М.М.Зощенко
ПЕРЕД ВОСХОДОМ СОЛНЦА
(повесть)
ПРЕДИСЛОВИЕ
Эту книгу я задумал очень давно. Сразу после того, как выпустил в свет мою «Возвращенную молодость».
Почти десять лет я собирал материалы для этой новой книги и выжидал спокойного года, чтоб в тиши моего кабинета засесть за работу.
Но этого не случилось.
Напротив. Немецкие бомбы дважды падали вблизи моих материалов. Известкой и кирпичами был засыпан портфель, в котором находились мои рукописи. Уже пламя огня лизало их. И я поражаюсь, как случилось, что они сохранились.
Собранный материал летел со мной на самолете через немецкий фронт из окруженного Ленинграда.
Я взял с собой двадцать тяжелых тетрадей. Чтобы убавить их вес, я оторвал коленкоровые переплеты. И все же они весили около восьми килограммов из двенадцати килограммов багажа, принятого самолетом. И был момент, когда я просто горевал, что взял этот хлам вместо теплых подштанников и лишней пары сапог.
Однако любовь к литературе восторжествовала. Я примирился с моей несчастной участью.
В черном рваном портфеле я привез мои рукописи в Среднюю Азию, в благословенный отныне город Алма-Ата.
Весь год я был занят здесь написанием различных сценариев на темы, нужные в дни Великой Отечественной войны.
Привезенный же материал я держал в деревянной кушетке, на которой спал.
По временам я поднимал верх моей кушетки. Там, на фанерном дне, покоились двадцать моих тетрадей рядом с мешком сухарей, которые я заготовил по ленинградской привычке.
Я перелистывал эти тетради, горько сожалея, что не пришло время приняться за эту работу, столь, казалось, ненужную сейчас, столь отдаленную от войны, от грохота пушек и визга снарядов.
— Ничего, — говорил я сам себе, — тотчас по окончании войны я примусь за эту работу.
Я снова укладывал мои тетради на дно кушетки. И, лежа на ней, прикидывал в своем уме, когда по-моему может закончиться война. Выходило, что не очень скоро. Но когда — вот этого я установить не решался. — Однако почему же не пришло время взяться за эту мою работу? — как-то подумал я. — Ведь мои материалы говорят о торжестве человеческого разума, о науке, о прогрессе сознания! Моя работа опровергает «философию» фашизма, которая говорит, что сознание приносит людям неисчислимые беды, что человеческое счастье в возврате к варварству, к дикости, в отказе от цивилизации.
Ведь об этом более интересно прочитать сейчас, чем когда-либо в дальнейшем.
В августе 1942 года я положил мои рукописи на стол и, не дожидаясь окончания войны, приступил к работе.
I. ПРОЛОГ
За доброе желание к игре Прощается актеру исполненье.
[1]
Десять лет назад я написал мою повесть под названием «Возвращенная молодость».
Это была обыкновенная повесть, из тех, которые во множестве пишутся писателями, но к ней были приложены комментарии — этюды физиологического характера.
Эти этюды объясняли поведение героев повести и давали читателю некоторые сведения по физиологии и психологии человека.
Я не писал «Возвращенную молодость» для людей науки, тем не менее именно они отнеслись к моей работе с особым вниманием. Было много диспутов. Происходили споры. Я услышал много колкостей. Но были сказаны и приветливые слова.
Меня смутило, что ученые так серьезно и горячо со мной спорили. Значит, не я много знаю (подумал я), а наука, видимо, не в достаточной мере коснулась тех вопросов, какие я, в силу своей неопытности, имел смелость затронуть.
Так или иначе ученые разговаривали со мной почти как с равным. И я даже стал получать повестки на заседания в Институт мозга. А Иван Петрович Павлов пригласил меня на свои «среды».
Но я, повторяю, не писал свое сочинение для науки. Это было литературное произведение, и научный материал был только лишь составной частью.
Меня всегда поражало: художник, прежде чем рисовать человеческое тело, должен в обязательном порядке изучить анатомию. Только знание этой науки избавляло художника от ошибок в изображении. А писатель, в ведении которого больше, чем человеческое тело, — его психика, его сознание, — не часто стремится к подобного рода знаниям. Я посчитал своей обязанностью кое-чему поучиться. И, поучившись, поделился этим с читателем.
Таким образом возникла «Возвращенная молодость».
Сейчас, когда прошло десять лет, я отлично вижу дефекты моей книги: она была неполной и однобокой. И, вероятно, за это меня следовало больше бранить, чем меня бранили.
Осенью 1934 года я познакомился с одним замечательным физиологом (А. Д. Сперанским).
[2]
Когда речь зашла о моей работе, этот физиолог сказал:
— Я предпочитаю ваши обычные рассказы. Но я признаю, что то, о чем вы пишете, следует писать. Изучать сознание есть дело не только ученого. Я подозреваю, что пока еще это в большей степени дело писателя, чем ученого. Я физиолог и потому не боюсь это сказать.
Я ответил ему:
— Я тоже так думаю. Область сознания, область высшей психической деятельности больше принадлежит нам, чем вам. Поведение человека можно и должно изучать с помощью собаки и ланцета. Однако у человека (и у собаки) иногда возникают «фантазии», которые необычайным образом меняют силу ощущения даже при одном и том же раздражителе. И тут иной раз нужен «разговор с собакой» для того, чтобы разобраться во всей сложности ее фантазии. А «разговор с собакой» — это уже целиком наша область.
Улыбнувшись, ученый сказал:
— Вы отчасти правы. Соотношение часто не одинаково между силой раздражения и ответом, тем более в сфере ощущения. Но если вы претендуете на эту область, то именно здесь вы и встретитесь с нами.
Прошло несколько лет после этого разговора. Узнав, что я подготовляю новую книгу, физиолог попросил меня рассказать об этой работе.
Я сказал:
— Вкратце — это книга о том, как я избавился от многих ненужных огорчений и стал счастливым.
— Это будет трактат или роман?
— Это будет литературное произведение. Наука войдет в него, как иной раз в роман входит история.
— Снова будут комментарии?
— Нет. Это будет нечто целое. Подобно тому, как пушка и снаряд могут быть одним целым.
— Стало быть, эта работа будет о вас?
— Полкниги будет занято моей особой. Не скрою от вас — меня это весьма смущает.
— Вы будете рассказывать о своей жизни?
— Нет. Хуже. Я буду говорить о вещах, о которых не совсем принято говорить в романах. Меня утешает то, что речь будет идти о моих молодых годах. Это все равно что говорить об умершем.
— До какого же возраста вы берете себя в вашу книгу?
— Примерно до тридцати лет.
— Может быть, есть резон прикинуть еще лет пятнадцать? Тогда книга будет полней — о всей вашей жизни.
— Нет, — сказал я. — С тридцати лет я стал совсем другим человеком — уже негодным в объекты моего сочинения.
— Разве произошла такая перемена?
— Это даже нельзя назвать переменой. Возникла совсем иная жизнь, вовсе не похожая на то, что было.
— Но каким образом? Это был психоанализ? Фрейд?
[3]
— Вовсе нет. Это был Павлов. Я пользовался его принципом. Это была его идея.
— А что сами вы сделали?
— Я сделал в сущности простую вещь: я убрал то, что мне мешало, — неверные условные рефлексы, ошибочно возникшие в моем сознании. Я уничтожил ложную связь между ними. Я разорвал «временые связи», как назвал их Павлов.
— Каким образом?
В то время я не полностью продумал мои материалы и поэтому затруднился ответить на этот вопрос. Но о принципе рассказал. Правда, весьма туманно.
Задумавшись, ученый ответил:
— Пишите. Только ничего не обещайте людям.
Я сказал:
— Я буду осторожен. Я пообещаю только то, что получил сам. И только тем людям, которые имеют свойства, близкие к моим.
Рассмеявшись, ученый сказал:
— Это немного. И это правильно. Философия Толстого, например, была полезна только ему, и никому больше.
Я ответил:
— Философия Толстого была религия, а не наука. Это была вера, которая ему помогла. Я же далек от религии. Я говорю не о вере и не о философской системе. Я говорю о железных формулах, проверенных великим ученым. Моя же роль скромна в этом деле: я на практике человеческой жизни проверил эти формулы и соединил то, что, казалось, не соединялось.
Я расстался с ученым и с тех пор больше его не видел. Вероятно, он решил, что я забросил мою книгу, не справившись с ней.
Но я, как уже доложено вам, выжидал спокойного года.
Этого не случилось. Очень жаль. Под грохот пушек я пишу значительно хуже. Красивость, несомненно, будет снижена. Душевные волнения поколеблют стиль. Тревоги погасят знания. Нервность воспримется как торопливость. В этом усмотрится небрежность к науке, непочтительность к ученому миру…
Ученый!
Где речь неучтивой увидишь мою,
Сотри ее, я позволенье даю.[4]
Пусть, просвещенный читатель простит мои прегрешения.
II. Я: НЕСЧАСТЕН — И НЕ ЗНАЮ ПОЧЕМУ
О горе! Бежать от блеска солнца И услады искать в тюрьме При свете ночника…
[5]
Когда, я вспоминаю свои молодые годы, я поражаюсь, как много было у меня горя, ненужных тревог и тоски.
Самые чудесные юные годы были выкрашены черной краской.
В детском возрасте я ничего подобного не испытывал.
Но уже первые шаги молодого человека омрачились этой удивительной тоской, которой я не знаю сравнения.
Я стремился к людям, меня радовала жизнь, я искал друзей, любви, счастливых встреч… Но я ни в чем этом не находил себе утешения. Все тускнело в моих руках. Хандра преследовала меня на каждом шагу.
Я был несчастен, не зная почему.
Но мне было восемнадцать лет, и я нашел объяснение.
«Мир ужасен, — подумал я. — Люди пошлы. Их поступки комичны. Я не баран из этого стада».
Над письменным столом я повесил четверостишие из Софокла:
Высший дар нерожденным быть,
Если ж свет ты увидел дня —
О, обратной стезей скорей
В лоно вернись родное небытия.[6]
Конечно, я знал, что бывают иные взгляды — радостные, даже восторженные. Но я не уважал людей, которые были способны плясать под грубую и пошлую музыку жизни. Такие люди казались мне на уровне дикарей и животных.
Все, что я видел вокруг себя, укрепляло мое воззрение.
Поэты писали грустные стихи и гордились своей тоской.
«Пришла тоска — моя владычица, моя седая госпожа»,
[7] — бубнил я какие-то строчки, не помню какого автора.
Мои любимые философы почтительно отзывались о меланхолии. «Меланхолики обладают чувством возвышенного»,
[8] — писал Кант. А Аристотель считал, что «меланхолический склад души помогает глубокомыслию и сопровождает гения».
[9]
Но не только поэты и философы подбрасывали дрова в мой тусклый костер. Удивительно сказать, но в мое время грусть считалась признаком мыслящего человека. В моей среде уважались люди задумчивые, меланхоличные и даже как бы отрешенные от жизни.
[10]
Короче говоря, я стал считать, что пессимистический взгляд на жизнь есть единственный взгляд человека мыслящего, утонченного, рожденного в дворянской среде, из которой и я был родом.
Значит, меланхолия, думал я, есть мое нормальное состояние, а тоска и некоторое отвращение к жизни — свойство моего ума. И, видимо. не только моего ума. Видимо — всякого ума, всякого сознания, которое стремится быть выше сознания животного.
Очень печально, если это так. Но это, вероятно, так. В природе побеждают грубые ткани. Торжествуют грубые чувства, примитивнее мысли. Все, что истончилось, — погибает.
Так думал я в свои восемнадцать лет. И я не скрою от вас, что я так думал и значительно позже.
Но я ошибался. И теперь счастлив сообщить вам об этой моей ужасной ошибке.
Эта ошибка мне тогда чуть не стоила жизни. Я хотел умереть, так как не видел иного исхода.
Осенью 1914 года началась мировая война, и я, бросив университет, ушел в армию, чтоб на фронте с достоинством умереть за свою страну, за свою родину.
Однако на войне я почти перестал испытывать тоску. Она бывала по временам. Но вскоре проходила. И я на войне впервые почувствовал себя почти счастливым.
Я подумал: отчего это так? И пришел к мысли, что здесь я нашел прекрасных товарищей и вот почему перестал хандрить. Это было логично.
Я служил в Мингрельском полку Кавказской гренадерской дивизии. Мы очень дружно жили. И солдаты, и офицеры. Впрочем, может быть, тогда мне так казалось.
В девятнадцать лет я был уже поручиком. В двадцать лет — имел пять орденов и был представлен в капитаны.
Но это не означало, что я был герой. Это означало, что два года подряд я был на позициях. Я участвовал во многих боях, был ранен, отравлен газами. Испортил сердце. Тем не менее радостное мое состояние почти не исчезало.
В начале революции я вернулся в Петроград. Я не испытывал никакой тоски по прошлому. Напротив, я хотел увидеть новую Россию, не такую печальную, как я знал. Я хотел, чтобы вокруг меня были здоровые, цветущие люди, а не такие, как я сам, — склонные к хандре, меланхолии и грусти.
Никаких так называемых «социальных расхождений» я не испытывал. Тем не менее я стал по-прежнему испытывать тоску.
Я пробовал менять города и профессии. Я хотел убежать от этой моей ужасной тоски. Я чувствовал, что она меня погубит.
Я уехал в Архангельск. Потом на Ледовитый океан — в Мезень. Потом вернулся в Петроград. Уехал в Новгород, во Псков. Затем в Смоленскую губернию, в город Касный. Снова вернулся в Петроград…
Хандра следовала за мной по пятам.
За три года я переменил двенадцать городов и десять профессий.
Я был милиционером, счетоводом, сапожником, инструктором по птицеводству, телефонистом пограничной охраны, агентом уголовного розыска, секретарем суда, делопроизводителем.
Это было не твердое шествие по жизни, это было — замешательство.
Полгода я снова провел на фронте в Красной Армии — под Нарвой и Ямбургом.
Но сердце было испорчено газами, и я должен был подумать о новой профессии.
В 1921 году я стал писать рассказы.
Моя жизнь сильно изменилась оттого, что я стал писателем. Но хандра осталась прежней. Впрочем, она все чаще стала посещать меня.
Тогда я обратился к врачам. Кроме хандры, у меня было что-то с сердцем, что-то с желудком и что-то с печенью.
Врачи взялись за меня энергично.
От трех моих болезней они стали меня лечить пилюлями и водой. Главным образом водой — вовнутрь и снаружи.
Хандру же было решено изгонять комбини рованным ударом — сразу со всех четырех сторон, во фланги, в тыл и в лоб — путешествиями, морскими купаниями, душем Шарко и развлечениями, столь нужными в моем молодом возрасте.
Два раза в год я стал выезжать на курорты — в Ялту, в Кисловодск, в Сочи и в другие благословенные места.
В Сочи я познакомился с одним человеком, у которого тоска была значительно больше моей. Минимум два раза в год его вынимали из петли, в которую он влезал, оттого что его мучила беспричинная тоска.
С чувством величайшего почтения я стал беседовать с этим человеком. Я предполагал увидеть мудрость, ум, переполненный знаниями, и скорбную улыбку гения, который должен уживаться на нашей бренной земле.
Ничего подобного я не увидел.
Это был недалекий человек, необразованный и даже без тени просвещения. За всю свою жизнь он прочитал не более двух книг. И, кроме денег, еды и баб, он ничем другим не интересовался.
Передо мной был самый заурядный человек, с пошлыми мыслями и с тупыми желаниями. Я не сразу даже понял, что это так. Сначала мне показалось, что в комнате накурено или барометр упал — предвещает бурю. Как-то мне было не по себе, когда я с ним разговаривал. Потом смотрю — просто дурак. Просто дубина, с которым больше трех минут нельзя разговаривать.
Моя философская система дала трещину. Я понял, что дело не только в высоком сознании. Но в чем же тогда? Я не знал.
С величайшим смирением я отдался в руки врачей.
За два года я съел полтонны порошков и пилюль.
Я безропотно пил всякую мерзость, от которой меня тошнило.
Я позволил себя колоть, просвечивать и сажать в ванны.
Однако лечение успеха не имело. И даже вскоре дошло до того, что знакомые перестали узнавать меня на улице. Я безумно похудел. Я был как скелет, обтянутый кожей. Все время ужасно мерз. Руки у меня дрожали. А желтизна моей кожи изумляла даже врачей. Они стали подозревать, что у меня ипохондрия в такой степени, когда процедуры излишни. Нужны гипноз и клиника.
Одному из врачей удалось усыпить меня. Усыпив, он стал внушать мне, что я напрасно хандрю и тоскую, что в мире все прекрасно и нет причин для огорчения.
Два дня я чувствовал себя бодрей, потом мне стало значительно хуже, чем раньше.
Я почти перестал выходить из дому. Каждый новый день мне был в тягость.
День приходил, день уходил —
Шли годы — я их не считал,
Я, мнилось, память потерял
О переменах на земле…[11]
Я еле передвигался по улице, задыхаясь от сердечных припадков и от болей в печени.
На курорты я перестал ездить. Вернее, я приезжал и, промаявшись там два-три дня, снова возвращался домой, еще в более страшной тоске, чем приехал.
Тогда я обратился к книгам. Я был молодым писателем. Мне было всего двадцать семь лет. Естественно, что я обратился к моим великим товарищам — к писателям, музыкантам… Я хотел узнать, не было ли чего подобного с ними. Не было ли у них тоски вроде моей. А если было, то по каким причинам это у них возникало, по их мнению. И как они поступали, чтобы этого у них не было.
И тогда я стал выписывать все, что относилось к хандре. Я стал выписывать без особого учета и мотивировок. Однако я старался брать то, что было характерно для человека, то, что повторялось в его жизни, то, что не казалось случайностью, минутным воображением, вспышкой.
Эти выписки поразили мое воображение на несколько лет.
«…Я выхожу из дому, иду на улицу, тоскую и опять возвращаюсь домой. Зачем? Затем, чтоб хандрить…»[12]
(Шопен. Письма, 1830 г.)
«Я не знал, куда деваться от тоски. Я сам не знал, откуда происходит эта тоска…»[13]
(Гоголь — матери, 1837 г.)
«У меня бывают припадки такой хандры, что боюсь, что брошусь в море. Голубчик мой! Очень тошно…»[14]
(Некрасов — Тургеневу, 1857 г.)
«Мне так худо, так страшно безнадежно худо и в теле и в духе, что я не могу жить…»[15]
(Эдгар По — Анни,[16] 1848 г.)
«Я испытываю такую угнетенность духа, какую я раньше еще не испытывал. Я напрасно боролся против влияния этой меланхолии. Я несчастен и не знаю почему…»[17]
(Эдгар По — Кеннэди,[18] 1835 г.)
«В день двадцать раз приходит мне на ум пистолет. И тогда делается при этой мысли легче…»[19]
(Некрасов — Тургеневу, 1857 г.)
«Все мне опротивело. Мне кажется, я бы с наслаждением сейчас повесился, — только гордость мешает…»[20]
(Флобер, 1853 г.)
«Я живу скверно, чувствую себя ужасно. Каждое утро встаю с мыслью: не лучше ли застрелиться…»[21]
(Салтыков-Щедрин — Пантелееву,[22] 1886 г.)
«К этому присоединилась такая тоска, которой нет описания. Я решительно не знал, куда девать себя, к чему прислониться…»[23]
(Гоголь — Погодину,[24] 1840 г.)
«Так все отвратительно в мире, так невыносимо… Скучно жить, говорить, писать…»[25]
(Л. Андреев. Дневник, 1919 г.)
«Чувствую себя усталым, измученным до того, что чуть не плачу с утра до вечера… Раздражают лица друзей… Ежедневные беседы, сон на одной и той же постели, собственный голос, лицо, отражение его в зеркале…»[26]
(Мопассан. Под солнцем, 1881 г.)
Михаил Костин
«Повеситься или утонуть казалось мне как бы похожим на какое-то лекарство и облегчение».[27]
(Гоголь — Плетневу,[28] 1846 г.)
Алексей Гравицкий
ЗЕМЛЯ — ПАЛАДОС
«Я устал, устал ото всех отношений, все люди меня утомили и все желания. Уйти куда-либо и пустыню или уснуть «последним сном».[29]
(В. Брюсов. Дневник, 1898 г.)
Глава 1
Работа на дробилке была не из самых интересных, но Грон не жаловался на судьбу. Многие на Паладосе не имели и такой работы. Он же помогал Мастеру Элиоту превращать куски горной породы в мелкий красный песок и получал за это несколько кредитов в неделю.
«Я прячу веревку, чтоб не повеситься на перекладине в моей комнате, вечером, когда остаюсь один. Я не хожу больше на охоту с ружьем, чтоб не подвергнуться искушению застрелиться… Мне кажется, что жизнь моя была глупым фарсом».[30]
(Правда о моем отце, Л. Н. Толстой, 1878 г. — Л. Л. Толстой.)
Вот удивительно: кому нужно столько песка? И зачем? Тоже невидаль! Да этого добра вокруг полным-полно. Хотя…
Как-то раз он увидел у Мастера Элиота на картинках звезды — удивительные и непонятные штуки. Он спросил Мастера, что это. Тот попытался объяснить, но Грон, всю жизнь наблюдавший трехцветное, не меняющееся ни днем, ни ночью небо, толком ничего не понял, кроме того, что если подняться в космос, то там этого добра видимо-невидимо. А Мастер Элиот еще непонятно добавил: «Если звезды зажигаются, значит, это кому-нибудь нужно».
Видать, с песком как с теми звездами: он тоже кому-то нужен. Не зря же каждую неделю из космопорта прибывали четыре грузовых флаера и забирали все до последней песчинки, освобождая хранилища для новых запасов.
Целую тетрадь я заполнил подобными выписками. Они меня поразили, даже потрясли. Ведь и же не брал людей, у которых только что случилось горе, несчастье, смерть. Я взял то состояние, которое повторялось. Я взял тех людей, из которых многие сами сказали, что они не понимают, откуда у них это состояние.
Грон наблюдал за этим процессом с трепетом. Каждый раз, когда вереница тяжелых перегруженных машин тянулась от хранилищ к массивным воротам, внутри у него все замирало. Иногда ему даже хотелось бросить все к черту и рвануть с флаерами в космопорт, что обосновался на окраине планетарной столицы Арубус. Грон отвлекся от созерцания погрузочных процессов, стянул с головы шапочку и вытащил из-за отворота картинку. На изображении виднелись просторные дома, оживленные улицы — другая жизнь. Он видел столицу и космопорт только на картинках, у Мастера их было много. Одну Грон даже ухитрился стянуть. Хотя почему стянуть? Она валялась на полу, и он ее украдкой подобрал. Можно сказать — нашел.
Мир на этой картинке казался нереальным, словно вырванным из какой-то сказки. Впрочем, для Грона он и был сказкой. Парень знал другой Паладос с бесконечными песками, трехцветным небом и Дробилкой. О том, что однажды он отправится в столицу и войдет в единственный на планете космический порт Лапус Хоул, Грон мог только мечтать. Но юноша понимал, что такие дальние путешествия не для него. Арубус находился на расстоянии трех тысяч километров, и самый дешевый билет туда стоил более сотни кредитов. Такую сумму Грон не заработал бы даже за две жизни. Кроме того, в Распределительном Центре рассказали, что ехать туда не стоит, поскольку делать там ему все равно нечего — работы не найти, зато неприятностей — сколько угодно. К тому же с самого рождения Грон являлся практически собственностью дробилки. Вся его жизнь была известна заранее на много лет вперед. Утром, после того как колокол возвещал о начале дня, он покидал свой спальный куб и отправлялся на работу. В середине дня он уходил на перерыв, обедал, а вечером спешил в местный бар на кружечку пива, после чего возвращался домой и ложился спать. И все доступные ему радости заключались в картинке, спрятанной за отворотом шапочки, и мечтах о столице и мирах за пределами Паладоса.
Я был потрясен, озадачен. Что за страдание, которому подвержены люди? Откуда оно берется? И как с ним бороться, какими средствами?
— Грон, — недовольный голос Мастера вернул юношу к реальности, — сириусянский выкормыш! Где тебя носит?!!
Грон вспомнил, что отпросился по нужде. А Мастер Элиот сидит возле машины вместо него уже, наверное, с полчаса, пока он тут прохлаждается и наблюдает за флаерами. Парень торопливо спрятал картинку, натянул шапочку и поспешил обратно. Неприятности ему не нужны, а они обычно возникали у того, кто вместо работы следил за отгрузкой.
Может быть, это страдание возникает от неустройства жизни, от социальных огорчений, от мировых вопросов? Может быть, это создает почву для такой тоски?
Проблем Грону хватало и без этого. Паладос был миром суровым, с тяжелой и серой жизнью, хотя когда-то третья планета системы Сириуса, хоть и находилась на задворках Млечного Пути, считалась одним из немногих райских уголков вселенной. Сейчас уже никто не вспомнит, кто и в честь чего или кого дали планете имя Паладос. Но достоверно известно, что раньше планету покрывали океаны и густые изумрудные леса. Здесь был яркий животный мир, но, к несчастью для него, на Паладосе находились еще и крупные месторождения черной руды — редкого и дорогого сырья, используемого для строительства космических аппаратов. Именно этот немаловажный факт и погубил изумрудно-голубую планету.
Да, это так. Но тут я вспомнил слова Чернышевского:
Первыми разработкой месторождений занялись зордиане. Вырубив леса, они построили на планете несколько городов, соорудили шахты. Красивости ландшафтов и природные заповедники их не волновали, ведь речь шла о крупных доходах от добычи ископаемых. Несколько веков спустя в результате небольшой заварушки с пархианцами, громко названной военным конфликтом, зордиане потеряли планету. Новые хозяева не стали вкладываться в разработки, а просто продали Паладос со всеми потрохами людям. Человечество же по старой привычке постаралось отобрать у планеты все, что можно, высосав из многострадального шарика последние соки. В итоге Паладос лишился не только содержимого недр, но и неразумных коренных жителей, которых люди благополучно продали все тем же пархианцам в качестве деликатеса.
К тому времени, когда рудные месторождения истощились и хозяева перенесли свои предприятия в другие места, Паладос остался пустым и мертвым. Не было здесь больше ни растительности, ни исконных форм жизни, ни наземных водоемов. Бесподобная некогда по своей красоте планета мало что могла предложить случайным путешественникам. Все, что здесь сохранилось, — немного грунтовой воды и разреженная, но пригодная для дыхания атмосфера, которую поддерживали два старых генератора, построенные первыми поселенцами. Кроме этого, тут имелся древний космический порт и одна действующая шахта с громким названием «Распределительный Центр», где тысячи поселенцев вынуждены были драться из-за редких остатков черной руды, которую все еще можно было найти в глубоких туннелях подземных сооружений.
«Не от мировых вопросов люди топятся, стреляются и сходят с ума».[31]
Те, кому выпало несчастье жить здесь, ненавидели родную планету. И их можно было понять: грязный, затерянный на задворках вселенной Паладос не располагал к любви. И они ненавидели. Ненавидели судьбу, ненавидели свою работу, но больше всего они ненавидели пришлых, явившихся сюда после них. К слову, таких искателей приключений было много. Слухи о черно-рудном клондайке все еще гуляли по галактике и привлекали достаточное количество романтиков и неудачников, чьи мечты о тайных сокровищах и неоткрытых месторождениях могли рассеяться лишь в туннелях Шахты.
Эти слова меня еще более смутили.
В этом смысле Грону повезло. В отличие от большинства паладонийцев, он не был приезжим. Он не проигрывал в карты свой обратный билет, не скрывался от властей и бывших жен. Грон родился на Паладосе и мог смело назвать себя местным жителем. Конечно, не коренным, а скорее, потомком тех шахтеров, что прилетели на планету около трех веков назад. Как и другие аборигены, Грон никогда не покидал родную планету. За всю свою сравнительно недолгую жизнь он ни разу не выходил даже за пределы Распределительного Центра.
К своим двадцати годам Грон уже завершил три этапа обучения. Через два года он мог стать первым подмастерьем Мастера Элиота. Эта должность лучше оплачивалась и давала возможность получить лучшее жилье. Может быть, даже комнату с отдельной ванной. От одной идеи Грона бросало в дрожь. О, собственная комната с отдельной ванной и, возможно, даже с кухонной стойкой. Мысль об этом грела даже больше, чем мечты о космопорте.
Я не мог найти никакого решения. Я не понимал.
Грон пытался представить себе новую обстановку, слепо глядя через маленькое круглое оконце. Вдали виднелись расплывчатые очертания гор Лироса, нависавшие над долиной и отбрасывавшие длинные тени на качающиеся дюны. Утреннее небо над ними оставалось неизменным, бледно-серым снизу, желто-красным в центре и темно-синим далеко наверху.
Колокол ударил второй раз. Трудовой день подходил к концу. Грон огляделся. До рабочего места у машины, где продолжал пыхтеть Мастер Элиот, он так и не добрался… ну и ладно, завтра всё доделает.
Может быть, все-таки (снова подумал я) это та мировая скорбь, которой подвержены великие люди в силу их высокого сознания?
Парень тряхнул головой, развернулся и поспешил в общий транспортный туннель, который представлял собой прозрачную трубу метров триста в диаметре. Обычно туннель выглядел довольно оживленным, во всяком случае, в те часы, когда в него попадал Грон. Так было и сейчас. Сотни рабочих, по большей части такие же дробильщики, заполняли автоматизированные тротуары, которые вели сразу в несколько точек. Например, в Диспетчерский отсек — огромное сорокаэтажное здание. Эту серую махину называли сердцем всей Добычи. Именно туда по утрам приходили рабочие и шахтеры, и именно оттуда они возвращались по вечерам. Здесь же собирали песок и загружали его на транспортные суда.
Нет! Наряду с этими великими людьми, которых я перечислил, я увидел не менее великих людей, которые не испытывали никакой тоски, хотя их сознание было столь же высоким. И даже этих людей было значительно больше.
Грон стоял на платформе, терпеливо ожидая небольшого просвета в потоке людей. Этот скучный ритуал повторялся изо дня в день и вряд ли мог порадовать какой-то неожиданностью. Высмотрев свободное место, парень впрыгнул на металлическую полосу. Та беззвучно потянула его вдоль вырезанных из цельного камня темно-красных зданий. Гладкая поверхность скучных построек практически не отражала свет. Вокруг высоких сооружений и между ними находились многочисленные транспортные пути, заполненные вездеходами, тяжелыми грузовиками и легкими подвесными плотами. Большинство машин были выкрашены в темно-синий цвет, отчего транспортные пути издали напоминали глубокий, хитро ветвящийся канал. Хотя у Грона такой ассоциации возникнуть не могло: каналов, тем более глубоких, он никогда не видел. Даже на картинках.
Зато он много раз видел маркировку, что мелькала на темно-синих бортах грузовиков и вездеходов. И если бы кто-то спросил, юноша легко мог рассказать, что эта картинка на темно-синем фоне — эмблема Клана «Сюи Де Манн», или СДМК, как называли его местные.
На вечере, посвященном Шопену, исполняли его Второй концерт для фортепьяно с оркестром.
СДМК, влиятельнейшая группировка техномагов, появилась на Паладосе около двадцати лет назад. Поговаривали, что изначально целью их визита было расследование необычных происшествий на Шахте. Однако после завершения расследования эти странные люди отчего-то решили остаться — если не навсегда, то на весьма неопределенный срок. Во всяком случае, убираться восвояси они пока не собирались.
Выкупив у планетарных властей несколько заброшенных туннелей, люди Клана завезли оборудование и начали какие-то раскопки. Что именно они собрались раскапывать, можно было только догадываться. Всевозможных гипотез ходило множество: всякий предлагал свою версию, отчего Распределительный Центр зашелестел слухами — один невероятнее другого.
Я сидел в последних рядах, утомленный, измученный.
Чему верить, Грон не знал, поэтому просто отмечал для себя новые факты. А факты были такими: следом за первой группой техномагов на Паладос прибыли еще шесть. Все они покупали участки заброшенных шахт и начинали собственные раскопки. В народе это поначалу вызывало раздражение. Но когда пришлые стали нанимать людей, давая столь ценные рабочие места, народ потихоньку забыл о сомнениях. Жалобы прекратились, тем паче что новые техномаги уже не приезжали. Зато слухи продолжали ползти.
Но Второй концерт прогнал мою меланхолию. Мощные, мужественные звуки наполнили зал.
— Эй, ты не слышала о братьях Ординус Прайм?
Грон повернул голову на голос. Женщина, что ехала позади него, обращалась, конечно, не к нему, а к одной из своих спутниц, но все какое-то развлечение: если не поговорить, так хоть послушать.
Радость, борьба, необычайная сила и даже ликование звучали в третьей части концерта.
— Нет, — покачала головой вторая, с веснушчатым носом.
Третья лишь молча дернула в сторону подбородком.
Откуда же такая огромная сила у этого слабого человека, у этого гениального музыканта, печальную жизнь которого я так теперь хорошо знал? — подумал я. Откуда же у него такая радость, такой восторг? Значит, все это у него было? И только было сковано? Чем?
— Они обещали снова открыть туннель, — понизив голос, продолжила первая.
— Неужели?
Тут я подумал о своих рассказах, которые заставляли людей смеяться. Я подумал о смехе, который был в моих книгах, но которого не было в моем сердце.
Грон навострил уши.
— И где ты об этом узнала? — недоверчиво хмыкнула та, что до сих пор молчала.
Не скрою от вас: я испугался, когда мне вдруг пришла мысль, что надо найти причину — отчего скованы мои силы и почему мне так невесело в жизни; и почему бывают такие люди, как я, — склонные к меланхолии и беспричинной тоске.
— Прошлой ночью я была в столовой на третьем уровне…
— Я так и знала… — в голосе подруги добавилось скепсиса. — Снова эти глупые слухи.
— Зачем ты так говоришь?
Осенью 1926 года я заставил себя уехать в Ялту. И заставил себя пробыть там четыре недели.
Юноше показалось, что первая из приятельниц обиделась.
— Потому что из столовой на третьем уровне, — наставительно сообщила третья, — никогда не выходит ничего путного, кроме сплетен.
Десять дней я пролежал в номере гостиницы. Затем стал выходить на прогулку. Я ходил в горы.
— А что если это правда? — оживилась веснушчатая. — Что если маги снова откроют другой туннель? Может, мы хотя бы спросим, может, займем место в очереди… пока еще не поздно.
А иногда часами сидел на берегу моря, радуясь, что мне лучше, что мне почти хорошо.
— Делай, что хочешь. — Третья дама явно потеряла интерес к разговору. — Я не буду больше тратить время впустую, стоя в этих дурацких очередях. Что мне, заняться нечем?
— А что, есть чем?
Я очень поправился за месяц. На душе у меня стало спокойно, даже весело.
— Представь себе, да. — Третья гордо вздернула нос. — Я собираюсь подать заявление на административную должность в «Сюи Де Манн». Знаешь Анну Джульетту с нижнего уровня? Она по большому секрету шепнула мне, что в отделе надзора есть вакансия.
— А ты и уши развесила, — хихикнула та, что завела разговор. — Она тебе еще и не то шепнет.
Чтоб еще более укрепить мое здоровье, я решил продолжить отдых. Я взял билет на теплоход, чтобы доехать до Батума. Из Батума я хотел ехать и Москву прямым поездом.
— Ну, уж во всяком случае это не сплетни из столовки, — теперь уже насупилась третья. — Она сказала, что идет набор сотрудников.
— Да нужна ты им в администрации! Держи карман шире!
Я взял отдельную каюту. И в чудесном настроении уехал из Ялты.
— Точно-точно, — поддержала веснушчатая подругу. — Техномаги никогда не берут нас, простолюдинов. Бояться испортить свой безупречный генофонд, если ты понимаешь, о чем я.
Грон отвернулся. Слушать бабскую перебранку — занятие скучное. Впрочем, спор скоро перешел на рассуждения о техномагах и тех, кто на них работает. Потом тетки принялись перемывать косточки какой-то Луизе. Оказывается, та совсем стыд потеряла, спит с кем попало. Шутка ли, за пять лет сменить трех мужей и четырех любовников.
Море было тихое, безмятежное. И я весь день просидел на палубе, любуясь берегом Крыма и морем, которое я так любил и ради которого я обычно приезжал в Ялту.
От таких подробностей Грону стало совсем тоскливо. Уж лучше бы обсуждали техномагов. Пусть он тысячу раз слышал про то, как те стали настоящими властителями Паладоса, но это по крайней мере соответствовало истине.
Власть принадлежит тем, у кого есть кредиты, это Грон знал точно. И хотя Федерация назначила временного губернатора, тот был гол, как сокол. Нет, конечно, денег у губернатора имелось больше, чем у Грона и тех трех теток, вместе взятых, но все же недостаточно, а следовательно, и власти практически никакой. У техномагов же, напротив, количество кредитов зашкаливало. И использовали они их на свое усмотрение, а не согласно бюджету. Например, они наняли собственную охрану, а в космическом порту у них был персональный док, который не вправе инспектировать даже губернатор. Сам Грон этого не видел, конечно, но так говорил Мастер Элиот, а ему верить можно.
Утром, чуть свет, я снова был на палубе.
Вставало изумительное утро.
Барышни все еще обсуждали несчастную распутницу Луизу, когда самодвижущаяся полоса обогнула массивную колонну из белого металла. Грон сиганул на выложенную из камня платформу, что служила входом в Диспетчерский центр. Не останавливаясь, проскочил через большой круглый провал входа и поспешил к третьему терминалу, чтобы сдать свой дневной отчет о проделанной работе, хотя парень и не понимал, зачем это нужно, ведь занятие его было однообразным и скучным. Грон частенько говорил: «Дело плевое — следить за лезвиями и ничего не делать». И эта характеристика в полной мере соответствовала действительности. Большую часть времени Грон просто стоял около большого выключателя и пристально наблюдал за возможными посторонними предметами в горной породе. Время от времени юноша останавливал лезвия и чистил их, просто потому, что скучал. Изредка он ходил вдоль поточной линии и изучал куски породы. Да еще слушал Мастера Элиота, который, в отличие от Грона, был всегда занят.
Старый рабочий Дробилки отвечал за все двенадцать этажей, на которых трудилось около трехсот человек и вдвое больше роботов. У него никогда не было и минуты отдыха. Стоило только Мастеру расслабиться, как на линии обязательно случалось что-то, требующее его вмешательства. И старик кричал, ругался на чем свет стоит и, проклиная свою судьбу и всех, кто встречался ему на пути, мчался исправлять неприятность. А неприятности происходили постоянно.
Я сидел в шезлонге, наслаждаясь своим прекрасным состоянием. Мысли у меня были самые счастливые, даже веселые. Я думал о своем путешествии, о Москве, о друзьях, которых там встречу. О том, что тоска моя теперь позади. И пусть она будет загадкой, только чтоб ее больше не было.
К счастью для Грона, у него никаких проблем с Мастером Элиотом не возникало. Лопасти всегда перемалывали горную породу, а песок всегда передавался на следующую станцию, которая была спрятана за металлической дверью. По крайне мере он так думал. Но не успел Грон подойти к терминалу, как за спиной прозвучал знакомый голос:
— И что это мы здесь делаем?
Грон вздрогнул и повернулся. Перед ним стоял Мастер Элиот, но никого другого рядом больше не оказалось.