. Сталин пил свой чай сдержанно, маленькими глотками, кивая мне и слушая меня. Я обрисовал тот курс, который мне представлялся правильным для нашей страны. Когда я кончил говорить, он сказал просто:
— Спасибо вам, товарищ. Теперь я вижу, что мне давали очень плохие советы.
Потом он посмотрел на часы и сказал:
— Товарищ, вы должны меня простить, но мне надо еще как следует поработать до того, как солнце взойдет.
Я встал. Он протянул мне руку. Я ее пожал.
— До свидания, товарищ Сталин.
— До свидания, мой славный товарищ из Британии, и я еще раз вас благодарю.
Мы обменялись молчаливыми улыбками. Я чувствовал, что слезы стоят в моих глазах, — этими слезами я буду гордиться, пока я не умру! Когда я выходил, Сталин снова принялся набивать трубку, и он уже поглядывал на кипу бумаг, которая лежала перед ним в ожидании, когда он все это внимательно прочтет. Пережив самые великие мгновения своей жизни, я вышел в коридор. Два молодых товарища меня ждали. Мы, с глубочайшим взаимным пониманием, обменялись улыбками. В глазах у всех стояли слезы. В молчании поехали обратно в гостиницу. Только однажды прозвучали слова:
— Это великий человек.
Это я сказал, а они кивнули мне в ответ. В гостинице они проводили меня до двери номера. Они без слов пожали мне руку. Я снова сел за свой дневник. Теперь мне в самом деле было о чем писать! И я работал до самого восхода солнца, думая о самом величайшем человеке из всех живущих на земле, который совсем неподалеку от меня тоже не спит и трудится, на страже судеб всех людей!
Далее снова шел почерк Анны:
Когда я закончила читать, никто не проронил ни слова. Потом наконец Джордж заметил:
— Хороший и правдивый материал, хорошая канва.
Что могло означать все что угодно. Потом я сказала:
— Я помню, что и у меня была такая в точности фантазия, слово в слово, только в моем случае я заодно наметила политику для всей Европы.
Неожиданно все разразились каким-то неловким смехом, а Джордж сказал:
— Сначала я подумал, что это пародия — похоже, правда?
Кпайв сказал:
— Я помню, как я читал что-то в переводе с русского — вещь начала тридцатых, я думаю. Двое парней стоят на Красной площади, у них сломался трактор. Они не могут разобраться, какая именно произошла поломка. Как вдруг к ним приближается мужчина крепкого сложения. Он курит трубку. «Что случилось?» — спрашивает он. «В том-то и беда, товарищ, что мы не понимаем, что случилось». «Так вы не понимаете, да? Это нехорошо». Крепко сложенный мужчина указывает черенком трубки на какую-то часть механизма: «А об этом вы подумали?» Молодые люди делают попытку — мотор ревет, и трактор оживает. Они оборачиваются к незнакомцу, чтобы поблагодарить его, а он стоит и наблюдает за ними по-отечески, искорки пляшут в его глазах. Они понимают, что это — товарищ Сталин. Но он, отдав им честь, уже возобновил свой одинокий путь к Кремлю, через всю Красную площадь, один.
Мы все снова засмеялись, а Джордж сказал:
— Вот это были деньки, что бы вы там ни говорили. Ну, пойду-ка я домой.
Когда мы расходились, в воздухе звенела враждебность: мы были друг другу неприятны, и мы это понимали.
ЖЕЛТАЯ ТЕТРАДЬ
ТЕНЬ ТРЕТЬЕЙ
Именно Патриция Брент, редактор, предложила Элле съездить на недельку в Париж. Поскольку предложение исходило от Патриции, первым инстинктивным желанием Эллы было немедленно от поездки отказаться.
— Мы не должны им позволять выбивать нас надолго из седла, — сказала Патриция; под «ними» подразумевались мужчины.
Короче говоря, Патриции не терпелось записать Эллу в клуб брошенных женщин; в этом чувствовались не только забота, но и личное удовлетворение. Элла сказала, что, по ее мнению, поездка в Париж — это пустая трата времени. Предлогом для поездки была встреча с редактором сходного с ними французского журнала и переговоры о покупке прав на публикацию в Британии некоего романа, из числа тех, что принято печатать в журналах с продолжением.
— Этот роман, сказала Элла, возможно, весьма подходящее чтение для домохозяек из Вожирара, но совсем неподходящее для домохозяек из Брикстона.
— Это бесплатный отпуск, — ответила Патриция, и сказала она это не без яда в голосе, потому что чувствовала, что Элла отвергает нечто большее, чем просто поездку в Париж.
Через несколько дней Элла передумала. Ей напомнили, что Пол ушел от нее больше года назад, а все, что она говорила, чувствовала, делала, она по-прежнему внутренне соотносила с ним. Она выстраивала свою жизнь так, что в самой ее сердцевине находился мужчина, который уже никогда к ней не вернется. Ей было необходимо освободиться. Это решение было принято умом, оно не подпитывалось силами ее души. Элла была вялой, безразличной, опустошенной. Казалось, уйдя от нее, Пол забрал с собой не только ее способность радоваться хоть чему-нибудь, но и ее волю. Она сказала, что поедет в Париж, как непослушный пациент, который наконец согласился принимать лекарство, но продолжает упорно твердить: «Конечно же, оно мне не поможет».
Был апрель; Париж, как всегда, был прелестен; и Элла сняла номер в скромном небольшом отеле на левом берегу Сены, том самом отеле, где она последний раз останавливалась два года назад, вместе с Полом. Она расположилась в номере, оставив место и для него. И только когда она себя на этом поймала, ей пришло в голову, что, может быть, ей вообще не стоило останавливаться здесь. Но ей было не по силам подыскивать себе какое-нибудь другое пристанище и туда переезжать, и она осталась. Было еще совсем не поздно. Из ее высоких окон открывался вид на Париж, оживлявшийся молодой зеленью деревьев и неспешно прогуливающимися горожанами. У Эллы ушел почти час на то, чтобы заставить себя выйти из номера и отправиться в ресторан перекусить. Она ела торопливо, постоянно чувствуя себя беззащитной и словно выставленной напоказ; когда она возвращалась домой, она преднамеренно внимательно рассматривала все, что попадалось ей на пути, чтобы ни с кем случайно не встретиться взглядом. Тем не менее пара мужчин весело ее окликнули, и оба раза у нее внутри все тревожно похолодело, и она ускорила свой шаг. Элла вошла в спальню и заперлась на ключ, словно спасаясь от какой-то опасности. Потом она села у окна и стала размышлять о том, что лет пять назад одинокий ужин доставил бы ей немало приятных минут и своей уединенностью, и открывавшейся возможностью с кем-нибудь познакомиться; а прогулка в одиночестве из ресторана домой была бы сущим наслаждением. И она бы, конечно, выпила чашечку кофе или стаканчик вина с кем-нибудь из окликавших ее мужчин. Так что же с ней случилось? Да, она действительно за время жизни с Полом приучила себя никогда не смотреть на мужчин, даже случайно, из-за его ревности; с ним она жила как под какой-то защитой, словно какая-нибудь латиноамериканка, никогда не покидающая своего дома. Но она-то считала, что она только внешне подстраивалась под его характер, чтобы избавить Пола от надуманных терзаний. Теперь же она поняла, что переменилось само глубинное устройство ее личности.
Какое-то время Элла так и сидела у окна в полной апатии, наблюдая, как сумерки опускаются на продолжающий цвести и в темноте город, и пытаясь себя уговорить выйти на прогулку, заставить себя разговаривать с людьми; она должна разрешить кому-нибудь с ней познакомиться и позволить себе немного пофлиртовать. Но она поняла, что она так же неспособна спуститься вниз по лестнице, сдать свой ключ портье и выйти на улицы города, как если бы она только что отсидела четыре года в тюрьме, в одиночной камере, а теперь ей вдруг сказали, что она свободна и должна немедленно выйти на улицу и вести себя как ни в чем не бывало. Она легла спать. Но заснуть не могла. Она, как всегда, убаюкала себя воспоминаниями о Поле. С тех пор как он ее оставил, Элле ни разу не удалось достичь вагинального оргазма; она могла пережить пронзительную ярость наружного оргазма, ее рука становилась рукой Пола, и, когда она занималась этим, она оплакивала утрату своей подлинной женской сути. После этого она засыпала: перевозбужденная, нервная, измученная, обманутая. Используя Пола таким образом, она все больше и больше сближалась с его «негативной» сущностью, с мужчиной, не верящим в себя. А тот мужчина, которым он был в реальности, отходил от нее все дальше и дальше. Ей делалось все труднее вспомнить тепло его глаз, добродушную насмешливость его голоса. С ней рядом спал призрак поражения; и на устах призрака, даже когда она, просыпаясь на мгновение, по привычке раскрывала объятия, чтобы он мог уткнуться лицом в ее грудь или чтобы она могла положить голову ему на плечо, играла едва заметная горькая, полная самоиронии усмешка. И все же, когда она его видела, во сне, он был всегда узнаваем, узнаваем в любом избираемом им для себя обличье, потому что его подлинный образ был теплым, он был воплощением спокойной мужественности. Того Пола, которого она любила, она сохранила в своих снах; наяву же для нее не осталось ничего, кроме боли, также принимавшей разные обличья.
На следующее утро Элла проснулась очень поздно, как это всегда бывало, когда она разлучалась с сыном. Она проснулась с мыслью, что Майкл уже встал давным-давно, оделся и позавтракал с Джулией и что уже приближается время обеда в школе. Потом она сказала себе, что приехала в Париж не для того, чтобы мысленно проживать все этапы дневного распорядка сына; она напомнила себе, что за окном простирается и ждет ее Париж, город, прогретый легкомысленным солнцем. И ей уже пора собираться на встречу с редактором.
Редакция журнала «Femme et Foyer» («Женщина и домашний очаг») находилась на другом берегу реки, в самом сердце старинного здания, попасть в которое можно было только пройдя сквозь благородных очертаний огромную арку, под которой когда-то проезжали роскошные экипажи и где еще раньше толпились штурмовавшие здание солдаты, находившиеся в чьей-то частной собственности.
Редакция занимала дюжину умеренно современных и дорого обставленных помещений в ветшающей цитадели масонства, где и сейчас еще витали запахи феодализма, церкви. Эллу, а ее уже ждали, любезно препроводили в кабинет месье Брюна, где ее и принял сам месье Брюн — крупный холеный юноша, похожий на молодого быка; приветствуя ее, он продемонстрировал в избытке свои прекрасные манеры, под которыми ему все же не удалось скрыть полное отсутствие интереса и к самой Элле, и к предлагавшейся ему сделке. Он пригласил ее выпить вместе дообеденный аперитив. Роббер Брюн уведомил полдюжины хорошеньких секретарш, что, поскольку он собирается отобедать со своей невестой, он никак не вернется раньше трех, в ответ на что получил дюжину понимающих поздравительных улыбок. Элла и Роббер Брюн пересекли освященный веками внутренний двор, вышли на улицу сквозь старинные ворота и направились в кафе; все это время Элла вежливо расспрашивала молодого человека о предстоящей свадьбе. На беглом и корректном английском он ей поведал, что его невеста — необыкновенно хорошенькая, умная и одаренная девушка. Свадьба состоится в следующем месяце, а сейчас они заняты обустройством своей будущей квартиры. Элиз (а он произносил ее имя с уже отработанной интонацией собственника, серьезно и строго) в эту самую минуту ведет переговоры о покупке некоего ковра, который они оба жаждут заиметь. Ей, Элле, будет дарована особая привилегия — лично познакомиться с его невестой. Элла поспешила заверить собеседника, что она в восторге от такой перспективы, и поздравила его еще раз. Тем временем они уже дошли до того защищенного навесами от солнца, уставленного столиками кусочка мостовой, который должны были осчастливить своим присутствием; они сели и заказали перно. Настал момент переговоров. Элла находилась в невыгодном положении. Она знала, что если бы она вернулась к Патриции с правами на этот роман-сериал — «Как я нашла свою великую любовь», неисправимо провинциальная матрона Патриция была бы просто счастлива. Для нее слово «французский» было неопровержимым указанием на марку высшей пробы: сдержанно, но подлинно амурный роман, в высоком стиле и изысканный. Для нее фраза «по соглашению с парижским „Femme et Foyer“» источает точно такой же утонченный и пикантный аромат, как и хорошие французские духи. И все же Элла точно знала, что стоит только Патриции действительно прочесть роман (в переводе, ведь французским она не владеет), она признает, хоть и неохотно, что роман из рук вон плох. Элла, если б захотела, могла бы вообразить, что защищает Патрицию от ее же слабостей. Но на деле Элла не собиралась покупать роман, такого намерения у нее вовсе не было, не было с самого начала; и это означало, что она впустую тратит время этого невероятно холеного, откормленного и безупречно корректного молодого человека. Ей следовало бы устыдиться, а она стыда не чувствовала. Если бы Роббер ей нравился, она бы мучилась раскаянием: а так она в нем видела лишь представителя из мира фауны, типичный средний класс, прекрасно выдрессированный экземпляр, и она была вполне готова пойти на то, чтобы его использовать: Элла была не в состоянии, ибо настолько она была ослаблена как независимое существо, насладиться пребыванием за столиком, в публичном месте без мужской защиты, и сидящий перед ней мужчина мог вполне сгодиться для роли спутника, он был не хуже и не лучше, чем любой другой. Проформы ради, Элла пустилась в объяснения, как надо будет адаптировать роман для Англии. Там шла речь о бедной юной сироте, которая скорбела о своей прекрасной матери, до времени сведенной в гроб жестокосердным мужем. Эта сирота росла в монастыре под присмотром добросердечных сестер-монахинь. Невзирая на все присущее ей благочестие, в пятнадцать лет она утратила невинность, пав жертвой бессердечного садовника, и, не в силах больше смотреть в глаза добродетельным сестрам из обители, она сбежала в Париж, где цеплялась (ведя себя порочно, но сохраняя немыслимую чистоту души) за разных мужчин. Они сменяли друг друга, и все они без исключения предательски бросали бедняжку. Наконец, когда героине исполнилось двадцать (к тому времени она уже успела пристроить рожденного вне брака малютку под крыло еще одной команды добрых сестер-монахинь), ей повстречался помощник булочника, чьей любви она не смела отдаться, считая себя крайне недостойной его высоких чувств. Она сбежала от этой любви, большой и настоящей, и прошла еще через несколько пар нелюбящих, жестоких рук, рыдая почти что непрерывно. И вот наконец помощник булочника (но только после того, как было употреблено необходимое и достаточное число слов) ее нашел, простил, пообещал ей вечную любовь, и страсть, и верную защиту. «Моп amour»
[17] — такими словами заканчивался этот эпос, — «mon amour, ведь я не знала, что, убегая от тебя, я убегаю от настоящей большой любви».
— Видите ли, — сказала Элла, — все это имеет настолько ярко выраженный французский аромат, что нам придется ваш роман переписать.
— Переписать? Но что вы имеете в виду? Вы о чем?
В его круглых, выпуклых, темно-карих глазах стояла обида. Элла едва удержалась от опрометчивого шага — она чуть было не начала сокрушаться по поводу тона повествования, в котором были тесно переплетены эротизм и религиозность, — ее остановила мысль о том, что Патриция Брент напряглась бы точно так же, если бы кто-нибудь, тот же Роббер Брюн, ей заявил: «Все это имеет настолько ярко выраженный английский аромат».
Роббер Брюн сказал:
— Мне эта история показалась очень печальной; психологически она очень точна.
Элла заметила:
— Все, что пишется для женских журналов, всегда отличается большой психологической точностью. Вопрос заключается в том, какого уровня этот психологизм?
Его лицо, его огромные глаза мгновенно застыли от встревоженного непонимания. Потом Элла заметила, что взгляд Роббера заскользил вдоль улицы: невеста приближалась. Он обронил:
— Из письма Патриции Брент я понял, что она решила приобрести роман.
Элла сказала:
— Если бы мы решили его напечатать, нам пришлось бы его переписать, убрав монастыри, монашек, всю религию.
— Но вся суть романа — вы ведь должны со мною согласиться? — и сводится к тому, что девушка — добросердечна, в глубине души она несчастна и добродетельна.
Роббер уже понял, что роман ему не продать; ему было все равно, купят его или нет; и теперь его взгляд сфокусировался, потому что в конце улицы появилась хорошенькая худенькая девушка, чем-то похожая на Эллу, с маленьким бледным заостренным личиком и пушистыми черными волосами. Пока девушка к ним приближалась, Элла думала: «Что же, может, я и отношусь к тому типу женщин, который ему нравится, но он, безусловно, не принадлежит к тому типу мужчин, который нравится мне». И она уже ждала, что француз вот-вот встанет, чтобы поприветствовать свою невесту. Но в последний момент он отвел взгляд в сторону, и девушка прошла мимо. «Ах вот как, — подумала Элла, — ах вот как». И она стала наблюдать за тем, как он скрупулезно, аналитически, практично-чувственно оценивает одну женщину на улице за другой: Роббер изучал каждую из них до тех самых пор, пока она не отвечала на его взгляд, кто-то смотрел на него с раздражением, кто-то — с интересом; и тогда он отводил глаза в сторону.
Наконец на улице появилась женщина уродливая и привлекательная одновременно; с несколько нездоровым цветом лица, не слишком изящного телосложения, но в то же время искусно накрашенная и очень хорошо одетая. Она-то и оказалась его невестой. Они поприветствовали друг друга с запатентованным удовольствием пары людей, заявляющих о своей связи на законном и добропорядочном основании. Как и было задумано, все взгляды устремились на счастливую пару, люди им улыбались. Потом Эллу представили. Теперь беседа велась по-французски. Ее предметом был ковер, который оказался намного, и очень намного, дороже, чем оба они могли предположить.
Но ковер все же был куплен. Роббер Брюн ворчал и восклицал; будущая мадам Брюн прикрывала подведенные черным глаза своими длинными ресницами и лепетала с подавляемой любовной страстностью, что для него — ничто не слишком. Их руки встретились в момент рождения улыбок на их лицах. Его была самодовольной; ее — довольной и немного напряженной. И еще прежде, чем руки их разъединились, его глаза сбежали по привычке, чтобы проверить начало улицы, где появилась хорошенькая девушка. Роббер быстро взял себя в руки, он слегка нахмурился. Улыбка его будущей жены застыла, всего лишь на одну секунду, когда она это заметила. Тем не менее, мило улыбаясь, девушка откинулась на спинку стула и продолжала мило болтать с Эллой, рассказывая ей о том, как трудно обустраивать квартиру в это непростое время. Те взгляды, что она бросала на жениха, напомнили Элле о проститутке, которую она однажды поздним вечером видела в лондонском метро; та женщина точно так же ласкала и зазывала мужчину маленькими, потаенными, трогательными движениями глаз.
Элла внесла свой вклад в беседу, рассказав о проблемах, связанных с обустройством жилища в современной Англии. И пока она говорила, она думала: «И вот я — третья лишняя, сижу здесь с обрученной парой. Я чувствую себя изолированной, исключенной. Через минуту они встанут и меня покинут. И я еще сильнее буду чувствовать себя выставленной напоказ. Что со мной случилось? И все же я бы лучше умерла, чем оказалась на месте этой женщины, невесты. Это правда».
Так они просидели втроем вместе еще двадцать минут. Невеста продолжала живо, женственно, игриво, нежно посматривать на своего пленника. Роббер сохранял всю безупречность манер и держался по-прежнему как собственник. Его выдавали только глаза. А она, его пленница, ни на минуту о нем не забывала — ее глаза двигались в унисон с его глазами и видели, как он честно и досконально (хотя теперь в вынужденно сокращенном варианте) изучает всех женщин, проходящих мимо.
У Эллы разрывалось сердце, настолько очевидной была для нее вся эта ситуация; и ведь она скорее всего была понятна любому, кто наблюдал за этой парой хотя бы пять минут. Эти двое стали любовниками уже очень давно. У нее есть деньги, и они ему нужны. Она отчаянно, благоговейно его любит. Он к ней привязан, ее любит, но он уже заранее устал от обязательств брака. Огромный и холеный бык уже томится, хотя аркан еще не затянулся на его шее. Через два-три года они будут месье и мадам Брюн, они будут жить в прекрасно обставленной квартире (все будет сделано на ее деньги), у них будет маленький ребенок и, может, хорошенькая нянька для него; она будет по-прежнему любящей и нежной, веселой и все еще страдающей от напряжения, неловкости и страха; он будет вежлив, добродушен, вальяжен, но иногда он будет впадать в дурное расположение духа, когда домашние заботы будут препятствовать его любовным утехам на стороне.
И хотя каждый из этапов этого брака был очевиден для Эллы, как будто все это уже в далеком прошлом и ей об этом просто рассказывают; хотя она была раздражена, потому что вся ситуация ей сильно не нравилась, все же она с ужасом ждала того момента, когда пара встанет и ее покинет. Что они и сделали, не упустив ни одной, даже самой малейшей детали своей восхитительной французской вежливости: он был гладко и безразлично вежлив, она была вежлива встревоженно, с оглядкой на него, в ее взгляде читалось: ты видишь, как прекрасно я обращаюсь с твоими деловыми знакомыми. И Элла осталась сидеть за столиком одна, в тот самый час, когда настало время пообедать в хорошей теплой компании, и она чувствовала себя так, как будто с нее содрали кожу. Она тут же защитила себя, представив, что к ней сейчас присоединится Пол, он сядет на то место, где только что сидел Роббер Брюн. Она осознавала, что теперь, когда она осталась одна, двое мужчин ее оценивали, взвешивали свои шансы. Через минуту какой-нибудь из них к ней подойдет, и она будет вести себя цивилизованно: она с ним выпьет стаканчик-другой, порадуется новому знакомству, а потом вернется в гостиницу, укрепленная, освобожденная от Пола, от его призрака. За ее спиной стояла кадка с цветущими растениями. Солнце, проходя через натянутый над ней навес, укутывало ее в мягкий желтый кокон сияния. Элла прикрыла глаза и подумала: «Когда я их открою, я, может быть, увижу Пола». (Ей вдруг показалось совершенно невероятным, что его нет где-то поблизости, ведь он наверняка вот-вот придет и сядет рядом). Она подумала: «Что же это означало, когда я говорила, что я Пола люблю, — если после его ухода я превратилась в улитку, которой птица расклевала домик? Мне следовало говорить, что моя жизнь с Полом, по сути, означает, что я остаюсь сама собой, я остаюсь свободной и независимой. Я же ничего у него не просила, уж точно не просила, чтоб он на мне женился. И все же теперь я вдребезги разбита. Так что все это было обманом. На деле он был моим убежищем. Я была ничуть не лучше, чем та напуганная женщина, его жена. Я ничуть не лучше, чем Элиз, будущая жена Роббера. Мюриэл Тэннер удерживала Пола тем, что никогда не задавала ему вопросов, полностью вычеркивала себя из жизни. Элиз Роббера покупает. А я употребляю слово „любовь“, я думаю, что я свободна, когда на самом деле…» Где-то совсем близко раздался голос, кто-то спросил, свободно ли место за ее столиком, и Элла открыла глаза, чтобы увидеть маленького, оживленного, веселого француза, который усаживался рядом с ней. Она себе сказала, что он приятный и что она останется сидеть на месте; она нервно улыбнулась, сказала, что ей нездоровится, что у нее раскалывается голова, и она встала и ушла, прекрасно понимая, что повела себя как школьница, которую спугнул мужчина.
И она приняла решение. Она пошла обратно в отель, через Париж, собрала свои вещи, отправила телеграмму Джулии и еще одну — Патриции, взяла такси и поехала в аэропорт. В кассе как раз остался один билет; вылет в девять, через три часа. В ресторане аэропорта Элла поела с удовольствием — она была самой собой; во время путешествия человек имеет право на одиночество. Она просмотрела дюжину французских женских журналов, профессионально, помечая статьи и романы, которые могут показаться интересными Патриции Брент. Она проделала эту работу, отдавая ей лишь часть сознания; она при этом думала: «Ну вот, лучшее лекарство при том состоянии, в котором я нахожусь, — это работа. Я напишу еще один роман. Но проблема в том, что, когда я писала предыдущий, такого момента, чтобы я себе сказала: я напишу роман, не было. Я просто обнаружила, что я его пишу. Что ж, значит, я должна добиться такого же состояния своего сознания — нечто вроде открытой готовности, пассивного ожидания. Тогда, быть может, я однажды обнаружу, что я пишу роман. Но мне все равно, напишу роман я или нет, — но и тогда мне было все равно. Допустим, Пол мне бы сказал: „Я на тебе женюсь, если ты мне пообещаешь, что больше никогда ни слова не напишешь?“ Боже, я бы согласилась! Я была бы готова купить Пола, как Элиз покупает Роббера Брюна. Но это было бы двойным обманом, потому что сам процесс написания отношения к делу не имеет — это не акт созидания, а просто акт письменной фиксации. История была уже написана, невидимыми чернилами… что ж, может быть, где-то внутри меня уже есть еще одна история, написанная невидимыми чернилами… так в чем же дело? Я несчастна, потому что я утратила какую-то независимость, какую-то свободу; но мое ощущение собственной „свободы“ никак не связано с написанием романа; оно связано с моим отношением к мужчине, а это оказалось нечестным, потому что сейчас я вдребезги разбита. Правда заключается в том, что счастье, которое я проживала с Полом, было для меня важнее всего на свете, и куда это меня привело? Я одна, мне страшно быть одной, мои внутренние силы иссякли, я бегу из восхитительного города, потому что не имею душевных сил позвонить кому-нибудь из дюжины своих знакомых, которые бы очень обрадовались моему звонку, или, по крайней мере, они сделали бы вид, будто очень рады.
Ужасно то, что по завершении любого из этапов своей жизни я остаюсь наедине с какой-нибудь расхожей истиной, давно и всем известной, не более того; в данном случае такой: все чувства женщины настроены на тот общественный уклад, которого уж нет давно. Мои глубокие чувства, чувства подлинные, связаны с моими отношениями с мужчиной. С одним мужчиной. Но я так не живу, и я знаю совсем немного женщин, которые живут именно так. Поэтому то, что я чувствую — беспочвенно и глупо… я неизменно вынуждена делать вывод, что мои подлинные чувства — глупость, мне всегда приходится вычеркивать себя. Мне следовало бы уподобиться мужчинам, о работе думать больше, чем о людях; мне следовало бы в первую очередь думать о работе и принимать мужчин по мере поступления, или же найти себе обычного удобного мужчину, чтобы хватало на хлеб с маслом, — но я не стану так делать, я так не могу…»
Объявили посадку на ее рейс, и Элла вместе со всеми остальными проследовала в самолет. Сев на свое место и обнаружив, что рядом с нею сидит женщина, Элла, испытала облегчение, что это не мужчина. Пять лет назад она бы об этом пожалела. Самолет проехал немного вперед, потом развернулся и начал разгоняться для взлета. Самолет, вибрируя, набрал скорость; казалось, он весь напрягся, готовясь к прыжку в воздух, и вдруг замедлил свой ход. Несколько минут он простоял на месте, вхолостую рыча. Что-то пошло не так. Пассажиры, втиснутые в этот дребезжащий металлический контейнер и сидящие друг к другу так близко, исподтишка поглядывали на соседей, смотрели в их оптимистически сияющие лица и задавались вопросом, отражается ли на их собственных лицах тревога; понимали, что маска беззаботности их лица надежно прикрывает; и отдавались своим частным личным страхам, посматривая теперь уже на стюардессу, чей повседневный и небрежный вид казался неестественным, наигранным. Три раза самолет разгонялся, готовился к подъему, замедлял свой ход и останавливался, и стоял на месте, рыча. Потом он медленно поехал к зданию аэропорта, и пассажиров попросили выйти и подождать, пока механик «устранит незначительные неполадки в моторе». Они дружными рядами промаршировали обратно в ресторан, где служащие аэропорта, с любезным видом, но излучая раздражение, объявили, что их накормят. Элла села в уголок, одна, ей было скучно и досадно. Теперь они собою представляли довольно молчаливую компанию; похоже, каждый размышлял, как сильно им повезло, что неполадку в двигателе выявили вовремя. Они все ели, чтобы скоротать время, заказывали выпивку, смотрели в окна на механиков, которые, залитые лучами света, столпились вокруг их самолета.
Элла вдруг почувствовала, что ее сердце сжалось от какого-то пронзительного чувства, которое, когда она его подвергла анализу, оказалось одиночеством. Казалось, что ее от остальных людей отделяет некое пространство, заполненное очень холодным воздухом, эмоциональным вакуумом. Она просто физически ощущала этот холод и изоляцию. Она снова вспоминала Пола — и, что ей казалось совершенно естественным, что он вот-вот возникнет в дверном проеме, войдет, присядет рядом. Элла буквально физически чувствовала, как окружавший ее холод начинает таять под напором мощной веры в то, что скоро Пол к ней вернется. Волевым усилием она остановила этот полет фантазии: у нее мелькнула паническая мысль: «Если я не сумею пресечь, остановить это безумие, я никогда больше не стану сама собой, я никогда не исцелюсь». Ей удалось прогнать всюду за ней следовавший призрак Пола; и тут же зябкие равнины снова растянулись вокруг нее и внутрь прокрались холод и чувство отъединенности от всех и от всего; она листала французские журналы, их было много, и она не думала больше ни о чем. Рядом с ней сидел мужчина, он тоже читал журналы, но только очень сосредоточенно, она заметила, что это были медицинские журналы. С первого же взгляда было ясно, что он американец: невысокий, коренастый, энергичный; с короткой стрижкой, его волосы блестели и были похожи на какой-то мех коричневого цвета. Незнакомец пил фруктовый напиток стаканами и выглядел так, словно задержка в пути нисколько не нарушила его невозмутимого спокойствия. Один раз их взгляды встретились после того, как каждый из них внимательно и долго смотрел на самолет, вокруг которого теперь уже буквально роились механики, и мужчина, громко хохотнув, сказал:
— Похоже, мы здесь застрянем на всю ночь.
И он вернулся к изучению статей по медицине. Уже было начало двенадцатого, и кроме них, к этому времени в здании аэропорта уже больше не осталось никого из пассажиров их рейса. Неожиданно на улице, под ними, поднялся ужасный шум, послышались крики и восклицания на французском языке: у механиков случился какой-то раздор, они ругались и спорили друг с другом. Один из них, похоже — главный, пытался в чем-то убедить остальных, а может, жаловался, он часто взмахивал руками, пожимал плечами. Подчиненные сначала что-то кричали ему в ответ, а потом угрюмо замолчали. После чего они всей группой вяло побрели обратно в здание аэропорта, оставив того, главного, в полном одиночестве под самолетом. Он, оставшись в одиночестве, сначала темпераментно ругался, потом в последний раз пожал плечами, выразительно, и тоже последовал за всеми остальными. Американец и Элла снова обменялись взглядами. Он, явно находя всю ситуацию занятной, сказал:
— Меня это не сильно беспокоит.
И в это время через громкоговоритель их пригласили занять свои места. Элла и он вместе направились к самолету. Она заметила:
— Может, лучше отказаться от этого полета?
Он ответил, обнажив на мгновение свои прекрасные, очень белые зубы и испустив из синих мальчишеских глаз волну жизнелюбивого энтузиазма:
— У меня на завтрашнее утро назначена встреча.
Судя по всему, встреча была настолько важна, что ради нее стоило рискнуть даже жизнью. Пассажиры, большинство которых, должно быть, не видели сцены с механиками, послушно пробрались на свои места, явно озабоченные тем, что надо сохранять хорошую мину при плохой игре. Даже в поведении стюардессы, внешне спокойном, сквозила нервозность. В ярко освещенном салоне самолета сорок человек находились в тисках страха, и все отчаянно старались это скрыть. Все, подумала Элла, кроме американца; он теперь сидел рядом с ней; и он снова углубился в чтение медицинской литературы. Что до Эллы, то она забралась в самолет так, как могла бы войти в камеру смертников; но, вспоминая, как пожал плечами главный механик, она чувствовала то же самое. Когда самолет завибрировал, Элла подумала: «Я умру, очень может быть, что я умру, и я этому рада».
Спустя мгновение она поняла, что это открытие ее не шокирует. В глубине души она всегда это знала: «Я крайне истощена, я так глубоко и окончательно устала, и я так сильно чувствую эту усталость всеми фибрами своего существа, что сама возможность избавиться от этой необходимости — дальше идти по жизни — воспринимается как долгожданное освобождение. Как необычно! И каждый из этих людей, может быть за исключением этого мужчины, в котором жизнь бьет ключом, в ужасе оттого, что самолет может разбиться, однако мы все послушно в него забрались. Так, может быть, мы все испытываем одинаковые чувства?» Элла с любопытством взглянула на трех пассажиров, сидевших от нее через проход; белые от страха, на лбах блестят капельки пота. Самолет снова собрался, приготовился к прыжку в воздух. Он, рыча, пробежал по взлетной полосе, а потом, мощно вибрируя, с усилием поднял себя в воздух, как тяжело усталый человек. Он летел очень низко, карабкался вверх над самыми крышами; он карабкался вверх, летя на совсем небольшой высоте, мучительно ее набирая. Американец, ухмыляясь, сказал:
— Ну что же, у нас получилось, — и вернулся к чтению. Стюардесса, которая до этого словно застыла и стояла неподвижно, с яркой улыбкой на лице, теперь вернулась к жизни и снова занялась приготовлением еды, и американец добавил:
— Теперь приговоренных хорошенько накормят.
Элла закрыла глаза. Она подумала: «Я совершенно убеждена, что мы разобьемся. Или, по крайней мере, есть немалая вероятность, что разобьемся. А как же Майкл? Я даже не подумала о нем, — конечно, Джулия за ним присмотрит». На мгновение мысль о Майкле подтолкнула ее обратно в жизнь, а потом она подумала: «Когда мать гибнет в авиакатастрофе — это печально, но это не дискредитирует ее. Не то что самоубийство. Как странно! — мы говорим: давать ребенку жизнь: но это же ребенок дает жизнь своим родителям, когда, скажем, один из них решает жить лишь потому, что его самоубийство причинит большую боль его ребенку. Интересно, сколько таких родителей, которые решили жить дальше, потому что побоялись сделать своим детям больно, хотя сами по себе они давно жить не хотят? (Ее клонило в сон.) Что ж, если все произойдет именно так, это снимает с меня ответственность. Конечно, я могла и отказаться садиться в самолет, но Майкл никогда ведь не узнает о сцене, разыгравшейся между механиками. Все кончено. Я чувствую, что я как будто родилась с огромной на мне лежащей тяжестью усталости, и я ее несла всю свою жизнь. И лишь однажды в своей жизни я не катила вверх по холму огромный камень, — это было то время, когда я была с Полом. Ну, хватит уже о Поле, и о любви, и обо мне самой — как утомительны все эти чувства, в которые мы попадаем, как в ловушку, и от которых не в силах освободиться, неважно, как сильно мы этого хотим…» Она чувствовала, как крупной дрожью дрожит весь корпус самолета. «Он разлетится на куски, подумала она, — и я, кружась в полете как листик, полечу во тьму, и в море, я буду невесомо кружиться, спускаясь вниз, в холодное и черное, все отменяющее море».
Элла заснула, и она проснулась, чтобы обнаружить, что самолет уже стоит и что американец теребит ее плечо, пытаясь разбудить. Они приземлились. Был уже час ночи; а когда группу пассажиров доставили в здание аэропорта, время уже шло к трем. Все тело Эллы онемело, она замерзла, она отяжелела от усталости. Американец по-прежнему был рядом с ней, по-прежнему оставался жизнерадостным и собранным, его широкое румяное лицо светилось здоровьем и покоем. Он пригласил ее поехать вместе на такси; машин на всех явно не хватало.
— Я думала — не долетим, — сказала Элла, и обнаружила, что ее голос звучит с той же беззаботной радостью, что и его.
— Да уж. Было на то очень похоже.
Он засмеялся, показав все зубы.
— Когда я увидел, как тот парень пожимает плечами, — я подумал, черт возьми! Вот и оно. Где вы живете?
Элла ему сказала и добавила:
— А вам есть где остановиться?
— Я подыщу себе гостиницу.
— В этот ночной час это будет непросто сделать. Я бы пригласила вас к себе, но у меня две комнаты, в одной из них спит сын.
— Это очень мило с вашей стороны, но спасибо, не надо, не волнуйтесь, я же не волнуюсь.
И он действительно не волновался. Скоро уже наступит рассвет; ему негде лечь спать; а он был так же свеж и полон жизни, как вначале, ранним вечером. Он ее подвез, прощаясь, он сказал, что был бы очень счастлив с ней поужинать. Элла, поколебавшись, согласилась. Следовательно, они увидятся завтра вечером, точнее, уже сегодня вечером. Злла пошла наверх, думая о том, что им с американцем будет нечего сказать друг другу и что мысль о предстоящем вечере уже наводит на нее скуку. Ее сын спал в комнате, напоминавшей пещерку юного животного; там пахло здоровым сном. Она поправила одеяльце Майкла и ненадолго присела рядом, чтобы полюбоваться его розовым личиком, которое уже можно было рассмотреть в сочившемся в окно сером утреннем свете, мягким свечением его каштановых волос, разметавшихся во сне. Она подумала: «Он того же типа, что и американец, — оба квадратные, крепкие, добротно нагруженные розовой и сильной плотью. При этом американец физически меня отталкивает; при этом я не могу сказать, что он мне неприятен, так же как тот молодой холеный бык, Роббер Брюн. И почему бы нет?» Элла пошла спать, и впервые за много, много ночей она не стала вызывать воспоминаний о Поле. Она думала о том, что сорок человек, готовые отдать себя на смерть, сейчас лежат в своих постелях, живые, раскиданные по городу.
Через два часа ее разбудил сын, сиявший от радостного удивления: мама вернулась. Поскольку официально ее отпуск еще не кончился, на работу Элла не пошла, она просто сообщила Патриции по телефону, что роман-сериал она не купила и что Париж ее не спас. Джулия ушла на репетицию, они ставили новую пьесу. Весь день Элла была одна, она убиралась, готовила, делала в квартире небольшие перестановки; а когда ее мальчик вернулся из школы, играла с ним. Американец, которого, как выяснилось, звали Кай Мейтлэнд, позвонил, только когда было уже довольно поздно. Он позвонил, чтобы сообщить Элле, что теперь он полностью поступает в ее распоряжение: как ей будет угодно провести время? Драматический театр? Опера? Балет? Элла сказала, что для всех этих мест час уже слишком поздний, и предложила просто вместе поужинать. Было слышно, что он испытал огромное облегчение:
— Честно говоря, все эти представления не для меня, я нечасто хожу на всякие такие представления. Тогда скажите мне, где бы вы хотели поужинать?
— Вы предпочитаете отправиться в какое-нибудь необычное место? Или в такое, где можно просто съесть хороший бифштекс или что-нибудь в этом роде?
Он снова испытал облегчение.
— Вот это мне бы как раз подошло. У меня по части еды вкусы очень простые.
Элла назвала хороший солидный ресторан и отложила в сторону платье, что выбрала для этого вечера: это было одно из тех платьев которые она никогда не носила при Поле, повинуясь разного рода запретам, и которое она в последнее время надевала, дерзко. Она надела юбку и блузку, и накрасилась так, чтобы иметь скорее здоровый, чем интересный вид. Майкл сидел в постели, обложившись журналами с комиксами.
— Почему ты куда-то уходишь, когда ты только что вернулась?
Он изображал большую печаль.
— Потому что мне так хочется, — ответила она, усмехаясь и подыгрывая его тону.
Сын понимающе улыбнулся, потом нахмурился и сказал обиженным голосом:
— Это нечестно.
— Но через час ты уже будешь спать — я надеюсь.
— А Джулия мне почитает?
— Но я уже читала тебе несколько часов. Кроме того, завтра ты идешь в школу, и тебе надо вовремя лечь спать.
— Когда ты уйдешь, я думаю, мне удастся ее уговорить.
— Тогда ты лучше мне сейчас об этом не рассказывай, а то я рассержусь.
Он нахально на нее смотрел: широкий, крепкий, розовощекий; очень уверенный в себе и в своих правах в этом доме.
— Почему ты не надела платье, в котором собиралась идти?
— Я решила, что лучше я оденусь так.
— Ну этих женщин, — сказал этот девятилетний мальчик, сказал по-барски, свысока. — Ну этих женщин с этими их платьями.
— Что ж, спокойной ночи, — сказала она, на мгновение коснувшись губами его теплой и гладкой щеки; с наслаждением втянув в себя свежий запах мыла, исходивший от его волос.
Элла пошла вниз и обнаружила, что Джулия принимает ванну. Она крикнула:
— Я ухожу!
А Джулия крикнула ей в ответ:
— Возвращайся не поздно, ты прошлой ночью совсем не спала!
Кай Мейтлэнд уже ждал ее в ресторане. У него был свежий вид, жизненные силы так и кипели в нем. Ясный взгляд синих глаз ничуть не потускнел после бессонной ночи; и Элла, плавно опускаясь рядом с ним и чувствуя внезапную усталость, спросила:
— Вы что, совсем не хотите спать?
Он, триумфально просияв, ответил:
— Я никогда не сплю больше трех-четырех часов в сутки.
— А почему?
— Потому что я никогда не окажусь там, где хочу оказаться, если я буду впустую тратить время на сон.
— А вы расскажите мне о себе, — предложила Элла, — а потом я вам расскажу о себе.
— Отлично, — сказал он. — Отлично. Честно говоря, вы для меня — загадка, поэтому вам придется много говорить.
Но официанты уже всем своим видом показывали, что они к их услугам, и Кай Мейтлэнд заказал «самый большой бифштекс, который у вас тут есть» и кока-колу, без картофеля, потому что ему надо бы сбросить вес на стоун, а также томатный соус.
— А вы что, спиртного никогда не пьете?
— Никогда, только фруктовые соки.
— Что же, боюсь, для меня вам придется заказать вино.
— С удовольствием, — сказал он и велел официанту, отвечавшему за вино, принести бутылочку «самого лучшего».
Когда официанты отбыли, Кай Мейтлэнд сказал, смакуя свои слова:
— В Париже гарсоны из кожи вон лезут, чтобы дать тебе понять, что ты — деревенщина; а здесь, я вижу, они делают это легко и без усилий.
— А вы деревенщина?
— Ясное дело, — сказал он, демонстрируя полный комплект своих прекрасных сверкающих зубов.
— Ну, настало время выслушать историю всей вашей жизни.
На его рассказ ушло все время ужина, который, если говорить о Кае, был завершен ровно через десять минут. Но он весьма любезно подождал, пока поест Элла, отвечая на все ее вопросы. Он родился в бедности. Но помимо этого он родился с мозгами, и он эти мозги использовал. Стипендии и гранты привели его туда, куда он и хотел попасть, — он был хирургом, делал операции на мозге, его карьера шла вверх, он был счастлив в браке, у него было пятеро детей, у него было прекрасное положение и великое будущее, пусть даже сейчас он это говорит ей сам.
— А что значит быть ребенком из бедной семьи в Америке?
— Мой папа всю жизнь торговал женскими чулками, он и сейчас ими торгует. Я не говорю, что мы голодали, но хирургией мозга уж точно никто у нас в роду не занимался, могу побиться об заклад.
Его хвастовство было настолько безыскусным, настолько органичным для него, что уже даже не было и хвастовством. И его жизнелюбие, и его сила как-то стали передаваться и Элле во время их разговора. Она уже забыла, что пришла сюда усталой. Когда Кай высказал предположение, что теперь настало время ей рассказать о своей жизни, она попробовала оттянуть это, как понимала она теперь, суровое испытание. Во-первых, Элла вдруг осознала, что ее жизнь, если ей надо было самой о ней рассказывать, не могла быть описана путем перечисления обычных фактов: мои родители были тем-то и тем-то; я жила там-то и там-то; я работала там-то и там-то. А во-вторых, Элла почувствовала, что ее влечет к этому мужчине, и это открытие ее расстроило. Когда он положил свою большую белую руку ей на плечо, ее груди напряглись, заныли. Ее бедра увлажнились. Но у нее с ним не было ничего общего. Она не могла припомнить ни одного случая, ни разу в жизни, когда она бы так физически откликалась на присутствие мужчины, если тот не был ей хотя бы в чем-то сродни. Обычно она реагировала на взгляд, улыбку, манеру говорить, смеяться. По ее мнению, Кай Метлэнд был пышущим здоровьем дикарем; и открытие, что она хочет оказаться с ним в постели, вело к какой-то раздвоенности ее сознания. Она была раздражена, обеспокоена; она припомнила, что чувствовала себя точно так же, когда ее бывший муж пытался возбудить ее физическими прикосновениями и делал это против ее воли. В итоге она пришла к фригидности. Элла подумала: «Я снова могу легко оказаться фригидной женщиной». Потом вдруг до нее дошло, как это смешно: она сидит и тает от желания, которое в ней пробуждает этот мужчина; и одновременно она тревожится о своей гипотетической фригидности. Она засмеялась, и Кай поинтересовался:
— Что смешного?
Элла сказала первое, что пришло в голову, и он добродушно ей ответил:
— О\'кей, вы тоже считаете меня деревенщиной. Ничего страшного, все о\'кей, я не обижаюсь. А у меня есть предложение. Мне надо сделать около двадцати телефонных звонков, и я предпочел бы этим заняться у себя в отеле. Пойдемте ко мне, я дам вам чего-нибудь выпить, а когда я покончу с телефонными звонками, вы сможете наконец рассказать мне о себе.
Элла согласилась; и подумала — интересно, принимает ли он ее согласие за проявление готовности лечь с ним в постель? Если и так, то он ничем этого не показывал. Ей пришло в голову, что, общаясь с мужчинами своего круга, она всегда могла «прочесть» их мысли и чувства по их взглядам, жестам или по общей атмосфере беседы; так что слова в таких случаях не говорили ей ничего нового, она и так уже все знала. Но с этим мужчиной — она вообще не знала ничего. Он был женат; но Элла не понимала того, что она сразу поняла, например, про того же Роббера Брюна, а именно — каково его отношение к супружеским изменам. Поскольку она ничего о нем не знала, из этого следовало, что и он ничего не знает о ней: например, он не знает, что ее соски сейчас просто горят.
У него был двухкомнатный номер с ванной в дорогом отеле. Он находился в самой сердцевине здания: с кондиционером, без окон, клаустрофобный, обставленный аккуратно и безлико. Элле показалось, что ее заперли в клетке; но Кай, похоже, чувствовал себя здесь как дома. Он налил ей виски, потом пододвинул к себе телефон и сделал, как он и говорил, около двадцати звонков, причем весь этот процесс занял не более получаса. Элла слушала, и она про себя отметила, что на следующий день он запланировал по меньшей мере десять встреч, в том числе — посещение четырех очень известных лондонских больниц. Покончив со звонками, он начал энергично расхаживать взад и вперед по комнатушке, в которой они сидели.
— Здорово! — воскликнул он. — Здорово! Как я рад, как все прекрасно!
— Если бы меня здесь не было, что бы вы сейчас стали делать?
— Я бы работал.
На его тумбочке лежала огромная кипа медицинских журналов, и Элла спросила:
— Вы бы читали?
— Да. Если хочешь всегда быть на уровне, то надо очень много читать.
— А вы читаете что-нибудь кроме профессиональной литературы?
— Неа. — Он засмеялся и сказал: — По культурной части у нас — жена. Мне некогда.
— Расскажите мне о ней.
Кай тут же извлек фотографию. На фотографии была запечатлена хорошенькая блондинка с детским личиком в окружении пятерых малышей.
— Черт возьми! Ну разве она не хорошенькая? Она самая хорошенькая девушка во всем городе!
— Вы поэтому на ней и женились?
— Ну да, конечно…
До него дошел смысл ее интонации, и он вместе с Эллой посмейся над самим собой и сказал, качая головой и словно удивляясь себе:
— Конечно! Я сказал себе, я женюсь на самой хорошенькой и самой классной девчонке в нашем городе, и я сделал это. Я именно так и сделал.
— И вы счастливы?
— Она — отличная девушка, — заявил он немедленно, и с большим энтузиазмом. — Она очень хорошая, и у меня пять очень хороших сыновей. Я бы хотел, чтобы у нас была девочка, но и мальчишки у меня отличные. И мне просто хотелось бы, чтобы я мог проводить с ними больше времени, ну а когда я с ними, я чувствую себя прекрасно.
Элла думала: «Если я сейчас встану и скажу, что мне пора идти, он согласится, он не разозлится, он не утратит своего добродушия. Может, мы еще увидимся. Может, и нет. Никто из нас не станет сильно переживать ни в том, ни в другом случае. Но сейчас я принимаю решения, потому что он не знает, что со мной делать. Мне следует уйти — но почему? Только вчера я пришла к выводу, что это смехотворно — женщины, подобные мне, живут чувствами, которые совершенно не соответствуют всей нашей жизни. Мужчина сейчас, в этой ситуации, мужчина того типа, к которому принадлежала бы я, родись я мужчиной, сейчас бы просто переспал с кем ему хочется и никогда бы больше об этом и не думал и не вспоминал».
А Кай тем временем говорил:
— Ну вот, Элла, я о себе много рассказал, и вы чертовски хорошо умеете слушать, должен это признать, но вы понимаете, я о вас не знаю совсем ничего, абсолютно ничего не знаю.
«Вот сейчас, — подумала Элла. — Сейчас».
Но она оттягивала этот момент:
— А вам известно, что время уже за полночь?
— Да? Неужели? Очень плохо. Я никогда не ложусь раньше трех или четырех, а к семи я уже на ногах, и так каждый Божий день.
«Сейчас, — подумала Элла. — Это смехотворно, — подумала она, — оказывается, это очень трудно». Для нее сказать то, что она сказала, означало пойти против всех ее глубочайших инстинктов, и ее удивило, что слова ее прозвучали неожиданно небрежно, и только дыхание на одно короткое мгновение пресеклось:
— А вы не хотели бы лечь со мной в постель?
Кай, ухмыляясь, смотрел на нее. Он не был удивлен. Скорее — заинтересован. Да, подумала Элла, ему интересно. Что ж, это хорошо; он этим ей и нравится. Неожиданно он закинул назад свою крепкую голову, сидящую на крепкой здоровой шее, и издал восторженный вопль:
— Черт побери, эх, побери меня черт! Здорово! Не хотел бы я? Да, сэр,
[18] да, Элла, и если б вы этого не предложили, я бы и не знал, что вам сказать.
— Я знаю, — ответила она, улыбаясь и с наигранной скромностью.
(Элла чувствовала наигранную скромность этой своей улыбки и только диву давалась.) Она сказала, с наигранной скромностью:
— Ну что же, сэр, я думаю, вы должны дать мне команду «вольно», или что-нибудь в этом роде.
Он ухмыльнулся. Он стоял на другом конце комнаты; и она увидела его как сущность, состоящую из одной лишь плоти, как сгусток теплой, изобильной, кипящей жизнью плоти. Ну что же, вот и замечательно, пусть так и будет. (В этот момент Элла отделилась от себя самой, и она стояла в стороне, она наблюдала и изумлялась всему происходящему.)
Улыбаясь, она встала и медленно стянула с себя платье. Кай, улыбаясь, снял пиджак и начал расстегивать рубашку.
В постели она испытала восхитительный шок, почувствовав горячую напряженную плоть. (Элла стояла в стороне и иронично думала: ну-ну!) Он почти сразу в нее вошел, и через несколько секунд все было кончено. Она уже была готова его утешить или проявить тактичность, но тут Кай откинулся на спину, забросил руки за голову и радостно воскликнул:
— Здорово! Здорово, черт побери!
(В этот момент Элла стала сама собой: обе Эллы объединились в одну и теперь думали как один человек.)
Она лежала рядом с ним, подавляя физическое разочарование, улыбаясь.
— Черт возьми! — сказал он, довольный. — Вот это мне нравится. С тобой никаких проблем.
Она медленно обдумывала его слова, обнимая его обеими руками. Потом Кай заговорил о своей жене, судя по всему просто так, не придавая значения своим словам.
— Знаешь что? Мы ходим в один клуб, ходим танцевать, два-три раза в неделю. Представляешь, это самый лучший клуб в городе. Все парни на меня глазеют и думают: вот повезло придурку! Она там всегда самая хорошенькая, даже после пяти родов. Они думают, что у нас уйма времени. Черт побери, а я иногда думаю, вот возьми я да и скажи им — у нас пятеро детей. И с тех пор, как мы поженились, у нас это и было-то всего раз пять. Ну, я, конечно, преувеличиваю, не пять, но около того. Ей это неинтересно, хотя по ее виду не скажешь.
— А в чем проблема? — спросила Элла сдержанно и скромно.
— Чтоб я знал. До того как мы поженились, когда мы встречаюсь, тогда она была очень горячей. Черт возьми, стоит мне только вспомнить!
— А как долго вы — встречались?
— Три года. Потом мы были помолвлены. Четыре года.
— И вы никогда не занимались любовью?
— Любовью? А, да, понимаю. Нет, она мне этого не позволяла, да я и не хотел бы, чтобы позволяла. Всякое разное было, но не это. И, черт возьми, ну и горячей же она была тогда, стоит мне начать вспоминать! А потом, во время медового месяца, она застыла. И теперь я к ней никогда и не прикасаюсь. Ну разве что иногда, когда мы разгорячимся на какой-нибудь вечеринке.
Кай издал короткий энергичный смешок, смеялся он, как очень молодой человек; он задрал вверх свои крупные загорелые ноги и снова бросил их на кровать.
— И вот мы ходим танцевать, она одевается так, что все вокруг просто ложатся штабелями, и все парни глазеют на нее, завидуют мне, а я думаю: если б они только знали!
— А тебя устраивает такая ситуация?
— Черт, конечно не устраивает. Но я никому не стану навязываться силой. Вот это-то мне в тебе и нравится — пойдем в постель, говоришь ты, и все получается легко и прекрасно. Ты мне нравишься.
Она лежала рядом с ним и улыбалась. Его большое здоровое тело почти пульсировало от переполнявшей его жизненной энергии. Он сказал:
— Подожди немножко, я сделаю это еще раз. Так у меня заведено.
— А у тебя случаются другие женщины?
— Иногда. Когда представляется случай. Я ни за кем не бегаю. Времени на это нет.
— Слишком занят, стремясь туда, где ты должен оказаться?
— Да, именно так.
Он опустил руку вниз и проверил себя.
— Может, лучше я это сделаю?
— Что? А ты что, можешь?
— Могу ли я? — сказала она, улыбаясь и опершись на локоть, глядя на него.
— Черт, а моя жена никогда меня не трогает. Женщины этого не любят. — Он издал еще один клич-хохот. — Так ты что, можешь, что ли?
Спустя некоторое время его лицо изменилось: на нем появилось выражение изумленной чувственности.
— Ну и ну! — сказал он. — Черт меня побери! Ну и ну!
Элла, а все ее движения были очень неторопливы, сделала его очень большим; а потом она сказала:
— А теперь, пожалуйста, и ты не спеши.
Кай нахмурился, он на мгновение задумался; Элла видела, что он обдумывает ее слова; что-что, а глупым он не был — она же, не переставая, думала о его жене, о других его женщинах, и она недоумевала. Он в нее вошел; а Элла думала: «Никогда раньше я этого не делала — я доставляю удовольствие. Как необычно; я никогда раньше так не выражалась, я даже никогда так не думала. С Полом я проваливалась в какую-то темноту, и все мысли меня покидали. Суть происходящего сейчас такова: я в полном сознании, я понимаю, что делаю, я тактична и рассудительна, я опытна — я доставляю удовольствие. Это не имеет ничего общего с тем, что происходило между мной и Полом. Но я с этим мужчиной нахожусь в постели, и то, что между нами происходит, принято называть интимными отношениями». Его плоть двигалась в ее плоти, слишком быстро, безыскусно. Опять все закончилось слишком для нее рано, а он ревел от восторга, он ее целовал и кричал:
— Черт возьми, черт возьми, черт возьми!
Элла думала: «Но ведь с Полом мне этого времени было бы достаточно — так в чем же дело? Что не так? — ведь будет явно недостаточно, если я просто скажу, что я этого мужчину не люблю?» Она неожиданно поняла, что с этим мужчиной она никогда не сможет достичь своей сексуальной вершины, она никогда не будет удовлетворена. Она подумала: «Для таких женщин, как я, целостность и чистота — это не целомудрие, это не верность, это ни одно из этих старомодных слов. Целостность и чистота — это оргазм. Это то, над чем я не имею никакого контроля. С этим мужчиной у меня не может быть оргазма, я только могу доставлять ему удовольствие, вот и все. Но почему это так? Не хочу ли я сказать, что могу достичь оргазма только с мужчиной, которого люблю? Ведь если это так, то на какое же одиночество я себя обрекаю? Что же это за бесплодная пустыня, в которой мне теперь придется жить?»
Кай был чрезвычайно ею доволен, он был безмерно ей благодарен, он весь лоснился физическим счастьем и благополучием. И Элла была в восторге от самой себя, ведь ей удалось так его осчастливить.
Когда она оделась, чтобы отправиться домой, и вызывала себе такси, он сказал:
— Интересно, а каково это — быть женатым на такой женщине, как ты, — черт возьми!
— А тебе бы это понравилось? — спросила Элла, сдержанно и скромно.
— Да уж конечно! Подумать только! Женщина, с которой можно поговорить, да и в постели с ней так здорово — просто зашибись! Даже и представить себе такого не мог!
— А разве ты не говоришь с женой?
— Она — хорошая девушка, — сказал он рассудительно и здраво. — Я очень ценю и ее, и детей.
— А она счастлива?
Этот вопрос удивил Кая настолько, что он, подперев голову рукой, замер и стал его обдумывать, изучающе поглядывая на Эллу, — он посерьезнел и нахмурился. Элла обнаружила, что он ей очень нравится; она, уже полностью одетая, присела на край кровати, она смотрела на него, и он ей нравился. Как следует подумав, Кай ответил:
— У нее лучший в городе дом. Она получает все, что только пожелает, для себя и для дома. У нее пятеро сыновей — я знаю, что она хочет девочку, но, может, в следующий раз получится… Она со мной прекрасно проводит время — раз или два в неделю мы ходим танцевать, и, куда бы мы ни пошли, она везде оказывается первой красавицей И у нее есть я — и, Элла, я могу тебе сказать, причем не ради хвастовства, — да, я вижу, как ты улыбаешься, когда я это говорю, — и все-таки, не ради хвастовства, а просто по-честному, — я говорю тебе, что у ее мужчины дела идут прекрасно.
Он снял со столика, стоявшего возле кровати, фотографию своей жены, и он спросил:
— Разве она выглядит несчастной?
Элла взглянула на маленькое хорошенькое личико и признала:
— Нет, несчастной она не выглядит.
Она добавила:
— Впрочем, жизнь такой женщины, как твоя жена, понятна мне не больше, чем жизнь мухи.
— Да, не думаю, что ты можешь понять такую жизнь, не думаю.
Машина уже ее ждала; и Элла, поцеловав его, ушла, а перед эти он сказал:
— Я завтра позвоню тебе. Черт возьми, но я ведь очень хочу с тобой увидеться еще.
Элла провела с ним и следующий вечер. И не потому, что она хоть сколько-нибудь надеялась на то, что ей с ним будет хорошо, а потому, что чувствовала приязнь и расположение к нему. Помимо этого, она подозревала, что, если она откажется, она может сделать ему больно, обидеть его.
Они снова вместе поужинали, и снова в том же самом ресторане. («Это наш с тобой ресторан, Элла», — сказал Кай сентиментально; как он мог бы сказать: «Это наша с тобой мелодия, Элла».)
Он говорил с ней о своей карьере.
— А когда ты сдашь все свои экзамены и посетишь все конференции, что будет тогда?
— Я буду баллотироваться на пост сенатора.
— А почему не президента?
Он вместе с ней охотно посмеялся над собой, добродушно, как всегда.
— Нет, в президенты не пойду. А вот в сенаторы — попробую. Я, Элла, серьезно говорю тебе, запомни мое имя. И ты еще услышишь это имя, через пятнадцать лет я стану самым крупным специалистом в своей области. Я же до этого все делал ровно так, как я и говорил, как я планировал. Разве нет? Поэтому я точно знаю, что я буду делать в будущем. Сенатор Кай Мейтлэнд, штат Вайоминг. Хочешь — поспорим?
— Я никогда не спорю, когда точно знаю, что проиграю.
На следующий день он улетал обратно в Штаты. Он успел встретиться с дюжиной ведущих в его области английских специалистов, он осмотрел примерно такое же количество больниц, он принял участие в работе четырех международных конференций. С Англией он разобрался полностью.
— Мне бы хотелось съездить в Россию, — сказал Кай. — Но я не могу, пока все остается так, как оно есть, я не могу туда поехать.
— Ты имеешь в виду Маккарти?
— Так ты слыхала о нем?
— Ну да, мы слышали о нем.
— Эти русские, они, ты знаешь, в моей области работают совсем неплохо, справляются, я их читаю, и я бы не отказался от поездки, но не сейчас, не в этой ситуации.
— А когда ты станешь сенатором, какой будет твоя позиция по отношению к Маккарти и иже с ним?
— Моя позиция? Ты снова надо мной смеешься?
— Вовсе нет.