Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Когда Евлентьев миновал Центральный телеграф, когда он уже, дождавшись зеленой стрелки, сделал разворот в обратную сторону, на пути его возникла черная фигура гаишника. Он помахал своим идиотским жезлом, приглашая прижаться к правой стороне, к бордюру. И только тут спохватился Евлентьев, ужаснулся и понял, что самое лучшее — подчиниться, покаяться, в чем бы ни заключалась его вина, откупиться, в конце концов, если представится случай.

— Права! — Гаишник протянул руку. Взяв книжицу, он без внимания полистал ее, обошел вокруг машины.

— Почему нет брызговиков? — спросил холодно, одним тоном своим давая понять, что никаких дружеских бесед с ним затевать не надо и никаких объяснений ему тоже в общем–то не требуется. А что ему нужно, господин водитель должен сам догадаться.

— Каких брызговиков? — не понял Евлентьев.

— Не знаешь, что такое брызговики? — удивился гаишник. — Значит, надо снова пройти материальную часть, сдать на права, повесить брызговики…

— Куда их повесить?

— На задницу себе повесь! — рассмеялся наконец гаишник. — Значит, так…

Сберкассы открываются в десять утра, заплатишь штраф, придешь в управление за правами. Вопросы есть?

— Может, это… Того… Сами все и решим? А? Давай, старик, сейчас рассчитаемся, а? — Евлентьев сознательно ввернул словечко, которым часто пользовался Самохин. Он уже по себе знал, что обращение «старик» вносит в разговор нотку доброжелательства, если не сообщничества.

— Не понял? — нахмурился гаишник, но все–таки уловил Евлентьев в его голосе готовность все решить полюбовно.

— Затерялась тут у меня одна бумажка на черный день, отдам ее тебе, и расстанемся друзьями, — Евлентьев вынул из кармана сложенную купюру в сто тысяч рублей и протянул гаишнику.

— Сам печатаешь? — спросил тот, возвращая права.

— Когда время есть.

— Ну тогда дуй… Если остановят у Белорусского, скажи, что уже поговорил со мной.

— Счастливо, — и Евлентьев деревянной походкой подошел к машине, не торопясь сел, опустил ручной тормоз, медленно сдвинулся с места. Только сейчас дошло до него, какой опасности он избежал. Завтра утром все права, изъятые по Москве в эту ночь, оказались бы на столе у следователя, который будет заниматься стрельбой в районе Дорогомиловской. А так права в кармане, номер его гаишник вряд ли запомнит, а деньги заставят его молчать.

У Белорусского вокзала никто его не остановил, и, проскочив квартал по боковой дороге, он свернул на улицу Правды. Слепяще пылали огни казино, из переулка полыхнуло зарево еще одного казино, здание банка было ярко освещено, и охранники с короткими автоматами лениво прохаживались между броневиками, которым завтра предстояло развозить по Москве тонны денег.

И здесь никто не остановил Евлентьева. Бросив взгляд на верхние этажи, он убедился, что его окно светится, Анастасия не спит. Она наверняка видела из окна подъезжающую машину и уже стоит у двери — ждет, когда громыхающий лифт остановится на этаже.

«Сегодня она меня заждалась, — подумал Евлентьев, запирая машину. — А там… Там будет видно. Авось».

Следующим вечером, сидя в мастерской, в компании Зои, Варламова, его сына Миши и какого–то заблудшего и пьяного художника из Калуги, Евлентьев смотрел по телевизору московскую уголовную хронику.

Что–то рассказывала про инопланетные контакты Зоя, взбрыкивал от восторга молодой Варламов, сам Юрий Иванович носился по мастерской, заваривая чай, расставляя чашки, нарезая хлеб, потом метнулся в соседнюю булочную за пряниками.

Шла обычная вечерняя жизнь, и бутылка, которую принес Евлентьев, опустела быстро и незаметно. Увидев это, Варламов достал заветную бутылочку, и беседа, вольная и беззаботная, продолжалась.

А Евлентьев, что–то говоря, что–то отвечая и поддакивая, неотрывно смотрел на экран телевизора — показывали уже знакомый ему двор, щель между гаражами, рассыпанные там гильзы. Какой–то полный милицейский работник хмуро рассказывал, что все гильзы найдены, что по окнам известного банкира выпущена полная обойма из пистолета Макарова. Сам пистолет не обнаружен, но можно не сомневаться в том, что стрелявший наверняка уже от него избавился. Далее человек на экране высказал твердую уверенность, что покушение совершил профессионал, человек опытный и поднаторевший в делах подобного рода.

Евлентьев снова и снова всматривался в ту щель между гаражами, в которой он сидел вчера, остро ощущая устоявшийся запах мочи. И еще подумал он тогда, что, наверное, всегда или почти всегда преступление пахнет или, лучше сказать, воняет мочой. Течет ли она из трупа, или же преступления совершаются там, где стоит вонь человеческих отходов.

Следующие кадры о покушении на банкира заставили Евлентьева побледнеть. На экране возникла больничная палата. Журналист, азартно поблескивая глазами, с каким–то охотничьим жаром рассказывал, что находится в Институте Склифосовского, что жизнь банкира вне опасности, что врачи всю ночь боролись за его спасение и вроде бы того, что победили, к утру стало ясно, что больной выживет.

После этого на экране возникло упитанное, мясистое лицо человека с перебинтованной головой. Слабым, хриплым голосом он сказал, что не имеет версии происшедшего, что ночная стрельба полная для него неожиданность, поскольку его банк — заведение серьезное и никаких рискованных шуток со своими клиентами не допускает. Пострадавший заверил, что врагов у него нет и никогда не было. И, остро взглянув в объектив, добавил, как показалось Евлентьеву, глядя именно ему в глаза, что нет ничего тайного, что не стало бы явным, и он приложит все свои оставшиеся силы и всю финансовую, охранную мощь банка, чтобы это тайное стало явным как можно скорее.

Это была открытая угроза, и Евлентьев все прекрасно понял.

А потом на экране телевизора пошли кадры, от которых у него остановилось дыхание. Оказывается, был свидетель, был человек, который в момент выстрелов находился во дворе и видел, собственными глазами видел, как наемный убийца в темной куртке и вязаной шапочке сразу после покушения вынырнул из гаражей и бросился в арку. Через несколько секунд взвыл мотор машины, и когда свидетель, какой–то полоумный старикашка, выглянул из арки, то увидел лишь красные огни удаляющейся машины.

Дальнейшие слова передачи успокоили Евлентьева, и он облегченно перевел дух. Старикашка, не показанный, правда, на экране в целях безопасности, настаивал, что это была какая–то иномарка темного цвета, Wo в ней сидели двое.

Один, видимо, стрелял, второй поджидал сообщника в машине с заведенным мотором.

По рассказам старикашки составили подробный словесный портрет, и тут же, в передаче, итог усилий милицейских художников был показан на экране. Ев–лентьев увидел громилу с тяжелым взглядом, короткой черной бородой, с массивным подбородком и выступающими скулами. Получился явно кавказский тип человека, а авторы передачи не только не скрывали этого, но и открытым текстом заявили, что следствие отрабатывает кавказский, другими словами, чеченский след, поскольку последнее время именно чеченцы выступают на бескрайних российских просторах криминальными возмутителями спокойствия.

— Пока нет оснований впрямую обвинять чеченцев в совершении этого кровавого преступления, — заявил ведущий передачи, — однако, насколько нам известно, следствие активно изучает документы пострадавшего в поисках финансовых связей с Чечней.

Евлентьев досмотрел до конца, осторожно, будто за ним уже наблюдали с подозрением и пристальностью, перевел дух и только тогда обратил внимание, что младший Варламов опять допрашивает Зою о ее потусторонних приятелях, а та, порозовевшая и признательная за внимание к ее персоне, снова и снова рассказывала, как однажды ночью колыхнулась занавеска на ее окне и вошло существо с туманными неясными очертаниями, бесшумно приблизилось к ней сгустком темноты, и она почувствовала прикосновение мягкое, холодное и безжалостное.

Замерев от ужаса и не в силах произнести ни звука, Зоя ждала, что будет дальше, а дальше началось такое, от чего она вот уже несколько лет прислушивается к себе — не завелось ли в ней какое–нибудь инопланетной существо.

— Вы сколько выпили в тот вечер? — хохотал Миша, встряхивая кудрями и призывая всех присоединиться к его веселью.

— За свои пили, — потупилась Зоя.

— А пастух?

— Что пастух?

— Он признался в прелюбодеянии?

— Признается, как же, — вздохнула Зоя.

— А это туманное существо из межзвездного пространства? Напоминает о себе?

— Голоса его я не слышала, но во мне как бы прозвучали слова, внятно так, явственно… Но такая в них сила, такая мощь…

— Представляю, — обронил Варламов.

— Не представляешь, — Зоя печально покачала головой. — И говорит он… Мы, говорит, еще встретимся, и даже дату назвал, год… И место определил.

— И когда же все это произойдет? — Миша даже грудью к столу припал.

— Не скажу, — тихо ответила Зоя. — И не выпытывай. Как раз этого я никому не скажу.

Евлентьев молча взял бутылку с остатками водки и разлил по стаканам. Не веселили его сегодня межпланетные похождения Зои, внутри все было сжато, как в судороге. Слова в него проникали с трудом, и все, что видел он, казалось неживым, ненастоящим.

Снова и снова Евлентьев протискивался между гаражами, скользил по залитой мочой земле, снова вздрагивал и дергался в его руке короткоствольный «Макаров» и сыпались на землю со слабым, приглушенным звоном стекла из окон мордатого банкира. И опять мелькала перед глазами ночная дорога, поворот у Триумфальной арки, гаишник на Тверской и Анастасия в прихожей, дрожащая от внутреннего озноба.

Ничего не спросила она у него в ту ночь, ничего не сказала, разве что самые простые, будничные слова, которые могла произнести в любой другой вечер.

— В ванную пойдешь?

— Да, надо бы…

— Есть будешь?

— Выпил бы чего–нибудь.

— Водка?

— Немного.

— Самохин звонил.

— И что?

— Сказал, что еще позвонит. Каким–то он нервным показался, не то перепуганный, не то рассерженный.

— Перебьется.

— Оставь туфли, я помою.

— Я сам.

— Оставь, сказала! Ты же не знаешь, где щетка! Наутро Евлентьев обнаружил свои туфли не просто вымытыми, а чуть ли не протравленными каким–то стиральным порошком. Такие туфли уже сами по себе могли вызвать подозрение чистотой при их поношенности. И он надел их тут же, пошел в магазин, забрел к художникам, пошатался по улице. Теперь на них и в самом деле не было мочи из гаражных щелей.

— Какой–то ты не такой, Виталик! — сказал Варламов.

— Маленько есть.

— Перебрал, наверно, вчера? — предположила Зоя.

— Маленько было, — не стал отрицать такой версии Евлентьев.

— Смотри, — сказала Зоя. — А то могу сходить…

— Сходи, — вяло кивнул Евлентьев и, порывшись в карманах, дал Зое пятьдесят тысяч.

— Ого! — воскликнул Миша восторженно. — Хорошо идет торговля?

— Идет.

— Богатеем не по дням, а по часам?

— Вроде того, — Евлентьев отвечал однообразно и как–то обессиленно. Не хотелось ему вступать в словесный перебрех, и он произносил слова, которые сами подворачивались, не задумываясь даже, насколько они неуместны.

— Ты чайку махани, — посоветовал Варламов. — Махани чайку–то… Оно и отпустит, оно и полегчает. А то, я смотрю, у тебя и в самом деле перебиты, поломаны крылья, а?

— И нет в моторах былого огня, — улыбнулся Евлентьев.

— Будет, — твердо заверил Варламов. — Так всегда бывает и со всеми… То нет огня, то он есть, то нет, то опять гудит из сопла так, что смотреть страшно.

Знаешь, что я тебе скажу… Всегда есть опасный соблазн настроение сегодняшнего утра, или вчерашнее состояние твоего кошелька, или ночные слова женщины продлить в будущее, дескать, наверное, так будет всегда, всегда будет пустота в душе, будет пуст твой кошелек и отношения с женщиной будут пусты и беспросветны.

— Если она останется.

— Значит, всегда будет пустота после ее ухода! — подхватил Варламов. — Чушь, Виталик. Так не бывает.

— А как бывает?

— Иначе. Жизнь течет, и все меняется. Сегодня я пью водку, а завтра буду писать Николая Чудотворца. Это грех, конечно, но что делать… Я покаюсь, помолюсь, и, возможно, Бог меня простит. Как ему не простить, кто–то ведь должен писать иконы, кто–то молиться, кому–то приходится пить водку… Некоторым удается поспеть и там, и там… У тебя что–то с Анастасией?

— Да нет, — Евлентьев передернул плечами. — С ней вроде порядок.

— Тогда считай, что у тебя везде порядок.

— Ты думаешь? — с надеждой спросил Евлентьев.

— Нет, Виталик, я давно уже не думаю, потому что давно уже все знаю. Мне нет надобности думать. И тебе не советую. Когда человек думает, он вроде сам ищет решение, находит его, отвечает за него… А когда он не думает, решения к нему приходят свыше. Значит, и отвечать тоже тем, наверху… — Варламов показал рукой вверх, на небеса, которые едва просвечивались сквозь полуподвальное окно.

— Мысль, конечно, интересная, — протянул Евлентьев, но продолжить не успел — пришла Зоя. Молча, деловито, озабоченно поставила бутылку на стол, тут же кучкой сложила всю сдачу до последнего рубля, даже несколько монет положила сверху. Евлентьев, не пересчитывая, сгреб все в ладонь и сунул в карман. За бутылку платил он, ему предстояло и разливать. И он разлил — сразу всю на четверых поровну. — За творческие успехи! — сказал он, чокаясь с Варламовыми и Зоей.

— За удачу!

— Будем! — воскликнул Миша. — Да здравствует высший разум!

— Да ладно тебе, — Зоя чутко уловила, что последние слова касаются только ее.

Закусывать было нечем, но Варламов, порывшись в шкафчике у двери, достал всем по прянику. Поскольку разгрызть их было невозможно, он налил в каждый стакан еще и чаю. Теперь все стало на свои места. Глаза Евлентьева ожили, страшные картины, которые он только что видел на сером экране телевизора, отдалились и обесценились, как видения прошедшей ночи.

Самохин не объявлялся несколько дней.

Не звонил, не назначал встречи. Да и деньги! Ведь он должен был кое–что заплатить Евлентьеву за выполненную работу. Видимо, решил залечь на дно и отлежаться, пока не спадет волна общественного гнева или, лучше сказать, волна общественного любопытства к покушению на одного из известных банкиров Страны.

Как–то, не выдержав, Евлентьев позвонил ему с уличного автомата.

Секретарша, ничего не спрашивая и не уточняя, сразу сказала, что Геннадий Владимирович в отъезде и она не знает, когда он появится.

Повесив трубку, Евлентьев отошел в сторону и сел на первую попавшуюся скамью. За его спиной сверкал солнечными бликами ЦУМ, рядом поблескивали стеклянные витрины киосков с зарубежным тряпьем, а перед лицом проносились машины. Большинство составляли «Мерседесы», «Вольво», джипы. Да, в Москве появилось неимоверное количество джипов. Ни в какой стране мира не было столько этих мощных машин, способных вместить дюжину вооруженных боевиков, способных оттеснить на дороге любую другую легковую машину, обогнать, прижать к обочине, столкнуть с моста. Очень удобной машиной оказался джип в московских условиях конца двадцатого века.

— Так, — сказал Евлентьев почти вслух. — Это что же получается… Самохин слинял. Как поступить мне? Я тоже ложусь на дно и молчу, как рыба об лед. Молчу несмотря ни на что и вопреки всему. Клиент жив, это главное. Пусть разбираются.

Пусть ищут громилу с черной бородой на иномарке… Авось найдут.

Посидев еще некоторое время, Евлентьев взял в киоске пива, выпил его под полотняным навесом, продолжая бездумно следить за движением по Кузнецкому Мосту.

Потом поднялся и отправился бродить по улицам. Это было его любимое занятие, и с некоторых пор он получил возможность заниматься этим вволю.

А вечером позвонил Самохин.

— Привет, старик! — радостно произнес он. — Как поживаешь?

— Все лучше и лучше, — сдержанно ответил Евлентьев и кивнул Анастасии — да, дескать, это он, Самохин, собственной персоной.

— Повидаться бы?

— Можно.

— Подъезжай к тому же месту… За полчаса доберешься? Я и подсяду. И положил трубку. Евлентьеву ничего не оставалось, как подчиниться.

— Повидаться хочет, — пояснил он Анастасии.

— Что–нибудь новенькое?

— Вряд ли… Мы еще старенькое не подчистили.

— Машину, наверное, хочет взять обратно?

— Вряд ли… Я с машиной полезнее.

Через двадцать пять минут Евлентьев медленно въехал на площадь Савеловского вокзала, высмотрел на стоянке свободное место и, втиснувшись между машинами, выключил мотор. Площадь, как всегда, была многолюдна, залита солнцем, и так уж получилось, что опять что–то чреватое происходило в жизни Евлентьева именно здесь, на этой площади.

Самохин подошел ровно через полчаса после своего звонка — видимо, пережидал где–то рядом, высматривал машину из–за киосков. Бухнулся на сиденье, захлопнул дверь, поднял стекло, отгородившись от уличного шума.

— Привет, старик, — повторил он. — Жив?

— Местами.

— С перевыполнением тебя! — Он весело глянул на Евлентьева. — Что значит школа, да?

— Ты о чем?

— Твой клиент еле выкарабкался с того света. Хотя уговор у нас был только о стеклах. Увлекся?

— В любом деле бывают накладки.

— Не переживай… Все получилось отлично. Честно говоря, я даже не ожидал.

— Он расплатился с тобой?

— В тот же день пришли его люди и положили на стол все, что требовалось. Я подозреваю, что он не только со мной расплатился, у него были долги, были… Но знаешь, на каком–то этапе человек вдруг уверовал в собственное могущество, в неприкасаемость, в неуязвимость… Ты лишил его такой уверенности. Он понял, что уязвим точно так же, как и последний бомж на этом вот. Савеловском, вокзале. Ему многое придется пересмотреть в своей жизни, и времени для этого достаточно. А ты, я смотрю, в порядке? — Самохин окинул взглядом Евлентьева, нервно усмехнулся, будто заставлял смотреть на друга, разговаривать с ним, неспокойные мысли его в это время были далеко, о другом.

— Маленько отошел, — признался Евлентьев. — Как быть с машиной? Забираешь?

— Катайся пока… Там видно будет.

— Тебе она не нужна?

— Я пользуюсь другими.

— Пусть так, — сказал Евлентьев — других слов у него не нашлось. Самохин явно не желал обсуждать происшедшее, похоже, он знал обо всем случившемся гораздо больше Евлентьева.

— Да, — он будто вспомнил о важном. — С меня причитается, — он вынул из кармана приготовленные уже доллары и положил Евлентьеву на колени. — Здесь полторы тысячи.

— Не много?

— Много. Работа, которую ты выполнил, стоит одну тысячу долларов.

— Зачем же платить лишнее?

— Ты перевыполнил задание. Это во–первых. Кроме того, новичков надо поощрять. Заинтересовывать их надо, увлекать. Улавливаешь намеки?

— У тебя еще должники остались?

— Правильно мыслишь, Виталик, очень правильно. Но преждевременно. Не торопись.

— Да я вроде того, что и не очень…

— И опять правильно!

Не все, видимо, шло в жизни Самохина гладко, что–то его тревожило. Сидя в машине, он оглядывался по сторонам, но не потому, что ждал кого–то или опасался, скорее всего это стало привычкой, оглядываться, опасаться, ждать подвоха, удара из–за угла. Где–то в его кругах шла невидимая война, и не он ли, не Евлентьев ли начал ее, сделав первые выстрелы в этой войне? Не зря же пригрозил тот мордатый перебинтованный банкир о тайном, что обязательно станет явным…

— Тебя достают, Гена? — спросил Евлентьев.

— С чего ты взял? — дернулся Самохин.

— Да так… Подумалось.

— Достают, старик, — каким–то обмякшим голосом признался Самохин. — Чреватые идут события. Ладно, будем прощаться. Отдыхай, зализывай раны душевные… Съезди к морю, на Кипр съезди с девочкой. Я дал тебе небольшие деньги, но даже их хватит на то, чтобы слетать и вернуться обратно. Возвращайся, ладно? Побывать там можно, но жить на эти деньги нельзя нигде.

— Неплохая идея, — сказал Евлентьев. Научился он в последнее время произносить слова, которые его ни к чему не обязывали. И не отмолчался, беседу поддержал и ничего определенного не сказал. Такие разговоры ему даже нравились.

— Ты звонил мне, — укоризненно сказал Самохин. — Не надо мне звонить, мы же договорились. Я не пропаду, о тебе не забуду. И не продам тебя. Заметано?

— Пусть так.

Самохин потрепал Евлентьева за плечо и, выйдя из машины, быстро зашагал к метро. Легкая плащевая куртка, затертые синие джинсы, непокрытая голова с заметными уже залысинами. Одежда, которую точнее было бы назвать маскировочной.

Узнать человека по этой одежде в Москве было совершенно невозможно. Так одевались профессора, наемные убийцы, народные артисты, банкиры, модные писатели, уличные жулики, сексуальные маньяки, сводники и студенты.

И мужчины, и женщины.

И пошло, понеслось лето.

Москва сделалась пыльной и душной, люди носились по улицам озабоченные, потные и неприглядные. Мужчины более всего предпочитали выпить в уединении пивка или водочки, а женщины после весенней взволнованности и шальных надежд поняли, что все это напрасно, что ничто в мире не меняется, и отложили глупые свои мечтания до следующей весны.

Молодежи в Москве осталось мало, разъехалась молодежь кто куда смог, лишь бы из города, лишь бы подальше. Морей стало в России меньше, меньше стало гор, лесов, полей и рек, мест, куда можно было рвануть, ни о чем не думая, имея в кармане сотню рублей. А у кого в кармане оказывалось две сотни, тот вообще чувствовал, что мир распростерт у самых его ног, бескрайний и зовущий.

Все изменилось, все испортилось и отшатнулось. Теперь, чтобы слетать куда–нибудь и вернуться, нужны миллионы и миллионы…

К лету поутихла в Москве и стрельба на улицах, в банках, в подворотнях, в парках. Боевики уехали отдыхать, отложив свои дела до осени, их жертвы тоже слиняли на острова далекие, скучные, но зато безопасные. Будущие жертвы кровавых разборок отдыхали от дел тяжких, от жен и детей, отдыхали даже от любовниц, твердо зная, что не прозвучит выстрел из–за деревьев, не подсыплет официант какой–нибудь гадости в стакан с вином, не утащит в морскую пучину натасканный на подобные дела аквалангист.

Все это будет потом, чуть попозже, чуть попозже…

Уехал из Москвы и Евлентьев, воспользовавшись советом старого своего друга и надежного товарища Самохина, задерганного, загнанного банкира, который еще не сдался, пребывая еще в глупой и наивной надежде, что может выжить, если будет вести себя по правилам. Не знал еще Самохин, что нет в наступившей жизни никаких правил и, чтобы выжить, мало лечь на дно, мало лечь на самое дно, нужно всегда на этом дне оставаться.

Это к нему еще придет, если, конечно, он к тому времени выживет, если сохранится в нем желание выжить. Дело в том, что многих людей, более могущественных, это желание покинуло. Они легли на дно и лишь изредка пошевеливают плавниками, не желают подниматься к поверхности голубой, солнечной, радостной и так легко простреливаемой во всех направлениях.

Уехал Евлентьев вместе с любимой женщиной Анастасией в Крым, на самый юг, в маленький поселок Коктебель, где счастливо плескался лет пятнадцать назад и с тех пор все эти годы неустанно мечтал побывать там еще хотя бы разок.

И вот улыбнулась ему судьба, и сказала судьба — хочешь? Езжай! Деньги? — удивилась судьба. Вот они. Любимая женщина? Бери ее с собой. Украинские таможенники? Ну, не все ведь они отберут у тебя, оставят на жизнь. А если сумеешь спрятать подальше, поглубже свои деньги, то на шашлык останется, и на вино, и на сувениры для Анастасии, на прекрасные сувениры из драгоценных крымских камней.

Евлентьев не стал противиться судьбе и, взяв два билета в купейный вагон, отправился в Феодосию. Поезд приходил ранним утром, и он вместе с Анастасией вышел, не доезжая до конечной станции, в Айвазовском. Едва он сошел, его тут же окружили люди, стали предлагать и комнату, и квартиру, и машину. Евлентьев остановился на последнем — частник на желтых «Жигулях» первого, двадцатилетнего выпуска, радостно возбужденный собственной удачей, повез молодую пару к морю, в Коктебель.

Когда–то сюда стремились люди романтически настроенные, мечтавшие о море, о солнце, о дикой природе, они жили в палатках на берегу, в горах, снимали квартиры, ломились в пансионаты, пели у костров под разболтанные гитары забытые ныне песни…

— Прекрасна крымская земля вокруг залива Коктебель, — вполголоса проговаривал Евлентьев, улыбаясь беспричинно и глядя в ветровое стекло на выжженное пространство степного Крыма. — Колхозы, брат, совхозы, брат, природа!

Но портят эту красоту сюда наехавшие ту… неядцы, брат, — моральные уроды…

— Никто уже эту природу не портит, — усмехнулся водитель. — Некому портить.

Опустела крымская земля… Из Москвы почти не едут, а хохлы… Ну что хохлы, что с них взять…

— И взять нечего? — спросил Евлентьев.

— Нечего! Да и не в этом дело… Сидят в огородах, кормят свиней; к Рождеству режут… И вся тебе жизнь.

Остановились в каком–то голубом пансионате, море плескалось в пятидесяти метрах, на набережной, вдоль берега продавали шашлыки, вино, поделки из агатов, сердоликов, из яшмы и кварцитов. К вечеру на площади перед Домом писателей собирался целый базар — торговали картинками, керамикой, местные художники, как могли, изображали отдыхающих карандашами, красками, продавали ракушки и засохшие цветы, подсвечники и бусы. Гремела музыка, пахло дымом шашлычных, над самым берегом в розовых лучах скрывшегося за Кара–Дагом солнца с ревом проносились разноцветные дельтапланы, и каждый желающий мог оказаться там, в небе, в розовых лучах.

Дельтапланы были одноместные, поэтому Евлентьев и Анастасия летали порознь.

Вернулись притихшие и с легкой одурью. Тут же зашли в пустой ресторанчик на самом берегу, взяли бутылку «Черного доктора» и по шашлыку из осетрины. Через полчаса все это повторили, а потом еще часа два шатались по ночной набережной.

А потом пошли спать.

И так прошли все три недели.

Многое изменилось в Коктебеле, почти все изменилось, кроме моря и гор. В бухты, куда мечтал попасть Евлентьев, доступ был закрыт, якобы там теперь заповедник. В Доме писателей было пусто, а писателей не было вовсе, лишь несколько номеров занимали родственники обслуги, банкиры из Киева и Харькова.

Сухого вина, которое когда–то продавали прямо на берегу, не было, и бочек тоже не было. Как–то собрались, съездили на катере в Феодосию, поскучали у картин Айвазовского, вернулись и снова направились к ресторанчику, к осетрине и «Черному доктору».

Евлентьев тратил деньги легко и бездумно, будто задача у него такая была — потратить как можно больше. Анастасия внимательно поглядывала на него, но не вмешивалась. Несколько раз ходили на местный базарчик, возвращались нагруженные овощами и фруктами.

Каждый день до обеда плескались в море, и Анастасия к исходу третьей недели загорела, посвежела и даже поправилась. Евлентьев смотрел на нее влюбленно и озадаченно, будто она на его глазах превращалась из лягушки в царевну.

— Ну, ты даешь, — бормотал он время от времени, глядя, как она выходит из воды.

— А что? — спрашивала Анастасия, на ходу отжимая мокрые волосы.

— Негуманно ведешь себя… Безжалостно. Нельзя хорошеть так быстро и так…

И так круто, — модное словечко всегда оказывалось самым уместным, сильным и емким.

— На себя лучше посмотри! — смеялась Анастасия.

— А что? Тоже хорошею?

— Ты был бледным, хилым и замученным… А теперь… теперь…

— Ну? Ну?!

— Ты уже не столь бледен, менее хил, и замученности в тебе несколько поубавилось, — смеялась Анастасия.

Смеялся и Евлентьев.

Оба они смеялись часто и по самым пустяковым поводам.

По берегу бродили бабки, продавали пахлаву и какие–то причудливые пирожки, предлагали воду, вино, пиво, мороженое. Евлентьев и Анастасия все это покупали, съедали, выпивали, снова купались, пока к полудню зной не становился совершенно невыносимым, и они отправлялись в свой пансионат, в прохладу номера, где валялись голые и счастливые на широкой жестковатой кровати.

Вечером на ужин в пансионат не ходили, шли к столику прямо на набережной и за бутылкой вина встречали восход луны. Она появлялась всегда неожиданно и сразу высоко в небе. Чуть слышно шелестели волны, набегая на горячую, разогретую за день гальку, грохотала музыка, молодые полуголые хохлы предлагали менять любую валюту на любую, но особенно охотно сбывали свою же, родную, торопясь избавиться от нее, будто ждали событий тревожных и сокрушительных.

Наступала ночь, людей становилось все меньше, звезды наливались какой–то нестерпимой силой, музыка звучала глуше и реже, летучий базар постепенно исчезал, и на площадь выносили столики из соседнего ресторана. Тогда Евлентьев заказывал по второму шашлыку, по второй бутылке «Черного доктора», и они сидели молча с рассеянными полуулыбками, наблюдая протекающую мимо них жизнь — легкую, временную, исчезающую…

— Ты сказал Самохину куда едешь? — спросила как–то Анастасия, вертя на пальце только что купленное кольцо с голубоватым агатом, играя сережками с такими же большими, тонкими пластинками агата.

— Нет, — подняв голову, Евлентьев смотрел на луну. Там, высоко в небе, она была освещена невидимым уже солнцем, которое в это время полыхало где–то над Испанией.

— Значит, он не знает, что мы здесь?

— Никто этого не знает.

— Скоро домой…

— Не хочется? — Евлентьев оторвался наконец от луны и посмотрел на Анастасию.

— Не то чтобы не хочется… Страшновато.

— Почему?

— Не знаю, — Анастасия передернула загорелыми, бронзовыми плечами. — Почему–то.

— Ерунда. Пройдет. Ты, наверное, съела что–то нехорошее, а? — улыбнулся Евлентьев. Бородка у него отросла, усы тоже налились силой и полнотой, но выгорели, совсем обесцветились и на загорелом лице казались еще светлее.

— Вы договаривались встретиться после отпуска?

— Нет. Он сам меня найдет. Когда найдет.

— Значит, ты вроде того, что… На длинном поводке?

— Тебе никогда не хотелось пробежаться по лунной дорожке? — спросил Евлентьев, разливая в стаканы остатки «Черного доктора».

— Знаешь, есть такой прием… Вдоль дома протягивают толстую проволоку, а на нее цепляют кольцо с цепью… Второй конец цепи, естественно, пристегнут к собачьему ошейнику. И вот собака вроде и на цепи, но бегает… Вроде и бегает вдоль дома, но на цепи… Хорошая придумка, правда? — Анастасия в упор посмотрела на Евлентьева. — Мы еще возьмем вина?

— Конечно. И по шашлыку. Если ты не возражаешь.

— Настаиваю! — весело закончила Анастасия. Он перешел через дорогу, и шашлычник, уже знавший его, тут же вручил два шампура с осетровыми кусками.

Анастасия за это время, не выходя из–за столика, взяла бутылку вина — киоск находился на расстоянии вытянутой руки.

Когда они выпили по стакану вина и съели по куску осетрины, Евлентьев положил ладонь на прохладное плечо Анастасии.

— Значит, так… Самохин не знает, что мы здесь. Я не знаю, где Самохин.

Думаю, что в Москве его нет.

— Лег на дно? — спросила Анастасия.

— Возможно. Мне неинтересно, чем он руководствуется, когда едет в Патайю или в Майами. Это его дело. Я, например, приехал в Коктебель и не жалею об этом.

Я снова приеду, если смогу.

— Со мной?

— С тобой, если ты не возражаешь.

— Не возражаю, — быстро ответила Анастасия. — Даже настаиваю.

— Самохин запретил мне звонить ему. И я не хочу этот запрет нарушать. Он сам позвонит, когда сочтет нужным. — Евлентьев сознательно говорил казенными фразами, как бы уже этим отстраняясь от Самохина, их отношений и всего, что с ними связано. — Я не хочу постоянно помнить о нем, думать о нем…

— Потому что ты и так постоянно помнишь о нем и думаешь о нем, — улыбнулась Анастасия.

— Возможно… Но я не хочу при этом еще и говорить о нем.

— Да, я виновата… Мне не надо было затевать этот разговор. Прости.

— Думаю, он не позвонит в ближайшие месяц или два…

— А нам хватит денег на эти месяц или два?

— Хватит. Если мы сможем обойтись без осетрины и «Черного доктора».

— Обойдемся, Виталик. Я уже насытилась и тем и другим.

— Но этот шашлык ты доешь?

— И твой тоже! — рассмеялась Анастасия громче и охотнее, чем ей хотелось. Это был единственный разговор о том, что ожидало их в Москве.

Через два дня они сели в поезд и сутки провели в душном, грязном купе.

Прихваченный в дорогу «Черный доктор» закончился к вечеру первого же дня, но ни Евлентьев, ни Анастасия об этом не жалели. Впереди их ждали другая жизнь и другие напитки. В купе они ехали вдвоем — с наступлением счастливых времен поезда ходили полупустые даже в самый разгар летнего сезона. Отшатнулись моря от людей, ушли куда–то за горизонт, в другие страны.

На Курский вокзал поезд прибыл к вечеру, на закате.

На последние прихваченные с собой деньги Евлентьев взял такси, и за сотню тысяч рублей они добрались до улицы Правды. Москва показалась им такой же пыльной и изможденной от жары, какой они оставили ее почти месяц назад. На Садовом кольце были пробки, на Тверской пробки, и только их улица Правды выглядела свободнее и даже вроде прохладнее. Лишь возле их дома было обычное столпотворение — к вечеру у банка собирались желтые броневики для перевозки денег и расхаживали потные охранники в серых одеждах и с автоматами на животах.

— Приехали, — сказал водитель, останавливая машину.

— Похоже на то, — отозвался Евлентьев. Сам не зная почему, он не решился сказать водителю, в каком доме они живут, к какому подъезду подъехать, в какую арку въезжать.

Таиться стал Евлентьев. Сам того не замечая, он постоянно вносил еле заметные поправки в свои слова, поступки, словно пытался этим замести следы.

Расплатившись, он постоял, ожидая, когда таксист отъедет и скроется за поворотом на Тверской, и лишь после этого повернулся к Анастасии. Она все видела, все замечала.

— Уехал, — сказала она.

Почти сто метров не доехал таксист до их дома, и эти сто метров Евлентьев тащил на себе два чемодана, достаточно тяжелых. Проходя мимо мастерской Варламова, Евлентьев заметил, что окно светится, рамы чуть приоткрыты, изнутри слышался приглушенный хохот. Похоже, Зою снова посетили представители высшего разума, и она бесхитростно делилась впечатлениями.

— Зайдешь? — спросила Анастасия.

— Позже.

— Опоздаешь на самое интересное.

— Они для меня все снова повторят, — усмехнулся Евлентьев. — Подробностей будет еще больше.

Самохин позвонил в сентябре, в самом начале месяца. Уже чувствовалось приближение осени, но погода стояла теплая, жаркая, хотя утренняя прохлада время от времени напоминала, что лето позади. Н тротуарах шелестели опавшие листья, отменяли летние электрички, в них уже не было надобности.

Звонок Самохина и встревожил Евлентьева, и обрадовал его — кончились деньги. Он и сам не мог этого не заметить в себе — обрадовался. Несильно, н явно, но промелькнуло что–то в душе не то светлое, не то теплое.

— Наконец–то, — сказала Анастасия.

Для нее это было избавлением от ежедневного ожидания. Если она и не обрадовалась звонку, то ощутила хотя бы облегчение. Если объявился Самохин, значит, кончилась эта томительная, тягостная неизвестность.

— Ты будешь вести себя грамотно? — спросила Анастасия. — Мудро?

— Знаешь, чем отличается умный человек от мудрого? Умный человек может выкрутиться из любых трудностей, в которые только его угораздит попасть.

— А мудрый?

— Мудрый в них не попадает. Поэтому вести себя мудро уже не смогу, я уже попал в некоторое деликатное положение.

— Тогда выкручивайся. — Анастасия сидела по своему обыкновению в кресле, забравшись в него с ногами, в отведенной в сторону руке Держала длинную сигарету, с кончика которой поднималась тонкая струйка дыма. С экрана ей опять предлагали что–то есть, что–то пить, чем–то мазаться, запихивать в себя какие–то тампоны и приобщаться таким образом к жизни высокой и достойной, к жизни, которой наслаждается весь демократический мир. Но звук был выключен, и надсадных голосов зазывал она не слышала.

— Скорее всего мне придется просто подтвердить факт своего существования, не больше.

— Возможно… Московская криминальная жизнь к осени становится более насыщенной, интересной, богатой событиями яркими и неожиданными. Тебе не кажется?

— Прекрасная погода, не правда ли? — улыбнулся Евлентьев и, наклонив голову Анастасии, поцеловал ее в ямку у затылка. Коктебельский загар все еще держался, и Евлентьев вдруг неожиданно остро этому обрадовался. И тому, что загар держался, и тому, что он увидел это.

— Если разбогатеешь, загляни в гастроном, ладно? — Анастасия внимательно смотрела на жующую морду, снятую на фоне громадного плаката. — «Почувствуй вкус Америки».

— Загляну, — и Евлентьев вышел.

Машина стояла во дворе на обычном месте. За лето она пропылилась, к крыше прилипли желтые листья кленов, но колеса были в порядке, их не пришлось даже подкачивать. Через пять минут он был на Савеловском вокзале, в длинном ряду машин. Летние ромашки и гладиолусы у торговок сменились осенними астрами, и, освещенные прямым солнцем, они полыхали фиолетово–розовым светом. Астры стояли громадными букетами в ведрах с водой, и Евлентьев поймал себя на том, что ему нестерпимо хочется купить целое такое вот ведро и поставить его посредине стола или на подоконнике. От цветов исходила какая–то встревоженность.

— Привет, старик! — сказал Самохин, падая на переднее сиденье. — Рад тебя видеть в добром здравии, молодым, загорелым, красивым. Тебя, наверное, женщины любят?

— В меру, — ответил Евлентьев, пожимая руку приятеля. — Но постоянно.

— О, меня любят иначе… Чрезвычайно редко, но с какой–то осатанелостью, представляешь?

— Представить могу… Но не более того.

— Получается, что мы с тобой на эти дела тратим одинаковое количество энергии.

— Я не трачу, я потребляю, — поправил Евлентьев.

— Это хорошо, это прекрасно, это замечательно, — зачастил Самохин, думая о чем–то своем. С ним это бывало — когда он слишком уж отвлекался мысленно, то, чтобы не терять нить разговора, несколько раз повторял одни и те же слова. — Я рад, что увидел тебя, что ты смог наконец уделить мне немного внимания.

— Ты сам запретил мне возникать.

— Пора тебе, старик, возникнуть, пора. Час пробил.

— Что–нибудь случилось? — спросил Евлентьев без интереса. Спросил только для того, чтобы заполнить паузу. Он уже знал, что наверняка что–то произошло, если уж Самохин появился, просто так он не появлялся.

— Как всегда, старик, как всегда… Жизнь течет, но ничего в ней не меняется. Вертимся, суетимся, дергаемся. И возникает единственное желание — чтобы побыстрее все это закончилось.

— Где загорал? — спросил Евлентьев и невольно, без умысла дал понять Самохину, что стенания его и жалобы нисколько его не трогают, более того, он их даже не слышит.

— В теплых местах, в жарких странах…

— Коммерческая тайна?

— Да какая тайна, Господи!

— Но об этом лучше не говорить?

— Испания, старик, южная Испания, — несмотря на некоторую нервность в поведении, Самохин действительно выглядел отдохнувшим, загар его был посвежее, потемнее, чем у Евлентьева, еще с бронзовым отливом, из чего можно было заключить, что вернулся он из Испании совсем недавно. — Я вот подумал… Плохо я живу… Очень плохо.

— Денег не хватает?

— Денег, старик, у меня пока хватает, — холодно произнес Самохин. — Иногда даже с ближними делюсь. Но наступает момент, когда деньги не открывают новые возможности, а закрывают их. Я уже не могу кое–чего себе позволить, не могу кое–где появиться, не могу тому, другому, третьему позвонить… На каком–то этапе, старик, деньги превращаются в частокол который держит тебя внутри, и ты уже не смеешь высунуть нос наружу.