Так вот, когда я вышел из–за трансформаторной будки…
Прошу прощения, я, кажется, опять повторяюсь.
«Новые хохлы», построившие ресторан на набережной, запитались от этой будки – кухня, освещение, музыка и прочее. Им потребовалось очень много электричества. И они прорыли канаву, а в эту канаву уложили кабель. Хорошо уложили. Но ведь канаву–то после того надо зарыть. Не зарыли. Только присыпали. А после дождей земля осела, и канава приобрела прежнюю глубину. Вот в эту канаву после полутора бутылок коньяка и разной мелочи, вроде шампанского и мадеры, я и влетел.
И уже падая, на ходу, в полете, отталкиваясь от ствола дерева, которое, пользуясь моей беспомощностью, тут же устремилось навстречу, так вот, уже в падении я услышал звук. Нежный такой, негромкий, но очень четкий металлический щелчок. О, как хорошо мне знаком этот звук, как часто я слышал его в последний год. Это был звук выстрела, смягченный глушителем. И тут же раздался шлепок пули в тот самый ствол, который устремился мне навстречу.
Я упал.
И сразу стал совершенно трезвым.
Упал в темноту, в высокую траву, на спину, разбросав руки в стороны. И пользуясь тем, что мои телодвижения со стороны увидеть невозможно, внаглую, не таясь, вынул сзади из–за пояса пистолет и остался лежать все так же, разметавшись в траве. Но рука моя, правая рука, с пистолетом, удлиненным глушителем, была направлена в ту сторону, откуда прозвучал щелчок выстрела.
Рассмотреть в темноте меня все–таки можно было, можно. Смутное белесое пятно – не сразу поймешь, где голова, где ноги. И все мои надежды на спасение были в том, что за мной охотился все–таки профессионал. Если любитель и отморозок – мне конец. Он будет стрелять из кустов, пока не кончатся патроны. И, конечно, добьет. Чего тут добивать–то, с трех шагов промахнуться невозможно. Профессионал подойдет вплотную, чтобы сделать контрольный выстрел в голову.
Моя рука с пистолетом утонула в густой зеленой траве и была совершенно не видна. Я мог даже немного пошевелить ею, чтобы направить ствол в то место, где, как мне показалось, чуть сдвинулись кусты, чуть зашелестело. Дождь падал мне прямо на лицо, смывая остатки хмеля. Какой хмель, когда рядом с твоей головой в ствол вошла пуля. А если бы эти ребята, «новые хохлы», засыпали канаву?
Я бы не упал.
Пуля долетела бы куда ей положено, и все.
Прости–прощай, село родное…
Он поднялся из кустов и прошел мимо фонаря, чтобы проверить – нет ли кого рядом. Я узнал – это был Мясистый. Он сожрал свой шашлык под зонтиком, дождался нашего возвращения из стриптизного учреждения и подстерег, все–таки подстерег.
Очень хорошо.
Он не может уйти, не убедившись, что дело сделано.
Так и есть, Мясистый вышел на аллею, глянул в один конец, в другой и, видимо, удостоверившись, что никто ему не помешает, никто не увидит, решительно шагнул в кусты. Он двинулся напрямик, даже не пытаясь идти тише и осторожнее. Ему нужно было сделать контрольный выстрел в голову. Я представлял, что он видит в этот момент – распростертое, неподвижное тело. Он шел ко мне со стороны правой руки. Моя голова была повернута в его сторону, и моя правая рука тоже была вытянута в его сторону. Я еще раз попробовал большим пальцем – предохранитель снят.
Патрон в стволе.
Затвор передернут.
Трава скрывает и мою правую руку, и пистолет в ней.
Неожиданно Мясистый оказался в трех шагах, потом в двух.
Я поднял из травы руку и трижды выстрелил ему в корпус. Чтобы не промахнуться. Все получилось отлично – пистолет трижды дернулся в моей руке, раздались три сухих, приятных на звук щелчка, таких обнадеживающих и почти неслышных.
Мясистый рухнул тяжело, молча, разве что стон, глухой стон раздался в темноте. И упал он как–то неловко, на четвереньки, да так на четвереньках и застыл.
Не поднимаясь, не меняя позы, я снова поднял пистолет из травы и выстрелил в то место, где, по моим прикидкам, должна быть голова. После этого он завалился на бок.
Я встал и сделал к нему один шаг – больше не требовалось, он и лежал от меня в одном шаге.
Оглянулся по сторонам.
Ни единой живой души.
В осенней листве шелестел дождь, время от времени громыхали волны прибоя, где–то над Карадагом вспыхивали молнии, изредка доносились раскаты грома.
Это было прекрасно.
Не хотелось даже вмешиваться какими–то своими звуками в эту гармонию.
Но сделать это было необходимо, потому что с некоторых пор, вот уже год, наверно, я считал себя профессионалом и должен был выполнять свою работу добросовестно, качественно, надежно. И главное – необратимо.
Я склонился над Мясистым и чуть не отпрянул от неожиданности – он заговорил:
– Не надо, – сказал так сдавленно, будто кровь уже сочилась у него изо рта. – Прошу… Не надо. Я больше не буду, – произнес он совсем смешные, детские слова.
Мне даже стало жалко его.
– Надо, Федя, надо, – сказал я как можно мягче, участливее. – Тут уж от меня ничего не зависит… Сам знаешь, что надо.
– Прошу…
– Прощай, Федя… Или как там тебя…
Я поднес срез глушителя к его голове, стараясь, чтобы он оказался как раз между ухом и виском – в этом случае результат обычно получается наиболее удачным. Пули, пронзившие его, страшная боль парализовали большое тело, и он не мог пошевелиться. И сделать мне плохого тоже не мог – Мясистый упал на собственный пистолет и теперь высвободить руку из–под себя хоть и пытался, но не мог, не мог.
И, нащупав ту самую точку на его голове, я дважды нажал курок. Да, дважды. Все–таки чувство добросовестности никогда не оставляло меня.
Мясистый больше ни о чем меня не просил, и я мог уйти – не сидеть же мне над ним под дождем. Преодолевая себя, я обшарил Мясистого – ни одной бумажки, ни одного документа. Ну что ж, это грамотно. Только в наружном кармане пиджака я нашел несколько гривневых десяток. И снова засунул их ему в карман. Ничего мне от тебя, дорогой, не нужно. Пусть наши отношения останутся чистыми и бескорыстными…
Метрах в двадцати от девятнадцатого корпуса я давно уже приметил полузасыпанный колодец. Видимо, когда–то он использовался для стока воды или подводки кабелей… Но все это в прошлом, теперь в этот колодец потихоньку ссыпали мусор. Вот туда я и бросил свой пистолет. А сверху присыпал опавшими листьями, травой, подвернувшимся сушняком.
Дождь продолжал идти, и его шелест в ветвях акаций навевал состояние умиротворенности, внушал надежды на будущее, слабые, почти неосуществимые, но все–таки, но все–таки…
Подойдя к своему подъезду, я включил лампочку над крыльцом, потом лампочку, которая освещала длинную лестницу к моему номеру, потом вошел в номер, заперся на два оборота ключа и, не снимая с себя мокрой одежды, в чем был, рухнул на кровать лицом вниз. Но через некоторое время все–таки заставил себя встать, разделся, вытер мокрое лицо полотенцем. Открыв бутылку коньяка, выпил полстакана, но никакого результата не ощутил. Меня бил озноб, и я забрался сразу под два одеяла, под обычные солдатские одеяла и, кажется, начал потихоньку согреваться.
Последнее, о чем я успел подумать – да, опять мысль профессионала, – утром, когда начнется возня вокруг трупа, обязательно надо подойти и тоже там потолкаться. Для этого у меня два основания – я должен посмотреть на рисунок подошвы туфель Мясистого. А во–вторых, нужно там побывать, чтобы ни у кого в будущем не возникло желания спросить:
– А почему, дорогой, у тебя трава на туфлях? А почему на подошвах та же грязь, что и возле убитого? А почему вокруг жертвы отпечатки твоих туфель?
Ну, и так далее.
– Ладно, – сказал я не столько себе, сколько тому существу, которое в таких случаях всегда проявляет обо мне заботу, наставляет, как поступить, чтобы подобных вопросов не возникло ни в чьей бестолковой голове. – Ладно… Все понял. Утром я там обязательно побываю.
Из всех ребят разве только Гущин не изменился. Во всяком случае, никаких видимых перемен с ним вроде бы не произошло. Ходил он все в том же светлом костюме – брюки слегка выпирали на коленях, рукава пиджака, кажется, никогда и не распрямлялись. Рубашка была хотя и чистая, но воротник жеваный, застиранный, туфли тоже какие–то заношенные. Когда он шел по новороссийской улице, переходил из кабинета в кабинет в управлении порта, никто не мог заподозрить в нем миллионера, человека, который чуть ли не каждую неделю отправлял за море корабли с лесом, почти личные корабли, почти свои.
Видимо, опыт предыдущей жизни убедил его в том, что самое ценное качество – это все–таки неприметность, особенно в той деятельности, которой занимался он. Все у Гущина получалось, второй год получалось. Какой–то хиленький банк в Москве исправно переводил деньги на счета в других странах, в хороших странах, устойчивых во всех смыслах слова.
Кстати, и работа его была тоже какая–то невидимая – зайдет в один кабинет, потреплется, анекдот расскажет, перейдет в другой – выпьет с хозяином вина, иногда даже коньячком побалуется, похохочет и дальше пошел. Иногда из папочки бумажку вытащит, хозяин почти не глядя подписывает ее, и расстаются чрезвычайно друг другом довольные.
Ездил Гущин, как и прежде, на задрипанной «шестерке» и не торопился менять ее на машины красивые, сильные, уважаемые. Разве что только в мастерские иногда сдавал свою колымагу. Там ее доводили до состояния почти идеального, и это Гущина вполне устраивало. И внутри «шестерка» была запыленная, багажник засыпан пылью кирпичей, цемента, каких–то плит – дом свой, прежний неказистый дом Гущин решил слегка благоустроить. Но в этом опять же никто не мог заподозрить больших денег. Пришли времена, когда все получили возможность слегка приукрасить свое жилище – сделать навес, чтобы снег с крыши не валился на крыльцо, уложить дорожку из бракованных плит, чтобы осенью не прыгать по грязи, заменить батареи в комнате, поскольку старые давно уже протекали.
И так далее.
Единственно, чем отличался Гущин в строительных работах, – пристроил к дому еще почти такой же, как раз на три комнаты. И свел оба дома под одну крышу.
Это был объем работ, который мог себе позволить любой водитель порта, любой крановщик или лоцман. Разве что качество материалов на участке Гущина было лучше, чем у других, гораздо лучше. Ну, да это мало кто мог заметить. В обстановке всеобщего и повального воровства на подобные мелочи вообще никто не обращал внимания.
Главное было в другом: Гущин не выделялся ни в чем – ни машиной, ни одеждой, ни образом жизни. Он не сменил мебель, у него даже телевизор остался прежним – громадный, полированный, почти в центнер весом, не то «Электрон», не то «Горизонт». Картинки он давал бледноватые, но все–таки цветные, а вот звук был вполне приличным, и это Гущина устраивало.
Гущин был явно опытнее прочих. Понимал – то, что происходит, долго продолжаться не может. Потихоньку купил сыну квартиру в Москве, большую удобную квартиру. Потом присмотрел квартиру дочери, тоже хорошую, потом себе, жене. Отремонтировал все четыре и сдал внаем. Деньги вроде небольшие, две–три тысячи долларов в месяц, но постоянные, законные, чистые деньги. О них он мог отчитаться перед каждым желающим инспектором.
Но, как говорится, и на старуху бывает проруха.
Нашлись люди, которых не ввели в заблуждение ни замызганный «жигуленок», ни старый телевизор, ни потрепанная одежонка, нашлись люди достаточно проницательные, чтобы понять истинное значение всей этой мишуры.
Настал как–то день, настал час, когда Гущин с улыбкой на устах появился перед человеком толстым, потным, красным и бесконечно доброжелательным.
Звали этого человека Курьянов Анатолий Анатольевич.
– Привет, Толя! – ввалился к нему Гущин с папочкой под мышкой, в пропыленных своих плетенках и с пузырями на коленях.
– А, Борис! – обрадовался Курьянов и, поднявшись всем своим тяжелым телом из–за стола, протянул Гущину ладонь жаркую и сильную. – Садись! С чем пожаловал?
– Да вот, пробегал мимо, дай, думаю, загляну к старому другу! Дай, думаю, узнаю, как живет–поживает!
– Правильно сделал, – одобрил Курьянов, который по должности был чуть повыше Гущина, не так чтобы очень, но все–таки повыше, и курьяновская подпись время от времени Гущину нужна была ну просто позарез. И Курьянов это знал. Более того, как выяснилось, прекрасно понимал происходящее. – Говорят, стройку затеял?
– Какая стройка, Толя! – воскликнул Гущин со всей искренностью, на которую был способен. А почему и не быть искренним, если стройка действительно пустяковая, не коттедж какой–нибудь на берегу моря, которых в новороссийских пригородах появилось несчетное количество. – Дорожку проложил из битого кирпича, крышу перекрыл, протекает крыша–то!
– Это плохо, – сказал, закручинившись, Курьянов. – Нельзя, чтобы крыша протекала. Крыша должна быть надежной, чтобы оберегала от всех жизненных невзгод и непогод.
Вроде и ничего особенного не сказал Курьянов, слова самые обычные, даже как бы и несамостоятельные – просто поддержал друга в разговоре, – стройка, дорожка, крыша. Но дохнуло холодком на Гущина, дохнуло, и он поначалу даже не мог понять, откуда, от каких слов старого доброго знакомого вдруг потянуло могильным холодом. И поначалу не мог сообразить, что такого сказал ему Курьянов. Гущин подавил в себе настороженность, сумел подавить, тем более что собеседник был все так же добродушен и улыбчив. И лишь через несколько дней, снова и снова прокручивая в памяти этот разговор, Гущин вышел все–таки на те слова, которые его насторожили в кабинете. Курьянов несколько раз повторил слово «крыша», со значением повторил, связал с жизненными невзгодами. Но и тогда, через несколько дней, Гущин лишь упрекнул себя в излишней подозрительности и успокоился.
А зря.
– Да, Толя! – как бы спохватился Гущин. – Подписал бы ты мне одну бумаженцию, – он даже не сказал бумагу, документ, платежку, нет, все было гораздо проще и невиннее – бумаженция.
– Нет проблем, – и до того, как Гущин в пачке бумаг успел найти нужную, Курьянов по рассеянности и дружеской готовности помочь взял, не выдернул, а все–таки взял у него из рук всю стопку. – Сейчас я тебе столько подписей наставлю, столько штампов и печатей, что тебе в них и не разобраться, – продолжал куражиться Курьянов, не обращая внимания на суматошные попытки Гущина показать тому только одну нужную в данный момент бумагу. Но Курьянов, видимо, поддавший уже в этот день, плотно уселся на свой стул, положил перед собой пачку гущинских бумаг, надел очки, нашел ручку…
И надо же тому случиться, а так и должно было случиться, думал потом Гущин, что в кабинет вошла секретарша и срочно куда–то Курьянова позвала. Дескать, от очень большого человека очень важный звонок срочности просто необыкновенной.
Курьянов в полном ужасе, ничего не соображая, хлопнул себя жаркой ладонью по лбу, так что, кажется, брызги пота полетели в разные стороны – дескать, как я мог забыть, как мог забыть?! И, в упор не видя заметавшегося Гущина, сунул все его бумаги, совершенно механически, не понимая, что делает, бросил все его бумаги в стол, захлопнул ящик и выскочил из кабинета, на ходу отдавая какие–то указания, матеря водителя и еще кого–то, скатился вниз, сел в машину и был таков.
Все.
Гущин попытался было объяснить секретарше, что его лучший друг Толя в суете не вернул бумаги, но та только руками развела.
– Извините, Борис Петрович… Я вас очень люблю, но лезть к начальству в стол мне не позволено. Подождите Анатолия Анатольевича, он вот–вот вернется. В крайнем случае, приходите завтра утром и все получите в целости и сохранности.
Даже в этот момент Гущин не заподозрил подвоха – так ловко, так неуловимо быстро все было проделано, с таким мастерством, что даже он, ловкач и пройдоха, не смог ни в чем упрекнуть Курьянова, не смог ни в чем заподозрить.
А напрасно.
Через полчаса в приемной раздался звонок.
Звонил Курьянов.
И сказал секретарше таковы слова:
– Наденька, у меня в столе, в центральном ящике, лежат документы в целлофановой папочке розового цвета.
– Это которые Гущин оставил?
– Так вот об этой папочке, – в голосе Курьянова появилось совсем небольшое количество металла, и секретарша поняла, что вопросов задавать не следует. – Ты, пожалуйста, закрой приемную на ключ, хорошо меня слышишь? Возьми эту папочку и на ксероксе каждую бумажку, обе стороны… Повторяю – каждую бумажку. Если в папочке окажется трамвайный билет, то и обе стороны билета… Все поняла?
– Я все сделаю, Анатолий Анатольевич.
– Немедленно. Я позвоню через десять минут, и ты мне скажешь, что розовая папочка с документами опять лежит в моем столе. А копии, в другой папочке, тоже лежат в моем столе. Но в тумбочке.
– Все поняла, Анатолий Анатольевич.
– Я позвоню, конечно, не через десять минут, – уже благожелательно добавил Курьянов. – Я позвоню через пятнадцать минут.
– Да, так будет лучше.
Он позвонил через двадцать минут.
– Все в порядке, Анатолий Анатольевич.
– Розовая папочка у меня в столе в центральном ящике?
– Да, там, где и лежала.
– И все документы в том же порядке?
– Да, я все сделала, как вы сказали.
– А все копии в другой папочке у меня в тумбочке?
– Да, Анатолий Анатольевич.
– Целую, Наденька.
– Я вас тоже.
– С меня причитается.
– С меня тоже.
– Как я рад слышать тебя, Наденька, когда ты говоришь такие слова!
– Я тоже, Анатолий Анатольевич.
– Наденька, когда ты меня уже Толиком назовешь?
– Толик, тут Гущин в коридоре колотится…
– Скажи ему, что я буду через полчаса.
Курьянов приехал из соседнего парка, где он пил пиво, действительно через полчаса. Гущин, могущественный Гущин бросился ему навстречу, как мальчишка, дождавшийся отца из долгой командировки.
– Толик! – вскричал Гущин. – Наконец–то!
– Виноват, виноват, виноват! – Курьянов приложил руки к груди и повинно склонил голову. – Там такое решалось, такое решалось… Просто ужас и кошмар.
– А что случилось?
– Боря, если скажу – упадешь замертво! Живи, Боря! Не могу на себя взять такой грех! Живи! – Курьянов вошел в приемную, мимоходом подмигнул Наденьке, рванул дверь в кабинет и, войдя, плюхнулся обильным своим телом в кресло, поднял голову на Гущина. – Выпить хочешь?
– Хочу! – издерганный за последний час Гущин не нашел в себе сил отказаться, да и нельзя было отказываться. Выпить в кабинете большого человека – это не просто принять угощение, это признание, это значит, что и ты можешь угостить его в свое время, другими словами, вы соратники и вообще как бы даже на равных.
Курьянов вынул из холодильника бутылку белого мускатного, разлил в два тонких стакана и залпом выпил. Гущину ничего не оставалось, как последовать его примеру.
– Ладно, Боря, – сказал Курьянов. – В случае чего – заходи! Проблемы для того и существуют, чтобы их решать.
– Я, конечно, дико извиняюсь, – усмехнулся Гущин. – Но у тебя в столе мои документы… И некоторые из них ты собирался подписать!
– Какой кошмар, какой ужас и мрак! – раскаянно воскликнул Курьянов. – Боря, ты сам видишь – все у мужика отшибло! Прости великодушно. – Курьянов открыл ящик стола, вынул розовую папочку, повертел ее перед глазами и протянул Гущину. – Слушай, разбирайся тут сам, я не знаю, что к чему.
Гущин мгновенно нашел две нужные бумаги, Курьянов не глядя их подписал, не глядя вернул Гущину, как бы все еще находясь во власти жестоких, безжалостных событий.
Едва Гущин ушел, Курьянов вызвал к себе секретаршу.
– Ко мне никого. Меня нет, – сказал он, и уже не было в его лице, в голосе того бесконечного добродушия, которым он наделял всех, кто заходил к нему. Маленькие глазки, тяжелые ладони на столе, грудь, наклоненная вперед, – казалось, он готов был прыгнуть и растерзать каждого, кто заглянет в кабинет без разрешения.
– Поняла, Анатолий Анатольевич.
Едва секретарша вышла, Курьянов сам подошел к двери и повернул ключ. Хорошо так повернул, со скрежетом. Наденька наверняка услышала этот звук и сделала свои выводы. А Курьянов принялся изучать копии бумаг из розовой папочки Гущина. Он был грамотным человеком, давно работал в порту, знал все входы и выходы, и ему не составляло большого труда разобраться во всем, чем занимался Гущин, даже по случайным бумагам, оказавшимся в папке.
Теперь Курьянов узнал, что есть «Нордлес», генеральный директор Выговский, бухгалтер Мандрыка, что есть в Стамбуле фирма, которой руководит некий Фаваз. А из штампов в верхней части документов он узнал адрес и телефоны «Нордлеса».
Больше ничего ему не требовалось.
Через час на столе, на лакированной его поверхности, лежали уже не плотные жаркие ладони, на столе лежали два громадных кулака – Курьянов понял, как использовал его Гущин и как мало платил. Курьянов почувствовал себя обманутым.
Спрятав документы в тумбочку, он подошел к двери и повернул ключ в обратную сторону. Секретарша услышала и поняла Курьянова правильно – я на месте, если кто–то хочет ко мне попасть, не возражаю.
Но все–таки заглянула.
– Вы уже на месте, Анатолий Анатольевич?
– Да, я у себя. Для тебя тоже.
– И для Гущина?
– Особенно для Гущина. Он может заходить ко мне в любое время вне очереди. Я готов его принять всегда, – сказал Курьянов без улыбки, и сжатые кулаки его продолжали лежать на столе. Секретарша Наденька увидела их – она всегда замечала подобные проявления начальственных чувств.
– Поняла, Анатолий Анатольевич.
– Нисколько не сомневаюсь.
Оставшись один, Курьянов снова достал из тумбочки папку с документами, но раскрывать не стал. Положил на стол и некоторое время сидел, уставившись взглядом в пластмассовую пленку, будто прочитывал не только то, что было на бумаге, но и то, что скрыто в других документах, о которых он только догадывался. Мысленно пролистнув все их, снова сунул папку в тумбочку.
– Хорошо, друг любезный, – проговорил вслух. – Всегда тебе рад, всегда моя дверь открыта для тебя. Жду со все возрастающим нетерпением. А впрочем, зачем ждать? Как сказал кто–то из великих – промедление смерти подобно.
И Курьянов нажал кнопку вызова секретарши.
– Наденька, дорогая… Не знаешь, Гущин еще в управлении? Время вроде не позднее…
– Должен быть у себя.
– Я тебя попрошу, дорогая… Найди его, пригласи. Скажи, что жду его с нетерпением.
– Так и сказать?
– Можешь даже немного расцветить свои слова… Скажи, что я жду его со все возрастающим нетерпением.
– Хорошо, приглашу, – сказала Наденька, давая понять, что слов, которые произнесло начальство, ей никогда не запомнить.
Гущин был опытным человеком в кабинетных играх, и приглашение секретарши снова зайти к Курьянову ему не понравилось. Он хотел было даже сбежать, сослаться на что–то срочное, но, поразмыслив, решил, что так будет еще хуже. И направился к Курьянову.
– Толя, – радостно закричал он с порога. – Иду к тебе, а Наденька говорит, что и ты меня ждешь! Похоже, наши желания взаимны!
– Садись, – сказал Курьянов, и в этот момент в его голосе нельзя было найти даже следов того благодушия, которым он щедро одаривал всех, кто встречался на его жизненном пути.
– Я так думаю, – не сдавался Гущин, – ты решил, что еще по стаканчику холодного сухого нам не помешает?
– Нам ничто не помешает, Боря, – сказал Курьянов. – И вино тоже. Но… немного позже.
– Я готов ждать этого счастливого момента всю жизнь! – воскликнул Гущин все с тем же подъемом, но это уже была паника. Слова вырывались бестолковые, ненужные.
– А я, в свою очередь, готов, как и прежде, подписывать все твои документы, или бумаженции, как ты выражаешься. Но с одним условием!
– Я его принимаю! – воскликнул Гущин уже совершенно по–дурацки.
– Отлично, – невозмутимо кивнул Курьянов большой лысой головой. – Отныне каждая моя подпись будет стоить пять тысяч долларов. Я внятно выразился?
– Толя… Сколько?
– Включая подписанные сегодня, – уточнил Курьянов. – И наша с тобой дружба будет крепчать. А вино… Холодное, белое, сухое мы с тобой будем пить… Как и прежде.
– Толя… Ты чего–то не понял… Меня попросили оказать небольшую услугу… Я по простоте душевной, помня о старой нашей с тобой дружбе, подошел с этой просьбой…
– Не надо, Боря. Остановись. С каждым словом ты погружаешься все глубже. Будет трудно выбираться. Помолчи. Тебе знакомо такое слово… «Нордлес»?
– «Нордлес»? – переспросил Гущин, побледнев. – Ты хочешь сказать, что…
– Я ничего не хочу сказать. Просто говорю. Мы с тобой могли бы этот разговор построить иначе… Например, ты сказал бы мне честно и откровенно… Пять тысяч, Толя, слишком, а вот, например, три тысячи за подпись я готов тебе платить с превеликим удовольствием. Заметь – я не отступаю от своих условий. Это просто условные цифры, чтобы показать – разговор у нас, Боря, идет не деловой.
Сдаться бы сейчас Гущину, принять без сомнений и колебаний все условия, которые выдвинул Курьянов, выпить бы с ним тут же по стакану белого сухого…
И все.
И он прожил бы гораздо дольше.
Но ничто, ни одна жилка, ни одна извилина не дрогнула в его организме, не подсказала, не предупредила. Отчего так случилось, трудно сказать. В общем–то, Курьянов потребовал не столь уж большие деньги, не столь, опять же намекнул, что готов снизить затребованное… Да и Выговский с Мандрыкой приняли бы эти условия. Но, видимо, опыт, который приобрел Гущин, годился для прежней жизни, когда любая услуга могла быть оплачена выпивкой в ресторане, одноразовой услугой какой–нибудь шалопутницы, а то и попросту бутылкой водки. Кончились эти времена, ушли настолько быстро и необратимо, что Гущин этого даже не заметил.
– Слушаю тебя, Боря, – напомнил о себе Курьянов.
– Пытаюсь прийти в себя.
– Скажу еще несколько слов… Заметь, я не прошу слишком много. Больше я еще попрошу – когда вы все привыкнете к этой сумме. Думай, Боря. А чтобы не думать попусту, даю направление мыслей… Мне известно такое имя – Фаваз.
Гущин молчал, и так и этак прикидывая совершенно новое положение, в котором оказался. Молчал и по той причине, что ждал – может, еще что–то добавит Курьянов, еще какую–то информацию выдаст. Но тот не торопился, понимал, что поскольку все его знания почерпнуты из случайных бумажек, оказавшихся в папке Гущина, то много говорить не надо, чтобы не выдать источник. Он повернулся к залитому солнцем окну, но даже не щурился, казалось, ему приятно было смотреть в упор на светило. Понимал Курьянов четко и бесспорно – надо выходить на Москву. По тем крохам сведений, которые содержались в штампах и печатях гущиновских бумаженций, можно выйти на генерального директора Выговского, на Мандрыку – а его закорючка красовалась в качестве подписи главного бухгалтера. Вот положи сейчас Гущин на стол десять тысяч долларов, и все эти затеи были бы отложены на неопределенное время. Может быть, на год, на два, а что было бы через два года…
О! Об этом не стоит и говорить.
Но Гущин упорствовал, и Курьянов понял окончательно – надо избавляться. Лишнее звено, которое не нужно ни ему, Курьянову, ни неведомому Выговскому. Для компании, которая отправляет лес на Ближний Восток, в Турцию, северную Африку, Гущин мелковат. И даже сейчас, сидя перед ним, в полной мере показывает полнейшую свою несостоятельность.
В эти вот самые секунды и решилась судьба Гущина.
– Я должен подумать, – сказал он.
– Подумай, – пожал плечами Курьянов. – Голова есть – отчего не подумать. Вина выпьешь?
Гущин остановился уже у двери, обернулся, но, так и не ответив, молча вышел.
Спал я в эту ночь плохо, несмотря на чудовищное количество выпитого коньяка. Часто просыпался, смотрел сквозь распахнутое окно на звезды, прислушивался к раскатам грома над Карадагом, а сам все ждал – когда же под моими окнами зазвучат голоса, возбужденные и встревоженные. Конечно, Мясистого найдут уже утром, когда рассветет, до этого, если кто и наткнется на него невзначай, решит, что мужик просто перепил.
Проснувшись в очередной раз и убедившись, что небо над морем все еще темное и до рассвета далеко, я включил свет и осмотрел свою одежду. Пятен крови не было. Еще раз прощупал брюки, пиджак, даже носки вывернул наизнанку.
Все было в порядке.
Выходит, работу я проделал достаточно чисто, за что мимоходом похвалил себя. Конечно, после моего падения в канаву на туфлях осталась грязь, но я решил ее не смывать. Как ни старайся, а частицы грунта все равно останутся – в мельчайших порах, в швах, под декоративными нашивками. В таких случаях надо не уничтожать следы, а постараться их узаконить. Поэтому я и ждал рассвета, ждал, когда обнаружат тело несчастного Мясистого, чтобы выйти и на глазах у всех потоптаться по этому месту, может быть, даже оттащить тело в сторону, на асфальт – тогда даже невидимые пятна крови получат свое объяснение.
Выключив свет, я вышел на лоджию и долго всматривался в то место, где у памятника Ленину, с тыла, должно белеть нечто невнятное, нечто безобразное.
Но нет, ничего не увидел.
Вроде мелькнула чья–то тень, вроде кто–то пронесся легко и неслышно, но Коктебель на то и Коктебель, чтобы здесь по ночам легко и неслышно проносились тени – мужские и женские, девичьи и юношеские… От чужих постелей к чужим постелям, как сказал поэт Жора Мельник.
Наконец рассвело.
Я открыл дверь на лоджию, чтобы лучше были слышны голоса – когда они загалдят. А в том, что Мясистого вот–вот обнаружат, у меня не было никаких сомнений. Утром, при ясном свете, это место оказывается совершенно открытым и просматривается со всех сторон. На скамеечках целуются в любую погоду, в жару мамаши приводят сюда малышей, чтобы уберечь от солнечного удара, да и уборщицы не забывают убрать вокруг лучшего корпуса Дома творчества.
Оркестр в соседнем ресторане продолжал лихо исполнять какие–то неузнаваемые мелодии, слышались радостно–возбужденные женские вскрики – мужики к этому времени обычно слишком пьяны, чтобы что–то еще вскрикивать. Какое там радостное возбуждение – добрести бы до моря и окунуться, чтобы хоть на минуту забыть о непереносимых муках похмелья.
И я дождался, дождался вскрика, который никак нельзя было назвать ни радостным, ни страстным, ни возбужденным. Это был вскрик ужаса.
Осторожно вышел на лоджию.
Возле светлого пятна, распластанного на траве, стояли двое. Скорее всего, парень с девушкой, хотя различить невозможно – оба были в спортивных костюмах.
Ну все, сейчас начнется.
Ближайшие люди где? В ресторане. Туда они и помчатся. Для этого им надо выскочить на набережную, свернуть в сторону Карадага и уже там поднимать панику.
И набежит пьяная толпа, все будут радостно говорливы, как же, такое приключение – труп в конце сезона. Неплохое название для детектива – труп в конце сезона. Женщины опять начнут вскрикивать, закрывать в ужасе глаза, но ни за что, ни за что их не оттащить от трупа, пока его не увезут в Феодосию.
Я не спеша оделся, натянул на себя сырые еще брюки, пиджак, перемазанные в грязи туфли – настал момент, когда все эти уличающие следы можно обесценить.
В ресторане неожиданно смолкла музыка, значит, парень с девушкой уже добрались туда.
И визги прекратились.
Все идет, как я и предполагал. Через две–три минуты можно выйти из номера, спуститься по лестнице и приблизиться к замершей в восторженном ужасе толпе.
У меня не было никаких сил ждать, и я, вынув из холодильника красное мускатное, выстрелил пробкой в потолок. Шампанское нельзя пить, причмокивая губами. Шампанское надо налить в большой бокал и залпом, большими глотками отпить половину, не менее. Да, надо сделать не менее двух–трех глотков, позволить шампанскому влиться в тебя свободной, ничем не сдерживаемой струей, а вот с третьим глотком не торопись, пусть вино побудет во рту, пусть пузырится и наполняет тебя острым холодным хмелем. И когда уже не будет никаких сил терпеть этот праздник во рту, начинай потихоньку, ощущая вкус, цвет, да–да, ощущая языком розовый цвет шампанского, начинай медленно пропускать его в себя, не торопясь, держась из последних сил, со стоном, точь–в–точь как это бывает с женщиной, в тот самый момент, в тот самый момент…
Вот так я выпил полный тонкий бокал, который украл когда–то в Германии. Не мог удержаться – сунул в кожаную сумку и ушел небрежной походкой миллионера. А бокал унес. Тонкий, округлый, полулитровый, на мощной устойчивой ножке.
Подойдя к молчаливо стоявшей толпе, я протиснулся вперед. Мясистый лежал точно в той же позе, в которой я его и оставил. Живые люди в таком положении лежать не могут. Поза трупа. Неестественно вывернутые руки, запрокинутая голова, вразнобой подтянутые ноги. Все правильно, ничего не изменилось с того момента, когда я еще теплого обшаривал его. Я обошел вокруг Мясистого, чтобы увидеть его подошвы. Так и есть – узоры с поперечными полосами. Значит, все–таки пересеклись наши тропинки, значит, мы все–таки встретились…
И вдруг я увидел Жанну.
Ее не было дня три, она не появлялась у столовой Дома творчества, на пляже, на набережной. И вдруг – стоит. Живая и невредимая. Бледная, правда, но здесь все бледные. Может быть, и я тоже – живой ведь человек. Я удивился, увидев Жанну, она еще больше удивилась, увидев меня. Даже бровки вскинула, даже ручки от лица опустила.
Пробираясь к Жанне, я опять споткнулся, ступив в канаву, перед кем–то извинился, придерживаясь за чье–то плечо, вытер туфли о свежую, опять же зеленую траву. Обладатель плеча наверняка вспомнит, если у него спросят – да, скажет он, действительно, этот мужик провалился в канаву и держался за меня, вытирая ноги о траву.
– Привет, – сказал я Жанне. – Давно не виделись.
– Привет, – сказала она без прежней легкости.
– Как ты здесь оказалась?
– Из ресторана пришла. Вместе со всеми.
– А что ты там делала?
– Веселилась.
– С кем?
– Ревнуешь? – она вымученно улыбнулась.
– Конечно.
– На каком основании?
– Воспоминания будоражат. Где ты была эти дни?
– С девочками в Ялту ездили.
– Зачем?
– Прошвырнуться.
– Меня бы взяли.
– Поехал бы? – На этот раз она удивилась совершенно искренне, почти как раньше.
– А почему нет?
– Ты знал его? – она кивнула в сторону трупа.
– Вроде не встречались.
– Я, кажется, видела его на набережной. Он все время один ходил. С каким–то странным выражением лица, будто кого–то ждал или искал… Странный тип.
– Разберутся.
– Послушай, – Жанна отвела меня в сторонку, мы вышли на асфальт. – Послушай, Женя… Только откровенно… Это ты его?
– Не понял? – дернулся я, чувствуя, что не надо бы так, спокойнее нужно, равнодушнее. Интерес должен присутствовать только как любопытство, не больше.
– Завалил ты? – спросила она спокойно, хотя словцо произнесла… Как бы это… Профессиональное.
– Ты что?
– Когда мы с тобой общались в одну прекрасную ночь… Помнишь? У тебя из шкафа что–то выпало. Хорошо так громыхнуло.
– Жорино произведение?
– Там был еще пистолет с глушителем.
– А, да… Что–то такое припоминается, – я уставился в светлеющее небо с совершенно дурацким выражением лица, будто мне действительно припомнилось что–то странное. – Но другие впечатления той ночи мне запомнились гораздо лучше, – сказал я, поворотив глаза от неба к Жанне. – И подавили все другие воспоминания.
– Откуда он у тебя? – Она смотрела на меня исподлобья, твердо, не мигая. Может быть, только теперь я понял, что передо мной не просто веселая курортная девочка, передо мной более серьезное существо. И внутри у нее не только солнце, как мне показалось в самом начале на пляже.
– Понимаешь, – я провел рукой по воздуху, охватывая жестом весь Карадаг. – Эта штуковина была в номере, когда меня туда только поселили. Как–то стало холодно… Как и тебе, помнишь? И я выдернул из стопки одеяло. Он и вывалился. Я поудивлялся и опять засунул его на место. Вещь все–таки ценная, опять же может пригодиться.
– Где он сейчас?
– В море забросил.
– Когда?
– Когда все это случилось… Думаю, как бы не влипнуть. И быстренько напрямик, через забор… Здесь метров тридцать… И забросил. Взял за глушитель, размахнулся и… – Когда врешь, нужно в рассказ насовывать побольше подробностей. Они могут быть глупыми, наивными, дурацкими, главное, чтобы они были и чтобы их было много. – И забросил. Он плюхнулся и утонул. Металл в воде тонет.
– Куда ты его забросил? – с непонятной настойчивостью допытывалась Жанна.
– А вон туда, – махнул я рукой в сторону моря.
– Ну, смотри, – она взглянула на меня с искренней обеспокоенностью. – А то как бы действительно не влипнуть.
– Авось.
– А я как увидела… Сразу вспомнила твою штуковину… – Жанна продолжала испытующе смотреть мне в глаза.
– Нет–нет, я не видел этого человека. И одет он как–то не по–коктебельски… Слишком серьезно одет.
– Дождь был вечером, в шортах прохладно… Нормально одет. – Она снова шагнула к толпе, окружавшей труп, и я поплелся следом.
Некоторое время мы молчали, вслушиваясь в бестолковые суждения. Кто жалел бедолагу, кто выискивал в нем какие–то криминальные признаки, вспомнили его жену, детей, но, как бы там ни было, разговор шел нервный. Труп среди пляжной публики – это настолько несовместимое, настолько чуждое зрелище, что даже пьяная визжащая компания была шокирована – как все, оказывается, близко, как все, оказывается, рядом.
– Профессионал стрелял, – обронила чуть слышно Жанна, но я разобрал ее слова.
– Почему ты так думаешь?
– Контрольный выстрел в голову. Остальные ранения не были смертельными. Живот, плечи…
– Он тоже с пистолетом, – сказал я негромко, для Жанны.
– С чего ты взял? – резко обернулась она.
– А вон ствол торчит из–под полы пиджака, – я указал на еле видный срез глушителя. Если бы я не знал, что у него есть пистолет, то никогда бы не увидел этот маленький черный кругляшок. Но поскольку я кое–что знал, то не столько смотрел на Мясистого, сколько выискивал – где же пистолет, неужели уперли ночные влюбленные? И когда наконец увидел – облегченно перевел дух. Значит, следствие направится в нужную для меня сторону, в нужном направлении. Значит, это не убийство отдыхающего, а крутые разборки каких–то злобных, кровожадных банд. То на татар грешат, то на чеченцев, афганцев…
Пусть разбираются.
Знающие люди выстроят версию грамотную и убедительную.
Дальнейшее было для меня полной неожиданностью – Жанна, не колеблясь, шагнула вперед, склонилась над трупом и откинула полу пиджака. Пистолет был в руке у Мясистого. Он умер, так и не выпустив оружия из рук. Ну что ж, наверно, мужественный был человек. Интересно вот только, сколько заплатили несчастному за его отвагу?
А ведь все могло быть иначе – все шло к тому, что толпа вот так же стояла бы вокруг меня и я вот так же, отвратительно изогнувшись мертвым своим телом, потешал бы пьяную компанию. И Жанна, глядишь, всплакнула бы, увидев любимые глаза мертвыми… Шучу.
– Не трогайте, девушка! – вдруг тонко взвизгнула женщина. – Не надо ни к чему прикасаться! Придет милиция – может, какие–то следы обнаружатся!
– Да, девушка, отойдите! – подхватил мужик свежую мысль. – А то потом затаскают!
– Не отвертитесь!
Жанна неохотно отошла, остановилась, не оборачиваясь, но и не прикасаясь ко мне. Я качнулся вперед, положил руки ей на плечи, она прижалась лопатками к моей груди.
– А откуда ты знаешь про контрольный выстрел? – спросил я, наклонившись к самому ушку, даже слегка коснувшись его губами.
– Детективы надо читать, – полуобернувшись, она все еще не спускала взгляда с Мясистого, будто ожидая от него чего–то, будто мог он еще простонать, завалиться на бок, попытаться встать.
Нет, не встанет, я уже знал точно.
Сам об этом позаботился.
– Пойдем отсюда, – сказал я. – А то и в самом деле затаскают. Сказал ведь вон тот мужик.
– Убегаешь с места преступления? – с улыбкой обернулась ко мне Жанна. – Может, и в самом деле мордочка в пуху, а? Признавайся! Только чистосердечные показания могут смягчить вину!
– От допроса мне все равно никуда не уйти, – сказал я.
– Почему?
– Живу рядом, – я кивнул на девятнадцатый корпус. – Тут уж хочешь не хочешь, а на вопросы отвечай. Как ты выражаешься, чистосердечно и с желанием помочь следствию.
– Я так не говорила.
– Пошли вина выпьем, – предложил я. – У меня есть мускатное. В достаточном количестве и в меру охлажденное.
– Я бы сейчас выпила текилы.
– Выпьем и текилы. Я знаю, где она есть. У Игоря. Вон в том железном киоске у входа в парк Дома творчества. Самый богатый киоск побережья. Есть там и текила… С мексиканской шляпой возле горлышка. Но попозже, к вечеру… Так что?
– Мускатное так мускатное, – вздохнула Жанна обреченно. – Дареному коню в зубы не смотрят.
Не понравились мне ее последние слова. Хоть и не было в них явного вызова или пренебрежения, но какая–то малая часть вызова, нотка пренебрежения прозвучали. До моего крыльца мы прошли молча. Не хотелось говорить, развлекать, потешать после печальных утренних впечатлений. Идешь? Иди. Не желаешь? До скорой встречи. Она, видимо, поняла мое настроение.
– Я сказала что–то не так? – спросила она.
– Все, что ты произносишь, – обернулся я уже на крыльце, – для меня звучит божественной музыкой.
– Спасибо, – она поняла издевку.
Мы вошли в номер, я тут же заперся, усадил Жанну на свою кровать, не спрашивая, хочет ли она этого или желает сесть напротив. Принес с лоджии бутылку мускатного, сорвал фольгу, свинтил проволоку, и пробка, не дожидаясь моего разрешения, сама бабахнула в потолок. Я разлил всю бутылку в два бокала из тонкого стекла, покрытого причудливыми золотыми вензелями. Сел не рядом с Жанной, а напротив, на вторую кровать.