Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Старший брат требовал от других силы, так что привыкшая к этому сестра была готова ринуться в бой. Она начала с того, что стала отстаивать свою территорию. Когда старший читал, держа палец в кулачке малыша, она пыталась ему помешать. Подходила к камину, предлагала сходить за ежевикой, вырезать лук и стрелы, погулять по горным тропам, таким узким, что там и двое не разминутся. Старший улыбался и вопросительно на нее смотрел. Тогда она начинала болтать, старалась вовлечь его в разговор. Очень старалась. Но у брата была такая мягкая, почти вымученная улыбка, что ей становилось неловко. Он снова принимался читать, малыш все так же сжимал его палец, да, малыша никто не бросал. Она поняла, что ее стратегия провалилась. Что бессмысленно говорить брату: «А как же мы? А как же я?» Нужно было приспосабливаться, выживать, как на войне. Перемирие и наступление. Перемирие — в автобусе, на котором они ездили в школу. Каждое утро брат с сестрой стояли на остановке у дороги. Было рано. И когда автобус с визгом тормозил, сестра чувствовала облегчение. Наконец-то с каждым километром они будут все дальше от малыша. Сидя рядом со старшим, она тараторила и придумывала разные истории. Он рассеянно слушал, рассеянно смотрел на дорогу. Но, по крайней мере, он был в ее распоряжении. Самым прекрасным перемирием было утро, когда они пошли за дикой спаржей, пока взрослые рубили кедровое дерево. Их искали повсюду. Их наказали. Но это было неважно. Она чувствовала, что брат хотел защитить ее от падения этого огромного дерева. Как тогда, когда он положил руку ей на плечо в тот вечер, когда отец позвал их во двор, чтобы сказать, что ребенок слепой. Рука старшего брата на плече, его естественное желание защитить сестру — все это казалось ей тогда совершенно нормальным. Она никогда не думала, что потеряет брата. Наступление — когда брат занимался только малышом. И особенно когда он относил малыша на берег к воде. Она видела, как он уходит, как осторожно ступает, прижимая к себе малыша. Брат всегда ходил в одно и то же место. Она знала, что он положит малыша под деревом, там вода была спокойной, как раз между двумя порогами. В итоге она всегда тоже туда направлялась, чтобы брат ее видел. Она бродила в воде у берега, строила пирамиды из камешков, ловила водяных паучков. Радостно вопила, притворялась, что ей весело. Пыталась занять свое место рядом с братом. Напоминала о себе. Иногда старший доставал фотоаппарат и снимал ее и малыша, ее стоящей, его лежащим, но никогда — ее одну, по щиколотку в воде. Она с готовностью смотрела в объектив, ей хотелось показать, что вот же она, она рядом. Этого было недостаточно. Как-то она даже подумала, что если не хочет полностью потерять старшего брата, то, возможно, ей стоит попытаться полюбить малыша так, как его любит брат. Она разложила во дворе большие подушки, но вела себя слишком нервно и потянула подушку так резко, что та порвалась. Сотни маленьких белых шариков покатились по земле. Она, ругаясь, их собрала. Старший ничего не сказал, только записал в своем списке, что им придется купить новую подушку. Младшая не отчаивалась. Она пыталась сосредоточиться на овощных пюре, дозах противоэпилептического препарата, звуках, поскольку малыш мог только слышать. Она тоже шуршала листьями у него под ухом и пыталась описать то, что видела вокруг. Но ей было сложно подбирать слова. Она казалась себе смешной. Нетерпеливо вздыхала. Ей хотелось встряхнуть малыша, приказать ему встать и прекратить весь этот цирк, сказать, что они все уже устали. Она пыталась уследить за его бегающим взглядом. Но ей было не по себе от его слепоты. Ей не нравились его глаза. Иногда их взгляды как будто пересекались. Ее охватывало беспокойство. Это длилось всего секунду. Потом малыш опять смотрел куда-то в сторону, и хотя она знала, что ребенок физически не может ничего увидеть, ей чудилась какая-то угроза, как будто малыш говорил: осторожно, я знаю, что я тебе противен, хотя в этом нет моей вины и мы с тобой одной крови.



И она прижалась щекой к щечке малыша, где и правда кожа была почти прозрачной. Но очень скоро ее затошнило, и потом ей не нравился запах изо рта малыша, запах картофельного пюре, вареных овощей, не говоря уже о его подгузнике — ей совершенно не хотелось его менять. В таких случаях она звала старшего брата. Он приходил и менял. Каждый раз, когда младшая видела, как он наклоняется над малышом, нежно, почти слащаво сюсюкает, деликатно разводит малышу ножки, чтобы приподнять попу и надеть чистый подгузник, она всеми силами души желала, чтобы брат оставил малыша и предложил ей посидеть вдвоем у реки. Иногда она думала, что раз малыш вообще не двигается, почему бы не поиграть с ним, как с куклой. Она брала резинки для волос, косметику, кружевной воротничок, обруч. Садилась во дворе, скрестив ноги, у его переносного кресла и рисовала ему на щечках два красных круга, красила в черный цвет брови и наносила тени. Или заплетала его густые волосы в косы. Малыш не выказывал удивления, не сопротивлялся. Он слегка морщился, когда сестра притрагивалась кисточкой к его щеке, и чуть приподнимал брови, когда она надевала ему обруч из незнакомого ему материала. Старший, когда заставал их, хмурился, но не ругал сестру, а брал малыша на руки, и тот прижимался лбом к его шее. В руках старшего он казался легким как перышко. Сестра никогда этого не делала.



Только однажды она взяла малыша на руки. В тот день в гостиной она подошла к его переносному креслу. Набралась смелости, просунула руки под мышки малышу и подняла его. Но забыла о его слабой шее. Голова малыша откинулась, стала раскачиваться. Испугавшись, сестра ослабила хватку. Малыш свалился обратно в кресло. Его голова стукнулась об обитый тканью бортик и упала на грудь. Верхняя часть туловища накренилась, потом малыш обрел равновесие. И расплакался. Тогда старший брат в первый и последний раз вышел из себя, даже пришел в ярость, обнаружив малыша, похожего на неуправляемую марионетку — ноги задрались, лоб почти лежит на груди. И все же прямо он сестру ни в чем не обвинял. Он разразился гневной тирадой о безразличии: как могло случиться, что никто не подумал о том, чтобы положить малыша прямо? Раз он «неполноценен», то пусть лежит как придется, вывернув шею? Родители успокоили сына, они понимали его переживания, но все было в порядке, малыш больше не стонал, и, кроме того, они купили ему спортивные шортики, может, попробуем надеть? Дочку они тоже не стали ругать.



Гнев заставлял ее распрямлять плечи, держать осанку. То была сила вертикали. Те, кто лежал, не имели на это права. Гнев позволял ей безмолвно бунтовать, сжимать кулаки, держа руки в карманах, колотить перед сном подушку, гнев становился ритуалом и одновременно успокаивал. Когда ветер напоминал бешеного тигра, когда при приближении бури гора содрогалась от злобной радости, она чувствовала себя умиротворенной. Задирала голову к угольному небу, наслаждалась напряжением в воздухе, шумом травы. Ей казалось, что река беснуется от радости. Младшая ждала грома и дождя. Потому что в такие моменты чувствовала, что кто-то или что-то ее понимает.



Поскольку она постоянно хмурила брови и упрямо молчала, когда родители что-нибудь у нее спрашивали, ее отправили к психологу. Кабинет находился на въезде в город. Им пришлось припарковаться на стоянке на территории промзоны. Сначала младшая почувствовала себя неуютно из-за того, что все здесь было огромным. Затем успокоилась. Вывески с неоновыми буквами, похожие на заводские склады магазины, ревущие машины успокаивали ее не меньше, чем гроза. Здесь во всем была чрезмерность, и эта чрезмерность ее убаюкивала. Она бы многое отдала за то, чтобы в кабинете психолога тоже было так, чтобы что-нибудь там тоже ревело и бушевало, и, конечно, все оказалось наоборот. Она возненавидела уютную и теплую приемную. Она чувствовала себя так, будто попала в инкубатор. Ковры, мягкие кресла, диффузор с эфирными маслами, картины в деревенском стиле — все ей было не по душе. Психолог был молодой, говорил ровно, смотрел с любопытством. На все его вопросы она лишь пожимала плечами, и тогда он протянул ей лист бумаги и несколько карандашей. Она уже собиралась сказать, что ей двенадцать, что она больше не ходит в детский сад, но вспомнила о матери, которая ждала за дверью. И взяла карандаши. В течение шести месяцев психолог заставлял ее рисовать. В конце концов ей это надело так, что однажды она просто закрасила весь лист целиком. Второй психолог жил за городом. До него приходилось ехать целый час. На протяжении трех месяцев он сосредоточенно кивал, пока она рассказывала, чем их кормят в школьной столовой. Третий жил в деревне, расположенной ближе к дому. Он работал в медицинском центре, где также были терапевт, стоматолог и физиотерапевт. Здесь приемная была простая, с пластиковыми стульями. Двери то и дело открывались, назывались имена, люди поднимались, некоторые из них приходили на лечебную физкультуру. Психологом была неопределенного возраста женщина с растрепанным шиньоном. Она попросила, чтобы с ребенком пришла мать. Задавала матери разные вопросы. Кормила ли та детей грудью, приходила ли домой очень поздно, любила ли мужа, любила ли собственную мать? Знала ли она, что «дефектная связь кормления» передается из поколения в поколение? Видя, что мать старается отвечать, как прилежная ученица, младшая почувствовала, как в ней закипает ярость, ей захотелось выпрямиться, расправить плечи. Иногда именно дочерям приходится защищать матерей. Мать не протестовала, когда дочь взяла ее за руку и поднялась со стула. Психолог проводила их к выходу. Стук ее каблуков был похож на рысь мула. «Это еще что такое!» — возмутилась она. «Вам самой пора к психологу», — огрызнулась младшая. В машине мать с дочерью расхохотались. Склонившись над рулем, мать вытирала глаза. Младшая подумала, что мать плачет. Наклонилась к ней и обняла, и они долго сидели, прижавшись друг к другу.



Однажды к матери приехали из города подруги. Как обычно, малыш лежал на больших подушках в тенистом дворе. Обстановка была мирной, но такие старожилы, как мы, камни, знают, когда подспудно возникает напряжение. Мать, естественно, принесла напитки. Подруги поглядывали на ребенка. Мы чувствовали, что им было не по себе. Они решились и стали задавать разные вопросы. Ребенок полностью парализован? Испытывает ли он боль? Понимает ли, что ему говорят? Можно ли было предсказать его «болезнь» (именно это слово было использовано)? Мать отставила графин и терпеливо отвечала. Нет, позвоночник у него не сломан, повреждений нет. Просто его мозг не передает информацию. Он не чувствует боли, более того, он может выразить чувства плачем или смехом. И он может слышать. Так он слепой? Да. Он никогда не заговорит, не встанет на ноги? Нет. А на УЗИ ничего не было видно? Нет. Он получил внутриутробную инфекцию или ты была чем-то больна? Нет, это генетический сбой, дефект в хромосоме, который невозможно предвидеть или вылечить, это может случиться с любым. В этот момент младшая проклинала отношение своей матери, потому что знала, что сама не способна на такое благородство. Мы могли слышать, как внутри у нее все рушится, как ее мучает чувство вины. Она говорила себе: во мне нет и следа той душевной щедрости, мне никогда не подобрать таких простых слов. Доверие — это риск, и моя мать идет на него. Она говорит откровенно, без страха. Я так не умею. Я не такая, как иные женщины с гор, они вылиты из горной породы и пороха, отшлифованы за прошедшие века. Их кажущаяся покорность — лишь видимость. Они похожи на камни. Считается, что они хрупкие (разве происхождение слова «сланец» не означает «то, что можно расслоить»?), но на самом деле нет ничего более прочного, чем они. Ведь женщины могут обхитрить саму судьбу. У них хватает мудрости никогда не бросать ей вызов. Они склоняются перед ней, приспосабливаются. Заранее думают о том, как выжить в трудные времена, незаметно держат удар, берегут силы, не печалятся. Совпадение ли то, что старший брат ставит выносливость превыше всего? Плыть вдоль течения, а не поперек. Я не знаю, как это. Я постоянно мешаю сама себе. Я бьюсь и кричу, восстаю против судьбы, я не желаю признавать, что наши силы неравны, я проиграю битву, но упорно продолжаю сражаться. Я принимаю саму себя. Я не такая, как здешние королевишны.



Она поднялась, прошла через старинную калитку и отправилась полазить по горам. Ее кроссовки скользили по камню, но она продолжала подниматься, теперь с красной ссадиной на ноге. Побродила по горной тропке, посидела на папоротниках. Вдали виднелись три серых ствола вишневых деревьев, погибших вместе с фермером. Они лежали в траве. Вокруг девочки природа находилась в идеальном равновесии. Летний дождь намочил камень. От земли поднимался аромат, запах заболоченной земли, корней. Но корни были в гармонии с деревьями, лужами, листьями и овечьими колокольчиками, звук которых раздавался где-то вдалеке. Эта гармония ни от чего не зависела, и это было невыносимо. Младшая испытывала глубокое чувство несправедливости. Эта природа была подобна малышу, такая же жестокая в своем равнодушии. Природа будет существовать и после девочки, будет так же холодно красива, природа ничего не слышит, не реагирует на страдания людей. Вот она, истина, природные законы никогда ни у кого не просили прощения. Девочка встала, взяла камень и методично сровняла с землей небольшой зеленый дубок. Его ветви были гибкими и постоянно били ее по лицу, как будто дерево защищалось. Она была в майке и исцарапала себе руки до плеч. Но продолжала бить по дереву, пока от него не остался лишь ковер из веток и листьев. Капли пота жгли ей глаза. Когда она спустилась вниз, то наткнулась на бродячую собаку, лежащую под навесом, мордой к дровяному сараю. Собака лежала как-то странно. Голова вывернута, все четыре лапы, словно их отделили от туловища, на одну сторону. Псу было ужасно жарко, но, несомненно, он был счастлив, и младшая, застыв на месте, подумала, что внешний вид малыша как будто заразен. Существа вокруг него словно распадались на части. Скоро весь мир потеряет силы и вывернется наизнанку. Настанет день, и она тоже проснется с вывернутыми коленями и слабой шеей. В панике девочка побежала вдоль реки к фруктовому саду, споткнулась об осыпавшиеся яблоки, снова поднялась на ноги. Вошла в воду. Она была в кроссовках, поэтому не заскользила по илу. Снова двинулась вперед, там была тень, поверхность была черной, чуть рябила из-за движений водяных паучков. Ноги закололо от ледяной воды, и шорты не помогли. Вода омыла рану на голени, царапины на руках, пропитанную потом майку, липкую кожу, покрытую тонкой пленкой грязи. Девочка прерывисто дышала. Она дрожала от холода или от горя, как знать. Ее мучил вопрос, глубокий, как пропасть, слова кололи, как ледяная вода: «Кто мне поможет?» Река ей помогала, не давала полностью погрузиться в эту пропасть. Девочка развела руки, дотронулась ладонями до водной глади. И так стояла, а пальцы дрожали. Любой, кто ее сейчас бы увидел, испугался. Девчушка по пояс в воде, полностью одетая, руки разведены, как будто на кресте, прерывистое дыхание, распущенные волосы. Она пыталась успокоиться. Закрыла глаза, чтобы сосредоточиться на звуках, не осознавая, что делает то же самое, что и малыш. Она погрузилась в тишину этого полуденного дня. И вскоре услышала щебетание птиц и шум водных порогов вдали. Она чувствовала, как огромна напитанная летним солнцем гора. Только насекомые жужжали, наслаждаясь отсутствием ветра. Ее уха коснулись крылья стрекозы. Все возвращалось на круги своя. Гора просто ждала окончания нервного припадка. Она привыкла к этому за тысячи лет, она всегда ждала, пока люди успокоятся. Младшая почувствовала себя капризным ребенком. Открыла глаза и посмотрела вверх. Ветви ясеня образовали крышу у нее над головой.



Единственным человеком, благодаря которому у нее становилось легче на сердце, была бабушка. Когда-то она жила на хуторе, а потом переехала в город. По ее словам, она была создана для города. Бабушка всегда ярко красила губы, ходила на невысоком каблучке, прилаживала шиньон, никогда не снимала браслеты, всегда спала в легком кимоно, даже в холодное время года, а на Рождество надевала атласное платье. Но все прекрасно понимали, что она из деревни. Во-первых, потому что она повторяла, иногда сама этого не осознавая, формулу «преданность, выносливость и скромность» — магическое заклинание, которое, казалось, могло решить все проблемы. Во-вторых, потому что во время войны она участвовала в Сопротивлении, о чем никогда не рассказывала, за исключением одного раза, когда она показала внучке туннель, вырубленный в парапете каменного моста. Нужно было спуститься во фруктовый сад, пройти немного вверх по реке, пока не окажешься под мостом. Там, в толще камня, можно было различить выступ. В этом туннеле находили приют целые семьи. Люди пробирались сюда с берега, стариков несли на руках. Ползли по глубокому темному ходу. Сначала дети. А еще бабушка могла с первого взгляда отличить мушмулу от сливы, вырастить настоящий забор из бамбука (что она и сделала в нижней части сада, да так, что соседи глаза вытаращили), умела готовить блюда из диких растений. Когда она видела искривленный ствол, говорила: «Это несчастное дерево». Она даже умела распознать, откуда дует ветер, назвать точное место, где он зародился. Она говорила: «Этот идет с запада. Поганый, аруэрг, что из Аверона, липкий, от него ангина бывает. После полдника начнет моросить». И дождь действительно шел. Ее слух был настолько острым, что она не только различала щебетание трясогузки, но и могла определить возраст птицы. Бабушка была колдуньей, прикинувшейся доброй феей, думала младшая.



Во время каникул бабушка приезжала в первый дом хутора. Чтобы попасть туда, детям нужно было лишь пересечь двор и пройти несколько шагов по дороге. Бабушка жила там самостоятельно, но рядом с семьей, на манер старых времен. Терраса была обнесена широкими деревянными перилами. С нее открывался вид на бурную в этом месте реку. На противоположном берегу отливала красным крутая гора, и если протянуть руку, то до нее можно было почти дотронуться. Река шумела, ей был тесен коридор между горой и бережком, на котором стоял дом, река серчала и покрывалась пеной. Младшая любила это место, что как будто царапало скалистую поверхность, шум воды. Она предпочитала эту террасу двору, замкнутому пространству, где ее младшего брата укладывали на подушки. Именно здесь, сидя на плетеном стуле, бабушка наклонилась к внучке и сунула ей в руку деревянное йо-йо со словами: «Я подарила такое же детям, которые прятались в мосту. Потому что в жизни бывают неприятности, но она всегда в конце концов идет на лад». Рядом с бабушкой младшая забывала об отнятом у нее старшем брате и о малыше.



Они проводили вместе целые дни, пекли апельсиновые вафли (по португальскому рецепту, который любила бабушка), луковые оладьи, варили варенье из бузины. Чистили обжигающие пальцы каштаны, только что приготовленные, стоя в удушающем облаке пара. Затем они варили их в медном тазу, и по кухне разносился аромат ванили. Они продавали баночки с вареньем на рынке, а потом шли на «чудный маникюр», как говорила бабушка. Она рассказывала о своем детстве на фермах по разведению шелкопряда, в огромных домах без стен и дверей, которые назывались червоводнями. Там было жарко. Листья и гусениц помещали туда, ожидая момента, когда они начнут плести свои коконы. «Коконы, — говорила бабушка, — это адски трудно». Их нужно было аккуратно отделить, ошпарить гусениц, пока они не стали бабочками. Внучка в изумлении пыталась представить, как сто тысяч гусениц обгладывают сто тысяч листьев шелковицы. «Никакого воображения не хватит, — говорила ей бабушка. — Сейчас этого уже нет».

Иногда она отвозила внучку на машине повыше в гору, к определенному дереву. К кедру, выросшему прямо на скале и нависающему над дорогой. Это казалось совершенно невозможным, ни одно дерево не могло пустить корни в камень. Но этот грациозно тянувшийся ввысь кедр смог. Бабушка останавливала машину, наклонялась над рулем, смотрела на стройный ствол и говорила: «Этот хочет жить. — И добавляла: — Как ты».



Затем она снова заводила машину и поднималась все выше, пока перед ними не открывался грандиозный пейзаж. Долина представляла собой узкий коридор между двумя огромными горами. Внизу сверкала река, а затем показалась деревня, приютившаяся в складках гор, как прижавшийся к материнской груди ребенок. Однако бабушка не смотрела вниз, она всегда указывала на другую деревню, расположенную высоко, ту, где она родилась, почти неприступную, стоящую на красных камнях на краю обрыва. «Она выросла рядом с пустотой», — говорила бабушка. Младшая думала: «Как я».



Они молча возвращались домой. Младшая высовывала руку в опущенное окно. Бабушка сосредоточенно вела машину. Лишь гулко шумел двигатель, рыча на поворотах, почти замолкая на склонах. Подъезжая к деревне, бабушка снова начинала беседовать. Как-то она спросила, не отрывая взгляда от дороги: «Какие сосновые шишки ощетинились маленькими язычками гадюки?» — «Дугласова пихта», — лаконично ответила младшая, глядя в окно. «Я молодое ясеневое полено. Какая у меня кора?» — «Гладкая и серая». — «У меня листья пальмовидные, без центральной жилки…» — «Гинкго билоба». — «Мне снимают кору с помощью валиков, используют для лечения экземы. Кто я?» — «Бук». — «Нет». — «Дуб». — «Да».



Бабушка говорила мало. И как у большинства молчаливых людей, за нее говорили ее поступки. Из города она привезла нужный внучке плеер, затем модные кроссовки. Она подписала внучку на журналы для ее возраста. Возила ее на новые фильмы в кинотеатр в соседнем городе, чтобы внучка могла сказать в школьном дворе: «Я тоже видела „Роман с камнем“». Бабушка могла вести оживленную дискуссию о песнях «Модерн Токинг», носила толстовку марки «Шевиньон», жевала жвачку. Бабушка помогала внучке стать как все. Она подарила ей чувство нормальности. Много позже, уже будучи взрослой, младшая однажды сказала подруге: «Если с ребенком что-то не так, нужно всегда смотреть, как ведут себя окружающие его дети». И подумала: «Потому что здоровые дети не шумят, они приспосабливаются к жизни, они принимают ее печали, ничего не говорят. Как будто их заставили работать на маяке. Они могут ненавидеть море и волны, но отказаться не способны. Ими руководит чувство долга. Они будут держаться, будут сторожем в темной ночи, не испытывая ни холода, ни страха. Но не испытывать ни холода, ни страха — это ненормально. Этим детям обязательно нужно помочь».



Рядом с бабушкой девочка не чувствовала ярости. Несмотря на то что бабушка заботилась и о малыше. Она сразу увидела привязанность старшего к малышу и горе родителей. Деятельно помогала. Каждый день готовила для малыша пюре из яблок или айвы. Выходила из дома, шла вдоль дороги, пересекала двор. Оставляла на кухонном столе глубокую тарелку с обедом для «малого». Иногда сама отвозила его к нянькам, когда мать не могла, или забирала вечером. Ее браслеты звенели, когда она прижимала его к себе. Она держала его неловко, но крепко. Малышу было не очень удобно, но он этого никак не показывал. Молчаливая, она мало с ним разговаривала, но иногда клала пару новых тапочек, пачку ваты или ампулы с физраствором рядом с тарелочкой яблочного пюре. Как она узнавала, что приходило время что-то покупать, никто сказать не мог. А она знала. Младшая не ревновала. Напротив, бдительность бабушки по отношению к малышу освобождала ее от бремени вины.



Прошли месяцы, и младшая вычеркнула малыша из своей жизни, стала его совершенно игнорировать. Не смотрела на измученных родителей, когда они возвращались из соцслужб. Как будто внезапно ослепла. Ни в чем их не поддерживала; никак не отреагировала, когда родители объявили, что ребенок отправляется в специализированное учреждение на лугу за сотни километров от дома и что там живут монахини, которые будут о нем заботиться. Она ощутила, догадалась, как сжалось сердце старшего брата, который в этот момент сидел рядом с ней за столом. Она предпочла наклониться над тарелкой и ковыряться в салате, методично вытаскивая кусочки помидоров. Спросила, может ли позвонить бабушке, так как ее подруга Ноэми утверждала, что Франсуа Миттеран красивее Кевина Костнера и им обязательно нужно это обсудить с бабушкой этим же вечером.



Малыша отправили в дом на лугу, и она наконец смогла спокойно вздохнуть. Вместе с ребенком исчезли тягостное чувство отвращения, гнев и вина. Он забрал с собой темную сторону ее души. Ей больше не будет больно. Она даже стала надеяться, что старший брат вернется к ней, пусть и таким «стертым». Это было единственное слово, которое она могла подобрать для описания его словно сжавшейся фигуры: казалось, что то не человек вовсе, а сгусток невыносимой тоски. Он был бледен, взгляд туманился. Как будто его оставили силы. Он стал похож на малыша. Она же вернулась к жизни. Звала в гости подруг, ходила то на дни рождения, то на пижамные вечеринки (но никогда не устраивала их дома), много занималась спортом, обсуждала разных знаменитостей. Переписывалась с бабушкой, готовилась к ее приезду. Ей нравилось осматривать холодный дом перед ее прибытием, таскать дрова, стелить свежее постельное белье, проверять бак с горячей водой, поливать из шланга террасу. Когда бабушка приезжала, младшая ее не обнимала, не целовала, но почти обосновывалась у нее в доме. Она знала каждый его уголок, каждую сколотую чашку, звук поворачиваемого крана, запах ванильного сахара и мыла на кухне. Бабушка переделала большую комнату и выбрала открытую кухню, для нее это был верх современности, она слишком хорошо помнила собственную мать в тесной кухоньке. Белая кухня из светлого дерева шла вдоль стены большой комнаты, в которой еще были камин и обеденный стол. К бабушке часто приходили подруги. Младшая пила кофе с Мартой, Розой и Жанин, сидящими в рядок на диване, они напоминали девочке жемчужины старинного ожерелья; дамы деликатно ставили чашки на столик и иногда не договаривали фразы. Но то была не старость, как сначала думала девочка. Они так делали просто потому, что понимали друг друга с полуслова. Это приводило к увлекательным странным диалогам. К рассказу, полному загадок («Мост, под которым семья Шенкель…», «Меня взяли, когда…», «Кстати! Он обещал тогда…», «Когда я обожгла руки из-за гусениц…»). Они говорили о страхах, о летних каникулах, о легких интрижках. Иногда начинали хихикать, почти кудахтать — младшая не понимала почему. Такой смех совершенно не вязался с их рафинированной внешностью. Затем они опять заводили «дырявый» разговор: «Танцы в Миньярге, верх…», «Мы везде искали его палец, потому что отпечатки… вместе с обручальным кольцом…», «типичный немец, жесткое такое лицо…». Качали головой, улыбались, замолкали, вздыхали и вскрикивали. Женщины пережили вместе столько сильных эмоций, что это единение стало их общим языком. С ними младшая забывала о малыше и о старшем брате. Она уже не была маленькой девочкой. Она пыталась восстановить их историю, то, о чем они так мало рассказывали. С наступлением вечера мать заходила в большую комнату, здоровалась с Мартой, Розой и Жанин: «Уже поздно, мама, заберу дочку, пора ужинать». Младшая неохотно поднималась. Мысль о том, что она будет сидеть напротив старшего брата, казалась ей иногда невыносимой. Она научилась его избегать. Потому что находиться рядом с ним, как когда-то, приносило пока что слишком много боли, только увеличивало горе оттого, что их разлучил малыш. Снова сблизиться с братом означало слабость. Лучше умереть. Умереть из-за несправедливости, умереть из-за малыша, который изменил их жизнь.



Поэтому она все меньше и меньше разговаривала со старшим братом. Но ей все равно хотелось его видеть. Она пыталась столкнуться с ним у ванной, выходя оттуда с еще мокрыми волосами, смотрела на него через окно школьного автобуса, на котором брат ездил в лицей (ей нравилось любоваться его профилем, когда он садился на сиденье в передней части автобуса), а она ждала автобус, что направлялся в школу. Иногда она натыкалась на его забытые на столе очки. Однажды она увидела брата в саду, хотя непонятно, зачем он туда приходил… Потом она догадалась, что он, вероятно, вспоминает малыша, потому что приносил его сюда. То было время без нее, и она его не знала. Она приняла это как должное. Принять ситуацию было менее болезненным, чем чувствовать себя отверженной. Ей больше нравился брат страдающий, а не счастливый, но без нее. Старший брат ничему не радовался, сестру избегал. Может быть, она потеряла его навсегда, но хотя бы могла его видеть. Так прошли месяцы. Месяцы без слез. На каникулах родители поехали за малышом. Когда его привезли, она к нему не подошла. Она была занята. Постоянно была у бабушки или с подружками, от которых скрывала само существование малыша. По ее словам, у нее был только старший брат, и если она никого не приглашала к себе, то только потому, что в доме делали ремонт.



В школе младшая занималась мало. Учителя жаловались, что она ведет себя беспокойно. Говорили, что волнуются за нее. Ей еще нет и пятнадцати, говорили они, откуда в ребенке столько злости. Она прервала учителя французского языка, который попросил их прокомментировать фразу Ницше, которую она считала отвратительной: «То, что нас не убивает, делает нас сильнее». Она объяснила остолбеневшему учителю: «Это неправда, то, что нас не убивает, делает нас слабее. Так может сказать только тот, кто ничего не знает о жизни, чувствует себя от этого виноватым и поэтому приукрашивает боль». Это было сказано с такой яростью, словно девочка объявляла войну, и настолько агрессивно, что ее родителей вызвали к директору. А ей все больше хотелось отомстить кому-то или чему-то. Что-то подсказывало ей, что если уж и жить в разрушенном доме, то лучше разрушить его самой. Когда она вернулась из парикмахерской с выбритой наполовину головой, бабушка была единственной, кто нашел стрижку оригинальной. Родители лишь устало на нее посмотрели. Старший брат ничего не заметил.



Ей не было дела ни до двора, ни до стены, ни до нас, камней. Она пересекала это пространство, не останавливаясь. Проходила мимо уверенно и нервно. Если она и обращала на нас внимание, то только для того, чтобы отколоть один из нас и ударить. Мы хорошо его знаем, знаем этот злой ветерок, что электризует человеческие тела. В этом дворе мы уже были свидетелями насилия. Мы чувствовали вот что: жажду непоправимого, жажду невозврата. Наша дорогая младшая девочка мечтала разрушать и без толку кричать о помощи. Начиная с июня она ходила на танцы, подводила глаза черным, держалась настороженно. Это были небольшие вечеринки, которые устраивали на площадях, рядом с теннисными кортами, молодежным центром или автостоянкой, где площадка была достаточно ровной и широкой, чтобы установить звуковую систему, сцену и палатку с закусками. Младшая пила сангрию из пластикового стаканчика, много и громко разговаривала. Смотрела на фонарики, и они вызывали у нее желание сжечь все вокруг. Они с друзьями поглядывали на компании ребят, которые приезжали на мопедах из соседней деревни. На таких танцах, прежде чем спросить ваше имя, задавали вопрос: «Ты откуда?» — «Я из Вальбонна». — «Я из Мондардье», — и каждый раз девочка восхищалась тем, насколько уверенно это звучало. Возможно, она и была родом из конкретной деревни, из конкретной долины, но не могла так же бойко ответить. Она чувствовала себя не в своей тарелке. Поэтому на вопросы не отвечала. Вела себя агрессивно, грубо. Искала ссоры. Однажды подралась прямо за звуковой системой, которая заглушала все крики. Пьяный парень сбил ее с ног. Она почувствовала привкус песка и гравия, и они навсегда стали ассоциироваться у нее с голосом Синди Лопер, под чью песню «I Drove All Night» танцевали тогда на каждой вечеринке. Парень выбил ей зуб. Она кое-как обошла площадку, которая сотрясалась под грохот динамиков, и, зажав рот ладонью, отошла от танцпола. Отец приехал за ней на машине. Он всегда приезжал за ней. В машине ее часто рвало, а дорожки слез на щеках были черными от потекшей туши. В тот раз, не говоря ни слова, он протянул ей пачку бумажных салфеток. Домой он вел машину молча.



Она перешла в старшие классы. Там, в лицее, она дралась в столовой, на переменах. Когда учитель отругал ее на уроке, она опрокинула парту. Ее исключили. Родители не смогли найти ни одной школы, которая приняла бы ее, поскольку учебный год уже начался. Оставался только один лицей, где были готовы ее взять, он был дорогим и находился далеко. Ее зачислили. Приходилось выезжать рано, одновременно с матерью, которая отправлялась на работу. На заднем сиденье автомобиля, над детским креслом для малыша, висел улыбающийся медведь, держащий две связки колокольчиков. Они постоянно звенели. Младшая ненавидела этот звон.



Однажды утром малыш в виде исключения находился дома. У него был жар, важно было не заразить других детей в доме на лугу. Родители оставили его у себя, пока не спадет температура. Мать взяла отгул на работе. Поэтому она положила и его в машину, отвозя младшую в лицей. Дочь села на переднее сиденье, избегая смотреть на малыша. Она услышала, как он с удовольствием выдохнул, когда мать включила радио и машину заполнила музыка. Некоторое время спустя малыш захныкал. Ему было слишком тесно в кресле из-за толстого пальто. Мать остановила автомобиль на обочине, отстегнула ремень безопасности, вышла и открыла заднюю дверь. Высокое рассветное небо, запах росы, мокрого асфальта, щебетание птиц проникли в машину. На фоне розового неба резко чернели горные вершины. Но девочка предпочитала ночь. Она услышала тихий голос матери, отстегивающей ремни безопасности малыша. Их нужно было ослабить. Для этого мать вынула малыша из кресла, но не знала, куда его положить. Ребенок был тяжелый и сползал вниз, мать еле удерживала его одной рукой, а другой пыталась ослабить ремень. Младшая не предложила помощь. Она упрямо сидела на месте, смотрела вперед, на горы, окутанные фиолетовыми испарениями. В конце концов мать обошла маши ну, открыла противоположную дверь, положила туда ребенка и вернулась, чтобы отрегулировать кресло. Дочь она ни о чем не просила. Когда она наконец вернулась на водительское сиденье, у нее на лбу выступили бисеринки пота. Она сделала радио еще громче.



Младшая нашла место, где учили боксировать. Чтобы добраться туда, ей пришлось ехать на велосипеде по главной дороге, что было опасно, но ей это как раз нравилось. Бабушка, которая всегда заботилась о деталях, купила девочке спортивное снаряжение. Шлем на голове, блестящие шорты на бедрах; на террасе внучка показывала бабушке разные приемы, повторяя боксерские выпады и приплясывая (и случайно разбила тарелочку с фруктовым пюре, которое бабушка приготовила для малыша). Внучка рычала, стараясь перекричать реку. Она продолжала свой спектакль, пока не выдохлась. Бабушка, сидя на своем любимом плетеном стуле, зааплодировала, будто в театре. По крайней мере раз в неделю они устраивались вместе перед камином и читали книгу о Португалии. Это была единственная поездка в жизни бабушки. Ее медовый месяц. Она постоянно рассказывала об этом внучке и всегда в конце доставала старую книгу с фотографиями, которая открывалась картой страны. Указывала накрашенным ногтем на южную оконечность. «Каррапатейра», — шептала она. Именно там, в этой деревне из белого камня, на берегу Атлантики, сломался их автобус. Бабушка вспоминала рев океана, ветер, такой сильный, что деревья покорно приникали к земле, низкие домики, осьминогов, которых прибивали к стенам, чтобы подвялить. Она привезла рецепты выпечки, по которым готовила в течение пятидесяти лет, например рецепт апельсиновых вафель, младшая их обожала. Ей нравилось слово «Каррапатейра», она мечтала сделать себе татуировку с этим названием, которое звучало лучше, чем рифамицин.



Однажды после обеда, когда Марта, Роза и Жанин пили чай, девочка вдруг поняла одну вещь. Женщины были умиротворенными. Она чувствовала себя так, словно открыла великую тайну. Она была почти удивлена этим открытием, как тогда, в чудесные былые времена, когда они со старшим братом наткнулись на раков, которых давно искали, — маленькая черная неясная масса, которая двигалась среди гальки на дне реки, вызвала у них огромное изумление. Бабушка подавала чай подругам с их обрывочными фразами и накрашенными синими веками, и они ничуть не удивились присутствию подростка с наполовину выбритым черепом и угольными глазами. Внучка почувствовала, как она отличается от этих пожилых дам. Мягкости и принятия жизни в ней сейчас не было. Она жила в мире растений и «растения», два этих мира были слиты воедино, мир деревьев и мир лежачего малыша. Таково было ее настоящее. Внезапно она почувствовала себя намного старше бабушки. Она резко встала под удивленными взглядами бабушки и ее подруг. Надела наушники, включила на полную громкость плеер и отправилась к горе, в которую стала бить ногами под песню Синди Лопер «I Drove All Night».



По выходным младшая вставала очень рано, потому что привыкла выезжать с матерью ни свет ни заря. Плитки пола были холодными. Она проходила мимо пустующей комнаты малыша, затем мимо комнаты старшего. Надевала длинный свитер и шла во двор. Воздух холодил лицо. Земля дымилась, дыша белыми густыми испарениями. Младшей казалось, что ее память приняла форму этой земли, выпуская клочья воспоминаний, как туман, не способный рассеяться. Только шум реки свидетельствовал о пробуждении, о вечном круговороте жизни. Перед ней круто уходила ввысь гора, у подножия горы вилась дорога. Стоя на мосту скрестив руки, младшая вдыхала воздух. Ей очень не хватало старшего брата, который с удовольствием разделил бы с ней прелесть утренних часов. Она задавалась вопросом, можно ли носить траур по живущему. И чувствовала злость на малыша, который все разрушил. Ее охватывала жалость, смешанная с отвращением, виделся его полуоткрытый рот, она как будто чувствовала его дыхание, слышала, как он ноет, если ему плохо, или пищит, если хорошо. Затем она успокаивалась, все вопросы отходили на второй план. Стоя на мосту, она украдкой вытирала слезы.



«Почему твои подруги, Марта, Роза и Жанин, не осуждают меня?» — «Потому что они грустные. А грустные люди никого не судят». — «Ерунда. Я знаю много грустных и злых людей». — «Это несчастные люди. Но не грустные». — «…» — «Съешь еще апельсиновую вафельку».



С бабушкой случилось то же, что и со всеми пожилыми людьми. Однажды на кухне, где витал запах каштанов и ванили, она упала в своем легком кимоно в обморок, прямо во время завтрака.

Ее нашли поздно утром. Марта, Роза или Жанин — кто-то из них. Через прозрачную входную дверь одна из подруг увидела руку с красными ногтями, рассыпавшийся сахар, осколки разбитой фарфоровой сахарницы. Врачи скорой ничего не смогли сделать. Все уже закончилось за несколько часов до их приезда, сказали они родителям. Для младшей это стало концом света. Как когда-то со старшим братом, который посвятил себя малышу и бросил сестру. Сообщила ей об этом, боясь реакции, мать, вечером по пути домой из лицея, стиснув руками руль и глядя прямо перед собой: «Бабушка умерла сегодня утром». Младшая ответила так, как подсказывало ей сердце. Она сказала: «Нет». Мать, ошеломленная, подумала, что ослышалась: «Что „нет“?» — «Нет».



Иногда сильный шок вызывает вовсе не те эмоции, к которым мы привыкли. Отчаяние превращается в твердость. Так и случилось. Дерзкое поведение, агрессия, гнев — все это мгновенно исчезло, уступив место пронзительному холоду. Ее сердце как будто припорошило снегом. Это произошло совершенно естественным образом. Младшая превратилась в каменную глыбу. Как если бы у нее вырвали сердце, лишили его, уничтожили.

Даже ее походка изменилась. Мы, камни, сразу это заметили. Шаги больше не были торопливыми или нервными, они стали уверенными. Она двигалась мерно, ступала прямо, держала осанку. Открывала двери тоже медленно. Жест, которым она отбрасывала со лба непослушные волосы, перестал быть нетерпеливым, ее рука, казалось, подчинялась строгому плану, захватывала локон, закладывала его за ухо. В ее движениях появилось что-то решительное, лишенное сомнений и эмоций. Метаморфоза стала еще более явной в тот вечер, когда ее отец впервые сорвался. Избыток эмоций может истощить всяческое терпение. С самого рождения малыша отец занимался семьей и домом. Не раз мы, камни, видели, как он молча смотрит на сына, а потом отправляется за чепчиком. Но большую часть времени он шутил и был настроен позитивно. Однажды в канун Рождества он посмотрел на единственный маленький подарок, лежащий рядом с новыми носочками для малыша, и пришел к выводу: «Что ж, неплохо, нет ничего более экономичного, чем ребенок-инвалид». Его жена затряслась от смеха. Только младшая заметила, что отец предпочитает топор бензопиле, когда дело касается колки дров. Она застала его у дровяного сарая: отец совершенно потерял голову, дрожал от гнева, который был ох как ей знаком. Он высоко заносил топор, тяжело опускал его на бревно, рычал, вернее, почти всхлипывал, во всяком случае дочь никогда не слышала, чтобы он издавал такие звуки. Дерево разлеталось на щепки, которые рассекали воздух, как острая бритва. Отец был худощавым, как большинство местных жителей, но в тот момент он походил на огромного мускулистого богатыря. Он вытаскивал всаженный в дерево топор и снова заносил дрожащими руками над головой. Еще однажды она видела, как он борется с зарослями колючек у реки. Там он тоже отказался от кустореза и вооружился простыми ножницами, которыми лязгал с ужасающей скоростью, словно хотел наказать природу. Он неподвижно смотрел в одну точку, сжав зубы, как когда вез ее домой с танцев. Вечером он снова становился веселым и угощал семью луковым пирогом или готовил рагу из кабана. «В нашем краю надо хорошо питаться», — говорил он, а затем рассказывал о последних новостях, о ремонте местного заводика или о старой прядильной фабрике, превращенной в музей. И дочь постоянно тревожилась, поведение отца вызывало у нее неприятное чувство опасности, отчего ей хотелось швырнуть тарелку об стену.



Она не удивилась, когда в тот же вечер, выведенный из себя туристом, который требовал, чтобы ему позволили разбить палатку возле старой мельницы, отец схватил того за плечи и вытолкнул на дорогу, рыча, как разъяренный дикий зверь. Эти вспышки насилия заставили девочку задуматься. Старший брат едва обратил внимание на приступ гнева отца. Матери было все равно, смерть бабушки совершенно выбила ее из колеи. Младшая вдруг отметила, что со смерти бабушки мать почти перестала говорить. Когда турист заковылял прочь, грозясь отомстить, она осознала весь масштаб бедствия. Вспомнила, как говорила, наклонившись к бледной щечке малыша: «Ты все испортил», но отогнала эту мысль. Не стоило обострять ситуацию. Времени горевать тоже не было. Надо было спасать семью. Отец стал жестоким, мать — практически немой, а старший брат уже и так ходил как привидение. Наступило время сражаться. В сердце девочки появилась спокойная сила. То была сила, появляющаяся в чрезвычайных ситуациях, та же, что зарождается в горах, вырывает с корнем деревья, переворачивает машины, уносит жизни. Что делали в таких случаях? Укрепляли стволы деревьев, открывали плотины, чтобы спустить избыток воды, и делали насыпи. Младшая должна была сделать такой укрепительный вал ради своей семьи. Для достижения этой цели требовалось разработать стратегию. Она купила блокнот, чтобы записывать туда проблемы и искать решение. Проблема номер один: старший брат чувствовал себя лучше, когда занимался малышом. Она предложила чаще привозить малыша от монахинь. Отмечала в блокноте точные даты его приезда, заполняла холодильник, обогревала комнату; если не было фруктового пюре, покупала йогурт. Она делала это не из любви к малышу, а чтобы старший брат чувствовал себя комфортнее. Она действовала в соответствии с военным планом восстановления семьи. Эффективность была на первом месте. Проблема номер два: старший брат становился нелюдимым. Младшая следила за ним, отмечала, когда он остается совсем один, и когда это превышало установленный ею критический порог, отправлялась на его поиски под прекрасным предлогом — помочь разобрать какую-нибудь математическую задачу (которую она уже, конечно, решила сама). Проблема номер три: старший брат вел себя совсем не как старший брат. Кому какое дело до установленного порядка вещей, все уже давным-давно разрушено. Ничего. Она сама будет заботиться о старшем брате, они поменяются ролями. Проблема номер четыре: родителям будет спокойнее, если они будут знать, что она хорошо учится, и они перестанут волноваться. Она приступила к работе. Ее задача — стать лучшей среди одноклассников. Особенного удовлетворения это ей не приносило, но так она могла облегчить жизнь родителям и вычеркнуть одну из проблем из своего списка. Она работала над проблемами методично, как солдат в бою. Мы, камни, наблюдали за ней во дворе: вот она аккуратно отставляет стул, грохает блокнотом так, словно садовый столик в чем-то виноват, и делает записи, нажимая на ручку, о ходе своей войны. На наших глазах она адаптировалась, как это сделали брат, родители и многие до них, каждый раз вызывая наше восхищение. Расскажет ли кто-нибудь о тех, кого била жизнь, об их способности каждый раз находить новое равновесие, расскажет ли кто-нибудь об этих канатоходцах, что идут, шатаясь, по тонкой нити испытаний…



Чтобы выиграть битву, она отбросила все лишнее. Прощай, макияж, прощай, парикмахерская. Если для того, чтобы сохранить семью, надо чем-то пожертвовать, что ж, она готова. Таков приказ. Она научилась быть равнодушной, внутри обливаясь слезами, казаться беззаботной, сидя за обеденным столом, абстрагироваться от шума на школьном дворе. Она выработала железную дисциплину. Ее расписание было выверено до миллиметра. Она делала покупки, готовила, развешивала у мельницы постиранное белье. Так она экономила десять минут или час, время, которое можно было бы использовать для беседы с матерью, чтобы та снова начала говорить. Младшая записывала в блокнот темы для бесед, которые выучила наизусть, чтобы разговорить мать или использовать за обедом. Она читала газеты, выписывала из них местные новости и вечером рассказывала. Затем наблюдала и отмечала, как реагировала ее семья. Виноград жрет мошка, Шенгенское соглашение, тур Брюса Спрингстина по региону, эпизод сериала «Кордье», который смотрел отец, грядущая июньская жара, открытие турбюро в соседнем городке… Она записывала то, что вызывало удивление матери, замечание отца, раздражение старшего брата. Она больше не болтала с подружками, после уроков сразу отправлялась домой и отказывалась от приглашений в гости. Сначала ее друзья возмущались. Подъезжали на мотоциклах к школьным дверям. Украли у нее сумку. Дело было улажено с глазу на глаз, и уроки бокса оказались далеко не лишними. Она сломала обидчице нос. Родителям после многочисленных встреч и бесед с пострадавшей стороной удалось договориться о денежной компенсации семье пострадавшей девочки. После этого младшую оставили в покое. Она стала одиночкой, а ведь до этого была почти душой компании. Но ее миссия состояла в том, чтобы предотвратить крах собственной семьи. Если бы кто-то сказал, что в будущем ее ждет прекрасная любовь, которая растопит ей сердце и сделает ее жизнь счастливой, она бы рассмеялась в ответ. И все же это произойдет. Младшая найдет того, кто научит ее забывать о проблемах, но в то время она еще ничего не знала о чудесах.



Иногда она доставала бабушкино йо-йо, а потом быстро убирала обратно в ящик. Она запретила себе давать слабину. Она больше никогда не переступала порог бабушкиного дома, отказалась от легкого кимоно, которое ей предложили оставить себе на память после похорон. Забыла вкус апельсиновых вафель. Не ходила на занятия по боксу, не листала журналы, которые для нее когда-то выписала бабушка. Она перестала читать, перестала общаться, ни о чем не вспоминала, ни о ком не жалела, все исчезло ради будущего. Она смотрела вперед, как капитан, сжав кулаки. Нужно было выживать прямо сейчас.



Прошли месяцы. Она превратилась в зверя, быстрого, скупого на слова, не показывающего чувств. Она потеряла последних друзей, но не жалела об этом. Симпатичная, она игнорировала взгляды молодых людей, избегала толпы, отстранялась от любого, кто к ней приближался. Все было учтено: улыбнулся ли старший брат больше двух раз за день; сколько времени прошло с тех пор, как отец рубил дрова как сумасшедший; какие слова произнесла мать на этой неделе; какими взглядами обменивались за столом; вызвала ли тема кантональных выборов какую-нибудь реакцию; каким будет средний балл в конце четверти. Она фиксировала любые позитивные изменения. Мир превратился в кредит и дебет, которые она записывала в свой блокнот. На левой странице — список проблем, которые постепенно вычеркивались, на правой — темы для разговоров на следующий день. Она засыпала с открытым блокнотом на подушке. Старший же брат делал прямо противоположное. Он смягчился, стал более открытым. Когда малыша привозили на каникулы, старший снова стал ласковым, снова подходил к нему. Он даже постригся. Младшая радовалась, что достигла цели, потому что у нее больше не было надежд, была лишь цель. Старший расслабился и одновременно стал более собранным, он улыбался, и не имело значения, что улыбался он в основном малышу. Он отметил ее отросшие волосы, похвалил за отсутствие макияжа. Она подумала о строчке, которую сможет вычеркнуть в блокноте, и с облегчением вздохнула. И воспользовалась ситуацией, чтобы укрепить свои позиции. Ей удалось сводить брата в кино. Она ничего не сказала ему о том, что не хочет сидеть на тех же местах, где они когда-то сидели с бабушкой (всегда с краю, потому что «вдруг надо уйти», приговаривала та). Они немного побеседовали о ежевике, которая в этом году вымахала огромной, о заправщике, который уехал из деревни вместе с парикмахершей, повспоминали школу. Разговор не клеился. Фильм был вульгарным, дубляж — никудышным. Но ей было все равно. В полумраке, смотря на мерцающий экран, она вдруг поняла, что старший брат никогда не оправится от болезни малыша. Исцеление означало отказ от боли, а боль — это то, что посеял в нем именно малыш. Малыш оставил свой след. Исцелиться означало потерять этот след, потерять малыша навсегда. Теперь она знала, что связь между людьми может принимать разные формы. Война — это тоже узы. Как и горе.



Однажды вечером она попросила старшего подвезти ее из лицея домой на мопеде. Осень была багряной, суровой. За несколько дней до этого на Севенны обрушилась страшная буря, сумасшедший ветер, бабушка наверняка бы знала, где он зародился. Вода поднялась на несколько метров, смела деревья, автомобили, два человека пропали без вести. Наводнение разрушило кемпинг, устроенный на намывной территории, смыло мостки, унесло запасы древесины, теплицы и повредило грядки с луком. В деревне в магазинах на набережной водой выбило окна. Аптекарь рассказывал, что у него уплыли шприцы, у мясника вышли из строя все мясорезки. И все же, по словам владельцев магазинов, когда вода начала затапливать их помещения, они смогли добраться либо до лестницы, ведущей на жилой этаж, либо до черного хода. В общем, брат с сестрой были тем вечером у реки. Вокруг лежали выкорчеванные деревья, их ветви скрыл ил. Было что-то непристойное в обнажившихся корнях. Русло реки расширилось на несколько метров, как будто две руки с небес решили раздвинуть и сровнять берега, на которых больше не осталось ни деревьев, ни камней и остались только широкие песчаные полосы. Сидя за братом на мопеде, младшая, казалось, сливалась с окружающим миром, впитывала запахи влажной земли, слышала странные звуки, крики доисторических животных, шорох теней, шелест первобытного леса. Младшая старалась прижиматься к спине брата не слишком сильно. Он вел мопед осторожно. Они молчали. Младшая подумала, не потеряла ли она его навсегда. Но было ли это их решением? Как будет, так будет. Она привыкла к потерям. Они проехали поврежденный ураганом мост. Часть парапета смыло, в мосту зияла дыра. Как будто какой-то людоед прокусил мост, оставив на нем изогнутый след огромного укуса. Именно там, как только они проехали мост, у девочки появилась уверенность, что она отсюда уедет.



Когда малыша привезли на следующие каникулы, он снова вырос. Из-за лежачего положения нёбо запало, поэтому зубы росли внутрь, а десны были опухшими. Его немощность стала совершенно явной. Но, к собственному удивлению, младшая отвращения не почувствовала. Она провела лето, избегая его, как и раньше, но наблюдала, как старший брат снова с ним общается. Она не испытывала ни страха, ни зависти. Младшая больше не пыталась навязываться брату, как это было в прошлом. По вечерам они беседовали на разные темы, старший комментировал новости или просил рассказать отца об урожае лука. Она подробно его разглядывала. Ее снова поразило их сходство с малышом. Старший был малышом, который вырос. Однажды утром он вернулся после короткого отсутствия в гостиную, где витал запах кофе, положил рюкзак, быстро поднялся по лестнице к малышу. Заперся в комнате, и младшей казалось, что он стоит там, склонившись над кроваткой. И после этого старший стал выглядеть счастливым. А она смогла вычеркнуть в блокноте еще одну проблему. Брат снова мыл малыша, носил под дерево на реку. Младшая наблюдала за ними издалека. Она вела себя как генерал, контролирующий ход боевых действий: на каком полотенце дремал старший, сколько раз он поднимал голову, чтобы погладить по щеке малыша, вспомнил ли он о бутылке с водой, проверил ли, не спряталось ли в еловых лапах осиное гнездо. Все было в порядке. Ее брат выглядел хорошо. Она открыла блокнот. Зачеркнула строчку. Она практически выполнила свою миссию — ее семья почти воссоединилась. А еще она подумала, что стала такой бесстрастной, что больше никогда не сможет выразить ни единого чувства.



Ее опасения подтвердились во время похорон. Она поднималась в гору к могиле, за ней шла горстка молчащих людей, и она почувствовала, как у нее холодеет в груди. Холод, холод. Холод пронзил ее тело и парализовал конечности, заблокировал дыхание. Она вспомнила, что старший брат всегда кутал малыша. Теперь пришла ее очередь. Как и малыш, она стала жертвой холода. Ее охватила паника. Она шевелила пальцами, постукивала ногами, чтобы разогнать кровь. Холод охватывал ее постепенно, он не был похож на судорогу в ледяной воде тогда на реке. Холод почти обжигал. Не показывая виду, она шла и смотрела под ноги. Мы, камни, хотели бы утешить ее, но кто нас слушает? Никто не знает, что камни делают людей мягче. Парадокс. Поэтому мы помогаем людям как можем, служим им убежищем, скамейкой, снарядом или тропинкой. Мы проводили девушку взглядом. Она шла быстро, нервно дрожа. Каменистая земля хрустела у нее под ногами, как песок. Она добралась до поляны и как будто попала в великолепные сказочные декорации: младшая увидела сначала ветви дуба, длинные и изогнутые, опустившиеся до самой травы, потом ноги родителей, так тесно прижатые друг к другу, что казалось, будто они растут из одного тела; затем низкую заостренную решетку крошечного кладбища. Как если бы решетка состояла из стрел. Она вспомнила все. Прошлое нахлынуло с новой силой: радость от рождения малыша, его бархатистые щечки, стыд за то, что она его избегала, что уронила его в тот день, когда пыталась взять на руки, за его хрупкое тело в ванной, подушки во дворе, дыхание, и она впервые подумала о нем как о своем младшем брате; как бы бабушка хотела, чтобы внучка хоть раз так его назвала. От эмоций у нее перехватило дыхание. Она слышала воркование реки внизу, и впервые этот шепот был не безразличным, а подбадривающим. Река шептала: «Будь собой». Мир раскололся. Наступила ошеломленная тишина. Даже гробовщики замерли. Первым подошел старший брат, его потрясло горе сестры, хотя она когда-то решила, что больше никогда не поддастся никаким чувствам. Мы видим, как он приближается к ней. Он хватает ее за плечи, несколько раз зовет по имени. Пытается поставить на ноги, но не может и прижимает к себе. Ее сотрясают рыдания, она превратилась в одно нескончаемое рыдание. Ей удается выговорить: «Малышу пришлось умереть, чтобы мы смогли друг друга обрести». И тогда старший брат, несмотря на подступающие слезы, улыбнулся, прижался к сестре лбом и тихо ответил: «Нет, что ты. Он умер, но все равно связывает нас друг с другом».

3

ПОСЛЕДНИЙ РЕБЕНОК

Родители объявили новость по телефону: «Мы ждем еще одного ребенка». Они произнесли эти слова как будто с опаской. Но можно было ничего не бояться. Старший жил в городе, учился на экономическом факультете. Младшая — в Лиссабоне. И поскольку дома их не было, они не видели, как мать просыпается ночью на диване, поджав ноги к округлившемуся животу. Не знали о ее кошмарах, в которых ей виделись сложнейшие роды. Не наблюдали, как тихими вечерами она ходит в горы, смотря в одну точку, широко расставляя ноги, чтобы не упасть. Они не знали, что она крепко сжимала руку отца, когда им пришлось встретиться с врачом, который когда-то наблюдал за малышом. Та же больница, тот же серый пол и тот же вопрос, что и много лет назад: будет ли их ребенок нормальным? Они снова боялись разрушить жизнь того, кому собирались ее дать. Врач сказал, положив перед ними результаты УЗИ, что все в порядке. Этого им никто не говорил очень давно. Родители подумали, что ослышались, что неверно поняли, попросили повторить. Врач улыбнулся. То, что с ними произошло, было несчастным случаем, случайностью, им повезло, что мать смогла снова забеременеть, потому что ей уже под сорок. «Неудача, удача, равновесие, вот такие дела», — произнес врач, провожая их до двери. Он казался взволнованным. Объяснил матери, какие анализы ей предстоит сдать, что наблюдать за беременностью придется постоянно, но теперь достижения в области медицинского скрининга позволят выявить пороки развития, за десять лет исследования в этой области ушли далеко вперед. Потом он кашлянул и сказал родителям, что, когда они ждали третьего ребенка, он специально умолчал о том, что необычный ребенок — это очень тяжелое испытание. Большинство пар расходятся.



Ребенок родился. Мальчик. Их последний ребенок. Он пришел в их жизнь после стольких горестей. Поэтому он не имел права заставлять их страдать. Он был образцовым ребенком. Мало плакал, приспосабливался к разным неудобствам, разлуке, бурям, никогда не уклонялся от домашних обязанностей. Для родителей он стал утешением. Он был идеальным сыном, как бы в противовес малышу. Все его детство прошло под печатью усиленного наблюдения за его ростом. Иногда мать спрашивала его, видит ли он апельсин в вазе с фруктами в дальнем углу кухни. Он отвечал: «Да, конечно, вижу». Тогда мать улыбалась, но у нее в глазах проглядывала такая печаль, что он подробно описывал апельсин, лишь бы эта печаль исчезла. Фрукт вроде перезрел, говорил сын, темноватого цвета, не идеально круглый, лежит на яблоках, кажется, вот-вот скатится, но как-то держится. Мать в конце концов всегда начинала хохотать. Рост сына постоянно сопровождали вздохи облегчения. Стены были увешаны фотографиями, на которых были запечатлены его первые шаги, первые слова, первые жесты, и эти кадры умиротворяли, успокаивали. Он был в порядке, доказательством служило то, что он ходит, говорит, видит. Все это можно было увидеть на фотографиях. Доказательства.



Последний ребенок шел по жизни не один. Он это знал. Он родился вместе с тенью умершего. Эта тень постоянно присутствовала на его пути. Ему придется с этим жить. Он не восстал против этой вынужденной двойственности, наоборот. Он вписал ее в свою жизнь. До него родился ребенок-инвалид, который дожил до десяти лет. Те, кого не стало, продолжали оставаться членами семьи. Он часто просыпался по ночам, что было теперь свойственно всем в доме. (Уже никто не спал нормально. Сны всегда были печальны.) Ребенок поднимался, понимал, что предчувствие его не подвело. Он заставал отца за чтением у холодного камина. Или мать, сидящую на диване: ее взгляд или был устремлен в пустоту, или блуждал. И тогда он садился рядом с ними и тихонько говорил обо всем и ни о чем. Он предлагал им травяной чай, рассказывал о школе, об аварии с кооперативным грузовичком. Он защищал их, мы все так делаем, когда сидим у кровати захворавшего ребенка. Он, конечно, чувствовал, что это не должно было быть его ролью. Но он также чувствовал, что судьба любит менять людей ролями и что ему нужно приспосабливаться. Такое положение дел не вызывало у него лишних размышлений или особого бунтарства. Все было так, как было. Он был очень добрым. Он улыбался, стоя у камней рано утром во дворе, и многим это могло показаться проявлением наивности — кто улыбается камням? Но мы распознали его благородство, благородство доброты, которое подразумевает смелость открыться миру и уверенность — очень ценное качество, — что чье-нибудь неприятное суждение ни на что не повлияет. Сила доброты делала его самостоятельным, невосприимчивым к глупости, уверенным в своем инстинкте. Доброта стала его щитом, и он, не задумываясь, принял странную семью, в которой родился, — израненных, но мужественных людей, которых он любил больше всего на свете. Поэтому он заботился прежде всего о родителях.



Их связь была тихой и мощной. Между собой они образовали как будто кокон, их дни шли, и шрамы рубцевались. На его плечи легло бремя возрождения. Оно было одновременно и тяжело, и благодатно. Но такова была его роль. Иногда отец взъерошивал ему волосы нежно, но встревоженно, почти грубо, и это выдавало его страх — страх, что сын уйдет; отцу казалось, что сына надо удержать дома, потому что до него были страдания, а после него не будет ничего. Сын будто занимал какое-то промежуточное положение. Он был одновременно началом чего-то нового и продолжением, переломом и обещанием.

Его волосы были не такими густыми, как у малыша. Глаза были не такими темными, ресницы — не такими длинными. Он чувствовал себя «не таким, как», что бы ни делал, хотя именно малыш когда-то был «не таким, как». Последний сын думал об этом без горечи, потому что чувствовал, что к малышу все относились по-доброму, и ему бы хотелось узнать, каким был малыш. Он многое бы за это отдал. И потом было что-то еще. Моменты, которые последний сын делил с родителями, принадлежали только ему. Они родились вместе с ним. В этих моментах не было горьких воспоминаний, не было призраков. Он не чувствовал себя обделенным.



Отец брал его с собой работать. Они заготавливали дрова. Звук бензопилы, казалось, рассекал воздух. Сыну нравилось наблюдать, как зубцы сначала приближаются к дереву, а затем погружаются в него, как в масло. Падающие на землю щепки издавали глухой звук. Он наклонялся и тянул бревно на себя, а отец уже хватал следующее бревно и клал его на железные козлы с похожими на челюсти рогатками на концах. Затем он толкал тачку к дровяному сараю, открывал источенную временем дверь, выгружал древесину для просушки и думал о ярлыках, на которых был указан год рубки: 1990, 1991,1992 — столько лет прошло без него.



Часто они с отцом надевали шапки и перчатки и отправлялись что-нибудь строить или ремонтировать. Это была их великая страсть: укреплять, править. Выправлять. Они возвели стену методом сухой кладки, сладили лестницу для спуска к реке, установили ворота, балюстраду, водосток, построили небольшую террасу. Вместе ездили в большие строительные магазины. Каждый раз, когда они проезжали мимо рекламы с изображением луга, на котором стоял дом с черепичной крышей и воротами (в рекламе упор делался на то, что крыша безупречна), сын чувствовал, как отец чуть напрягается. Поэтому он решил, что дом на лугу должен был сыграть какую-то роль в истории с малышом. Он чувствовал, как все вокруг напряглись, когда мать делала фруктовое пюре или когда однажды какая-то женщина раскладывала коляску на парковке у строительного магазинчика. Женщина сделала это таким быстрым движением, что резиновые колесики резко ударили о землю. Отец был поражен так, будто этот шум донесся из иного мира. На секунду он обвел взглядом парковку, увидел разложенную коляску и, возможно, ребенка, которого собирались в нее усадить. Затем он пришел в себя, опустил голову и прошел через турникет в магазин. Сын не упустил ни мгновения из этой сцены, которая, должно быть, продлилась всего несколько секунд. Но он понял, что произошло.



На обратной дороге, с новыми инструментами в багажнике, они с отцом наслаждались молчанием, предвкушали грядущую стройку. На подъезде к деревне отец иногда неожиданно начинал задавать сыну вопросы: «Каким инструментом можно сделать резьбу?» — «Плашкой». — «Сколько раз?» — «Три». — «Какие метчики?» — «Черновой, средний, чистовой». — «Что за чистовой?» — «Для точного профиля резьбы и калибровки». И все. Отец продолжал вести машину. Сын смотрел в окно.



Они посадили бамбук на самом солнечном месте, надеясь увековечить память о бабушке, которую последний ребенок не застал. Их движения были плавными и точными, гармоничными. Они молча передавали друг другу камни или инструменты. Пот заливал глаза, отец вытирал лоб, не снимая плотных перчаток. Солнечные лучи проникают глубоко в землю, поэтому она и парит, думал сын. Вокруг них возвышались горы. Они скрывали в себе тысячи звуков, скрипели, пищали, возмущались или хохотали, журчали, гремели, мурлыкали, шептали, и, без всякого сомнения, отсутствующий малыш, обладавший тонким слухом, мог все это различать. Конечно, он думал, что гора — это ведьма или средневековая принцесса, добрый тролль, древний бог или злобное чудовище. Мальчик чувствовал, что гора находится рядом с ним, является его союзником. Он знал, что творения людей исчезают, что мосты рушатся, что на склонах вырастают деревья, которые уничтожают любые посевы. Он знал, что горы непреклонны. Но также знал, что в апреле чистотел окропляет траву желтыми капельками, что в июле сойки прилетают клевать фиги, а в октябре люди собирают с земли первые каштаны. Он всегда поднимал камни, зная, что под ними кипит жизнь. Он понимал, что наш живот служит неким убежищем. Он даже выкапывал в земле ямку сантиметров пятнадцать, которую прикрывал плоским камнем, чтобы ящерицы могли спокойно откладывать яйца. Он предпочитал многоножек клубовидок, потому что они сворачиваются в клубок, когда чего-то боятся. Ему нравился этот рефлекс, он считал, что это по-настоящему гениально: свернуться калачиком, когда испугался. По сути, думал он, люди похожи на клубовидок. Когда он находил многоножку, этот маленький черный шарик, то затаивал дыхание. Держал на ладони, а потом опускал во влажную землю и на цыпочках уходил. Мальчик с большим уважением относился к природе. Камни несли на себе отпечатки лап животных, небо было огромным приютом для птиц, а в реке водились жабы, змеи, водяные пауки и раки. Он никогда не чувствовал себя одиноким. Он понимал, что малыш прожил на земле дольше, чем ему следовало, и что он успел насладиться компанией живых существ. И в этом была своя логика. Если бы он застал малыша, то общим для них стали бы именно горы.



Вечером они ужинали втроем, он и родители. Ему нравилось, когда они просто болтали ни о чем, лишь бы побыть вместе или услышать звук родного голоса. Нежность заполняла паузы в разговоре. Они наливали друг другу воды, раскладывали по тарелкам мясо и ржаной хлеб, козий сыр. Восклицали: «Серьезно?», «В деревне Эсперу ужасно красиво!», «Крапива — жуть!», «Марсельцы — милейшие люди!» Обсуждали купленный накануне миксер, четыреста пятьдесят оборотов в минуту — достаточно ли этого? Сыну потребовались скрепки, и он их стал искать в ящиках сестринского стола, там он наткнулся на блокнот с темами для бесед. Вверху страницы прямо так и было написано, черным по белому. Это его очень удивило. Им за столом не требовалось никаких особых тем. Он молча порадовался, но не возгордился, просто ему стало легче. Он понял, что отношения в семье изменились. Как будто они все выздоравливали после затяжной болезни.



Они часто беседовали о старшем брате и о сестре. Те незримо присутствовали в доме. Об их жизни можно было судить по последним новостям, и с появлением мобильных телефонов общаться стало проще. Старший устроился на хорошую работу. Он носил костюм, ездил на автобусе, жил в квартире. Но в его жизни не было никого. Он существовал без любви, обходился парой друзей. Родители говорили о нем, будто прикасались к хрустальной вазе, нежно, бережно. Младшая все еще находилась в Португалии, но бросила изучать португальскую литературу. Ей надоело; по словам отца, она никогда не любила учиться. Она подумывает о том, чтобы открыть частные курсы французского языка. Много гуляет. Ее квартира выходит на узкую, уходящую вниз улочку, где расположен музыкальный магазин, и с его хозяином они теперь вместе. Она стала реже звонить домой. И казалась очень влюбленной. «Она возвращается к жизни», — улыбалась мать, а сын в этот момент говорил себе, что для того, чтобы переродиться, нужно было считать, что умираешь, и мельком подумал о безмерности того, через что прошла семья до его появления на свет.



Вопросов было очень много, хотя он старался делать вид, что все в порядке. Когда вы узнали; что мой брат делал на протяжении дня; пахли он чем-нибудь; грустил ли; как он питался; мог ли он видеть; мог ли он ходить; могли он думать; было ли ему больно; было ли больно вам? Про себя он называл малыша «почти я». Он чувствовал себя двойником малыша, похожим на малыша. На того, чьим языком была только способность чувствовать, на того, кто никогда никому не причинил бы вреда, на того, кто был погружен в себя. Как маленькая свернувшаяся клубочком многоножка. Он скучал по малышу; удивительно, думал он, ведь я его никогда не знал. Он бы так хотел увидеть малыша, почувствовать его запах, прикоснуться к нему хотя бы раз. Тогда он сровнялся бы с другими членами семьи и удовлетворил бы глубокий, искренний интерес, который он испытывал к малышу. Его не смущал тот факт, что малыш был особенным. Последний ребенок в семье любил слабость. Он слабым не был, поэтому не боялся, что его будут осуждать. Почему он боялся осуждения, он не знал, разве что думал, что стыд, который испытывали его брат и сестра, а возможно, и родители в тот момент, когда взгляды окружающих падали на переноску с малышом, в тот момент, когда другие специально демонстрировали свою «нормальность», этот стыд был настолько глубоким и вызывал такое чувство вины (позорный стыд, говорил он себе), что передавался генетически. Он хотел бы обнять малыша, чтобы защитить его. Как можно скучать по тому, кто умер до тебя, задавался он вопросом, и от этого вопроса у него путались мысли.



В родительской спальне на стене висела фотография, рядом с кроватью, над прикроватной лампой со стороны матери. На снимке был изображен малыш, лежащий на больших подушках в тени во дворе. Фотография была сделана снизу, с земли, вероятно, его старшим братом. Толщина большой подушки, на которой покоились тощие коленки, позволяла догадаться, что ножки малыша не держались вместе. Ручки тоже были раскинуты, но кулачки сжаты. Какие тонкие запястья, как сухие заснеженные веточки, подумал мальчик. Малыша сфотографировали в профиль: бледная округлая щечка, длинные темные ресницы. Густые каштановые волосы. В нижнем углу изображение было размытым, но он узнал руку сестры. Это был воскресный день: горы расправили плечи, и их толстые шеи тянулись к синему небу. Все казалось спокойным и в то же время каким-то неправильным: то ли из-за ножек малыша, то ли из-за неестественно откинутой назад головы, то ли из-за его судьбы. Когда вечером сын приходил обнять мать, он быстро, почти со страхом глядел на эту фотографию. Он хотел бы задержаться у нее подольше. Но не осмеливался. Мать несколько раз говорила, что он может спрашивать, о чем хочет. Но вопросов было столько, что он не знал, какой из них задать. По правде говоря, он боялся растревожить мать. Он не хотел, чтобы она снова грустно улыбнулась, как тогда, когда спросила: «Видишь апельсин?» Он не хотел рисковать: а если бы он не умер, я бы все равно родился? Он просто обнял маму. Говорил про себя, что любит, что всегда будет рядом, закрывал глаза и прижимал ее к сердцу.



Учился он отлично. Однако школьные задания его не очень интересовали, он считал их серыми, банальными, даже глуповатыми. Кроме истории. История была единственным предметом, который он действительно ценил. Он легко запоминал все даты, погружался в какой-нибудь исторический период, в котором, казалось, улавливал нюансы, проблемы, настроения. Он предпочитал Средневековье, и когда узнал, что люди того времени давали имена колоколам и мечам, очень обрадовался, потому что тоже давал имена камням. Так работает детское воображение: оно наделяет нас, камни, личностью, о которой мы никогда не мечтали, и мы наслаждаемся звучанием наших имен: Сильный, Светлый, Радостный; наша стена превращается в шкальный альбом. На протяжении всей начальной школы он с одинаковым удовольствием изучал эпоху викингов и последствия Второй мировой войны. История всегда вызывала у него острое ощущение счастья, ему казалось, что он попал в неизвестную страну. Ему предстояло изучить иной язык, иной способ питания, иной способ мышления, иное отношение к пространству, к чувствам. История была путешествием на неизвестный континент, и все же она прекрасно отражала его собственные представления о реальности. Он чувствовал себя звеном в длинной цепи, как будто занял свое место в огромном хороводе, что сформировал мир до его рождения. Ему нравилась эта мысль — что он находится между тысячами прожитых и будущих жизней. Ибо тогда он уже не был последним. Иногда он касался нас, камней, кончиками пальцев, аккуратно, как будто прикасался к останкам своих предков — и это было правдой, камни — останки прошлого. Об этом он не рассказывал никому.



Он чувствовал, что какая-то граница отделяет его от ровесников. Он очень легко пробивал человеческую толщу. Замечал чей-то взгляд, меланхолию, ожидание, чувство неполноценности, тайную любовь, страх. Он вынюхивал других, как животное. Но старался оставаться человеком, чтобы избежать отвержения, потому что, как он догадывался, высокочувствительные люди — легкая добыча. Он сразу заметил паренька своего возраста, державшегося особняком. Паренек, вероятно, был не из их долины. А может, только что переехал. В любом случае его никто не знал. Он наблюдал за тем, как другие смотрят на него, оценивают, и понимал, как опасно быть вне общества. Новенький уже несся за своим шарфом, который свернули и передавали по кругу, как воздушный шарик. Он подпрыгивал, тянул руки, но шарф подкинули слишком высоко. И тот оказался в руках мальчика. Он хотел помочь новенькому — тот уже бежал к нему, — но поступил наоборот, подчинился норме поведения. Он со всей силы бросил шарф ребятам, новенький круто развернулся и не удержался на ногах. Он не сразу поднялся, плакал от отчаяния, и всех во дворе охватило злобное ликование.



Эта сцена преследовала его. Ему приснился кошмар; посреди ночи он проснулся, спустился по лестнице и сел рядом с отцом, который листал журнал, посвященный разным хозяйственным инструментам (как обычно). Он возненавидел это судилище и возненавидел себя. Если бы он был Ричардом Львиное Сердце, подумал он, то никогда бы так не поступил. Он отчетливо слышал плач новенького, как будто тот стоял у него за спиной в гостиной. На следующий день он естественным образом снова стал самим собой. Постоял у класса и отдал шарф новенькому на глазах у всех учеников. И услышал, как прозвучало слово «предатель», а новенький не взял шарф, и тот тяжело упал на пол. «Я не завоевал дружбу новенького и потерял расположение остальных», — подумал он и в глубине души совсем не удивился. Он чувствовал себя не таким, как все, и не таким, как этот «другой» мальчик. Пришло время признать это. Нужно было вести себя осторожно.



Он думал о вещах, которые, казалось, никого не интересовали. Школьный двор был отделен от улицы каменной стеной. Он мог неподвижно стоять перед ней, размышляя, как заделать бреши. Слова, которые использовал отец, когда они возводили стену, крутились у него в голове, ему нравились эти слова: уступ, напуск, поясок, ниша. Он хотел подойти совсем близко и прильнуть к камням, прижаться к ним лбом. «Распластаться», — подумал он, но сдержался. Он должен был затаить свою доброту и стать частью компании, загладить эпизод с шарфом. Ребята гоняли мяч, значит, надо тоже гонять мяч. Поскольку он знал, что от окружающих можно ждать чего угодно, ему хватило ума слиться с ними и таким образом избежать порицания. Он высказывал свое мнение, когда это было необходимо, шутил со всеми на переменах, но думал о Крестовых походах, стоя в очереди в столовой, учился отлично, но старался не быть занудой. Единственное, чего он не мог выносить, — несправедливость. Это было пределом его доброты. Когда однажды в классе в очередной раз стали издеваться над новеньким, он напрягся и предупредил, что дальше так не пойдет, что нельзя издеваться над человеком. Его ледяной голос умерил всеобщий пыл. Он даже приобрел черты лидера и не знал, что с этим делать. Он никому не признался, что на секунду задумался о том, какой страшный вред эта стая могла бы причинить его брату-малышу.



Он пригласил школьных приятелей в гости. Всех, и новенького тоже. После отъезда старших детей родители еще никогда не принимали у себя ребят. Мать накупила лимонада, отец всем сделал ходули. Их сын упал, потому что от необычного положения у него свело ногу, но не обратил внимания на смех остальных и почувствовал непреодолимую нежность. Мать, помогая ему подняться, отряхнула ему рубашку. Она улыбалась. И ничего плохого не могло случиться, пока она выглядела такой счастливой. Она упивалась шумом, кормила детей, выступала заводилой в играх. Как давно у его родителей не было гостей? Для него все банальные события маленькой жизни обретали чуть ли не историческое значение: день рождения, школьный праздник, табель с оценками, стрельба из лука (чтобы стрелять из лука, нужно держаться прямо, видеть, хватать, понимать, и все это когда-то малышу доступно не было). Банальность после испытаний, через которые прошла семья, уже сама по себе казалась праздничным событием. Младшему это нравилось и в то же время подавляло. Он чувствовал себя узурпатором. Он про себя извинился перед малышом. Прости, что занял твое место. Прости, что родился нормальным. Прости, что я живу, а ты умер.



Иногда по утрам он чуть дольше не вставал с постели. Расслаблял мышцы шеи, медленно поджимал ноги и разводил их в стороны, насколько это было возможно, прижимая колени к матрасу. Старался почувствовать, что когда-то чувствовал малыш. Он оставался лежать в таком положении, его взгляд блуждал, он прислушивался к каждому шороху, к шуму реки, к царапанью на чердаке, где жили летучие мыши, пока мать не звала его к завтраку.



Старшие брат и сестра приезжали на каникулы. Младший демонстрировал результаты их с отцом трудов. Он звал их в дровяной сарай, показывал, как жужжит пила, улыбался, когда видел, как они отшатывались от крутящегося механизма. «Лезвия острые», — говорил он. «Убери подальше», — мягко советовал старший брат. Он обожал, когда они приезжали домой, но несколько недель спустя все же испытывал облегчение от того, что они уезжали. Наконец-то он мог вернуться в свой уютный мир. На время каникул он смирялся с тем, что перестает быть в центре внимания родителей. Он отходил на второй план, и это было совершенно естественно; пока говорили старшие, он помалкивал. В споры не вступал. Он знал, что это временно. Старшие брат и сестра знали, каково это — жить без душевного равновесия, а он нет. Этого было достаточно, чтобы он иногда уступал им свое место. Кроме того, ему нравилось забираться на колени к сестре, она казалась ему красивой, живой, а еще любила вкусно поесть. Из Португалии она привезла рецепты его любимых лакомств, лучше всего ей удавались апельсиновые вафли. Она несла с собой мир улыбающихся людей, новый язык, другой образ жизни, другой климат, песочно-голубой город с гигантскими лестницами и монастырями. Она называла его «мой волшебник». Сестра была к нему очень добра. В отличие от старшего брата, который никого не трогал, она постоянно тискала его в объятиях. Часто клала руку ему на затылок и прижимала к себе. Потом крепко-крепко обнимала, как будто он мог исчезнуть.



Когда они гуляли в горах, она начинала любой рассказ со слов «когда я была маленькой». И тогда у младшего замирало сердце. Он бы так хотел увидеть ее ребенком. Он бы так хотел занять место того, кого больше нет, стать единственным младшим братом, который должен был у нее быть. В его семейной истории было полно пробелов. И он любил историю, потому что его собственная история вызывала у него одни вопросы. Он видел крутые тропинки, по которым ходили без него, думал о моментах, которые никогда не прочувствует. И о печалях, бесконечных печалях, о которых он не имел ни малейшего представления, но которые преследовали самых близких ему людей. До него были только взрослые. Живые или мертвые, но все старше. Он был последним в цепочке.



Он мог задавать сестре любые вопросы о малыше. Когда вы узнали; что мой брат делал на протяжении дня; пах ли он чем-нибудь; грустил ли; как он питался; могли он видеть; могли он ходить; могли он думать; было ли ему больно; было ли больно вам? Они шли по узкой тропинке, он не видел лица сестры. Она шагала с какой-то яростью, как будто била ступнями камни. Он чувствовал ее гнев и в то же время силу. Сестра так быстро выучила португальский, у нее было много друзей, она читала, знакомилась, слушала, знала все бары Лиссабона. Она приняла жизнь и ее движение. Сестра говорила, что ей нравится пить кофе на террасе, ни о чем не думать, наблюдать за людьми, выражением их лиц, смотреть на людской поток. Толпа была бесчувственной, властной и самодостаточной, как сама природа. Можно было ужасно страдать, толпе и горам было все равно. Долгое время она злилась на это безразличие. Теперь она с ним смирилась. Она воспринимала его как нечто обыденное и не осуждала. Базовые законы не нуждаются в оправданиях, сказала она ему, и их не судят. Иногда она вставляла слова на португальском языке. Ему нравилось, как они звучали — приглушенно, округло. Существовали языки певучие, резкие, но, в отличие от них, португальский, казалось, был обращен внутрь. Звуки как будто глотают, словно фраза, прежде чем появиться на свет, возвращается в сердце говорящего. Слова словно смущались чего-то, и, подобно тем застенчивым людям, что искренне влюблены в одиночество, они были равнодушны к собственной ясности и спешили вернуться в тепло души. То был язык интровертов. Его сестра и не могла говорить по-другому, подумал он. Но она отвечала на его вопросы. Он узнал, что иногда подушкой для малыша служили плоские речные камни, что старший брат садился рядом с малышом и что-нибудь читал; узнал о доме на лугу, в котором жили монахини; об искривленных ножках, о запавшем нёбе, бархатистых щечках; о лекарствах, приступах, депакине, ривотриле, рифамицине, пеленках, пюре, сиреневых хлопчатобумажных пижамках; об улыбке, чистом и счастливом голосе; о тяжелых взглядах окружающих и обо всех тех моментах, которые с ним никогда не произойдут. Перед ним разворачивалась сама история, он начинал понимать, откуда пришел. Сестра также рассказала ему о бабушке в легком кимоно, о Каррапатейре, о йо-йо, о покорных деревьях, об огромном сердце. Она ругала его, потому что он был слишком медлительным, постоянно переворачивал камни, искал многоножек.



У них были любимые прогулки: в Фигейроль, Ла-Жонс, Де-Варанс, Першевен или Мальмор, где пасли овец. Сестра высматривала логово кабанов и, в зависимости оттого, где оно находилось, могла определить, какие могут задуть ветра. Если кабаны обитали на южном склоне, они были защищены от холодного северного ветра. Он чувствовал, что сестре передала эти знания бабушка. Они пересекали вброд ручьи, находили поля вереска, скользили по каменистой земле. Иногда царапались о ветки омелы. Они знали, как правильно шагать, чтобы не сбить дыхание. Когда они наконец оказывались на плато, когда небо распахивало им свои объятия, когда вокруг, насколько хватало глаз, простирались горы, младший чувствовал легкость и все вопросы казались уже ненужными. Все было просто и ясно, как открывающийся перед ними пейзаж: он был здесь, а малыша уже не было. Он думал об этом без боли и грусти, его охватывало чувство единения: я здесь, пока ты в другом месте, и этим мы связаны друг с другом. Иногда они обедали у овчарни или у луга, где на свободном выпасе резвились лошади. Эти удивительные моменты принадлежали только им, формировали будущие воспоминания о звонких колокольчиках, блеянии, ржании, галопе. О голосах животных, а еще о запахах (дрока, влажной земли, соломы), потому что он, младший, всегда находил связь эмоций, запахов и образов. Ему нравилось думать, что много веков назад здесь были те же звуки, тот же свет, те же ароматы. Некоторые вещи не стареют. Средневековые паломники могли видеть такой же золотистый осенний день. Тополя с желтыми коническими кронами стояли как факелы. Кусты сверкали тысячами красных капелек. Горы накинули на плечи оранжевый плащ в зеленую крапинку, и младший навсегда запомнил, в какие тревожные цвета одевается месяц октябрь. Там были и запах теплых сливок, и детский лепет, и его собственная улыбка, когда он наконец-то научился ходить на ходулях. Он на мгновение закрывал глаза. Затем вставал, довольный, и делал знак сестре. Они снова отправлялись в путь. Он видел, как ее тонкие руки двигаются в такт ходьбе, как тяжелые каштановые волосы ложатся волной на спину.



Как-то на обратном пути они прошли мимо кедра, растущего прямо из скалы. Дерево было высокое, стройное и одинокое. Сестра остановилась. «Этот хочет жить, — сказала она. Чуть обернулась к брату. Он увидел ее золотистый профиль. — Как ты».



Сестра была быстрой и веселой, полной разных планов. Она жила так, будто ей всегда было мало жизни, думал младший, а когда влюблялась, часто не договаривала фразы. Она шла ровно, дышала в такт шагам, а потом снова заговаривала, рассказывала о своем приятеле, которого встретила в музыкальном магазине, — он ждал только ее, понял ее, вдохнул силы; сестра говорила, что можно любить, не боясь, что с любимым человеком случится что-то плохое, можно отдавать, не боясь потерять, что нельзя жить со сжатыми кулаками, ожидая опасности, вот чему учит меня эта любовь и чего нет у старшего брата. «Наш брат, — тихо говорила она, — сдался». С таких прогулок младший всегда возвращался чуточку растревоженным. Слова сестры долго не выходили у него из головы. Ему надо было к ним привыкнуть. Вечером за столом он смотрел на старшего брата другими глазами. Его мягкие жесты и спокойствие приобретали иное значение. Как может быть, что он так заботился о малыше, а его, самого младшего, почти игнорировал? Однажды он неожиданно спросил брата, пока отец разливал суп, почему тот перестал читать. Старший в ответ лишь грустно улыбнулся, но на большее младший и не рассчитывал, хотя ему бы так хотелось этого самого большего. И тогда он решился: «„Бумага“ рифмуется со словом „отвага“. Когда ты перестаешь читать, сам себя заключаешь в тюрьму». Половник застыл в воздухе. Сестра и мать переглянулись. Старший не выказал удивления. Лишь чуть отодвинул вилку. Посмотрел брату в глаза. Холодно произнес: «У нас был малыш, которого заключили в тюрьму. Он многому нас научил. Так что не тебе меня учить». Младший уставился в тарелку. Он чувствовал, как вокруг стола витает призрак малыша, он никогда не подозревал, что призрак может иметь такой вес. И мысленно обратился к малышу: «Такой немощный, а такой сильный… Нет, волшебник не я, а ты».



Он часто про себя беседовал с малышом. Инстинктивно использовал слова нежные и простые, как бы качал малыша на руках, говорил, как с младенцем, а еще, и это случилось само собой, рассказывал ему о смерти Ричарда Львиное Сердце и рыцарском кодексе чести. О том, что он разговаривает с малышом, со стороны догадаться было невозможно. Он также делился с ним своими видениями, тем, что чувствует, проводил параллели между цветом и звуком. Он открывал малышу свой внутренний мир и был уверен, что тот его понимает. Поделиться необычными знаниями можно только с необычным человеком, говорил он себе. Он отдал бы все, чтобы прикоснуться к малышу. Сестра так много рассказывала о нежной пухлости его щечек, о том, как старшему нравилось прижиматься к малышу. Он представлял себе слабую грудь, прожилки вен на запястьях, узкие лодыжки, розовые ступни, которые малышу так никогда и не понадобились. Иногда он уходил в его комнату, которую переделали в кабинет. Родители сохранили маленькую железную кровать с белыми шишечками. Он дотрагивался до матраса, на котором когда-то лежал малыш. Закрывал глаза. До него доносился певучий голос, кристально чистый, и в этом голосе звучала радость. Он также чувствовал запах в ложбинке на шее, аромат апельсина, вкус вареных овощей. Он знал, что, если пошевелится, наваждение исчезнет, его брат пропадет. Из-за этого на глазах выступали слезы. Однажды он спросил, где сиреневая хлопковая пижама. Мать, удивленная, что он знает о такой мелочи, ответила, что ее забрал старший сын.



Со временем он стал еще более восприимчивым. Он смотрел на цвет гор и складывал лишенные смысла поэтические строки. Свет превратился в крик. В восемь часов вечера летом свет-крик был таким слепящим, таким ярким, что приходилось закрывать уши. Тени превращались в мелодию виолончели. И запахи, эти проклятые запахи… Они воскрешали в памяти древние напевы. Чувствовал ли малыш эти запахи? Конечно, ведь у него оставалось обоняние. Какие именно запахи он вдыхал? Он никогда этого не узнает. Его охватило неудержимое желание описать то, что он увидел, малышу. Он чувствовал себя наполненным огромной силой и любовью, ему хотелось рассказать о том, что он видел, поделиться впечатлениями (и он вдруг вспомнил, что старший брат реагировал так же, сестра сказала ему, что старший описывал малышу окружающую их действительность). Пурпурные, белые, желтые цвета уводили его в мир пыльцы и ароматов, запахи ласкали, оживляли, пьянили, его отрезвлял лишь голос ищущей его матери. Он пытался рассказать ей, какие эмоции вызывает в нем мир. Но он был в состоянии лишь показывать растения: мальва, форзиция, лагерстремия; ему не хватало слов, чтобы описать их фиолетовые, ярко-желтые, кремово-белые тона, то была безумная цветочная рапсодия, переходящая в жалобную песнь: мальва, форзиция, лагерстремия. «Ну и память! Да ты все наизусть знаешь!» — восклицала мать. «Нет, — отвечал сын. — Я ничего не забываю, это другое».



Он явно опережал сверстников. «Лидировать, когда ты самый младший, — это уже перебор», — говорил он психологу; видя, что он отличается от ровесников, родители предложили ему сходить к психотерапевту, как когда-то сестре. Но врачу эти размышления показались проявлением гордыни. Он, младший сын, хотел бы сказать врачу, что в каком-то смысле ему не девять, а тысяча лет и что в чем-то другом он себя лишь только познает и потому ему сложно с людьми. Он чувствовал себя одиночкой. Завидовал одноклассникам, которые были нечувствительны к жалости, к красоте. Почему никто из них не заметил полета хищной птицы, почему их не интересовали рыцари, почему никто не улыбался в ответ на улыбку поварихи в школьной столовой? Может ли быть, что они глухи к миру, что он никак в них не отзывается? Даже новенький теперь играл с теми, кто тогда украл у него шарф. Ребята казались ему такими цельными и спокойными. В конце концов, быть волшебником — значит стоять особняком.



Он дождался пасхальных каникул, чтобы поговорить об этом с сестрой. Но она не приехала. Она отправилась в путешествие со своим возлюбленным. Он вспомнил ее руку у себя на плече, ему этого не хватало. Поэтому он решил поговорить со старшим братом. Это было правильно. Нужно пройти через многое, чтобы понять эти вещи. Но старший брат встал из-за стола и сказал, что пойдет погуляет. Один.



Младший пошел за ним. Старший брат отправился не очень далеко, к реке, к плоским камням. Сел, сложил руки на коленях и не двигался. Младший остановился чуть подальше и стал наблюдать за братом. Он почувствовал, как в нем поднимается ревность к малышу. «Если бы я был инвалидом, — думал он, — старший позаботился бы обо мне». Затем ему стало стыдно, и он опустил голову.



Однажды вечером в конце лета позвонила сестра. Когда мать повесила трубку, она была бледна. Села за стол. Кашлянула и объявила, что дочь беременна. «Анализы хорошие, все в порядке», — добавила она. Отец встал и обнял жену. Младший был ошеломлен. Он подумал, что теперь сестра перестанет его любить. Еще нерожденный ребенок займет его место, начнется новая жизнь. Одно лишь его появление на свет лишит младшего брата сестры. От него больше не будет никакой пользы. Он встал из-за стола, схватил апельсин из корзинки, открыл дверь и со всей силы бросил фрукт в нашу сторону, во двор. Это был единственный акт бунтарства в его жизни. Когда он вернулся на кухню, то увидел, что лица его родителей исказило сильнейшее волнение. Он поклялся никогда так больше не поступать.



В следующее Рождество братья и сестра вышли во двор, закрыв дверь в шумный дом.

Старые дяди умерли, у двоюродных братьев появились дети. Традиция концертов, колядок и застолий сохранилась. На мгновение они сбежали с праздника. И вот, озябшие, они стоят к нам спиной, а один из их кузенов настраивает фотоаппарат. Сестра смеется, одной рукой поглаживает по спине старшего брата, другой обнимает младшего за шею. Затем они втроем застывают перед камерой. Фотография сделана. Сестра поддерживает руками округлившийся живот, голова наклонена в сторону. Губы розовые, лоб открыт. Легкая улыбка. На сестре серая водолазка. Волосы лежат на плечах. Старший скрестил руки, стоит прямо. Лицо без всякого выражения, за исключением мягкого взгляда за тонкими очками в черепаховой оправе. Худой, строгая рубашка. Каштановые волосы, коротко стриженные. Младший: грудь вперед, как будто идет к фотографу. Круглое лицо, широкая озорная улыбка. Смеющийся взгляд, на зубах брекеты. Волосы светлее, чем у старшего, вихрятся. У всех троих тени под глазами, сами глаза миндалевидные, очень большие, настолько темные, что зрачок сливается с радужкой.

У каждого из них осталась на память копия этой фотографии. Получив свою, младший подумал, что на семейных фотографиях всегда было одинаковое количество детей. Отличался только третий ребенок.



Позже, когда родилась его первая племянница, они с сестрой снова стали гулять. Утро было таким же прохладным и туманным, они так же смотрели на перевал, куда предстояло подняться. Когда сестра шла впереди по тропинке, она ответила на его вопрос о том, боялась ли она, что у нее родится инвалид: «Как ни странно, нет. Во-первых, потому что мы с Сандро четко понимали одну вещь: если у ребенка будут проблемы со здоровьем, мы его не бросим. Во-вторых, потому что, пережив самое худшее, от страха как-то избавляешься. Мы прошли через это, мы знаем, что такое самое худшее. Мы знаем, как действовать. Страх возникает из-за неизвестности». Слова текли и оставались словами и не вызывали у младшего брата ни зрительных, ни слуховых ассоциаций. Это было так просто. Он мог расспросить сестру о ее новой роли матери, о новой стране, о новой любви — все было для него новым. Новизна не порождала страха. И кстати, как она преодолела тревогу, связанную с уходом за ребенком, откуда она знала, как себя с ним вести? «У нас десять лет был почти грудничок, хочу тебе напомнить, хотя я к нему не очень часто подходила. Послушай. В памяти остаются лишь усилия. Результат может быть или не быть, он вторичен. Засчитываются только усилия. Понимаешь, родители Сандро разошлись, когда он был еще ребенком. Его отец был беден. Они все жили в одной комнате. Но Сандро помнит, что у него была ширма — и где только они ее нашли? — кровать, которую ему сделали из мха и ящиков, усилия, которые прикладывал его отец, чтобы отделить маленький уголок исключительно для сына. Эти усилия были лучше, чем отсутствующий отец, который покупает дорогую икру и оставляет ее сыну в холодильнике. Для своего ребенка я готова приложить усилия, как это делали наши родители. И не имеет значения, удается мне это или нет. Самое важное другое, важно, что я взяла на себя ответственность, и это положило начало дружбе, любви, отношениям». Сестра не планировала официально выходить замуж: «Потому что пара, вопреки тому, во что нас заставляет верить общество, должна быть по-настоящему свободна. Это единственная область, к которой нельзя применить какие-то нормы, в отличие от работы или отношений в обществе. Есть пары, которые постоянно ругаются и остаются вместе на всю жизнь, а другие живут себе спокойно и тоже остаются вместе; есть те, кто хочет детей, и те, кто не хочет, те, для кого верность имеет первостепенное значение, и те, для кого это дело десятое. Многие найдут совершенно нормальным то, что для других является каким-то отклонением. И наоборот. Здесь нет правил и столько же вариантов, сколько пар. Кому пришла в голову мысль попытаться заключить такую свободу в официальные рамки?» Она говорила ровно, но в ее голосе чувствовалось негодование. Откуда она это знает, недоумевал брат, как ей удается жить с таким пламенным сердцем? Ему нравилось слушать сестру. Он говорил себе, что сестра, как и он, как и их старший брат, несет в себе тысячу лет существования. Он рассмеялся про себя при мысли о странных брате и сестре, сказал ей об этом, и она захохотала в ответ, или так ему показалось, потому что они по-прежнему шли гуськом по тропинке и он мог видеть только ее спину. В горах ты всегда идешь один. И еще он подумал, что люди здесь похожи на эту тропинку.



Месяцы проходили, как проходят месяцы у детей, растущих в горах. В январе он свалился в реку. Потом впервые наткнулся на только что появившихся на свет котят у мельницы. Впервые распознал, из какого ружья стреляли по кабанам. Увидел лисиц, воробьев и барсуков. Восхищался тополем, у которого за одну ночь опали все листья. Заметил, что теплый июньский дождь похож на бархатный занавес. Вместе с отцом восстановил разрушенную снегом и дождем каменную кладку. В сентябре водил хороводы вокруг костра, в это время по берегам реки жгли ветки, и пламя, охватывая их, свистело свирелью. Но некоторые вещи не менялись. Младший рос не один. Горы поражали его все больше и больше, и когда он что-нибудь нюхал, трогал, вдыхал, он делал это с мыслью о малыше. Часто он закрывал глаза, чтобы сосредоточиться на звуках. «Маленький волшебник, — думал он, — мне самому никогда бы не пришло в голову закрыть глаза, чтобы лучше видеть». Малыш был его невидимым спутником. Он заполнил пустоту его жизни, и с этим ничего нельзя было поделать, пустота должна быть заполнена, и младший нуждался в малыше.



Ему было все труднее и труднее притворяться обычным ребенком. Кому рассказать, что история и горы неразделимы, что эта неизменность его потрясает, что он уверен — умершие никогда не исчезают окончательно? Кому рассказать, что бурлящая жизнь гор сейчас такая же, как и столетия назад? Что в каждом крошечном движении животных содержится память о прошлом? Он слишком многого хотел. Люди, как дикие звери, остро чувствуют того, кто от них отличается. Однажды учитель биологии попросил ребят принести рыбу для препарирования. Он принес в пластиковом пакете живую форель. Остальные же купили рыбину в рыбном отделе и смотрели на него с удивлением. Никто не понимал, что для него рыбы были только живыми. Он придумывал новые слова. Овчар становился баранником, себя он называл мечтальником, придумал горозовый цвет (розовый с голубоватым отливом), придумал новое грамматическое время — внутреннее будущее. Обо всем этом он мог поведать только малышу, про себя, в его бывшей комнате, положив руку на матрас, где когда-то лежал малыш. Он произносил слова, и каждый звук превращался в бабочку, мотылька, златоглазку, крошечное крылатое существо, которое кружилось вокруг белой кровати с шишечками. Он благодарил брата за это чудо.



Он всегда решал контрольные работы раньше всех, запоминал материал быстрее всех, понимал объяснения лучше всех и в свободное время придумывал новые слова, пока другие корпели над заданиями. Он учился идеально, и это спасало его от мстительности товарищей. Его совершенно не волновал дух соперничества, и он охотно делился домашними заданиями с одноклассниками. И кроме того, у него было чувство юмора. Его лучший щит. Он передразнивал, играл, карикатурно изображал ситуацию, смеялся над собой, так что в конце концов самые коварные ребята сдавались и начинали смеяться. Его продолжали приглашать в гости, он не пропускал ни одного праздничного вечера, но временно решил не приглашать приятелей к себе. Он видел, насколько они иные. Насколько не вписываются в его волшебное королевство. Осознание того, что он от них отличается, делало малыша еще ближе. Он, конечно, улыбался, когда думал об их невероятной связи, он же не был сумасшедшим. Но должен был признать: единственные мгновения, когда он мог быть самим собой, — это моменты разговоров с малышом. У него возникало похожее чувство при общении с животными. Он не паниковал, когда на него летела заблудившаяся летучая мышь или когда однажды наступил на жабу. Маленькие дети его сестры испуганно вопили. Жаба не двигалась, но при каждом крике ее светящиеся глаза подергивались. Младший видел, что шум беспокоит жабу. Он взял ее в руки и под испуганными взглядами племянниц, которые все же побежали за ним, отправился к реке, чтобы опустить животное в воду. Когда наступало утро, он искренне радовался птицам. Стоя у реки, он закрывал глаза, чтобы послушать их щебетание. В такие моменты его сестра запрещала дочерям приближаться к брату. Она не говорила: «Он отдыхает» или: «Пусть побудет один», она говорила: «Он дышит».



Ему, конечно, нравилось, что сестра стала матерью. Он наблюдал, как она нежно держит грудничка на руках, и понимал, что так заботились когда-то о малыше. Ловил детский запах в ложбинке у шеи, видел сжатые кулачки, слышал звуки крошечного нового существа, причмокивание, икоту, рык, учащенное дыхание. Ему нравились движения рук ребенка, его подвижные запястья — движения первобытного танца, медленного и напряженного. Он подумал, что все воины в истории когда-то были этими маленькими существами, способными так танцевать. Он видел, как переживали его родные, когда племянницы произносили первые слоги или делали первые шаги. Как больно, думал он, наверное, было родителям, когда они поняли, что малыш останется вечным младенцем, как будто время забыло о том, что надо идти вперед, хотя малыш и увеличивался в размерах. Но то, что сказала ему сестра, было правдой: она не волновалась. Температура, кашель, хрипы, сыпь, колики — все это казалось лишь частью жизни, и она со всем справлялась спокойно и твердо, настолько, что Сандро во всем на нее полагался и не переживал. Может быть, потому что у сестры родились девочки, а малыш был мальчиком и это облегчало ей материнство, она не сравнивала их с малышом? Возможно. Тем не менее сестра, похоже, все интуитивно знала. Жесты, слова и колыбельные. Младший иногда жалел, что сестре с дочерьми не хватает свободы, он бы хотел, чтобы сестра иногда нарушала железную дисциплину, потому что она уж очень походила на какого-нибудь солдата. Но он вспоминал о найденном блокноте и молчал. Он восхищался сестрой. Казалось, что после всего пережитого она уже ничего не боялась. Он тоже больше ничего не боялся. Его место никто не занял. У сестры хватило душевной тонкости не отнять у него ничего из того, что она отдала бы своим детям. Они по-прежнему вместе гуляли в горах, беседовали. Младший не просил большего и не критиковал ее родительство. Единственный вопрос, который он задал ей однажды на прогулке, был о том, почему она держит своих детей за шею, а не за руки. Почему она прикасается именно к его шее, когда обнимает. Сестра молча сделала несколько шагов и ответила (они опять шли гуськом): «Потому что однажды я хотела взять малыша на руки, обхватила его под мышками, но голова у него запрокинулась, шея закачалась, я испугалась, выпустила его из рук, он ударился затылком о мягкую часть переноски, я до сих пор с ужасом вспоминаю эту шею, она качается в воздухе, а потом голова падает вперед, малыш сгибается, я не смогла удержать его шею, она была такая хрупкая, такая тонкая, как будто ее с телом на ниточках соединили, а если бы шея сломалась, представляешь? С тех пор я всех поддерживаю за затылок».



Благодаря появлению девочек дом наполнился радостью, криками, запахом апельсиновых вафель и португальскими словечками. Родители с нетерпением ждали каникул. Младший делал мечи для игры в рыцарские турниры, писал эссе о Ричарде Львиное Сердце, готовился к конкурсу гербов. Даже старший, который не любил шум, немного смягчился. Именно он проверял, работают ли тормоза у детских велосипедов, хорошо ли прикреплены качели, не скользко ли у берега реки. Особенно он выделял вторую дочь сестры, которая была такой же немногословной, как и он, всегда просила поиграть в логические игры, головоломки, загадки. Он терпеливо с ней разговаривал, подбирал слова, наклонялся завязать шнурок на ботиночке племянницы. Однажды младший застал их сидящими во дворе, около нас, камней. Они склонились над судоку. Старший тихо объяснял, чуть сдвинув брови и водя по странице карандашом. Маленькая девочка с такими же каштановыми волосами, как у дяди, прислонилась щекой к его плечу и пристально смотрела на заполненные цифрами квадратики. Они были так поглощены судоку, что младший задержал дыхание. В неподвижном летнем воздухе слышался только слабый шум реки. Именно тогда младший увидел на другом конце двора, в средневековом дверном проеме, свою сестру. Она тоже наблюдала за старшим братом и собственной дочерью, которые все еще их не замечали. Сестра смотрела на них, подумал младший, все с той же озабоченностью генерала армии, осматривающего поле грядущей битвы. Они встретились взглядами. И, не отводя от нее глаз и не двигаясь в ее сторону, младший победно поднял большой палец. Сестра снова победила жизнь.



На летние каникулы две большие пухлые подушки, на которые когда-то укладывали малыша, снова выносили во двор. Племянницы сворачивались на них калачиком или прыгали. Самая маленькая, третья девочка, даже дремала на этих подушках. Мы, камни, не раз видели, как туманится взгляд старших, и мы знали почему. Им грезился другой ребенок, который, казалось, спал, не будучи спящим, раздвинув ножки с вялыми ступнями, и его волосы мягко шевелил ветерок. Но на сей раз это был обычный ребенок, двух лет от роду, он тер глаза и просил есть.



Когда все уезжали обратно в Лиссабон, а старший отправлялся в город, младший возвращался к обычной жизни. Они с родителями размеренно ужинали. Ему нравились их крохотные каждодневные моменты счастья. Он предвкушал вечера, когда у него будет время изучать историю, он хотел заняться гербами. Он снова обращался к малышу, как будто тот на время летних каникул просто отсутствовал. Снова рассказывал ему о тайнах природы, о секретных складках гор, о кабанах у прудов и о насекомых под камнями. Он снова обретал свою территорию, и этой территорией был его малыш. Их было четверо: родители, он, малыш, и никто никогда их за это не осудит.



Однажды вечером во время пасхальных праздников налетела буря. В темном небе, усеянном молниями, гремел гром. Дождь хлынул так внезапно, что река забурлила. Вода стала шоколадного цвета и понеслась стремительным потоком. Течением срывало кору с деревьев на берегах, их ободрало до половины. Было слышно, как волны тянут за собой ветви и камни, вот они уже лижут террасу старого бабушкиного дома. Мы, камни, держались. Мы знали, что одного из нас точно вырвет из стены нашим врагом. Этот недруг сильнее, чем огонь или вода, которых мы не боимся. Только ветер может нас победить. Фары машины пожарной бригады пронзили туман и морось. В отдаленной деревушке на крышу упал электрический столб, один автомобиль смыло и заблокировало пожарным подъезд. Дождь был настолько сильным, что с горы на дорогу извергались целые водопады. Попавшая под резкие струи воды пожарная машина чуть не врезалась в мост.



Однако эти приступы ярости были знакомы всем. После обеда отец припарковал машину гораздо выше, чем обычно, поднял с земли инструменты, забаррикадировал сарай, занес туда садовую мебель, открыл все оконные проемы в подвале: вода не должна задерживаться, она должна циркулировать. Отец, мать, старший и младший встали у выходящих на реку окон, чтобы оценить ее подъем и действовать в случае опасности. Они не сводили с нее глаз. Младший находился в комнате малыша. Он смотрел, как кроны деревьев рвет ветер. Ели махали лапами, как птицы. Младший отдался ветру, надеясь, что животные смогли найти себе убежище. Мысленно он перечислял расположение гнезд, запруд в реке, где размножались жабы, норы лис и кабанов, трещины в стене, где жили ящерицы. Вероятно, им особо некуда было бежать. Вода смыла все, лишив его друзей крова. Даже многоножек, которые свернулись в шарики, и тех могла унести вода. Он очень удивился, услышав стук в дверь. Это был пастух. В мокрой широкополой кожаной шляпе и длинном плаще. Он пожал руку отцу. Громко сказал, перекрывая раскаты грома, что уже несколько дней ищет одну овечку и что во время этого потопа она спряталась на старой мельнице. Что она болеет. Могут ли они помочь затащить ее в фургон? «Конечно, — кивнул отец, — пойду скажу ребятам». Старший и младший надели сапоги и натянули капюшоны. Снаружи лило и грохотало. Они шли опустив голову. Дождь стучал по плечам, как кулачки какого-нибудь рассерженного ребенка. Вода доходила до лодыжек. Они ускорили шаг, миновали мост; река под ним вздымалась коричневыми волнами. На переправе они свернули налево к мельнице. Пригнулись, чтобы пройти через низкий дверной проем. Младший чувствовал себя так, словно попал в пещеру. Здесь стояла тишина, было темно и свежо. С камней капало. Был слышен только слабый шум дождя. В темноте он почувствовал чье-то присутствие. Овечка лежала на полу. Младший разглядел ее бежевый бок, необычайно раздутый, тонкие ноги и блестящие копыта. Она пыхтела, живот вздымался и опадал, младший его потрогал. Живот был мягким. Уши овечки, с пластиковой биркой, были бархатистыми на ощупь. Глаза закрыты. Младший осторожно провел пальцем по очень круглому жесткому веку, окаймленному длинными темными ресницами. Губы овечки дрожали. Она прерывисто дышала, вторя барабанному бою капель. Младшему казалось, что он слышит, будто кто-то скачет рысью. Наверное, это уходит жизнь, подумал он. На глаза навернулись слезы — как две переливающиеся зеленые лужицы, которые мутит чья-то рука. К действительности его вернул отцовский голос: «Помоги мне вытащить ее». Они схватили овечку за копыта, сосчитали до трех и подняли. Она была тяжелой. Пастух открыл задние двери фургона. Рядом стоял почти невидимый в дожде и тумане старший брат. Выражение его лица скрывал низко надвинутый капюшон. Когда они уходили с мельницы, отец не удержал голову овечки, и ее стало мотать в разные стороны. На мгновение показалось, что тяжелая голова оторвется. Кожа на шее резко натянулась. Они раскачали овечку и положили в фургон. Когда они отпустили животное, фургон тряхнуло. «Метеоризм», — сказал отец пастуху, оперевшись руками в колени и переводя дыхание. Пастух кивнул. «Из-за люцерны или из-за клевера? — спросил он, словно разговаривая сам с собой. — В любом случае метеоризм».

Младший, возможно, и посмаковал бы это слово, но он не вслушивался. Он смотрел на старшего брата. Тот, откинув капюшон, стоял на коленях, склонившись над овечкой, которая дышала все быстрее и быстрее. Из уголка ее рта шла белая пена. Старший лег рядом, прижавшись лбом к ее лбу. Одной рукой он поглаживал ее набухший бок. Белое пятно руки то появлялось, то исчезало на темной шерсти. Он что-то шептал. Младший наблюдал за ними. Каштановые волосы старшего брата сливались с шерстью животного. Младшему показалось, что дождь пошел сильнее, как будто для того, чтобы их никто не слышал. Брат всегда со слабым, он принадлежит слабому, подумал младший. Отец, немного смутившись, продолжал разговор с пастухом, потом старший встал, посмотрел на овцу и закрыл фургон. «Держи нас в курсе», попросил отец, и пастух дотронулся до шляпы. Завел фургон. Мигнул фарами и исчез в пелене дождя. Они услышали зовущий их голос матери. Когда они вошли во двор, ветер наконец утих и дождь стал менее сильным, и мы, камни, увидели, как младший взял старшего за руку и тот не отнял руки.

За ужином младший положил голову брату на плечо. Старший и глазом не моргнул. Тогда мать взяла мобильный телефон и сфотографировала их. Она отправила фотографию младшей дочери. Склонилась к отцу и тихо сказала, чтобы никто не услышал: «Раненый, солдат, неполноценный ребенок и волшебник. Мы отлично поработали». И они улыбнулись друг другу.