Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Тут его уродливое толстое тело затряслось. Плоть у живота колыхалась, как желе. Руки со свечами постепенно, очень медленно стали сходиться. На пальцы стекал воск, слепящие языки пламени слева и справа перемещались вперёд. Конвульсии во всём теле усилились, на лбу банкира выступили капли пота. Зрачки неотступно следили за свечами. Наконец два огня почти слились. Руки банкира дрожали, и пламя непрерывно дрожало.

В конце концов бразилец всё-таки соединил перед собой свечи. И одновременно изверг семя. У зрителей единодушно вырвался нелепый вопль.

Сэйитиро, к счастью, не был голым и вместе с идеально одетой мадам вернулся в гостиную выпить.

— Ну как? Смешное зрелище.

— Да, такого дурацкого представления видеть не доводилось.

— Тут может быть и ад. Но ад — это забавно. Настолько, что и смеяться не хочется.

— Вы ведь не любите серьёзные вещи.

— Тот банкир у себя в офисе сидит, наверное, с серьёзным видом. Но судьба такова, что человек не может постоянно держать лицо. Пока тело живёт, оно служит для забавы. Это тоже радует.

— Для бразильца это представление — возможность стать самим собой. Если хочешь использовать эту возможность, остаётся лишь отправить тело в забавный ад.

— Все так поступают, — уверенно заявила мадам. — Все без исключения. Кстати! Я в связи с банкиром вспомнила… Вы знаете? Президент «Ямакава-буссан» вчера слёг с инсультом. С назначением следующего президента уже всё решено, как и предполагалось, им станет ваш тесть.



Глава десятая



В начале апреля тысяча девятьсот пятьдесят шестого года в доме Кёко, куда последнее время перестали приходить гости, после восьми вечера появился неожиданный посетитель. Кёко проверяла домашнее задание десятилетней Масако. Услышав имя, Масако встрепенулась, бросила учебник и пулей вылетела в переднюю. Пришёл Нацуо.

Нацуо был в опрятном пепельном пиджаке, на шее тёмно-красный галстук в косую полоску. Волосы аккуратно пострижены, он похудел, но на нежное лицо вернулась прежняя детская живость.

— Как давно мы не виделись! Ты изменился. Кажешься послушным мальчиком из хорошей семьи.

Это Кёко сказала уже в передней. Она была слегка разочарована. Привычкой неожиданно являться вечерами всегда отличался Сэйитиро, и теперь, когда позвонили в дверь, Кёко подумала, вдруг он без предупреждения прилетел из Нью-Йорка, пусть это и невозможно.

Масако, как привязанная, крутилась около Нацуо. Позапрошлым летом она цеплялась за его брюки, а сейчас взяла под руку.

— Пока мы не виделись, ты совсем выросла, — восхитился Нацуо.

Масако ответила детским кокетством. Фигурка у неё постепенно приобретала девическую стройность, но она не переставая прыгала и вертелась.

Нацуо прошёл в гостиную, огляделся и радостно воскликнул:

— Вот те на! Совершенно преобразилась. Совсем как новая.

Французские окна, через которые в непогоду всегда заливала дождевая вода, вставили в новые деревянные рамы, они смотрелись надёжно и солидно. Видавшие виды стулья были перетянуты, обои недавно переклеили, и, хотя рисунок остался прежним, выглядели они необычно светлыми, даже легкомысленными. Былой милый сердцу цвет исчез без следа. Вечернее освещение казалось вдвое ярче — покрытую пылью и никотином люстру тщательно протёрли и отполировали.

Нацуо из вежливости не спросил о причине перемен, Кёко тоже не стала объяснять. Он опустился в своё привычное кресло, которое теперь было трудно узнать.

— Ты занималась? — Он поднял со стола тетрадь по математике. Масако преувеличенно шумно выхватила тетрадь у него из рук. Перед глазами Нацуо мелькнул ряд написанных детской рукой цифр.

— Да, занималась, — вместо неё ответила Кёко. Одевалась она теперь в более спокойные тона, чем прежде. Вряд ли кто-то снова примет её за официантку или девушку из дансинга. Макияж тоже стал скромнее, может быть, по недосмотру, но это её молодило.

— А как сакура в роще вокруг храма?

— Как раз в полном цвету.

Кёко встала, подняла штору. Ярко светила луна, и через стекло виднелись очертания далёкой рощи. Нацуо, избегая смотреть на своё отражение в окне, отступил немного и вгляделся в кипу белых цветов, накрывшую огромное дерево в центре. Под прозрачным ночным небом в глянцевито-чёрном ночном пейзаже словно распростёрлась белая тень.

Служанка принесла чай и сладкое. А Масако сама достала из шкафа бутылку коньяка и два бокала:

— Пей что хочешь.

— Дочка показывает, что очень тебе рада. С другими гостями она так не обращается, — засмеялась Кёко.

Нацуо подумал, что воспитание в семье осталось прежним. Крутя в руках бокал с коньяком, сообщил:

— Я пришёл попрощаться. На днях уезжаю из Японии.

— Раньше Сэй-тян так же приходил прощаться. Мой дом превратился в вокзал или порт. И куда же ты едешь?

— Собираюсь в Мексику. Но я еду не деньги зарабатывать, — скромно добавил Нацуо. — Отец посылает меня учиться живописи. Японские художники тоже говорят, что стоит поехать в страну таких ослепительных красок, где природа учит лучше, чем картины в музеях.

— Понятно. Ты очень вовремя пришёл. Опоздай ты на пару дней, глядишь, не смог бы в спокойной обстановке выпить прощальную рюмку.

Нацуо всё же спросил почему. Кёко коротко объяснила. Послезавтра сюда возвращается её муж. Все приготовления окончены, все формальности соблюдены, мать с дочерью готовы возобновить прежнюю жизнь. Работников присылал муж, вчера наконец завершили ремонт.

— Я этого не знал, — с чувством произнёс Нацуо. — Значит, наш дом Кёко закрывается.

— Послезавтра здесь уже не будет дома Кёко. Семья из трёх человек — родители и ребёнок, — каких полно в мире, пустит солидные корни. Никто не сможет приходить сюда, когда ему вздумается. Я по утрам, проводив мужа на службу, а ребёнка в школу, стану общаться с мамашами из Ассоциации родителей и учителей. Можешь себе представить? Какая нелепость — я с активистками Ассоциации!

— А ты уверена, что сможешь?

— Уверена, — нехотя протянула Кёко. — Уверена. А что мне остаётся? Скучные, глупые мамаши первое время будут, пожалуй, меня раздражать. Но я как-нибудь потерплю. Я, как парус под ветром, жила чужими романами и чужими мечтами, а теперь попала в штиль. Корабль плывёт на двигателе, мне лучше прикинуться, что я этого не замечаю. Смотри. Я излечилась от болезни.

— Может, ты заболела другой болезнью?

— Нет, я вылечилась. От болезни, когда этот мир слаб, когда, что бы ни случилось, всё выглядит, как ты и предполагал. Благодаря этому мир прочен. Он как сработанный умелым столяром выдвижной ящик: жми на него, толкай его, он не разваливается и делает любую мечту неуязвимой. Посмотри на лицо бога, в которого я теперь стану верить. В его красных воспалённых глазах горят надписи: в одном — «покорность», в другом — «терпение», из больших ноздрей валит дым. Он рисует в воздухе слово «надежда», огромный свисающий язык ярко-красного, как пищевой краситель, цвета, на нём надпись «счастье», а глубоко в горле — «будущее».

— Какой причудливо-фантастический бог!

— Я решила теперь триста шестьдесят пять дней возжигать перед этим богом благовония и приносить ему жертвы. Хорошо, что у моего бога пусть и причудливое, но человеческое лицо. Если захочется, то его даже можно поцеловать в губы. Ересь по имени «человеческая жизнь» — в высшей степени вздор. Я в это верю. Жить без намерения жить, скакать на лошади без головы, которая зовётся «настоящим», — этого можно было бы бояться. Но если поверить в ложное учение, то бояться нечего. Страшиться монотонности, страшиться скуки — тоже болезнь. Повторяемость, однообразие, скука… Вино, которое пьянит нас сильнее, чем любые приключения. Не стоит трезветь. Главное — пить как можно дольше. Чего ж тогда жаловаться на марку вина?

Нацуо молчал, подавленный столь длинной речью. Они с Кёко спокойно пили коньяк. Масако, делая вид, что занимается математикой, прислушивалась к разговору. Странно, здесь уже не звучало былых насмешек, воцарилась спокойная домашняя атмосфера. Нацуо казалось, что он сам превратился в подобие никчёмного мужа Кёко.

Весенний безветренный вечер. Коньяк в бокалах, если его взболтать, оставлял на стекле прозрачные круги. Язык Нацуо горел от крепкого напитка. Ему казалось, что внутри копятся сильные слова, но он уже не может произнести их в этом доме. А ведь раньше, когда он бывал здесь часто, то всё больше молчал и улыбался.

Кёко внешне была такой же, как прежде: тонкие губы, красивое округлое лицо. Что так изменило её образ мыслей? Чёткая линия затылка, полная грудь — при чересчур ярком свете всё это лишь передавало очертания тела линиями холодного академического эскиза. Нацуо ни разу не довелось ощутить тело Кёко в своих руках.

Чтобы прогнать эти раздумья, Нацуо заговорил:

— Ни Сюн-тян, ни Осаму-тян, ни Сэй-тян в результате не поверили в то, что ты назвала ересью. Сэй-тян, во всяком случае, упорствовал.

— Да, упорствовал. Иногда он шлёт письма. Но жить как он, пренебрегая счастьем, плохой совет для женщины.

— А Сюн-тян примкнул к организации правых. Он во всех отношениях мужчина — и всё-таки лишь мужчина, поэтому неизобретателен.

— Ты вдруг стал рассуждать как Сэй-тян.

— Да, потому что на меня многие повлияли.

— А я всегда считала, что на тебя очень трудно влиять.

— Это, пожалуй, про Осаму-тяна. Он всё извлекал из собственного тела и, ни на кого не глядя, никого не слыша, разрешил проблему, погубив его. Это была шальная пуля. Что случилось? Шальная пуля.

— Не время сентиментальничать, — сурово произнесла Кёко. Когда она пыталась сдерживать чувства, её нежное лицо становилось пугающе напряжённым. — А с тобой что? Ты совсем здоров, вспомнил вдруг, что поедешь в Мексику, ты давно об этом говорил. Я должна предупредить, что больше не могу любопытничать, когда захочу. Но сегодня наша последняя встреча, считаю, что можно спросить. Слышала, ты ударился в мистику. Прошлым летом. Расскажи, что было потом.

— Я? — Нацуо улыбнулся, в его улыбке не было и тени робости. Он пришёл в этот дом, чтобы рассказывать. Потянулся в кресле, наклонился вперёд и, держа обеими руками бокал с коньяком, заговорил: — Я излечился от мистики. Значит ли это, что излечился я, или мистика отдалилась от меня, или мы изначально друг друга не понимали, точно сказать не могу. Камень успокоения души ничем не помог мне, но и не нанёс физического вреда. Просто душу заполнили смерть и мрак. Ясные очертания вещей реального мира не вызывали во мне никакого отклика… Очень трудно передать, в чём прелесть мистики. Легче рассказать непьющему, в чём прелесть вина. Для начала мистика награждает нас чувством сопричастности. Напоминает экспедицию на Северный полюс или покорение нетронутых горных вершин. Ты идёшь до самых отдалённых от цивилизации мест один с мыслью о том, что вот-вот попадёшь в другой мир. Если мистика хоть раз проникнет в душу, ты на одном дыхании шагаешь далеко за пределы мира людей, далеко за пределы человеческого духа. Вид там своеобразный, скопление сверкающих кристаллов. Словно, оставив всё человеческое за спиной, ты смотришь на далёкий город, и одновременно перед тобой предстаёт небытие… Я художник, поэтому вполне допускаю, что так выглядят далёкие окраины духа. Но художник, побывав там и завершив своё творение, возвращается в мир людей. Мистики же этим не ограничиваются. Главная их задача — связать эти два мира, связать сущность и небытие… Если ты хоть раз стоял на границе мира, на далёкой окраине духа, то, наверное, так же как первооткрыватель или альпинист, закономерно чувствуешь себя представителем всего человечества. Убеждённость мистиков очень на то похожа. Ведь в таких местах из людей никто, кроме них, не бывал… Я художник, поэтому называю такие вещи не душой, а обрамлением человека. Если душа, дух существуют, то они не прячутся глубоко внутри, а должны, как вытянутые щупальца, окружать человека снаружи. Коль скоро контуры, внешние границы выставлены, обрамлять их должен уже не человек… Мои глаза устремлены исключительно на внешний мир, внутреннему миру я внимания не уделяю. Пожалуй, понятно, почему я с головой погрузился в мистику, будучи покорён красотой леса, вечернего неба, цветов, натюрморта. Я быстро двигался по внешнему миру, который доступен взгляду. Шагал прямо по этой дороге. И естественно, упёрся в мистику. Двигаясь всё дальше вовне, я добрался и до обрамления человека… Мистик и рационалист стоят в этом вопросе спина к спине. Рационалист, дойдя до упомянутых границ, сразу обращается к миру людей. И тогда в его глазах весь мир выглядит уменьшенной копией и описывается математическими формулами. И ход мировой политики, и тенденции экономики, недовольство молодёжи, творческий туник — всё, что имеет отношение к человеческой душе, он объясняет простыми формулами, на словах всё предельно ясно, никаких там загадок. Однако мистик решительно поворачивается к миру людей спиной, отказывается от интерпретации мира, его слова — сплошь загадки… Но сейчас, после долгих размышлений, я не считаю себя ни рационалистом, ни мистиком. Я считаю себя художником. Предельная ясность, тёмные загадки — не для меня. Когда я дошёл до обрамления человека, я уже не мог повернуться к миру людей спиной, не мог царить над ним с иронично-дружеской, холодной улыбкой. Я почувствовал только, что утратил наш мир… Мой взгляд не мог сосредоточиться на камне успокоения души и боязливо скользил по окружающей тьме. И тут, в обители смерти и мрака, вдруг всплыли лица молодых людей, разбив чувство утраты мира. Сюда дошёл не я один. Среди лиц были и прекрасные окровавленные мёртвые лица, и лица в ранах, и лица с безумно вытаращенными глазами… Я не раз пытался избавиться от мистического наваждения, но всю зиму снова и снова за него цеплялся. Несколько раз ездил к Накахаси Фусаэ. Организм истощился, но серьёзно я не заболел, меня поддерживали удивительные жизненные силы. Скорее всего, просто потому, что я молод… Увлёкшись мистикой, я запретил ставить в мастерской цветы. Мне казалось, что их краски, их навязчивый аромат мешают мне сосредоточиться… В начале весны я как-то раз проспал медитацию. Зимой я привык спать мало, а здесь непривычное тепло ослабило душевное напряжение. Я приподнялся с белой простыни, постеленной на диване в углу мастерской. И тут заметил, что рядом с белой подушкой лежит нарцисс. Я сначала рассердился, но быстро остыл. Нарцисс у подушки лежал так естественно, будто ждал моего пробуждения… Слушая сейчас мой рассказ, ты наверняка рассмеёшься, не понимая, в каком состоянии я тогда был. Действительно, нынешний я, как и ты, немедленно решил бы, что этот нарцисс принёс кто-то из домашних в шутку или как знак внимания. Но я тогда ещё не в силах был строить предположения… В утреннем свете, приподнявшись на кровати, я всё смотрел на цветок рядом с подушкой. В мастерской со звуконепроницаемыми стенами не было посторонних шумов. Залитый утренним светом нарцисс и я находились тут вдвоём в полном молчании… И тогда мне в голову пришла одна мысль. Это — явно дар духовного мира. Оценив мои долгие, с лета прошлого года, старания, одним весенним утром мне принесли в дар из духовного мира этот свежий нарцисс, невидимый дух материализовался в форме яркого белого цветка!.. Я некоторое время не помнил себя от радости и восторга. Мои старания были не напрасны. Я взял в руки стебель, защищённый жёсткими листьями, поднёс цветок к глазам и стал внимательно его рассматривать… Цветок был очень свежим. Ни единого изъяна. Каждый лепесток испускал первозданный аромат. Было видно, что лепестки совсем недавно были сомкнуты в плотный бутон, тонкие волнистые линии проступали под утренним солнцем. То был поистине символ формы, и мне вспомнился невероятный реализм картин из серии «Цветы и птицы» времён империи Сун, особенно картины Хуэйцзуна,[59] где изображены нарциссы и перепёлки… Я безотрывно смотрел на нарцисс. Он всё глубже проникал мне в душу, его безупречная форма отзывалась в ней струнами… Постепенно я засомневался: а вдруг я себя обманываю? В самом ли деле передо мною дар духовного мира? Бывает ли, что столь совершенная, полностью завершённая форма является чьему-то взору? Может быть, всё, принадлежащее небытию, возникает в центре его безотносительно к мысленным образам, рождается колебаниями мира, каким бы мы его ни считали? Мои глаза видят нарцисс, и это, без сомнений, нарцисс. Я, смотрящий на цветок, и нарцисс, который я вижу, прочно связаны с одним миром, и разве не это — главная черта реальности? В таком случае цветок принадлежит скорее подлинной реальности… Обуреваемый мыслями, я на миг испугался настолько, что захотел отбросить цветок на постель. Он показался мне живым. Это ощущение возникало не только из-за его материального воплощения, не только из-за формы. Возможно, как объяснил бы мой наставник Накахаси, я в тот миг узрел в центре чистого белого нарцисса, ставшего вдруг прозрачным, его душу. Учитель сказал бы, что я созерцал душу нарцисса, как он увидел после долгих испытаний душу дракона… Но я тогда был далёк от этих соображений. Если этот нарцисс не настоящий, то и я в этом мире не существую, не дышу… Я с нарциссом в руке встал с постели и отворил давно закрытое окно. В лучах раннего весеннего солнца мне в лицо толкнулся ветер, принёсший первые в этом году нежные запахи и множество звуков… Дом стоит на возвышенности, и я хорошо видел далёкий универмаг, высотные здания, всплывающие над ними воздушные шары рекламы. С ветром прилетали беспорядочные звуки. Всё выглядело чисто умытым… Я излагаю тебе не философию, не притчу. Настольный телефон, электронная строка новостей, конверт с месячным жалованьем, национально-освободительное движение, которое разворачивается в далёких неведомых странах, соперничество в мире политики… Люди склонны считать, что реальность складывается из подобных вещей. Но я, художник, создал тогда новую реальность, можно сказать, перестроил её. В мире, где мы живём, реальностью по большому счёту правит именно этот нарцисс. Я заметил, что этот белый, нежнейший, с обнажённой душой цветок, свежий цветок ранней весны, защищённый прочными, упругими листьями, есть центр реальности, её ядро. Мир вращается вокруг него, вокруг него же по определённым правилам организовано человеческое общество их города. Любые явления, возникающие на границе нашего мира, суть лёгкий трепет его лепестков, те волнуются и снова успокаиваются на стройном стебле… Я перевёл взгляд на виадук. Проезжавший по нему автомобиль сверкал в солнечных лучах утра. И почувствовал, как этот автомобиль тут же приблизился, тесно сплёлся с моим существованием. Тоже благодаря нарциссу… Я вдыхал свежий воздух сада. Никаких намёков на зелень там ещё не было, но голые деревья с чуть покрасневшими копчиками ветвей уже потеряли печальный зимний облик. Тоже благодаря нарциссу… Поистине загадочный нарцисс! С тех пор как я небрежно взял цветок в руки, мне являлись одна за другой, словно связанные цепью, самые разные вещи и отвешивали утренний поклон. Я приветствовал их, жителей одной со мной реальности и созидателей нашего с цветком мира. А их собратья, которыми я долго пренебрегал, но к которым теперь испытывал сложные чувства, возникали вновь и вновь позади нарцисса. Шагавшие по дороге люди, домохозяйка с хозяйственной сумкой, школьница, грозный мотоциклист, велосипед, грузовик, смело пересекающая проезжую часть полосатая кошка, дальний виадук, воздушный шар с рекламой, лабиринт небоскрёбов, железная дорога на подвесном мосту, глухие гудки поездов, бельё, сохнущее на окнах жилого дома, группы людей, разные постройки, сам большой город… Всё это предстало передо мной необыкновенно живо… Не стану подробно рассказывать о тех двух месяцах, когда я, день за днём восстанавливая реальность, пришёл в здоровое нынешнее состояние. Я полностью отказался от жизни затворника, которую до того вёл. Мои родные очень обрадовались. Я понемногу возвращался к работе, мною овладели обычные юношеские желания — повидать мир, побывать в незнакомых странах. Отец с этим согласился. Я решил поехать в Мексику. У тебя такой вид, словно ты мне не веришь, — с улыбкой произнёс Нацуо, завершив рассказ. — Но я собирался лишь доступно изложить свой опыт.

— Твой рассказ сам по себе, пожалуй, понятен, — мягко произнесла Кёко. — Твоё прекрасное здоровье — лучшее тому доказательство.

Однако история Нацуо произвела на неё впечатление. В его лиричности Кёко увидела обоснование собственного образа жизни. А покрасневшие щёки этого вечно спокойного, молча улыбавшегося юноши, впервые блеснувшего красноречием, говорили о сочувствии, которое она прежде не замечала.

Кёко ни на шаг не отступила от женской позиции. Её сильной стороной было утопить всё в женской логике.

— Предложи гостю ещё, — небрежно сказала она дочери. Масако с радостью отбросила тетрадь по математике и подошла налить Нацуо коньяк.

«Интересно, — подумал Нацуо, — до которого часа Кёко разрешит ей не ложиться спать?»

Он хотел бы навсегда остаться в этом доме. При мысли, что вот он уже уезжает и сегодня последний вечер перед возвращением мужа Кёко, осязаемо нахлынуло сожаление. Нацуо обвёл дом туманным взглядом. И проявились фигуры друзей былых времён. Удобно развалившись на пустых, непривычно новых креслах, они болтали, когда хотелось болтать, пили, когда хотелось выпить, уходили, когда хотели уйти, — в общем, вели себя совершенно свободно.

Задумчивый Осаму в яркой рубашке, заключённый в клетку собственной красоты, с праздным видом рассеянно опёрся на подлокотник. Сюнкити стоит у камина, напряжённый, будто в ожидании противника, на лице, привыкшем к ударам, остро сверкают глаза. Сэйитиро в скромном пиджаке, небрежно ослабив узел скромного галстука, очень пьяный, вещает:

— Мир вот-вот рухнет. Ну, вперёд, поехали!

Ощущения Нацуо сразу передались Кёко.

— Думаешь о старых друзьях? — спросила она.

— Угу, — ответил Нацуо. Это короткое признание невероятно трогало душу.

«У него вид счастливого принца. Похудевший, возмужавший, хлебнувший лиха, овладевший даром рассказчика счастливый принц. Это уже не то счастье. Когда-то он говорил, что никогда не был так счастлив, как в детстве. Что сделал с ним нарцисс? Может ли такое быть, чтобы цветок нарцисса на самом деле затмил абсолютное счастье его детских лет? Я ещё могу кое-что ему объяснить».

И Кёко сказала вслух:

— Хорошо, что ты отправляешься путешествовать. В Мексике, должно быть, полно смуглых, красивых женщин. Ты уже знаешь, как с ними обращаться?

Нацуо покраснел и не ответил. Больше слов Кёко его испугало поведение Масако. Десятилетняя девочка, услышав слова матери, подняла коротко стриженную голову от учебника по математике, которым была вроде как увлечена, и пристально уставилась на Нацуо. Её глаза влажно поблёскивали от любопытства, но были доброжелательны. Это был взгляд старшей женщины, которая, наблюдая со стороны и сочувствуя юноше, с нетерпением ждёт его ответа.

На улице поднялся ветер, через окно было видно, как трепещут листья деревьев. Но ветер с дождём не сотрясали дверь, как прежде, в доме их совсем не чувствовалось. Французские окна были плотно закрыты, ярко сияла люстра, комната казалась полностью отгороженной от внешнего мира.

— То есть ещё нет, — мягко произнесла Кёко.

— Угу, — ответил Нацуо, по-прежнему красный от смущения.

Масако быстро встала, подошла к патефону в углу комнаты. Нашла в шкафу пластинку. Встав на цыпочки, поставила на диск. Нацуо растерянно пересчитал пуговицы, выстроившиеся в ряд на её детской спине.

Зазвучала приятная танцевальная музыка. Масако с торжественным видом, словно завершив важное дело, вернулась к матери. С детским раскрасневшимся личиком, суетливо двигаясь, собрала учебник, тетрадь, карандаш, сунула под мышку.

— Уже спать? Молодец. Добрых снов, — попрощалась с ней Кёко.

Масако подошла к Нацуо, положила руку на подлокотник кресла, пожелала спокойной ночи.

— Ты должен поцеловать её в лобик. Она помнит по зарубежным фильмам. Хочет, чтобы самый любимый гость поцеловал её в лоб.

Нацуо приблизил губы к лобику, покрытому детским пушком. Волосы пахли молоком. Масако после поцелуя ловко отстранилась, пошла к двери, там обернулась, помахала рукой:

— До свидания. Пришли мне из Мексики письмо. И красивых марок наклей побольше.

*

— Что это у тебя такое лицо? — со смехом спросила Кёко.

— Я испугался, — с трудом, не в силах перекричать громкую танцевальную мелодию, ответил Нацуо.

— Чего тут пугаться? Ты завоевал благосклонность этого ребёнка.

— Благосклонность?

— Да. Из всех гостей, приходивших ко мне, ты — самый любимый. А самый нелюбимый, пожалуй, Сэй-тян. Конечно, больше всех мужчин на свете она обожает моего мужа, он её отец. Но когда я согласилась, чтобы отец вернулся в семью, как она и хотела, Масако стала очень милой, а я — просто жалкой. Прежде я совсем не понимала настроений дочери, а последнее время очень даже хорошо поняла. То, как она предлагала коньяк, ставила пластинку, означает, что ты получил её разрешение. В противном случае она всячески мешала бы выслушать ту историю.

— Но Масако десять лет!

— При чём тут возраст? Она моя дочь, — небрежно заявила Кёко.

Некоторое время оба молчали. На этот раз первым прервал молчание Нацуо:

— В позапрошлом году примерно в это же время мы все ездили в Хаконэ.

— Да, на озеро Асиноко. Потом в гостинице…

— В гостинице… Тот вечер был каким-то странным.

— Ты меня слишком тогда уважал. — При этих словах Кёко с бокалом в руке, словно получив на это право, приблизилась к креслу Нацуо.

— Ты ещё сказала, что без серёжек чувствуешь себя голой.

Сегодня вечером Кёко не надела серьги. Нацуо до странности умиротворённо смотрел, как порозовели прелестные женские ушки, мягкие мочки которых пропитались ароматом духов.

Вдруг Кёко погладила его по волосам:

— Ты меня больше не уважаешь? И прекрасно. Ты ведь уезжаешь за границу, когда нам теперь доведётся встретиться?



* * *

— Кёко мне призналась! Я от неё услышала, что она натворила. Поверить не могу. Нацуо-тян с ней спал! Да ещё Кёко, оказывается, была его первой женщиной! Конечно, может статься, она напоследок соврала. Да я глупости говорю. С чего бы тогда она призналась, ведь никто её не спрашивал.

Раскрасневшаяся Хироко говорила одна. Будто натолкнувшись на что-то, добавила:

— И это позавчера вечером! Вот дура. Говорит, Нацуо-тян от волнения плакал! Ну точно людей за дураков держит.

— Но она не соврала, — возразила доверчивая Тамико. — Она никогда не врёт. И нам сказала, потому что доверяет. Впервые изменить мужу за два дня до его возвращения в семью — скажи кому, не поверят. Муж-то даже частного детектива нанимал, выяснить насчёт её поведения, и только тогда решил вернуться.

Хироко и Тамико, покинув дом Кёко, шли по узкой дорожке к станции. Несколько раз они останавливались, возбуждённые беседой. В тоне Хироко звучало яростное негодование, а Тамико, как обычно, рассуждала спокойно. Хироко это бесило ещё больше.

Стоял ясный день, из-за ограды большой, тянувшейся вдоль безлюдной дороги усадьбы то и дело выглядывала сакура в полном цвету. Ветра не было, но лепестки, опадая и кружась, ложились женщинам на волосы. Откуда-то доносились звуки фортепиано. Шагая по дороге, обе устали и вспотели. Располневшая в последнее время Тамико, чувствуя, что природа несправедлива только к ней, ела когда хотела, спала когда хотела и не возмущалась таким положением вещей. Хироко, наоборот, похудела. Смугловатый цвет кожи стал заметнее, приобрёл зеленоватый оттенок, под большими глазами прибавилось морщинок. Но Хироко радовалась, что теперь может носить одежду в обтяжку.

В целом обе были вполне довольны собой. Хироко была в зеленовато-голубом, приглушённого цвета костюме, Тамико не по сезону надела летнее платье в цветочек.

Они осуждали положение, в котором оказалась Кёко, однако на самом деле их самолюбие глубоко страдало совсем от другого. Сегодня они, по обыкновению с подарками, неожиданно нагрянули к Кёко, рассчитывая, что среди её гостей заведут новых приятелей. Но Кёко встретила их холодно и неожиданно заявила:

— Вы очень не вовремя.

Тем не менее она пригласила их в дом. Сказала, что меньше чем через час вернётся муж и ей хотелось бы, чтобы они до этого убрались. Видя, что они озадачены, по собственному почину рассказала им про Нацуо.

Уходя, они испытали ещё большее потрясение. Кёко, провожая их в передней, вежливо поблагодарила за прежние совместные развлечения, но сообщила, что не хочет больше видеть их у себя дома.

Ближе к станции даже добродушная Тамико закипела от возмущения.

— Так спокойно обманывать друзей… Я всегда считала Кёко самой бессердечной.

— Ну уж нет. Ты что, можешь разглядеть таких людей? Кёко очень ловко тебя провела, — съязвила Хироко, но Тамико не возразила.

Они, как обычно, когда были не в духе, решили, что улучшить настроение может парикмахерская на Гиндзе. Выйдя на площадь перед станцией Синаноэки, поискали такси, которое всегда там стояло, но именно в этот день никак не могли его поймать.

В роще за мостом прибавилось зелени. На виадуке, где проходили железнодорожные пути, толпилась с флагами группа молодых людей в непривычной форме цвета хаки. Чёрные рубашки и чёрные галстуки под куртками хаки производили дурное, мрачное впечатление.

— Кто-то из императорской семьи проезжает. Вон полицейские собрались, — предположила Тамико.

Выдумки подруги Хироко оставила без внимания. Пробежала взглядом по группе молодцов в форме, похожих на стаю наглых хищных птиц. У всех были мужественные, красивые лица, и Хироко пожалела, что ей ни разу не удалось переспать с мужчиной, носящим форму.

Между тем группа на мосту вдруг распалась, молодые люди, посовещавшись о чём-то, стали расходиться. Многие направились к станции. Одного, идущего прямо на них, Тамико узнала и громко позвала:

— Сюн-тян! Сюн-тян, это ты?

Хироко, узнав Сюнкити, почувствовала, что мигом очнулась от грёз. На лице Сюнкити читалась грубая животная сила, его мускулистое, буквально выпирающее из формы тело возвышалось над женщинами, будто он получил приказ сделать нечто унизительное.

— Что это у тебя за форма?

— Общества верности и преданности.

— А что это за организация? — поинтересовалась Тамико.

— Вам лучше не знать.

Сюнкити сказал, что собирается сейчас к Кёко, поэтому Хироко и Тамико бросились его отговаривать. Сюнкити в конце концов согласился с их доводами, но от предложения поехать с ними на Гиндзу откровенно уклонился:

— Я возвращаюсь с товарищами.

Он повернулся и побежал догонять людей в форме, которые проходили на станцию через контроль.

— Довольно холодно он с нами обошёлся, — заметила Тамико. — Мог бы познакомить с парочкой своих друзей. Приятно развлечься в компании людей, одетых в такую форму.

Тут к шикарным клиенткам подъехало такси. Делать нечего, они погрузились в него и велели везти их на Гиндзу, в парикмахерскую.

*

Кёко пристроилась на кушетке в центре большой гостиной и усадила рядом Масако — та пришла из школы пораньше. Поглядывая на часы, она несколько раз обернулась к двери, ведущей в прихожую.

Стрелка часов заметно перевалила за три часа, на которые они договорились. Может быть, часы спешат? Ремонт закончен, только часы, которые привыкли жить в беспорядке, забыли отдать в починку.

— Пора уже ему явиться, — в который раз говорила Кёко дочери, и тут послышался шелест шин по гравийной дорожке. Подъехал автомобиль. Масако хотела вскочить, но Кёко строго остановила её: — Сколько можно повторять. Мы ждём здесь. Ты встречаешь отца и говоришь ему: «Добро пожаловать».

В этом были остатки гордости Кёко, остатки её самолюбия, которые она хотела показать напоследок. Ради этого она специально выбрала кушетку, на которой сидела спиной к двери. Она собиралась, услышав шаги вошедшего мужа, медленно встать, повернуться и так встретить его.

Дверь прихожей открылась. Следом за ней со страшным грохотом распахнулась дверь гостиной. Потрясённая Кёко невольно обернулась.

Семь собак — немецкие овчарки и доги, спущенные с поводка, — разом ворвались в комнату. Загремел оглушительный лай, и большая гостиная мгновенно наполнилась запахом псины.



1959,6,29

(начал писать 1958,3,17)



三島 由紀夫

鏡子の家



Yukio Mishima

Kyōko no ie



Copyright © The Heirs of Yukio Mishima, 1959

All rights reserved





Мисима Ю.

М 65 Дом Кёко: роман / Юкио Мисима; пер. с яп. Е. Струговой. — М.: Иностранка, Азбука-Аттикус, 2023. — 512 с. — (Большой роман).

ISBN 978-5-389-22684-5

УДК 821.521

ББК 84(5Ямо)-44



Перевод с японского Елены Струговой

Оформление обложки Вадима Пожидаева

Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».



Ответственный редактор Анастасия Грызунова

Редактор Екатерина Весна

Художественный редактор Вадим Пожидаев

Технический редактор Татьяна Раткевич

Компьютерная вёрстка Михаила Львова

Корректоры Наталья Витько, Валентина Гончар







Книги Юкио Мисимы, Опубликованные Издательской Группой «Азбука-Аттикус»



ИСПОВЕДЬ МАСКИ

ЖАЖДА ЛЮБВИ

ЗАПРЕТНЫЕ ЦВЕТА

ШУМ ПРИБОЯ

ЗОЛОТОЙ ХРАМ

ДОМ КЁКО

МОРЯК, КОТОРОГО РАЗЛЮБИЛО МОРЕ

ЖИЗНЬ НА ПРОДАЖУ

*

Тетралогия «Море изобилия»

ВЕСЕННИЙ СНЕГ

НЕСУЩИЕ КОНИ

ХРАМ НА РАССВЕТЕ

ПАДЕНИЕ АНГЕЛА

*

ЗВУК ВОДЫ

ФИЛОСОФСКИЙ ДНЕВНИК

МАНЬЯКА-УБИЙЦЫ

*

СОЛНЦЕ И СТАЛЬ

КНИГА САМУРАЯ