Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Увидимся во дворе, Никола.

Я открыла дверь, заглянула в коридор, направо и налево, чтобы удостовериться, что меня никто не увидел, что никто не стал свидетелем этого предательства, в котором я не принимала участия.

И вот настал момент, когда должны были подать торт. Я все еще не могла опомниться. Я видела, как ребята вынесли внушительное сооружение круглой формы, украшенное разноцветными фруктами, которые просвечивали сквозь поблескивающий слой желе. Его поставили под лиственницей, на заранее приготовленный стол. Я не знала, что Берн распорядился подать его здесь. Опять я почувствовала, что меня подталкивают, и опять я очутилась в центре круга.

Берн встал на скамейку и подал мне руку, чтобы помочь подняться и встать рядом с ним. Раздались свистки и аплодисменты, больше всех старался Данко, он кричал изо всех сил, требуя, чтобы мы произнесли речь, остальные присоединились к нему. Но я не смогла бы связно произнести даже одну фразу, а Берн спрятал голову за моим плечом. Гости уже не так шумели, они и правда ждали, что кто-то из нас двоих произнесет речь.

Тут Чезаре сделал шаг вперед.

— Если новобрачные онемели от избытка чувств, я хотел бы сказать несколько слов вместо них. Конечно, если они разрешат.

Люди вокруг него расступилась. Ствол лиственницы, Берн и я, торт с узорами из фруктов, чуть дальше — Чезаре и притихшая в ожидании толпа. Я прекрасно помню этот момент, быть может лучше, чем любой другой из тех, что были до и после.

— Спасибо, Чезаре. Выручай нас, — сказала я прежде, чем Берну пришло бы в голову остановить его.

Чезаре выждал минуту, чтобы собраться с мыслями.

— Тереза и Берн пожелали вступить в брачный союз без благословения Господа, — сказал он наконец, — и я уважаю их выбор. Но это не означает, что Господь в эту самую минуту не присутствует здесь, не взирает на них, на всех нас. Пусть он и не был приглашен, все же он держит нас в своих теплых, могучих объятиях. Вы чувствуете их?

Он повернулся к гостям и поднял указательный палец, словно хотел продемонстрировать нам что-то в черном ночном небе.

— Чувствуете, что воздух как бы сгустился вокруг нас? Я вот чувствую. Это его прикосновение.

Я со страхом вглядывалась в лица гостей, но только Данко вызывающе скрестил руки на груди и глумливо улыбнулся. Остальные, казалось, были под обаянием речи Чезаре с его эффектными паузами. Я взяла Берна за руку. Он был спокоен.

— Хотел бы рассказать вам одну историю, которую, возможно, вы не знаете, — продолжал Чезаре. — Об ангелах-стражах.

И он стал рассказывать об этих ангелах, об их неповиновении, о том, как они спустились на землю, привлеченные красотой дочерей человеческих, как вступили в брак с ними, и от этого союза родились исполины. О том, как исполины восстали против людей, и земля наполнилась кровью и страданием. И тогда стражи научили людей защищаться от того, что сами когда-то породили, научили их волшебству и заклятиям, открыли им свойства растений и научили делать оружие.

Он рассказывал об этом нашим гостям, которые пришли, чтобы развлечься и, возможно, чтобы посмотреть на нашу необычную жизнь; а гости слушали его, то ли из любопытства, то ли из вежливости.

Затем он сказал:

— Вижу, некоторые из вас нахмурились. Вы спрашиваете себя: зачем он рассказывает нам такую мрачную историю? Что он этим хочет сказать?

Кто-то хихикнул, и Чезаре улыбнулся. Он был преисполнен рвения.

— Из этого следует, что все славные дела людские берут свое начало от ослушания и греха. Что любой союз между людьми есть союз света и тьмы. В том числе и этот брачный союз. Только не возмущайтесь, прошу вас. Я знаю наших новобрачных с тех пор, как они были детьми. Они мне как сын и дочь. Я знаю чистоту их сердец, но пророк Енох предупреждает нас, что и в самых сияющих сердцах есть тень, о существовании которой их обладатели могут даже не подозревать. Вам, Тереза и Берн, надо всегда об этом помнить. Вступая в союз с добродетелью, мы одновременно вступаем в союз с грехом. Если вы, ослепленные страстью, еще не понимаете этого, то со временем неизбежно поймете. Рано или поздно наступает момент, когда это происходит. И тогда вам надо будет вспомнить обещание, которое вы дали друг другу сегодня.

Он высмотрел в толпе Флориану и секунду пристально глядел на нее, как будто перед этим говорил также и о них двоих, а сейчас искал подтверждения своим словам. Потом повернулся спиной к гостям и обратился к Берну и ко мне, по-прежнему стоявшим на скамейке, как на пьедестале, — это было немного смешно.

— Вы были еще почти детьми, когда познакомились, и, возможно, уже тогда полюбили друг друга. Мы с Флорианой говорили об этом. Так ведь, Флориана? Мы говорили о вас, как о паре. И вот сегодня вы поклялись беречь друг друга. Не нарушайте клятву.

И он отступил на несколько шагов, чтобы не быть в центре круга. Кто-то захлопал в ладоши, но без энтузиазма, и начавшиеся аплодисменты сразу стихли. В этот неловкий момент Берн спрыгнул со скамейки, подошел к Чезаре и приник головой к его груди. Поверх черной шевелюры Берна Чезаре кивнул мне, что означало: подойди и ты. Я осторожно спустилась на землю, и мгновение спустя мы оба были в объятиях Чезаре и принимали его благословение, которого нам так недоставало, даже если мы полчаса назад еще не понимали этого.

Коринна и Томмазо ушли последними. Он так напился, что не мог стоять на ногах и его пришлось вести к машине, а потом еще унимать вспышку гнева из-за того, что ему не дали сесть за руль. Когда мы с Берном остались одни, то сели на садовые качели под навесом из винограда, не беспокоясь о том, что они могут нас не выдержать. Муж и жена. Несколько тюлевых лент из тех, что мы развесили на деревьях, упали на землю и запачкались. В коробке на столе еще остались конфеты; я взяла одну и вернулась на скамейку. Раскусила конфету пополам и половинку отдала Берну. Но в этот момент он вдруг зарыдал. Я спросила, что с ним, но он плакал так отчаянно, что был не в состоянии мне ответить. Я взяла его голову в ладони.

— Успокойся, прошу тебя, ты меня пугаешь.

Лицо его было искажено, под глазами — красные пятна, он с трудом дышал.

— Это был такой прекрасный день, — пробормотал он, — лучший день в моей жизни… все были здесь… Ты видела? Все. — Он говорил это, словно уже тогда предчувствовал: ничего подобного в его жизни больше не будет. И только в этот момент я поняла, сколь многого ему не хватало, как он тосковал по матери и отцу, по Чезаре и Флориане, по Томмазо и Данко, а быть может, даже по Николе.

— Они все были здесь, — говорил он, чувствуя, как каждый из них все больше и больше удаляется от фермы. Я встала.

— Куда ты? — с тревогой спросил он, как будто и я могла уйти.

— Приготовить тебе чаю.

— Я не хочу.

— Тебе станет легче.

Войдя в дом, я оперлась обеими руками о стол. Платье под мышками промокло от пота. Оно стало тесным. Я зашла в спальню, сняла его, надела майку и джинсы. Сначала я хотела оставить платье на полу, но потом все же вернулась и разложила его на стуле.

Когда я вернулась во двор, Берн уже успокоился. Он медленно покачивался на качелях и пристально глядел в пустоту, как будто им завладела какая-то мысль. Взял у меня чашку и стал дуть на чай. Я села на свое прежнее место. Остатки осторожности не позволили мне положить руку ему на колено, как мне хотелось.

— А скоро появится и наша девочка, — сказал он. — И тогда у нас будет полный порядок.

Он встал, взял амфору с деньгами и разбил ее о цементное покрытие двора с таким треском, что рассеялась мошкара. Мы стали на колени и принялись сортировать содержимое — отделять банкноты от конвертов, чеки от черепков, потом вскрыли конверты и разложили то, что в них было, на две кучки: поздравительные открытки и деньги. Открытки мы даже не стали читать. В итоге набрался ворох банкнот, занявший половину стола. От дуновения северного ветра они затрепетали, некоторые слетели вниз. Мы начали считать. Чезаре говорил, что здесь, на ферме, не следует брать в руки деньги, а сейчас Берн и я перебирали их с лихорадочной жадностью. Если бы только гости знали, насколько наша первая брачная ночь была непохожа на то, что они себе представляли! Под белой хлопчатобумажной скатертью лежала старая синтетическая скатерть Флорианы, вся в темных пятнах от тарелок с горячим, которые на нее ставили.

— Девять тысяч триста пятьдесят, — подвел итог Берн, когда я протянула ему последние купюры. Он наклонился ко мне и наконец-то поцеловал. — У нас получилось!

И ни слова о платье, которое я сняла, возможно, он даже не заметил его. Похоже, он уже не помнил, как двадцать минут безудержно рыдал после ухода гостей, не помнил и обо всех этих людях, а ведь еще секунду назад казалось, что он не может без них обойтись. Он был во власти эйфории, близкой к истерике. Столько денег — и все они наши!

Мы вернулись в дом, по очереди побывали в ванной. Еще не высохнув после душа, Берн набросился на меня, он вошел слишком быстро, грубо прокладывая себе путь, не отрываясь ртом от моего рта. Из-за постоянного страха, что я опять не смогу зачать, и чудовищного количества гормональных препаратов, которые я принимала, секс перестал нас радовать, — но только не в эту ночь. И хотя наши движения были уже не такими неловкими, как в семнадцать лет на влажной земле зарослей, хотя манера Берна сосать мой язык, моя особенность быстро доходить до оргазма или манера Берна стискивать зубы, когда он кончал, уже не таили в себе неожиданности, в ту сентябрьскую ночь внезапное неистовство наших тел стало для нас откровением, и на две-три секунды мы перестали думать о будущем. В мире существовали мы одни. Так было в последний раз.

Через несколько дней мы принесли Санфеличе конфеты. Быстро сжевав их одну за другой, он липкими пальцами начал листать календарь и объявил, что нам придется ждать до января. Октябрь не подходит из-за моего менструального цикла, на ноябрь в клинике нет мест, а в декабре он с семьей уезжает в горы кататься на лыжах.

Увидев по нашим лицам, что мы разочарованы, он заговорил с еще большим энтузиазмом, чем обычно. Январь — это идеально! В январе в Киеве лежит снег, там целые горы снега. А снег — доброе предзнаменование, в снежную погоду количество удачных результатов невероятно возрастает. Мы не отвечали; и тогда он повернул к нам монитор компьютера, чтобы показать диаграмму.

— Вот, смотрите: февраль две тысячи восьмого. Беременность — сто процентов случаев.

Мы с Берном не решились спросить, приносит ли снег удачу всем или только пациентам доктора Санфеличе. Была ли тут какая-то реальная связь, научно доказанная закономерность? Мы находились в полном смятении, в равной степени от страха и от надежды. Сто процентов, обещал доктор. Он сказал, что снег приносит ему удачу, и мы поверили. В нашем тогдашнем состоянии мы готовы были поверить во что угодно.

— Вы уже договорились с моим секретарем насчет гостиницы? У нас налаженные связи. Лично я останавливаюсь в «Премьер Паласе», но некоторые считают, что там дороговато. В отеле есть спа-комплекс. Перед имплантацией эмбриона полезно сделать массаж, это помогает расслабить ткани. А вот вам, — он обернулся к Берну, — массаж противопоказан, достаточно позаниматься спортом. Так что вперед! И будем надеяться, что снега выпадет много-много!

От следующих нескольких месяцев у меня в памяти не сохранилось почти ничего; помню только еще один курс гормональной терапии, не такой мучительный, как первый. Секретарша доктора позвонила нам по поводу билетов на самолет, сказала, что все организационные вопросы она берет на себя. Значит, мы выбрали другую гостиницу? Мы уверены? Разница в цене не так уж велика, к тому же в «Премьер Паласе» будет жить сам доктор, это очень удобно. Как насчет экскурсии по городу? От среды (день взятия спермы) до утра субботы (день имплантации эмбриона) у вас будет уйма времени, надо же его чем-то занять. Доктор всем советует съездить на экскурсию по Киеву, его пациенты часто не представляют себе, какой это интересный город.

Мы отправились в Киев в первую среду после Богоявления. Начало года прошло без обычного праздничного настроения. Новый год мы встретили у Коринны и Томмазо в Таранто, в квартире с большой террасой с видом на море: эту квартиру купил отец Коринны, желавший, чтобы дочь с зятем жили поблизости. Говорил в основном Данко, он рассуждал на темы, которые по большому счету были никому не интересны, а когда он наконец умолк, оказалось, что никто не в состоянии заполнить образовавшийся вакуум. Еще до полуночи Джулиана без стеснения начала зевать, и все мы заразись от нее зевотой. Коринна и Томмазо не могли уделить нам много внимания, они беспокоились о дочке, которая подхватила какую-то инфекцию и попала в больницу. Оба напряженно прислушивались, боясь пропустить звонок, и по очереди вставали и заходили в другую комнату, где был телефон. Вскоре после новогодних тостов мы с Берном уже сидели в опеле, мрачные и полные зависти. Они купили машинку для измельчения льда, сказал Берн: представляешь, сколько электричества без толку потребляет эта штуковина?

Но вот настал момент собирать чемоданы, а затем и день вылета. В аэропорту Берн растерянно и изумленно озирался вокруг, все здесь было для него в новинку. Мне пришлось чуть ли не за руку вести его к стойке регистрации, а потом к очереди на пограничный контроль. Он покорно следовал за мной. Когда он следил за тем, как наш багаж движется по транспортеру, а затем исчезает, я словно чувствовала работу его мозга, запоминающего эти операции. «Ему двадцать девять лет, и он впервые в жизни летит на самолете», думала я. Когда мы были у выхода на посадку, он обратил мое внимание на маневры боинга, который увидел за стеклом. Машина вырулила на взлетную полосу, разогналась и легко оторвалась от земли, а Берн улыбнулся как ребенок.

Я уступила ему место у иллюминатора, и почти все время полета он смотрел на клубящуюся под нами серую массу облаков.

— Хочется пройтись по ним, — сказал он, показывая пальцем.

Чтобы сэкономить, мы выбрали очень неудобный рейс, с пересадкой во Франкфурте и интервалом в девять часов. Мы захотели перекусить, но не нашли подходящей еды. Берн категорически отказался есть в закусочных быстрого питания, так как скот, мясо которого там подают, выращивают интенсивным методом. А все остальные заведения были нам не по карману. Сначала мы ели шоколад, потом хлеб с горчицей и огурцами. И когда мы наконец снова сели в самолет, я была такая голодная, что съела не только сандвич, который стюардесса принесла для меня, но и тот, который оставил на столике заснувший Берн.

А я заснуть не могла: меня мучила мысль о шприце. За несколько дней до этого Санфеличе попробовал ввести мне зонд: это был, как он выразился, «тест на треке». Он следил за продвижением зонда на экране аппарата, болтая при этом о чем-то постороннем. Мне он тоже предложил посмотреть. Но я закрыла глаза. Больно не было. Но почему-то хотелось разодрать на кусочки пеленку, на которой я лежала. Тут приходится играть в догонялки, объяснил доктор. Потом торжествующе воскликнул:

— Попалась! Сейчас мы поместим ее в точности на то же место!

Удастся ли повторить это с такой же легкостью? Мы решили трансплантировать максимальное количество эмбрионов, три за один раз. Если родится тройня, мы будем только рады.

Еще до приземления я внезапно проснулась. Еда бунтовала у меня в животе, у отрыжки был вкус горчицы.

— Готова? — спросил Берн. У него был очень серьезный вид, как будто он, проснувшись, долго и напряженно размышлял.

У меня начались колики в животе, но я не подала виду. Неужели я все испортила этой едой?

— Конечно, готова.

В Борисполе ветер поднимал вихри ледяной пыли, крошечные острые кристаллики впивались в лицо. Пальцы у меня совсем окоченели, я с трудом натянула перчатки. Наша сопровождающая, Васса, шла на два шага впереди по вымощенной плиткой дорожке вдоль здания аэропорта и, в отличие от нас, не пригибалась, чтобы защититься от ветра.

— Это наименее холодное время дня, — сказала Васса, отрывисто, по-военному выговаривая итальянские слова. У нее были очень короткие волосы, крашенные в ярко-рыжий цвет, одна прядь была длиннее остальных и свисала на ухо.

— Вчера было почти сорок градусов. — Васса рассмеялась, ее смех звучал грубовато. — Вы впервые в Украине, да?

Берн, словно загипнотизированный, направился к круглому строению в центре парковки: там лежал слой снега толщиной сантиметров десять. Огромных снежных гор, которые обещал нам Санфеличе, видно не было, только этот затвердевший пласт. Берн стал на колени и рукой без перчатки потрогал снег.

— Я и забыл об этом, — произнес он.

Но мне не хотелось вместе с ним удивляться снегу, тем более сейчас, когда ноги и лицо у меня задубели от холода, когда эта женщина ждала нас у машины и когда мои внутренности точно раздирали клещами.

Пока мы ехали в город, Васса повернулась к нам и заговорила:

— Знаете, кто такие были гусары? Кавалерийские офицеры, пьяницы. Сейчас расскажу анекдот. Гусарский полковник приглашает офицеров своего полка к себе домой, на день рождения дочери. Перед началом застолья он их инструктирует: «Не пейте, как лошади, не обжирайтесь, как свиньи, и не выражайтесь». И вот гусары сидят за столом, неподвижные как статуи и очень сердитые, потому что не могут ни есть, ни пить, ни разговаривать: ведь стоит им только открыть рот — и они сразу нарушат инструкцию!

Ища поддержки, она взглянула на Берна, а он кивнул в знак одобрения.

— Тут за стол садится жена полковника. Голос у нее тоненький-тоненький, и вдобавок пронзительный. Она говорит недовольным гусарам: «Я купила эти замечательные свечи из бельгийского воска и прекрасные венецианские канделябры. — Васса изобразила высокий голос: — Но вот незадача, мои дорогие гости. У меня девятнадцать свечей и только восемнадцать канделябров. Что же мне делать с лишней свечкой?» В этот момент полковник вскакивает и кричит: «Гусары, молчать!»

Берн улыбнулся. Неужели ему понравилась эта женщина с ее режущей слух итальянской речью?

— Вы чем-то озабочены, — сказала Васса.

— Нет.

— Да-да, озабочены. У вас испуганные лица. Посмотрите сюда, — она вынула из сумочки телефон и показала на экране фотографию двух мальчиков. — Оба родились с помощью доктора Федченко. И хмельного сперматозоида моего мужа Тараса.

Она надула щеки, изображая сперматозоид своего мужа. Дети на фотографии держали поднос, на котором лежал ворох банкнот, а их лица сияли от счастья.

— Тысяча триста долларов. Выиграли в казино! — воскликнула Васса. — Тарасу все время хочется, чтобы у нас получались мальчики. Только мальчики. А вы уже выбрали пол будущего ребенка?

По сторонам дороги потянулись безликие пригородные многоэтажки. Не в этих ли громадных цементных бараках живут девушки, которые предлагают свои яйцеклетки за деньги?

Берн пришел в восторг при виде замерзшего Днепра, уходящей за горизонт ледяной глади, в которой отражалось тяжелое небо.

— Посмотри! Посмотри туда! — И он коснулся моего затылка. На вершине холма виднелись золотые купола.

— Это Печерская лавра, — вмешалась Васса, — завтра мы пойдем туда на экскурсию. А женская фигура из стали, там, внизу, — последний монумент, оставшийся от советских времен, возведенный по приказу Никиты Хрущева. Видите, какие титьки здоровые? У всех русских такие. — Она изобразила вульгарный жест.

Теперь боль ощущалась не только в животе, она разлилась по всей пояснице. Если в ближайшие минуты я не попаду в туалет, будет катастрофа.

— Что с тобой? — спросил Берн.

— Долго еще ехать до гостиницы?

Васса махнула рукой, указывая вперед.

— За мостом начинается центр города. Хотите еще анекдот про гусаров?

— Сейчас лучше не надо, — вежливо ответил Берн. Он со страхом смотрел на меня.

— Какие же у них лица испуганные, — произнесла Васса, обращаясь к самой себе.

Колонны в вестибюле гостиницы были облицованы пластиком с имитацией под мрамор с прожилками. Полы устилало однообразное красное покрытие. Сонные служащие в форме, сидевшие по углам, смотрели, как мы предъявляли паспорта, заполняли анкеты и получали последние инструкции от Васса.

— Жду вас здесь в пять часов, с полной баночкой спермы. И вот вам совет от Вассы: выпейте предварительно рюмку водки, но только одну, и заешьте кусочком сала. От этого сперма будет качественнее. Секрет Тараса.

Мы покатили чемоданы к лифтам. У меня было впечатление, что все здесь знают, зачем мы приехали.

В нашем номере на третьем этаже единственное окно выходило на парковку, заваленную строительным мусором. По другую ее сторону стояло почти такое же высокое здание, как наша гостиница, то ли наполовину обрушившееся, то ли недостроенное. Я заперлась в ванной, а Берн повалился навзничь на кровать, не сняв плюшевого покрывала. Я наполнила ванну и сидела в ней так долго, что можно было раствориться, хотя вода, вытекавшая из кранов, показалась мне такой же грязной, как и все остальное. Но, по крайней мере, она была горячей, и меня перестало трясти от холода.

Берн решил в точности выполнить рекомендации Вассы. Я хотела остаться в номере, залезть под одеяло и ждать, но он заставил меня одеться. Мы должны были найти сало.

Когда мы вышли на Крещатик, на нас обрушилась волна арктического воздуха, ледяного и жесткого. Мы шагали больше получаса, сначала мимо парка, потом по бульвару, который спускался вниз и привел нас на железнодорожный вокзал. Площадь перед ним напоминала громадный каток: она была сплошь покрыта льдом. А люди, которые ходили по этой площади (одни мужчины, в беретах, низко надвинутых на глаза), произвели на меня такое сильное впечатление, что я стала умолять Берна поскорее увести меня оттуда.

Мы вернулись назад тем же путем, каким пришли, — поднялись вверх по бульвару. Увидели кафе и вошли. Это заведение, казалось, застряло в прошлом веке. На окнах — кружевные занавески, на стенах — деревянные панели, разноцветные мигающие лампочки, как на Рождество, и официантка в национальном костюме, не говорящая по-английски. Берн сумел жестами заказать кофе для нас обоих и сало для себя. Сало было нарезано крупными продолговатыми кусками, а рядом лежали ломтики соленых огурцов.

— Выглядит отвратительно, — заметила я.

— Но нужно для дела, — весело ответил Берн, двумя пальцами взял с тарелки полоску сала и опустил в рот, словно это была живая ящерица. В животе у меня опять начались рези. Берн съел все сало, которое было на тарелке.

До пяти часов еще оставалось время, и он захотел пройтись. У него голова шла кругом от первого путешествия за границу, так далеко от Специале (если не считать тех таинственных лет, которые он провел с отцом в Германии, но в таком юном возрасте у людей еще не формируются связные воспоминания: как бы то ни было, он никогда не рассказывал об этой поре своей жизни). Даже пар, который образовывался в воздухе от нашего дыхания, казался ему чем-то небывалым. Я решила разделить его эйфорию — в конце концов, это было наше свадебное путешествие. Странное, омраченное заботой, но все же свадебное путешествие. Данко и другие думали, что мы купили тур в Будапешт и сейчас находимся там. Я могла вообразить себе, что это было правдой.

Когда мы вернулись в гостиницу, другие пары уже собрались вокруг Вассы в одном из уголков вестибюля. Она протянула к нам руки и без стеснения во весь голос крикнула:

— Вот и вы, наконец. Давайте банку!

Она спросила Берна, нужны ли ему журналы с фотографиями, чтобы вдохновиться, у нее в сумке их было достаточно. Берн отказался, хоть его и заворожила ее наглость. Он попросил меня подождать в вестибюле. Васса провела меня к креслам и почти заставила сесть в то единственное, которое еще оставалось свободным. Дама, сидевшая по соседству, повернулась ко мне и сказала:

— Вчера у меня толщина эндометрия была четырнадцать миллиметров. Санфеличе говорит, это идеально.

Она не представилась, не подала руки, не произнесла одну из тех пустых фраз, какими обычно начинают разговор, а просто доложила о толщине своего эндометрия. Затем добавила:

— Мы приезжаем уже в седьмой раз. Но во все прошлые посещения он был тоньше. А вы заметили, сколько снега на улице?

Она вновь повернулась ко мне спиной и стала слушать Вассу, рассказывавшую своим подопечным все тот же анекдот про гусаров, который несколько часов назад не вызвал у меня даже улыбки. А я не сводила глаз с двери лифта в глубине вестибюля, пока из нее не вышел Берн. Он пересек вестибюль и на глазах у всех вручил банку Вассе, не выказав при этом ни малейшего смущения.

— Вы последний, — сказала она и рассмотрела банку на свет. — Хорошо, хорошо, тут много. Знаете, как говорят у нас в Киеве? Всегда нужно иметь запас на черный день. Потому что рано или поздно он приходит. Он всегда приходит. Черный день.

На следующее утро некоторые пары вернулись в Италию — самые обеспеченные, у кого хватало денег, чтобы лишний раз слетать домой и вернуться к субботе. Остальные, в том числе и мы, слонялись по гостинице, растерянные и в то же время полные надежды. Казалось, мы участвуем в каком-то молчаливом состязании.

Два дня нам пришлось просидеть в номере из-за снежной бури. Порывы ветра были такими сильными, что скрипели оконные стекла. Этот ветер назывался «буран», а снежные завихрения — «пурга». Берна почему-то рассмешило это слово, он без конца повторял его. А я не находила его забавным. Я не могла ничем себя занять. Просто лежала на кровати, сложив руки на животе, и разглядывала пятна от сырости на обоях, пытаясь угадать их изначальный цвет. У кровати сидел Берн и читал «Белую гвардию», весь без остатка отдаваясь чтению, как умел он один. Иногда он декламировал какой-нибудь отрывок вслух, а затем подчеркивал карандашом строки, которые произвели на него такое сильное впечатление.

На третий день, накануне имплантации, над городом засияло солнце, холодное, но ослепительное из-за лежавшего кругом снега. Васса ждала нас в вестибюле, чтобы отвезти на экскурсию. Я не хотела, но Берн стал меня уговаривать: почему бы и нет, раз мы уже здесь, весь город в нашем распоряжении, да еще погода такая прекрасная. Булгаковские слова пульсировали в его мозгу: наверняка за эти два дня он запомнил наизусть целые абзацы, и сейчас ему не терпелось своими глазами увидеть места, где происходили описываемые писателем события.

— Вы смелые ребята, — сказала Васса, когда мы появились в вестибюле. — А теперь поехали.

Как и в первый день, город показался мне враждебным и пугающим. Подземные переходы с маленькими магазинами, где царила страшная духота; вконец опустившиеся пьянчуги-бомжи; эскалаторы метро, такие длинные и крутые, что, казалось, они ведут к центру земли; названия станций, написанные на нечитаемом языке. Васса и Берн все время опережали меня на несколько шагов, они были увлечены беседой, в которой у меня не было ни сил, ни желания принимать участие. Удушающая жара в помещениях, а на улице парализующий холод: я пыталась закрыть шарфом даже нос и рот.

На Андреевском спуске я два раза потеряла равновесие и чуть не упала. Берн обернулся и посмотрел на меня с каким-то странным равнодушием, как будто даже с досадой. На одном из уличных лотков продавался противогаз времен холодной войны; Васса помогла Берну примерить его, и Берн во что бы то ни стало захотел его купить.

— Это понравилось бы Данко, — сказал он, но денег у нас было в обрез, к тому же мы не были уверены, что подобные вещи продаются в Будапеште, и в итоге от противогаза пришлось отказаться.

Я разглядывала девушек. Они здесь были красивые, как и говорил Санфеличе, тоненькие, стройные, с темными волосами и очень белой кожей. Это могла бы быть она, подумала я, встретившись взглядом с одной из них. Как ее зовут? Наталия? Соломия? Людмила? Есть ли у нее уже дети? Я не могла прогнать от себя эти мысли, не могла и поделиться ими с Берном: он весь ушел в свои фантазии о местах, по которым мы ходили. Он сказал бы: выкинь из головы эту чушь, и процитировал бы рассуждения Санфеличе, как когда-то цитировал псалмы.

Я уговорила его взять такси до гостиницы. Васса поддержала меня, сказав, что мне нужно отдохнуть перед завтрашней процедурой. Когда мы ехали по широкому бульвару, по радио в машине зазвучала знакомая песня, и я стала вполголоса подпевать.

— Что за песня? — спросил Берн.

— «Joyride». Песня группы Roxette. Я часто слушала их, когда училась в школе.

Таксист, видимо, что-то уловил из нашего разговора. Он сказал по-английски:

— О, Roxette! Этой песне тридцать лет. Вы любите музыку восьмидесятых?

Я ответила, что да, люблю, но это было сильным преувеличением: просто не хотелось его разочаровывать.

— Я тоже, — сказал он, сияющими глазами глядя на меня в зеркало. — Слушайте.

Все оставшееся время поездки, до поворота на Крещатик, до дверей гостиницы, он проигрывал для меня одну за другой песни прошлых лет, предварительно спрашивая, хочу ли я послушать очередной трек, а я отвечала кивком. «Bigin Japan», потом «Voyage Voyage» и, наконец, «Forever Young» группы Alphaville, песня, которая нравилась моему отцу. Я смотрела в окно: солнце давно уже зашло, на тротуарах, там, куда не доставал свет уличных фонарей, была кромешная тьма. У входа в отель Васса сказала: «Не забудьте: деньги — завтра. Наличными, в евро».

Над раздвижной дверью клиники стоял аист. Он был каменный, но сделан так правдоподобно, что в первый момент я приняла его за живого. Мы были третьей парой: Санфеличе решил выстроить пациентов в очередь в алфавитном порядке по фамилиям женщин. Войдя, мы оказались в современно оформленном помещении: это был островок будущего в квартале, где все казалось ветхим и изношенным. Васса держала меня за руку выше локтя, как будто я могла сбежать. Перед тем как я сошла с придверного коврика, она подала мне пару целлофановых бахил:

— Наденьте их на обувь. Вы тоже, — и она протянула пару пакетов Берну, который молча следовал за нами. Она была с ним менее любезна, чем вчера, словно с сегодняшнего дня он стал ненужным, более того: лишним.

Я надела ярко-голубые пакеты на обувь. Такая забота о соблюдении гигиены должна была успокоить меня, однако пока я поднималась по сияющим чистотой ступенькам лестницы, моя тревога только возрастала (Берна увели куда-то по коридору, не дав нам времени попрощаться, пока я заполняла формуляр, составленный на английском языке со множеством ошибок, где подтверждала свое согласие на замораживание эмбрионов и их утилизацию через десять лет). Медицинские сестры говорили между собой по-украински или, возможно, по-русски. Если их глаза случайно встречались с моим растерянным взглядом, они улыбались мне с такой сердечностью и одновременно так автоматически, что я подумала: наверно, я кажусь им существом другой породы.

Потом меня уложили на кушетку в операционной, где было много разной аппаратуры и мощных ламп, и где не только пол, но и стены до самого потолка были выложены плиткой. С одной стороны кушетки стоял доктор Федченко, необыкновенно высокий мужчина с пышными белокурыми усами, с другой Санфеличе, как всегда бодрый и уверенный в себе; впрочем, в этот раз он казался скромнее обычного: вероятно, его подавлял авторитет коллеги.

— У нас тут имеется для имплантации три бластоцисты, — сказал Санфеличе. — Все с тройным «А». Кстати сказать, у синьоры до сих пор получались только с двойным «А».

Тем временем Федченко вводил зонд, стараясь найти наиболее удобный путь. У него это получалось менее болезненно, чем у Санфеличе во время пробной процедуры. Закончил он очень быстро. Врачи похвалили меня, а я не понимала, за что. Я просто лежала не двигаясь, вот и все, и вообще мне казалось, что все это происходит не со мной, или имеет ко мне только опосредованное отношение.

Меня перевезли в другое помещение, поменьше, с большим окном. Я лежала там одна, в ожидании, которое, вероятно, длилось недолго, но мне показалось вечностью. В окно я видела заснеженный холм, а в центре, среди этой белизны, золотые купола Лавры. Мы побывали в ней вчера, но отсюда, издалека, она выглядела привлекательнее и походила на мираж. Где Берн? Почему он не стал ждать меня? Мне было холодно. И вдруг я поняла, что больше не нахожусь в здании клиники, а быть может, и в Киеве, и все стало каким-то далеким и недостижимым, как миниатюрная Лавра на холме.

Потом дверь распахнулась, и вошли Санфеличе, доктор Федченко, две медицинские сестры, а за ними Берн, который словно стал меньше ростом. Он не решился подойти к кровати, пока мы не остались наедине. Тогда он помог мне встать и одеться (чья-то невидимая рука перенесла мое белье из предоперационной, где я его сняла, в шкаф этой палаты). Потом мы шли по коридорам, одни, без сопровождения. Берн ухитрился запомнить дорогу, как будто за то время, пока я была в операционной, успел обследовать все закоулки клиники. Мы спустились по каким-то другим лестницам и очутились в вестибюле. Васса наклонилась, чтобы снять бахилы, снова надетые поверх моей обуви, и показала на машину, которая ждала нас на улице.

Прошла неделя после нашего возвращения из Киева. Растения на ферме все еще были погружены в зимний сон. Жизненные соки в них циркулировали в замедленном ритме. Берн и я пребывали в ожидании, как и природа вокруг нас. Он без слов разглядывал меня, выискивая изменения в моей внешности, функционировании моего организма, в режиме сна. Я ссорилась с ним по пустякам, ругала его за то, что он не подмел цементную площадку во дворе, и опавшие листья забили водосток; на самом же деле мне хотелось крикнуть: перестань ходить за мной, спрашивать, как я себя чувствую, перестань изводить меня этим вопрошающим взглядом! Если в глубинах моего чрева и зреет новая жизнь, мы все равно не сможем определить этого. Однако я сознавала, что и у меня самой нервы напряжены до предела, а чувствительность обострилась до такой степени, что любой, даже незначительный симптом не ускользнул бы от моего внимания. Но правда была в том, что я чувствовала себя абсолютно такой же, какой была раньше, только стала более ленивой и раздражительной.

Поэтому я не особенно удивилась, когда Санфеличе, введя мне внутриматочный зонд и всмотревшись в экран эхографа, объявил, что там ничего не происходит, нет никаких подвижек.

— Сожалею. Бластоцисты были такие замечательные. Так или иначе, в марте будет следующий заезд.

Берн не поехал со мной на осмотр. Пусть этот день будет для нас самым обычным днем, сказал он. Когда я позвонила ему, он был на рынке в Мартина-Франка. Мне пришлось ждать, пока он обслужит покупательницу. Я слушала, как они обмениваются обычными в таких случаях фразами, потом представила, как он садится на корточки за прилавком, чтобы создать хоть какое-то подобие уединения. У нас обоих скрытность вошла в привычку.

— Ну что? — вполголоса спросил он.

Я сообщила ему результат без всяких предисловий, прямо и почти грубо. Затем, пожалев об этом, добавила:

— Мне так обидно за тебя.

— Все нормально, — ответил он, но голос у него был грустный.

— Мне обидно за тебя, — повторила я.

— Почему ты так говоришь? Почему тебе обидно за меня?

— Я только сейчас отдала себе в этом отчет. Но это правда. За тебя мне больнее, чем за себя.

— Ты так не думаешь, Тереза. Просто ты испытала потрясение, и это на тебе сказывается. На самом деле ты так не думаешь.

— Тебе надо найти другую девушку, Берн. Такую, у которой все в порядке.

Прежде чем Берн ответил («не говори так, что за бред, что ты несешь»), была короткая пауза — какую делает тот, кто колеблется, и которой может хватить только на то, чтобы вдохнуть чуть глубже. Но за этот крошечный миг я поняла, что была права. Берн взвешивал возможность, которую я ему предложила. На одной чаше весов оказалось желание обладать мной, на другой — страстное желание иметь ребенка. Да, такое бывает. В жизни часто случается, что у человека зарождаются два несовместимых желания. Это несправедливо, но этого нельзя избежать, и это произошло с нами.

Его неуверенность помогла мне понять, какое из двух желаний одержало верх, пусть сейчас он и отрицал это со всем красноречием, на какое способен человек в телефонном разговоре на рынке. Но я не рассердилась на него. Напротив, я чувствовала себя спокойной и просветленной, как в ту ночь, когда у меня были спазмы. А если по правде, то я больше не чувствовала ничего. Совсем ничего.

— Возможно, сейчас ты еще не сознаешь этого, — сказала я. — Но рано или поздно, через пять, десять, тридцать лет до тебя дойдет, чего ты лишился по моей вине, и ты возненавидишь меня. За то, что я загубила твою жизнь.

— Ты заговариваешься, Тереза. Это разочарование на тебя так подействовало. А сейчас возвращайся домой. Возвращайся домой и отдыхай. Мы съездим туда еще раз, предпримем еще одну попытку.

— Нет, Берн. Не будет еще одной поездки. Мы и так слишком далеко зашли. Да от нее и не было бы толку. Не спрашивай меня, как я это узнала, но я это знаю.

А вокруг него шумел рынок. Мне казалось, я видела его, Берна, видела, как он все сильнее съеживается под прилавком, словно играет в прятки.

— Мы женаты, Тереза.

Он произнес это строгим голосом, как будто этого было достаточно, чтобы прекратить дискуссию. Нет, так у меня ничего не получится. Берн будет настаивать, если понадобится, будет умолять. Дома мы встретимся, и он заделает образовавшуюся пробоину своими эффектными, выверенными фразами. В итоге искорки в его черных глазах сломят мое сопротивление, и мы начнем все сначала. Еще одна нелепая затея с поиском денег, еще один курс терапии, еще одно бесполезное путешествие в самое негостеприимное место на земле, еще одно разочарование, и так далее, до бесконечности, пока мы не уничтожим друг друга.

Я вспомнила ничего не выражающее лицо женщины, сидевшей в кресле в гостинице в Киеве, ее одержимость, которая постепенно, год за годом, калечила ей душу. Я не хотела, чтобы то же самое случилось со мной. Ведь мы были еще так молоды.

Был только один способ остановить этот механизм, который включился в тот момент, когда Томмазо и Коринна рассказали нам о своей дочке, а мы принялись мечтать о нашей собственной; только один способ вернуть Берну свободу.

— Мы совершили ошибку, Берн, — сказала я.

— Перестань!

— Между нами есть кто-то третий.

Странно, мы с ним поменялись ролями, этого я не предвидела. Впрочем, я не предвидела ничего из того, что случилось. Но в этот момент я достаточно хорошо знала Берна и себя, чтобы понимать: другого пути нет и быть не может.

— Как это «кто-то третий»?

— Другой мужчина.

— Ты лжешь.

Я промолчала: скажи я в этот момент что-нибудь, он бы все понял. Голос у него изменился. За несколько секунд Берн превратился в кого-то другого, в какое-то незнакомое, невменяемое существо.

— Это он, да? Это он, Тереза? Скажи, это он?

— Не имеет значения, кто это.

Эти слова стали последними, которыми нам суждено было обменяться, — на долгие годы вперед, почти на все оставшееся время нашего короткого, несчастливого, нелепого, но все же такого прекрасного супружества.

Я не вернулась на ферму. Несколько часов, до темноты, разъезжала по окрестностям Бриндизи. Впоследствии я не смогла восстановить по памяти свой маршрут: сначала по грязным сельским дорогам, которые иногда заканчивались тупиком. Я оказывалась перед оградой чьих-то владений, с внутренней стороны которой сбегались сторожевые псы и поднимали истошный лай. Я приехала в Специале, но не смогла вернуться домой. У меня было предчувствие, что Берн засел там в ожидании момента, когда сможет взглянуть на меня, чтобы узнать уже у моего тела, было ли правдой то, что сообщил ему мой голос по телефону. Нет, я не могла сейчас говорить о вымышленной измене, я должна была провести эту ночь в каком-то нейтральном пространстве: только так можно было обеспечить нашу с ним физическую безопасность.

«Это он, да?»

«Это он?»

У меня в ушах все еще раздавались его крики.

Перед перекрестком, где начиналась подъездная дорога к ферме, я свернула на узкую дорогу, которая вела к вилле бабушки. Я позвонила, дождалась, когда откроются дистанционно управляемые ворота; мигающий фонарь над ними загорался всего на миг, и глаз не успевал уловить эту вспышку. Риккардо вышел мне навстречу, одетый в спортивный костюм. Я спросила, можно ли переночевать у него в сторожке. Просьба была наглая, почти комичная, но, наверно, у меня был такой расстроенный вид, что он ответил:

— В сторожке собачий холод.

— Неважно.

— У меня есть комната для гостей, она свободна. Входи. Я схожу за бельем.

Комнатой для гостей оказалась моя бывшая комната. Риккардо принес мне белье и полотенце, пожелал спокойной ночи и удалился, поняв, что мгновение спустя его присутствие станет для меня непереносимым.

И вот я очутилась у отправной точки, в комнате моего детства, на вилле, где давно уже погасили свет и я одна еще не спала, но я не ощущала сонливости, только усталость, мучительную усталость, которая способна прогнать сон. Я легла в ту самую постель, где все началось.

В темноте появился какой-то проблеск света. Луна вышла из-за туч, подумала я. Но это не могла быть луна, свет был неровный, дрожащий. Я встала с кровати, распахнула окно, не обращая внимания на охвативший меня холод, открыла ставни и увидела огонь, языки пламени и дым, который в отсутствие ветра поднимался вертикально вверх и исчезал в черном небе — горело там, где была ферма. Ни шума, ни запаха, какие обычно бывают при пожаре, только проблеск света между верхушками деревьев.

Первой моей мыслью было броситься туда. Но мне хватило секунды, чтобы понять: это был только сигнал, последний призыв, с которым Берн обратился ко мне сквозь ночь, который заклинал меня вернуться и опровергнуть то, что я сказала. Пока будет гореть этот костер, я буду ждать тебя, готовый поверить всему, что бы ты ни сказала, готовый забыть обиду. Но когда пламя погаснет, а пепелище остынет, я уйду и сказанное необратимо станет правдой.

Я прикинула, что он мог поджечь, — сарай с инструментами, теплицу или сам дом со всем его и моим имуществом? Ни то, ни другое, ни третье, как я узнала на следующий день. Берн поджег дрова, весь наш запас, а вокруг костра налил оливкового масла, чтобы огонь не распространился дальше. Но там, в комнате бабушкиной виллы, я еще этого не знала. В тот момент я могла только смотреть, не могла оторвать босые ноги от холодного, как лед, каменного пола, протянуть руку к кровати и взять одеяло, чтобы накинуть на плечи, — только смотреть, пока зарево не стало меркнуть, и наконец, уже на рассвете, не погасло совсем.

Меньше чем через месяц после этого внезапного и шокирующего расставания я вернулась в Турин. У меня было впечатление, что моя жизнь в Специале закончилась раз и навсегда. Как бы я одна справилась с работой на ферме? Я собиралась продолжить жизнь, прерванную смертью бабушки, — университет, общение с подругами. Собиралась теперь, став уже слишком старой, снова заняться тем, что бросила, когда была слишком молодой.

Но я не выдержала и трех недель. Отлаженный и бездушный механизм большого города, нескончаемый дождь, сияющие, мучительные мартовские дни, ветер, метущий широкие улицы, треск, который издавали мои свитера, когда я их снимала. А главное — настороженная снисходительность матери и затаенное торжество отца, ставшего свидетелем моего краха. Нервы у меня постоянно были напряжены до предела. Теперь моим домом была ферма, и я вернулась туда. Не с волнением, как когда-то в юности, не с облегчением, как в последние годы, а с тихим смирением. Как если бы у меня не было альтернативы.

И снова я освоилась с жизнью, которую приходилось там вести. В каком-то смысле, после отъезда Данко и остальных это было медленное врастание к одиночество, ставшее теперь абсолютным. Окружающая природа предлагала мне пусть и суровое, но все же утешение, и я принимала его. Я стала чаще бывать в деревне, записалась в местный клуб, в волейбольную команду и церковный хор. Одна из бывших учениц бабушки, сама теперь преподававшая в начальной школе, подала мне идею: устраивать экскурсии на ферму. Она сказала, что проект, который мы там начали претворять в жизнь, имеет огромное значение, что я могу приобщать детей к таким ценностям, как почитание традиции и уважение к земле. Сначала я не верила в успех этой затеи, ведь у меня не было опыта работы в школе, и одна мысль о том, что придется говорить с детьми, приводила меня в ужас. К тому же я не считала себя вправе рассказывать о принципах, которым была подчинена жизнь на ферме; все это придумали Берн и Данко, а я лишь подражала им.

Но все оказалось легче, чем я думала. Я стала объяснять ученикам, почему мульчирование позволяет экономить до девяноста процентов воды и почему так необходимо проводить его. Я научила их сеять и поливать. А когда мне хотелось шокировать их, рассказывала, как полезна для животных и птиц сухая ванна, и как ее применение помогает удобрять почву. Самые смелые даже заглядывали в компостную яму.

Что я знала о Берне? Что он какое-то время бродяжничал, а сейчас живет в Таранто, у Томмазо, который тоже остался без жены, — их брак с Коринной распался. Мне рассказал об этом Данко. Однажды он явился на ферму по поручению Берна с подробным списком вещей, которые тот пожелал забрать.

— Мог бы и сам прийти, — вырвалось у меня.

— После того, что ты ему сделала?

Видимо, сообразив, что ляпнул лишнее, он поспешил добавить:

— Это меня не касается.

Он так непринужденно расхаживал по комнатам, словно все еще жил здесь. И заглядывал в листок, исписанный каллиграфическим почерком Берна.

— Как он? — спросила я.

— Хорошо. Ему было хорошо у нас, а теперь ему хорошо у Томмазо. Он помогает другу по хозяйству.

Узнав, что с Берном все в порядке, я должна была бы испытать облегчение, но у меня не хватило на это великодушия. Я вдруг почувствовала такую слабость, что пришлось сесть за кухонный стол, а Данко тем временем рылся в ящиках.

— Берн создан для великих целей. Никто из нас не вправе проводить для него границы.

— По-твоему, я это делала? Проводила границы?

Данко пожал плечами:

— Я говорю только, что до твоего появления на ферме у нас были свои планы. А сейчас мы можем к ним вернуться.

— Интересно, о каких планах ты говоришь? По освобождению коров? Или овец?

Данко холодно взглянул на меня:

— На свете есть что-то поважнее нас самих, Тереза. Ты всегда была рабыней собственного представления о счастье.

Во всяком случае, я не была расположена слушать его лекции о морали.

— И вы собираетесь осуществлять эти планы на деньги от продажи виллы моей бабушки, которые ты у меня взял? Поставь кофейник на место. Это я его купила. Он мой. Если он в списке, значит, Берн ошибся.

Он убрал кофейник на полку.

— Как хочешь.

Больше я не мешала Данко выполнять его миссию. Все время, пока он был в доме, я сидела за столом на кухне. Перед тем как уйти, он погладил меня по щеке и покачал головой, словно выражая сочувствие. На столе в беседке я нашла листок с адресом Томмазо.

В течение последующих тринадцати месяцев я ничего не знала о Берне, кроме этого адреса. До того утра, когда меня разбудило шуршание колес по щебенке подъездной дороги. Было рано, солнце только взошло. Я не сразу заставила себя пошевелиться, встать и дойти до входной двери. За долю секунды до того, как я дошла, в дверь решительно постучали. Я не спросила, кто там, сняла с вешалки куртку и надела ее прямо на ночную рубашку, как будто это могло придать мне более приличный вид.

Один из карабинеров представился, но его фамилия вылетела у меня из головы. Возможно, я ее даже не расслышала, ведь я еще не успела толком проснуться и вдобавок меня озадачил этот нежданный визит.

— Вы синьора Колуччи? — спросил карабинер.

— Да.

— Жена Бернардо Колуччи?

— Да, — сказала я, хотя было странно вспоминать об этом в холодный рассветный час.

— Ваш муж дома?

— Он здесь больше не живет.

— Он не появлялся в последние несколько часов?

— Я же сказала: он здесь больше не живет.

— Вы знаете, где он может быть сейчас?

Что-то заставило меня ответить «нет» — смутное, инстинктивное желание защитить его. Вы обещали беречь друг друга — не нарушайте обещания. Я точно знала, в каком ящике лежит листок с адресом, который оставил Данко, более того, я так долго смотрела на него, что успела выучить наизусть. Но я ответила «нет».

— Вы предпочитаете, чтобы мы вошли и сели, синьора?

— Нет. Я предпочитаю остаться на ногах. Вот на этом самом месте.

— Как хотите. Думаю вы не в курсе того, что случилось сегодня ночью. Несколько человек протестовали против вырубки больных оливковых деревьев, завязалась драка. Ваш муж был среди протестующих. — Полицейский потер подбородок, словно ему было неловко продолжать. — Похоже, он замешан в убийстве.

Внутренний шов на воротнике куртки впивался мне в шею. Нельзя было надевать ее без джемпера или шарфа.

— Думаю, вы ошибаетесь, — сказала я.

— К сожалению, нет, синьора.

— О каком человеке идет речь?

— Это полицейский. Он находился там, хоть и не был при исполнении. Его звали Дельфанти. Никола Дельфанти.

5

Итак, есть история, которую я знаю, и есть параллельная, тайная история. В которой умирают девушка и ее ребенок. Но обо всем этом Берн не сказал мне ни слова. Он сдержал до конца обещание, данное друзьям.

Руки Томмазо все еще лежали поверх выцветшего покрывала. Он смотрел на них, не наклоняя головы, а только опустив глаза, с равнодушным, тупым любопытством, словно эти бледные руки были прозрачными и он мог видеть сквозь них красные и синие ромбы орнамента на покрывале. Растопыренные пальцы как будто давали понять: вот и все, что было, на этот раз я не утаил ничего.

Есть история, которую я знаю, но она не единственная. Их две. Не то чтобы одна была правдивой, а другая вымышленной, обе были настоящими, такими же реальными, как Томмазо и я, сидевшие в этой комнате, как запах металла от давно остывших батарей. Две версии, словно две противоположные стороны куба: если видишь одну, другую увидеть нельзя, и только чутье может подсказать тебе, что она существует. Чутье, которому я упорно отказывалась доверять, когда дело касалось Берна, Виолалиберы, их ребенка и еще двух парней. Я была слепа и глуха, но не только, у меня была и другая, еще более опасная аномалия, не связанная со зрением или слухом, — органическая неспособность осознать то, что происходит вне меня самой, вопреки моей воле.

О Господи, Берн, что ты наделал?

Но я не говорила ничего. Не сказала даже: так вот, значит, как было дело? Молчала, когда Томмазо рассказывал о том, как Виолалибера привязала себя за руки и за ноги в стволу оливкового дерева. А теперь замолк и он. Пять минут, или даже дольше, царило угрюмое молчание. За это время там, далеко внизу, не проехала ни одна машина, ни разу в щели ставен не проник свет фар.

Потом Томмазо произнес:

— Ты не могла бы взглянуть, как там Ада?

Я почти с облегчением встала со стула, который становился все более жестким.

Я подошла к дивану так близко, что смогла разглядеть, как медленно и равномерно вздымается одеяло на груди Ады. Все спокойствие мира было в этом дыхании. Я дождалась, когда это спокойствие захватит и меня, затем вернулась к Томмазо, не зная, стоит ли опять садиться на неудобный стул, похожий на орудие пытки, или лучше постоять.

— Она спит, — сказала я.

Он накинул уголок одеяла на свои руки — бескровные руки вечного ребенка.

— Сделай для меня еще кое-что, — сказал он. — Погуляй с Медеей.

Я посмотрела на собаку, свернувшуюся калачиком на кровати, возможно прямо на ногах Томмазо.

— По-моему, она тоже сладко спит.

— Она спит, но если в ближайшие полчаса какой-нибудь добрый человек не выведет ее, эта постель превратится в один большой подгузник. Я пойду сам. Я смогу.

Он откинул одеяло, спустил ноги на пол. На нем были только длинные трусы и майка. Я думала, он в пижамных брюках, или вообще не представляла себе ничего определенного, но, неожиданно увидев его голые ноги, на секунду смутилась. Казалось, у Томмазо все тело было обтянуто той сверхчувствительной кожей, которая скрывается у нас на кончиках пальцев, под ногтями.

Он встал, но почти сразу же пошатнулся.

— Наверно, лучше не надо, — сказал он, ложась обратно. — Стоит мне переменить положение, как все вокруг начинает кружиться.

Я неохотно взяла с тумбочки поводок Медеи. Овчарка тут же вскочила на ноги, беззвучно, как взлетает насекомое. Соскочила с кровати и два раза тявкнула, прежде чем Томмазо успел приказать ей молчать.

— Только прошу тебя: увидишь других собак — удерживай ее изо всех сил. Даже если они будут за оградой. Она может прыгнуть невероятно высоко.

Ночь была такой тихой, какой может быть ночь на старых улочках Таранто. Я направилась к разводному мосту, но не взошла на него, а свернула налево, к порту. Медея вертелась у бордюров тротуара, внюхиваясь в невидимые следы других собак или в запах рыбы, которую выгружали здесь каждый день. Это было самое странное Рождество в моей жизни: я проводила его отчасти с маленькой девочкой, не знавшей, кто я, отчасти с ее беспомощным отцом, лежавшим в соседней комнате и испытывающим ко мне не самые добрые чувства.

Медея натянула поводок. Я дернула его к себе — наверное, слишком сильно, потому что она оторвала передние лапы от земли, на секунду повисла на ошейнике, обернулась и с упреком посмотрела на меня. А если бы Виолалибера решила сохранить ребенка? Если бы ее не оставили одну в то утро, если бы у нее не случилось такого приступа паники, если бы первый глоток отвара оказался таким тошнотворным, что она вылила бы остальное в умывальник? Странно было сознавать, что твоя судьба зависела от чьего-то импульсивного решения, от момента слабости другого человека. Но как оправдание это не выдерживало критики. «…Согрешил помышлениями, словами, делами и упущениями», сказано в покаянной молитве, но об упущениях никто не задумывается. Мы с Берном тоже не задумывались. И все же в эти минуты, когда я шла к порту с Медеей и вокруг не было ни одного человека, прервалось мое многомесячное одиночество. Словно теперь, когда я узнала правду, моя жизнь растянулась назад и вширь, во все стороны, соприкоснулась с жизнью Виолалиберы и двух других парней. Словно я наконец нырнула вместе с ними в бассейн, где они купались тайком в ту первую ночь. Берн сумел бы выразить эти мысли лучше, чем я. Его нежданный уход превратил меня в умственного калеку.

Я посмотрела на темную кучку, которую Медея оставила посреди тротуара, потом заставила себя наклониться и употребить по назначению один из целлофановых мешочков, прикрепленных к ошейнику.

Когда мы вернулись, Томмазо дремал сидя. Как он объяснял мне в самом начале этой нелепой ночи, это было единственное положение, при котором, когда он закрывал глаза, на него не сваливалась вся мебель в комнате. Я тронула его за руку, но он не проснулся. Я встряхнула его сильнее, и он выкатил на меня глаза, как будто очнувшись от летаргии.

— Что случилось?

— Получается, точно вы не знали.

— А тебе известно, что даже на Гуантанамо узников в моем состоянии не пытали бессонницей?

— Вы не знали точно, чей он.

Я не произнесла слово «ребенок», потому что и так было ясно, о ком речь.

— Каждый из нас был уверен, что ребенок — его, и в то же время каждый был уверен, что это не так. Не знаю, можно ли понятнее объяснить.

— И чтобы установить отцовство, вы решили бросить жребий.

Томмазо не шелохнулся. Все уже было сказано, и мои резкие слова только усугубляли душевную боль, которую он глушил алкоголем.

— Но Берн нарочно проиграл, — продолжала я. — Потому что очень хотел, чтобы ребенок принадлежал только ему одному.

Или чтобы она принадлежала только ему одному. Но ни я, ни Томмазо не произнесли этого вслух.

Медея опять свернулась калачиком в ногах кровати, в той же позе, что и раньше, словно никуда не уходила. От ночного зимнего воздуха ее шерсть стала прохладной.

— А Виолалибера ничего не сказала? Она не имела права выбора?

— Берн до этого поговорил с ней. Так я думаю. Должен был.

— Или ей было все равно, кто из вас отец. А если это был ты?

Впервые за эту ночь Томмазо повернулся лицом ко мне. Ни разу во время разговора он не смотрел на меня в упор, и сейчас я удивилась, увидев почти прозрачные радужные оболочки его глаз. Потом перевел взгляд на покрывало, очень медленно, потому что, если он резко менял положение головы, боль пронзала ему череп.

— Думаю, он заранее объяснил ей ситуацию и обещал, что его камень упадет ближе остальных. Вдвоем они все это начали и вдвоем надо было это закончить. В общем, у них был уговор. Не знаю, я тогда не очень-то над этим задумывался. А сейчас мне кажется, Виолалибера слишком поздно поняла, что этот вариант ей не подходит, что ей больше нравится Никола или что мы нужны ей все трое.

— Или, наоборот, никто из вас троих.

— Может, и так. Невозможно было догадаться, что в голове у этой девушки. Она видела, что Берн сначала хотел принести себя в жертву, — и только, а потом искренне захотел стать отцом будущему ребенку, убедил себя, что он и в самом деле его отец. А может, все было совсем иначе. Виолалибера спланировала все заранее, разыграла представление перед Чезаре, Флорианой и нами тремя, уже собираясь прервать беременность; нашла решение, в то время как мы, все трое, не знали, что делать. А до того, как осуществить свой план, она смогла бы наслаждаться теплом этого дома, вниманием, какого ей никто еще никогда не оказывал. Может, она рассчитывала, что все это будет продолжаться и после того, как она избавится от ребенка. Очень она была странная, эта девушка. Ей не было и восемнадцати, когда она убежала из дому, потом было еще одно бегство, и каждый раз она оставляла за собой выжженную землю. Вместо имени, данного при крещении, она взяла выдуманное имя, название чистого, здорового растения. От такой, как она, можно было ожидать чего угодно.

Томмазо вытер лицо, затем приложил ладони к глазам, обведенным лиловыми кругами.

— Теперь ты знаешь все.

— Нет, еще не все.

— Как это не все?

— Я хочу, чтобы ты рассказал мне о той ночи, когда Берн… о нем и о Николе.

— Ты же знаешь, меня не было дома.

— Тебя не было всего несколько часов. А почему вообще Берн жил здесь? Здесь, с тобой? За ним пришли на ферму, но он жил здесь, с тобой. И перед тем как пойти на акцию и сделать то, что он сделал, он был здесь.

— Четыре часа, — сказал Томмазо, взглянув на часы, висевшие на стене (я заметила их только сейчас). Он произнес это не как человек, ищущий предлог, чтобы от чего-то увернуться, и не с мольбой, а с каким-то просветленным смирением. Из-под футболки с обтрепанными рукавами виднелось его тело, с которым не совсем еще рассталось отрочество, а возможно, и не расстанется никогда.

— Ладно, — сказал он, — принеси мне вина. Под умывальником должна быть открытая бутылка. А может, я уже выпил ее — и забыл.