Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ясно, что это моя проблема. Так или иначе, но в последнее время выходит все больше книг о животных.



Идет дождь. Когда у тебя в кои-то веки есть работающий зонт и ты не забыл его дома либо где-нибудь еще, рядом с тобой обязательно оказывается человек, у которого сломался зонтик или который забыл его дома либо где-нибудь еще. И тебе приходится выручить этого человека. Весь путь вы будете меняться местами — так, дескать, удобнее — и по очереди говорить: «Может, лучше нести его мне?», и, когда зонт у тебя, ты любезно стараешься держать его так, чтобы он закрывал другого лучше, чем тебя. Но другой продолжает требовать: держи немного выше, опусти, держи ближе ко мне, а то я промокну. В конце концов он скажет: «Может, лучше нести его мне?» И ты передашь зонт ему, и наступит твоя очередь говорить: держи выше, опусти, держи ближе ко мне…



Четвертого октября, в День св. Франциска (Сан Франческо), я отключаю мобильник, но это не помогает. Родственники и друзья из Казерты звонят мне на домашний или набирают номера тех, кто может быть рядом со мной. Они ищут меня, как искала бы полиция, если бы я совершил преступление. Ищут, потому что для них очень важно поздравить меня с днем ангела.

Никто другой в мире ни разу в жизни после моего отъезда из Казерты не поздравил меня с днем ангела ни в Риме, ни где бы то ни было. Только они.

А ведь им известно, что я чихать хотел на именины, я говорю им это каждый год, когда они в очередной раз поздравляют меня. Более того, я говорю, что поздравления действуют мне на нервы, что это издевательство — приставать с поздравлениями к человеку, который не хочет, чтобы его поздравляли, но они верны себе. Я тысячу раз повторял, что не понимаю их страсти к поздравлениям, что я не признаю именин и не хочу, чтобы меня с ними поздравляли. Единственное, чего я добился, — это что теперь они, звоня мне в этот день, говорят: «Я знаю, что тебе это не нравится, но не могу не поздравить тебя с днем ангела», либо: «Я знаю, что тебя это раздражает, но все равно поздравляю. Нравится тебе это или нет, не имеет значения».

Если мне удается продержаться до вечера с минимумом звонков из родного города, я вздыхаю с облегчением. Так нет же — звонят и на следующий день, чтобы сказать: мы, мол, знаем, что вчера у тебя был выключен телефон, потому что тебя раздражают поздравления с днем ангела, но все равно хотим тебя поздравить, Лучше поздно, чем никогда.



Любители пофлиртовать, которые ограничиваются флиртом.



Слишком долгие подступы.

Альба красивая, но назвать ее очень красивой я бы не решился. Она из тех женщин, про которых говорят: «Не знаю, но в ней что-то есть». Это неуловимое «что-то» может означать «милая» и даже «вульгарная». Одновременно. Странное сочетание, но именно оно делает ее красивой. Казалось бы, это так называемое «что-то» меньше, чем красота, тогда как на самом деле оно больше. Настолько больше, что опасно.

О его опасности говорит число жертв. В одном только районе Тестаччо я насчитал двадцать четыре жертвы (со мной двадцать пять). Я говорю о районе Тестаччо потому, что Альба там живет и проводит большую часть времени. Девять жертв я насчитал на одной только улице Бранка. Девять на одной улице! Соседней с той, на которой живет она.

Жертвами я называю мужчин, влюбившихся в нее, очарованных ею, потерявших из-за нее покой, буквально помешавшихся на ней. К ее жертвам у меня есть все основания причислить и двух женщин. Все, о ком я говорю, попали под влияние Альбы, в зависимость от нее. В сущности, она может делать с ними (с нами, если быть точным) все, что захочет.

Этим Альба напоминает героиню пьесы Чехова «Дядя Ваня» Елену, которая, правда, довольствуется куда меньшим урожаем жертв. Но они есть: все мужчины, окружающие Елену, влюблены в нее, поскольку она их к этому поощряет. Поощряет по-разному, безошибочно зная, как сделать их своими жертвами. И чем больше они сопротивляются, тем больше Елена старается влюбить их в себя и с удовольствием в этом преуспевает, после чего теряет к ним интерес.

Так действует Елена в чеховской пьесе. Так действует Альба в жизни. Обе — как Елена, так и Альба — выбирают в качестве идеальной жертвы того, кто обращает внимание на их своеобразную привлекательность. Кто-то утверждает, что раскусил Альбу с ее стремлением влюбить в себя решительно всех, с ее стремлением постоянно множить число жертв, и этим утверждением хочет сказать, что уж он-то, в отличие от других, не попадется в ее сети, тем самым давая Альбе повод приложить все усилия, чтобы того, кто сознательно избегает роли жертвы, превратить в жертву.

Говорю это, исходя из собственного опыта. Я долго, сколько мог, держался, но все равно кончилось тем, что у меня была любовная связь с Альбой, продолжавшаяся с тридцать первого января до середины мая. Любовная связь, во время которой я считал себя избранником Альбы, считал, что она разделяет мои чувства, а однажды, сколь ни трудно в это поверить, мне показалось даже, будто она моя жертва. Все эти месяцы я смотрел по сторонам, когда шел по улице Бранка один или с ней после того, как мы выходили из ее дома, и оглядывал по одному всех девятерых ее воздыхателей, живущих поблизости, с удовольствием думая, что я не такой, как они. Альба улыбалась мне, как бы говоря: не волнуйся, ты не такой, как они. Эта ее улыбка не успокаивала меня: я все время был на взводе. Я непрерывно спрашивал себя, действительно ли я не такой, как эти, с улицы Бранка. Я действительно был не таким, но в это плохо верилось.

Так продолжалось до того раннего утра, когда она, видя, что я одеваюсь, плаксивым голосом спросила:

— Как, ты уже уходишь?

В эту минуту у меня мелькнула мысль, что не я ее жертва, а она моя. Я улыбнулся, но она не видела моей победоносной улыбки: я стоял к ней спиной.

Понятно, что на душе стало спокойнее.

Это было в середине мая.

В тот день, когда я, успокоившись, почувствовал, что Альба со мной не такая, как со всеми своими жертвами, в тот самый день, когда я уверовал в это, она неожиданно объявила о конце нашей любовной связи. Она сделала это с мелодраматическим видом, сказав, что мы должны расстаться потому, что любим друг друга.

— Но если мы любим друг друга, с какой стати нам расставаться? — недоумевал я.

— Неужели ты не понимаешь? — спрашивала она, глядя на меня расширенными от удивления глазами.

— Конечно, понимаю, — опустив голову, мямлил я, ничего не понимая.

На самом же деле все я понимал, но мне было стыдно в этом признаться, и я притворялся, что не понимаю.

Через месяц с лишним Альба удосужилась придать нашей разлуке настолько противоречивый характер, что я уже не понимал, вместе мы или расстались. На самом деле мы расстались, но казалось с немалой долей вероятности, что вот-вот снова будем вместе. Одним словом, она была в здравом уме, а я чувствовал себя ее жертвой в большей степени, нежели, по крайней мере, семь из девяти ее жертв с улицы Бранка. Потому что двое других — налоговый юрист из дома тринадцать по улице Бранка и двоюродный брат Розарии — окончательно потеряли голову от любви к Альбе. Причем оба не знали, известно ли Альбе, что они потеряли голову. Но Альбе это было известно. И стоило им потерять голову, как Альба утратила к ним всякий интерес.

Фактически коллекционирование жертв — ее работа. То есть работа у Альбы есть, обычная работа, но все ее усилия сосредоточены на коллекционировании жертв. Ее неиссякаемая энергия направлена на удержание десятков и десятков жертв. Дело не в том, что ей больше нечем заняться. Но, на ее счастье, ей это нравится: она пишет и получает эсэмэски, напрашивается на приглашения поужинать, занимается ночным сексом по телефону, обещает поцелуи и не выполняет обещанного или выполняет, чувствуя, что жертва может ускользнуть, целуется, но не занимается любовью, занимается любовью, но только иногда, занимается любовью много раз подряд и потом неожиданно прекращает. Говорит «хватит», даже если чувствует, что не кончила. Говорит, что пора расстаться, заранее зная, что будет скучать. Все это — разной степени сложности ее еженедельной работы по соблазнению.

Что касается меня, то я, считай, почти вышел из игры. Говорю «почти» из чистого суеверия. Недавно я отправил ей эсэмэску, которую вполне можно было не отправлять, потому, быть может, что это был ответ Альбе на эсэмэску, которую Альба не писала, да и не думала писать. «Должен тебе сказать, — писал я, — одну неприятную и в то же время приятную вещь или вещь приятную и в то же время неприятную. Я не перестаю думать о тебе. Ты говоришь, что любишь меня, что думаешь обо мне, что скучаешь. Но любить и желать друг друга — это нечто конкретное. Следовательно, хватит, баста. Я устал от той части меня, которая думает о тебе. Она мне не нравится, эта моя часть, я ее терпеть не могу и на этот раз хочу ее победить. Мне очень жаль».

Избегая излишней патетики, я не написал «прощай». Но это было прощание. Это выглядело так, как будто я бросаю ее, тогда как на самом деле она сама бросила меня, и бросила давно.

Альба ответила мне через несколько дней. Она написала «ок». И больше ничего. Я тут же позвонил ей и кричал по телефону, что никто не имеет права отвечать «ок» на такое горькое письмо, что я страдаю, и, немного подумав, добавил, что надо быть последней тварью, чтобы на это наплевать. Она не должна быть столь безжалостной.

— Ок, ты прав, я ошиблась, извини, — сказала она. И положила трубку.



Теперь я, когда позволяет время, еду на улицу Бранка и сижу там за столиком перед баром или гуляю взад-вперед. Иногда встречаю кого-нибудь из тех, кого рад видеть. Мы с удовольствием болтаем о том о сем до тех пор, пока один из нас нечаянно не произнесет слово «Альба», и тут мы загораемся на несколько минут, чувствуя себя сообщниками в мире, которому мы не нужны. Мне говорят, что интерес к Тестаччо в последнее время падает, что этот район потерял свою притягательную силу. Альба все чаще переходит мост, и похоже, что теперь уже некоторые мужчины с Порта Портезе и с улиц, прилегающих к площади Мастаи, уверены в ее ответных чувствах. Рано или поздно этих легковеров ждет большое разочарование, и, пожалуй, они того заслуживают.

Но мы десятеро держимся заодно и хотя бы можем утешить друг друга. Особенно когда кто-то, не подозревающий о наших страданиях, видя, как она выходит из дому, чтобы отправиться в другой район, задумчиво говорит: «А ведь в этой Альбе действительно что-то есть».

Я надеюсь, что через месяц наши раскопки закончатся. Говорят, обьект интересный и обещает ценный археологический материал.

Не знаю, называется ли это послеродовой депрессией, но мы, становясь отцами, на многое реагируем одинаково. Например, сразу бежим в магазин за тетрадкой, в которую записываем разноцветными ручками дневные, недельные, сезонные рекорды некоторых видеоигр с PlayStation.

Возможно, я не стану писать тебе, чтобы не отвлекать на себя твоего внимания. Но думаю, что в свободные минуты мысленно буду с тобой. От всей души желаю тебе быть веселой»

Неожиданно для себя мы начинаем предаваться сложнейшим философским рассуждениям о нежелательности изоляции от мира, о том, что нельзя все время сидеть дома втроем, о необходимости общения с другими и подкрепляем эти свои рассуждения умными цитатами, афоризмами, примерами из жизни и рано или поздно принимаем приглашение в гости и берем с собой ребенка. В результате мы оказываемся на ужине у друзей, которые непрерывно курят, спрашивая при этом: «Дым вам не мешает?» И спрашивают тоном, не допускающим ответа «нет». Ребенок тем временем кричит в темноте чужой спальни.

Туг Аввакум поставил подпись.

— Странно, — говорим мы, — он никогда не плачет, наверно, животик.

Он дважды перечитал письмо, подправил несколько нечетко написанных букв и остался вполне доволен. Письмо ничего не раскрывало, ничего не обещало. И ни к чему ее не обязывало.

Слово «животик» мы произносим до пятисот сорока семи раз в день, из которых девяносто семь процентов совершенно некстати.

«Пускай себе живет, будто я и вовсе не существую на свете», — вздохнув, подумал он.

Было около восьми. Он вошел в кухню и любезно пожал руку хозяйке, которая, надев массивные очки, только что принялась перебирать рис.

Очень важным для себя мы считаем обладание декодером SKY, который позволяет нам записывать все, что можно записать. Если кто-то приближается к декодеру, мы делаем вид, что у нас инфаркт, а случается, что получаем инфаркт на самом деле. Мы каждый день вытираем наш декодер от пыли, иногда даже гладим его, осыпая ласковыми словами, какими еще ни разу не назвали новорожденного ребенка. Если доходит до того, что мы берем его в постель и засыпаем с ним в обнимку, тут же включается красный сигнал тревоги.

— Отправляюсь в дальний путь, — улыбнулся Аввакум. — Буду участвовать в нескольких археологических экспедициях, так что раньше чем через месяц-два меня не ждите.

Мы не спускаем глаз с экрана мобильника, отвечая одновременно на предложения посидеть за аперитивом, на весьма и весьма откровенные эротические предложения, на приглашения принять участие в турнире по мини-футболу. Это говорит о том, что мы испытываем постоянную необходимость чувствовать себя живыми.

Единственное слово, которое мы произносим чаще, чем «животик», — «аперитив».

Старуха сдвинула на лоб очки и посмотрела на него с удивлением.

Совсем недавно мы открыли, что аперитив лежит в основе человеческих отношений. За аперитивом мы обсуждаем общественные проблемы, говорим о необходимости диалога, о том, что аперитив способствует расширению связей с коллегами по работе, успеху переговоров по важным проектам, а также служит буфером между работой и домом, позволяет человеку расслабиться и вернуть внутреннее равновесие. Так на самом деле и есть. Случается, что мы плачем от отчаяния, когда обстоятельства в последнюю минуту лишают нас возможности попасть на аперитив, о котором мы условились. Собираясь в удобные для аперитива места, мы надеваем кричащие, говоря без преувеличения, рубашки — так называемые гавайские. Нас особенно интересуют женщины лет двадцати. Мы двигаем головой в такт музыке, смеемся вульгарным смехом, забавляемся и первыми начинаем размахивать руками и качать бедрами, изображая пьяный танец. В то же время без конца смотрим на часы и всякий раз, видя, который час, вздыхаем. Многие из тех, кто видят нас на аперитиве, называют нас неуемными, а двадцатилетние женщины — сумасшедшими.

— Вот вам плата за комнату на два месяца вперед, — Аввакум положил на стол несколько банкнот. — Если почему-либо я задержусь дольше, то пришлю деньги по почте.

— Остерегайтесь гадюк, — сказала хозяйка, не сводя с него глаз. — На всяких там пустырях, где вам приходится копаться, полным-полно гадюк, не забывайте об этом. А теплый свитер взяли?

Неизбежно наступает вечер, когда мы в более подавленном, чем обычно, настроении говорим: «Может, мы уже не любим друг друга?» — говорим, плача в объятиях жены, что нам нужно взять время на обдумывание и мы готовы на это время уйти из дома. И все это для того, чтобы успеть к началу футбольного матча, который собираемся смотреть по телевизору у друга. Поздно ночью мы возвращаемся домой и говорим, что нужно все-таки снова попробовать, потому что мы слишком любим друг друга.

Аввакум кивнул головой.

Мы делимся с женой творческими планами, сообщая, что пишем эротические рассказы или романы.

— А хинин?

Мы так и светимся от радости в день появления нового спутникового канала.

Час спустя он уже летел на самолете в направлении Варны. Над Балканским хребтом их неожиданно встретили тучи, и стало темно, как в сумерки. Самолет задрал нос, пробил громаду облаков, и через несколько секунд его тень стремительно заскользила поверх облачною ковра.

И главное, мы дежурим у дома одной из тех двадцатилетних, с которыми познакомились на аперитиве, и, опустившись перед ней на колени, уверяем ее, что она женщина нашей жизни, говорим, что уже три ночи спим в машине, что ушли из дома, что хотим жениться на ней, как только получим развод. Потом возвращаемся домой, не забыв по дороге купить молоко.

Приземлились на аэродроме в окресностях Горна Оряховицы. Аввакум вышел из самолета. Багаж его состоял лишь из легкою плаща, который он нес, перекинув через плечо.



Вздохнув полной грудью, он сделал несколько шагов и улыбнулся: ведь это был его родной край! Час езды — и он в Тырнове.

Заказывая в ресторане бифштекс, я всегда прошу с кровью и уточняю: «Почти сырой». Кто-то другой за столом тоже заказывает бифштекс, но наполовину, а то и полностью прожаренный.

«На обратном пути обязательно заеду», — подумал он и, оглянувшись, быстро вошел в телефонную будку.

Часто наполовину или полностью прожаренный приносят раньше, чем мой, намного раньше.

Когда самолет скрылся из виду, Аввакум закурил и направился по дороге в город. Там его ожидала серая «Победа». Шофер, высокий парень, облокотившись на капот и весело поглядывая вокруг, грыз семечки.

И я каждый раз ломаю голову, пытаясь понять, почему это происходит. И не понимаю.

— Здравствуй, — обратился к нему Аввакум. — Может, и мне дашь горсточку позабавиться?



Не было случая, когда бы официант услышал, что я его зову.

Парень молча посмотрел на нею и продолжал грызть семечки. Аввакум засмеялся.



— А в Тырговиште меня отвезешь?

Смысл отбеливателя.



Услышав эти слова, шофер выпрямился, щелкнул каблуками и тотчас же открыл дверцу машины.

— Я прислан в ваше распоряжение, — сказал он.

Когда видишь по телевизору голы в сыгранном ранее матче и безудержную радость игроков, сравнявших счет или вышедших вперед, и знаешь, что вскоре от их радости не оставят следа голы противника.

«Победа» пронеслась мимо села Арбанаси и уже через несколько минут мчалась по старой восточной части города. Аввакум опустил занавески, забился в левый угол машины и закрыл глаза. «Площадь Девятого сентября, — принялся угадывать он. — Сейчас спускаемся к городскому народному совету… Первый поворот, второй… — Он прижался к спинке. — Вот проезжаем мимо нашею дома, мимо дворика с виноградной лозой и тремя акациями. Может быть, мама глядит сейчас со двора мне вслед».



Он закурил и нахмурился. Когда сигарета догорела и начала жечь пальцы, он посмотрел вперед — машина, едва касаясь черной ленты шоссе, стремительно мчалась на Козаревец…

Ты принимаешь душ в гостинице, он действует на тебя успокаивающе, у тебя прекрасное настроение. Но неожиданно ты узнаешь, что в твоих руках судьба планеты, что от тебя зависит ее спасение. Ты видишь табличку, умоляющую тебя потерпеть еще один день и не ждать, чтобы в твоем номере поменяли полотенца, которыми ты пользовался. Если ты готов на это, у тебя есть шанс спасти планету.

В Тырговиште у почты остановились на несколько минут. Пока Аввакум разговаривал по телефону, шофер достал из кармана горсть семечек и снова принялся их грызть. Было жарко, душно, пахло пылью и раскаленным щебнем.

Разумеется, ты согласен оставить полотенца еще на один день. Но тебя смущает то, насколько просто спасти ее, планету.

В три часа дня они прибыли в Преслав. Аввакум вышел из машины, пожал руку шоферу и зашагал к центру городка. Улицы были пустынны, на покрытых пылью плодовых деревьях не шелохнулся ни один листок, все будто погрузилось в какую-то ленивую, беззаботную дрему.



Заказав в гостинице комнату, Аввакум подозвал возницу обшарпанного фаэтона и велел везти его в старый город. Когда они подъехали к парку, соединяющему новый и старый Преслав, он послал извозчика вперед, а сам не спеша пошел по главной аллее пешком. Возле памятника погибшему антифашисту Борису Спирову стоял невысокий, довольно полный мужчина в белом пиджаке и черных брюках. На его круглом лице блестели капельки пота.

Время от времени мне приходит на память, особенно по ночам, фраза, которую я когда-то, тысячу лет назад, услышал от одной девушки: «Я думаю о тебе не каждый день, но всегда». Я ломаю голову над этой фразой, верчу ее так и сяк в попытке понять, что же она могла значить. Но она остается для меня непонятной. Если я и понял, так только, по-моему, то, что при всей ее некрасивости она звучит красиво.

— Делайте вид, что не знаете меня, — бросил ему Аввакум, заметив, что тот заулыбался. Он посмотрел вокруг и тоже остановился перед памятником.

Мужчина в белом пиджаке встал рядом.

— Мне необходимы сведения о Методии Парашкевове, сказал Аввакум. — О нем, о его родителях и обо всех родственниках. А также сведения о людях, с которыми он был в более или менее близких отношениях. Кто они, где проживают и чем занимаются. Завтра вечером на этом же месте мы снова встретимся и вы передадите мне эти сведения… — Он помолчал. — Только глядите в оба. — В голосе Аввакума чувствовалась строгость. — Я археолог и с сотрудниками милиции не имею ничего общего, ясно?

Мужчина кивнул головой.

— Я изучу полученные материалы ночью. Если понадобятся дополнительные сведения, вы меня застанете на следующий день часов в восемь утра в маленькой кондитерской напротив гостиницы. Если нет — меня там не будет. Тогда можете считать, что задание выполнено хорошо.

Он вгляделся в надпись на памятнике, потом повернулся и неторопливо пошел к выходу из парка. Там его, как было условлено, ждал обшарпанный фаэтон. Возница, надвинув на глаза барашковую шапку и раскрыв рот, сладко дремал на козлах.

С этого момента и до следующего вечера Аввакум был только археологом. Методий Парашкевов, некто X, таинственное урочище Змеица вдруг как бы перестали для него существовать. Прежде всего он нанес визит вежливости директору музея и имел с ним длинный разговор. Потом осмотрел экспонаты, хотя некоторые из них он видел десятки раз, и покинул музей лишь с наступлением сумерек. На следующий день он побродил немного у развалин внутренних стен крепости, набросал в записной книжке орнаменты карнизов Золотой церкви и, сев в фаэтон, поехал на правый берег Тичи. Среди зелени кустарников на солнцепеке громоздились руины знаменитых в древности преславских монастырей. Аввакум расположился в тени, набил трубку и с удовольствием закурил.

В горячем воздухе дым вился колечками. Над головой пролетали крикливые сороки, а высоко, в бледной синеве плавно парил орел, неподвижно распластав крылья. Груды камня, заросли, где наверняка водились змеи, запах горячей земли и прелой листвы и тяжелая душная тишина. Аввакум улыбнулся: «Sic transit gloria mundi!»[4] Может быть, именно здесь царь Симеон Черноризец Храбрый, отточив гусиное перо, вспоминал кровавую Ахелой[5] и изнывал от неутоленной жажды власти, мечтая вступить на царьградский престол… «Sic transit gloria mundi!» Важно, чтобы о тебе осталась добрая память.

Вечером Аввакум принес к себе в номер большой конверт, в нем были записи, сделанные от руки и на пишущей машинке, — сведения о Методии Парашкевове.

Тут возникает вопрос. Допустим, что в соответствии с гипотезой, изложенной им полковнику Манову, преступление совершил некто X. Он оглушил постового милиционера, разбил окно в помещении военно-геологического пункта, похитил схему стратегического значения и прочее. А Мелодия Парашковова — момчиловскою учителя, человека, ни в чем неповинного, — просто-напросто оклеветали. Почему же в таком случае Аввакум собирает сведения о невинном человеке, и притом не открыто, а в строгой тайне, с тысячью предосторожностей?

Мне, летописцу этой истории, можно задать не один, а десятки подобных вопросов, и я всегда отвечу вполне серьезно и с большим удовольствием. Что касается Аввакума, то он только усмехнулся бы сдержанно, как обычно, и промолчал.

Он был глубоко убежден, что поступает правильно и делает именно то, что следует. Если диверсия против Методия Парашкевова есть плод личной мести, то Аввакум надеялся найти в биографии учителя тот ключ, которым он легко откроет дверку и обнаружит за ней автора диверсии, некоего X. Но если в биографии учителя нет ничего такого, что указывало бы на его более особые отношения с кем-либо тогда станет ясно, что в преступлении не следует искать проявления личных чувств и субъективных мотивов.

В этом деле быта еще одна сторона, над которой Аввакум часто задумывался. Опасение, что какая-либо случайность поставит его гипотезу с ног на голову. Он строил свою версию на основе нескольких трудноуловимых, по очевидных ошибок преступника До сих пор все шло хорошо, все покоилось на железной логике: ошибки в конце концов уличают и раскрывают преступника. Прекрасно. Но как в математике, так и в разведке при решении сложных задач иногда приходится пользоваться методом «от противного» Аввакуму был знаком этот математический метод, и, когда нужно, он применял его в своей практике. Отсутствие битого стекла на земле, следов на штукатурке и то, что железный прут был перепилен с внутренней стороны и отогнут наружу, крупные осколки стекла на каменном полу — это действительно могло быть ошибкой преступника. Но кто мог с полной уверенностью утверждать, что все это сделано не преднамеренно, не с умыслом?

И Аввакум попробовал идти «от противного»: некто X. умышленно делает ошибки, чтобы навести разведку на мысль, что она имеет дело с мнимой, а не с настоящей диверсией, или, проще говоря, что Методий Парашкевов сам выдает себя за жертву диверсии, из чего следует, что некто X. и Методий Парашкевов — одно и то же лицо.

В этой контргипотезе был какой-то процент вероятности. Ничтожный, правда, процент, потому что она предполагает исключительные способности преступника, что в практике встречается очень редко. Во всяком случае, Аввакум решил подвергнуть контргипотезу самой придирчивой проверке, чтобы не осталось ни капли сомнения в возможности тою, что Методий Парашкевов и загадочный X. — одно и то же лицо. Он проследит за жизнью учителя Методия Парашкевова с его юношеских лет вплоть до того полночного часа, когда было совершено преступление. Эта работа должна послужить как бы введением к решению загадки.

Он вынул записи, набил табаком трубку, уселся поудобнее за столом и принялся читать.

На следующее утро ровно в восемь часов человек в белом пиджаке вошел в маленькое кафе-кондитерскую, окинул взглядом столики и облегченно вздохнул. Хотя человек этот еще не завтракал, он заказал лимонад и с наслаждением выпил его залпом.

Из Преслава Аввакум уехал в Шумен, но остановился не в городе, а снял на несколько дней комнату в ближнем селе Мадар. Сюда ему были доставлены два объемистых пакета — первый вручили в большой пещере, а второй — три дня спустя у развалин над селом; оба пакета содержали сведения о Методии Парашкевове и о людях, с которыми он дружил и общался.

Затем Аввакум отправился в Провадию. Там он пробыл три дня и почти не выходил из своего номера. Лишь вечером совершал небольшие прогулки по улочкам, прилегающим к гостинице.

На одиннадцатый день после того, как он покинул Софию, он приехал в Пловдив. С вокзала на квартиру, которая быта заранее приготовлена тля него, он добрался на служебной машине. Ехали с задернутыми занавесками: сержант, сопровождавший его, за всю дорогу не проронил ни сова.

Квартира оказалась просторной, солнечной, с ванной и закрытой верандой, на которой вдоль стен стояло несколько пестрых шезлонгов. Обслуживала ею пожилая женщина, которая приходила из кухни только по вызову.

Аввакум дал сержанту денег и попросил купить костюм, чтобы можно было переодеться, и флакон одеколона. Затем он помылся, укутался и прохладные, безупречно чистые простыни, закрыл глаза и тотчас же уснул.

Спал он до самого вечера. Когда стемнело, выбритый, чистый, надушенный вышел на улицу. Узнать его, правда, было нелегко — в очках, с коротко подстриженными усиками. Перекинув через плечо бежевый плащ, с рассеянным, беззаботным видом побрел он к центру города.

На квартиру Аввакум вернулся ранним утром, когда шли на работу рабочие первой смены.

Так он проводил в Пловдиве все дни и ночи: вечером уходил из дому и возвращался утром.

По вечерам Аввакум шел в управление, запирался в комнате секретаря и вооружившись записной книжкой и карандашом, перелистывал целые горы дел. Его интересовали те из них, в которых содержался материал об имевших место в последние два-три года пограничных происшествиях: переброска из-за границы диверсантов, обнаружение и раскрытие шпионской резидентуры. шпионаж на границе и прочее. С предельным вниманием он читал и снова перечитывал страницы, где местом действия были пограничные участки, находящиеся в районе Момчилова.

Каждый день, прежде чем идти в управление. Аввакум забегал в отдаленный от центра ресторан «Фракия», где ужинал в укромном уголке и полчаса слушал музыку. Здесь был хороший оркестр, и обычно исполнялись веселые мелодии, но почему-то от этой веселой музыки Аввакуму становилось грустно, словно с эстрады веяло холодом, а угол, в котором он уединялся, находился где-то на краю света. В такие минуты ему очень хотелось заказать чего-нибудь горячительного, и он начинал стучать перстнем по тарелке, но когда появлялся официант, Аввакум мрачно требовал счет и быстро уходил.

Он ложился спать в семь утра и вставал в двенадцать. Освежившись под холодным душем, садился есть. Обед его состоял из двух больших чашек кофе и тонкого бутерброда. Затем, положив перед собой сигареты и обставившись пепельницами, он принимался за работу.

Еще находясь в Мадаре, Аввакум запросил из управления дополнительные сведения о Методии Парашкевове, так как о его учительской деятельности между Девятым сентября и началом 1947 года ничего не было известно Кроме того, он попросил полковника Манова прислать ему координаты пунктов тайных радиопередач, засеченных нашими пеленгаторами, и личные дела сотрудников момчиловского военно-геологического пункта.

Материалы были ему переданы на следующий же день после его прибытия в Пловдив.

Облик Методия Парашкевова уже начал вырисовываться в сознании Аввакума. Разумеется, он видел его пока лишь в «три четверти». Чтобы получился полный «анфас», в характеристике учителя недоставало момчиловского периода. Но даже и так он целиком совпадал с тем первоначальным представлением об учителе, которое создалось у Аввакума.

В роду Методия Парашкевова ни по отцовской, ни по материнской линии не было никого, кто был бы уличен в каких бы то ни было проявлениях реакционных настроении. Все его близкие и дальние родственники усердно работали теперь в сельскохозяйственных кооперативах, а два двоюродных брата за успехи в выращивании десертных сортов винограда «димят» были награждены серебряными медалями. Став учителем, Методий Парашкевов по-прежнему сторонился политической борьбы; правда, в некоторых материалах имеются намеки на его «скрытые симпатии» к прогрессивно настроенным учащимся. Однако нигде в документах нет ни одного свидетельства даже о «скрытых симпатиях» к правым.

В большинстве материалов Методий Парашкевов рисуется как человек необычайно скромный, пренебрегающий бытовыми удобствами, спартанец по духу. Утверждали, что он несколько молчалив, замкнут, у нею довольно тяжелый характер. По общему мнению, он прекрасный педагог, интересуется научной литературой, любит бывать «среди природы». После химии вторым ею увлечением была геология — везде, где ему приходилось учительствовать, он оставлял в качестве наглядных пособий небольшие, тщательно подобранные коллекции минералов. По мнению некоторых, именно это увлечение и помешало ему жениться: он терял много времени на собирание различных камешков и вечно транжирил деньги на книги, инструменты, всевозможные препараты и химикалии.

Не было ни одною свидетельства, где бы не упоминалось о его необыкновенной страсти к охоте. У него она была наследственной. Дед его по отцовской линии, Игнат, слыл на всю околию опытным охотником на волков. А Методий был не только метким стрелком, но и искусным препаратором: всюду, где он работал, кабинет по естествознанию украшали чучела препарированных им зайцев и лисиц, сов и куропаток, которые выглядели совсем как живые.

Трудно было, однако, понять, что заставило ею прервать свою учительскую работу и поселиться в Софии. Сведения об этих двух годах его жизни были довольно скудными. Удалось установить немногое: он жил на деньги, полученные им от продажи отцовскою виноградника; приобрел у какого-то иностранца, вероятно, у англичанина, охотничье ружье; подавал заявление о приеме его на работу в горно-геологический институт. В этот институт его не приняли — на заявлении значится резолюция заведующего отделом кадров: «Не соответствует политически». Хозяин квартиры, где он жил в ту пору, паровозный машинист, сообщил о нем такие данные: «Молчалив, нелюдим, много читает, часто ходит на охоту. У него хорошее ружье, патроны делает сам, убитую дичь раздает всем, кто пожелает. Человек он тихий, замкнутый. Василка, жена моя, ужасно сердилась из-за камней, которыми он завалил всю комнату. На столе всегда держал большие и маленькие пузырьки со всякими химикалиями, разные увеличительные стекла и молоточки. Как-то даже купил себе у старьевщика маленький микроскоп, видать, неплохой, потому что блестел, словно сделан из золота. В тот день мы даже услышали, как он насвистывал у себя в комнате. Видимо, микроскопу радовался. Гости к нему не ходили, за комнату платил в срок, а вот тратиться на одежду скупился. Жена моя, Василка, стирала ему белье, и ей приходилось вечно штопать воротнички его рубашек. Нам он был не в тягость, да и нами был доволен Когда сказал, что уезжает в деревню учительствовать, жена очень огорчилась. Он оставил нам на память замечательную спиртовку, заграничную».

Выбрав главное из всех этих сведений, Аввакум удовлетворенно по-тирал руки: теперь уже не было никаких оснований сомневаться в том, что некто X. и Методий Парашкевов не одно и то же лицо.

На пятый день Аввакум покинул Пловдив и уехал в Смолян.

14

В Смоляне его застало письмо полковника Манова. Полковник писал:

«…Итак, я перечитал протоколы первых допросов обвиняемого Методия Парашкевова. Перечитал я их с большим вниманием и должен тебе сказать, что сейчас мне по этому делу известно столько же, сколько и в самом начале. Прежде всею я хочу процитировать тебе несколько мест, которые лично мне представляются интересными.

На первом допросе, чтобы вызвать его на разговор, ему задали обычный вопрос: «Что вы можете рассказать о себе?» Методий Парашкевов вздохнул. «Что же вам рассказать, если вы лишили меня возможности закончить важное и полезное дело, на которое я возлагал большие надежды!» — «Что вы имеете в виду?» — спросил его следователь. Методий помолчал и улыбнулся. «Я собирался жениться, — ответил он и тут же добавил не переводя дыхания. — Для такого старого холостяка, как я, это могло бы стать значительным событием, о котором стоит поговорить, не так ли?» Следователь спросил его: «Чем объяснить ваши частые прогулки в горы?». Методий ответил: «Хожу на охоту». — «На охоту ходят с ружьем, а вы часто бываете там без ружья. Разве без ружья охотятся?» — «Нет, конечно, — согласился учитель и добавил: — Но, кроме охоты, у меня есть и другие интересы» «А именно?» — спросил его следователь. «Я изучаю природу».

Следователь задал ему новый вопрос: «Вы утверждаете, что вечером двадцать второго августа вы прогуливались западнее села Момчилова, а свидетели встречали вас на дороге, которая ведет в село Луки, — направление, противоположное тому, что указываете вы. Почему вы нас вводите в заблуждение?» «Это мое личное дело», — поджав губы, ответил учитель. И больше не сказал ни слова.

На втором допросе следователь спросил его: «В прошлом году в урочище Змеица в перестрелке был убит диверсант Кадемов, уроженец села Луки, Вы знали этого человека?» «Знал, — ответил Методий. — У него был меткий глаз и твердая рука. Замечательный был охотник». — «Вы часто ходили на охоту с Кадемовым?» «Я несколько раз встречался с ним в горах». «А вы не припомните, когда вы последний раз видели его?»

Методий ответил весьма спокойно «Мне кажется, это было за год до того, как он бежал на юг». — «И больше вы не виделись с ним?» — «Мы могли бы увидеться в день его похорон, но мне не захотелось тащиться пешком до Лук». — усмехнулся Методий.

Во время третьего допроса следователь спросил: «Вы, гражданин Парашкевов, отрицаете свое участие в нападении на военно-геологический пункт. Как же в таком случае вы объясните наличие отпечатков ваших пальцев на разбитом стекле?» «Если бы я был детективом, я бы постарался как-нибудь удовлетворить ваше любопытство, — пожав плечами, сказал Методий Парашкевов. И после некоторою раздумья добавил: — Туг возможно только одно: кто-нибудь стащил пальцы моих рук, когда я спал. Взял их, пошел к пункту и разбил ими окно. Потом вернулся обратно и водворил их на место. А вы как считаете0» — «Это не серьезно». — сказал следователь. «Наоборот! Это настолько же серьезно, насколько серьезно ваше обвинение против меня!» — сказал Методий и метнул на него сердитый взгляд.

Тогда следователь распорядился, чтоб принесли ампулу с хлороформом, полотенце и окурок, и спросил его «Вы узнаете эти вещи?» — «Как же мне их не узнать?» — сказал Методий.\"Ампула и полотенце, безусловно, мои, я их покупал на собственные деньги. А что касается окурка, — он некоторое время осматривал ето, — то я не уверен, мой он или нет. Окурки, они все похожи друг на друга, как близнецы». — «Насчет окурка вы, пожалуйста, не беспокойтесь, — заметил следователь, — мы позаботились о том, чтобы его исследовать, и экспертиза установила на нем след набойки вашего ботинка». — «Тогда и окурок мой, — усмехнулся учитель и добавил: Если мне намять не изменяет, я, проходя мимо пункта, действительно бросил сигарету где-то неподалеку от окна, но тогда дул сильный ветер, и я. чтобы не натворить беды, затоптал его». — «У вас отличная память, — сказал следователь. — Поэтому вам нетрудно припомнить, каким образом ваше полотенце пропиталось хлороформом и оказалось намотанным на голову старшины Стояна».

Методий Парашкевов долго молчал. «Ну говорите!» — нетерпеливо потребовал следователь.

«В тот вечер, — заговорил Мегодий, — не была израсходована ни одна капля моего хлороформа: я отлично помню деление на ампуле — черточку, до которой доходила жидкость. Сейчас она точно на том же уровне». — «А кто может это подтвердить?» — рассмеявшись, спросил следователь. Методий пожал плечами, потом и он рассмеялся.

«Послушайте, — сказал он, — эта история с моим полотенцем действительно любопытна, как прелюбопытен и случай с отпечатками моих пальцев. Если вы хорошие следователи, то должны разгадать эти загадки и для себя и для меня. Но если вы будете тратить время на мою скромную персону, то. уверяю вас, из этою ничего путного не выйдет» — «Пока что все факты вертятся именно вокруг вашей скромной персоны», — припугнул его следователь.

Парашкевов немного помолчал, потом снова заговорил.

«Я за себя не боюсь, потому что в этой темной истории я не принимал абсолютно никакого участия и потому что найдутся разумные люди, которые установят это. Неужели в наше время могут осудить человека за преступление, которого он не совершал? Не говорите, пожалуйста, мне смешных вещей, я не из тех. кто любит много смеяться».

Так закончился третий допрос.

Похоже, что обвиняемый не сознает всего ужаса положения, в которое он попал. Такая наивность и хороша, и в то же время трагична. Хорошо, что человек сохраняет спокойствие, не испытывает страха Но трагичны его оптимизм, его вера в то. что все кончится хорошо и ему не грозит опасность. Он не представляет себе, что фактов и вещественных доказательств вполне достаточно для того, чтобы предать его суду. Попытка совершить предумышленное убийство, нападение на военно-геологический пункт, похищение документа стратегическою значения — тебе-то известно, как закон карает за это. И если обвинение до сих пор не попало в руки прокурора, то вовсе не потому, что нет доказательств против обвиняемого — такие доказательства налицо, и они бесспорны! А потому, что мы хотим распугать все нити этого преступления, то есть обнаружить его организаторов; людей, участвовавших в нем, центр, который ими руководит. Разумеется, если мы дадим маху, если следствие затянется и потеряет перспективу, Методий Парашкевов, пусть единственный, все равно будет предан суду. Таково положение вещей в данный момент.

Что касается тех контрмер, которые мы приняли, помимо командирования тебя в Момчилово. то результаты их не ахти какие, но ты должен знать о них. Во-первых, схема стратегического значения, по всей вероятности, не переброшена за границу: как момчиловский, так и соседние пограничные участки находятся под усиленным наблюдением. Не установлено ни одной попытки даже приблизиться к границе. Но отсюда вовсе не следует, что этот документ не попал в руки иностранной разведки. Во-вторых, неусыпно следящими пеленгаторами перехвачена лишь одна шифрограмма, переданная тайной радиостанцией двадцать четвертого августа из района, находящегося в двадцати километрах к северо-западу от Момчилова. Место действия тайной радиостанции не было зафиксировано точно — передача длилась всего полминуты. Во время передачи вблизи границы пролетал иностранный самолет.

Я тебе пришлю, вероятно, завтра координаты пунктов, откуда велись две предыдущие радиопередачи, а также приблизительные координаты места, откуда была передана последняя шифрограмма. К сожалению, все три шифрограммы еще не прочитаны. Однако установлено, что прием вела одна и та же станция. Позаботься о том, чтобы наладить регулярную и срочную связь со Смолянским окружным управлением, и обеспечь себе — пусть в большинстве случаев как «археологу» — помощь и сотрудничество со стороны верных людей. Будь внимателен и вне населенных пунктов никогда не ходи без оружия. Я распорядился, чтоб тебе обеспечили круглосуточную связь с Софией».

Аввакум прочитал письмо в номере гостиницы, где остановился на ночь. Записав кое-какие данные себе в блокнот, он достал спичку и сжег письмо.

Облокотившись на подоконник, он долго смотрел на улицу. Утро было пасмурное, серое. Над холмами нависало свинцовое небо.

15

О первой встрече с этим человеком у меня остались самые мрачные воспоминания. Вот как это произошло.

В Момчилове есть две корчмы (подобные заведения я именую по-старому); над входом одной из них — той, что побольше и поновее, — красуется внушительная вывеска: «Ресторан Карабаир». «Ресторан» занимает половину недавно построенного здания сельского кооператива. Его широкие окна выходят на площадь. Внутри заведения чистота, порядок, на столах белые скатерти; за полированной стойкой до самого потолка тянутся полки буфета. Момчиловцы очень гордятся своим новым рестораном, с удовольствием заходят сюда, чтоб опрокинуть рюмочку мятной настойки, послушать радио, хотя при виде белых скатертей и гладко выстроганного деревянного пола некоторые из них испытывают неловкость. Здесь обычно обедают местные учителя, бухгалтер сельскохозяйственного кооператива и майор Стефан Инджов. По вечерам к этой солидной компании присоединяются еще двое — молодой агроном и его жена, с лица которой не сходит счастливая улыбка, а из-за уха всегда выглядывает желтый цветок.

Вторая, старая момчиловская корчма находится в восточной части села, у самой развилки дорог, одна из которых ведет к Верхней слободе, другая — в Луки. Это низкий одноэтажный дом, обветшалый и облупившийся от времени, с одним-единственным зарешеченным окошком; перед узкой входной дверью четыре каменные ступеньки; под нависшей крышей из плитняка не видно никакой вывески, если не считать выцветшей и смытой дождем корявой надписи сделанной, возможно, четверть веска назад рукою тогдашнего ее владельца: «Спиртные напитки и таб. и розницу». Ниже, где, вероятно, прежде значилось имя корчмаря, была проведена, судя но всему, сравнительно недавно, жирная красная черта. Эту корчму момчиловцы называют Илчова корчма.

Внутри Илчова корчма неблагоустроенна еще больше, чем это может показаться по наружному виду. В просторном помещении стоит с десяток дощатых столов. Пол земляной, толстые балки потолка почернели. Деревянная стойка устроена против входа, может быть, чуть-чуть правее. Слева в углу виднеется старинный очаг и свисающая над ним цепь. Свод очага маслянисто-черный: видимо, языки пламени и дым десятилетиями лизали его.

Между очагом и стойкой была прежде дверь, но потом ее сняли, сохранились только косяки с наличниками. Отсюда можно пройти в небольшую комнату с низенькими лавками вдоль стен. Лавки покрыты потертыми пестрыми домоткаными ковриками, в расцветке которых преобладает желтый цвет — широкие желтые полосы между красными и синими прямоугольниками. Посреди комнаты стоит длинный, уже изрядно охромевший стол. Свет проникает в комнату через единственное узкое продолговатое оконце, выходящее прямо на перекресток. Корчма расположена на небольшом холме, и через это оконце виден даже минарет покосившейся мечети в Верхней слободе и дорога на Луки.

Большая часть постоянных клиентов старой корчмы перешла, конечно, в «Карабаир». В «Карабаире» есть и радио, и пиво летом, и горячие супы, и мною всяких закусок под ракию. Ею посещают все уважаемые момчиловцы, он стал чем-то вроде клуба в разбогатевшем за последние годы кооперативном хозяйстве. «Карабаир», так же как и современное здание школы, бил для момчиловцев как бы олицетворением нового в их жизни.

Илчова корчма, славившаяся прежде своей бурной жизнью, вдруг захирела, обезлюдела, стала похожа на заброшенный памятник, напоминающий о далеких и безвозвратно ушедших временах. Сюда большей частью наведывались старики, несколько смирных пьянчужек, иногда заходили лесозаготовители из Верхней слободы, которые все еще никак не могли привыкнуть к белым скатертям «Карабаира». О том, что заведение безнадежно устарело, подобно старой водяной мельнице на какой-нибудь речушке, спору нет. Но что в его бочках не перевелось более выдержанное, крепкое и чистое вино, чем в «Карабаире», — в этой истине могут усомниться лишь люди неискушенные. Марко Крумов, на которого сельский кооператив возложил ведение хозяйства Илчовой корчмы, не признавал никаких мятных настоек, ликеров и прочих искусственных напитков, которыми уставлены буфетные полки «Карабаира». Однако Марко Крумов всегда держал под стойкой несколько бутылей с желтой сливовицей, неизвестно откуда и как доставленной, с душистой, огненной сливовицей, которая заставляет седовласых стариков вспоминать свою молодость, а верхнеслободских лесорубов хвататься за нож и по-рысьи сверкать глазами. «Карабаир» гордится своими закусками, но ему и не снились «фирменные блюда» Илчовой корчмы. Взять хотя бы жаренный в масле горький перчик с винным уксусом. Верно, и в «Карабаире» подавали перец, но какой! — облагороженный, сладкий или чуть-чуть с горчинкой. А вот перец в Илчовой корчме — это ни дать ни взять язычки зеленого пламени, вырвавшиеся из самою пекла. Надо иметь нёбо, подшитое двумя слоями подошвенной кожи, чтобы не прослезиться, до того он лют.

В Илчовой корчме не бывало никаких супов. Марко Крумов обычно угощал своих верных клиентов жирной вяленой бараниной — пастырмой, подрумяненным на жару свиным салом, яичницей с луком и брынзой, жарил им под крышкой откормленных петухов.

А что собой представлял этот Марко Крумов? Внешне с директором «Карабаира» у него не было ничего общего. Тот был сухой, строгий, смотрел на всех недоверчиво, напоминая охотника в засаде. У Марко же был солидный живот и по-юношески розовые щеки, хотя ему уже перевалило за пятьдесят. Лихо закрученные кверху гайдуцкие усы придавали его свежему лицу молодецкий вид. Глаза Марко Крумова, всегда согретые лукавой усмешкой, изгоняли из сердца человека тоску и постоянно напоминали, что в бренной жизни нашей, кроме забот, есть еще целое море радостей и удовольствий. Вообразите: щетка седых волос на голове, огромные волосатые ручищи, обнаженные по локоть, толстый живот, обвязанный фартуком, который никогда не отличался белизной, — и вы будете иметь представление о том, кто управлял Илчовой корчмой.

Ах, как я любил эту старую развалюху! И не за лютый жареный перец, от которою хотелось вопить благим матом. Я через силу глотал это адово зеленое пламя, чтобы почтенные посетители Илчовой корчмы не поглядывали на меня с насмешкой и презрением. И к желтой сливовице я никогда не питал слабости. А вяленой баранины вовсе не выношу. Конечно, я не стану кривить душой говорить, чго мне не нравилось вино. Нет, вино, да еще с жареным петушком, всегда было мне по душе. Я любил и буду любить и вино и петушков, хотя такая любовь не очень-то может украсить положительного человека вроде меня. Перечитав множество книг, я ни в одной из них не обнаружил подобной слабости у ветеринарных врачей.

Но все равно! Будь в Илчовой корчме только один лимонад и злой жареный перец, я все равно ходил бы туда, а чем она меня привлекала, я до сих пор не могу понять. В обеих ее горницах всегда было сумрачно и печально, но в очаге потрескивал огонь, плясали языки пламени, и я часто сиживал на треногом стульчике у очага и ковырял прутиком в золе. Это доставляло мне большое удовольствие, особенно в осеннюю пору и зимой. Я слушал, как в дымоходе нашептывает ветер, как завывает снежная метель, и оставался один на один со своими мыслями. Я думал, разумеется, о корове Рашке, потому что я ветеринарный врач, а Рашка — гордость нашего кооперативного хозяйства. Мелькало у меня перед глазами и кое-что другое, например, платок цвета резеды моей коллеги доктора Начевой или ее ресницы, на которых однажды, когда я глядел на нее, блестели снежинки. А порой мне казалось, что возле меня у очага сидит на такой же треноге, протянув руки к тлеющим углям, существо в белом платьице. Я очень ясно видел маленькие белые руки, тянущиеся к огню, и мне становилось смешно. Да и как было не смеяться? Как не будешь смеяться при виде такой картины: девушка в летнем белоснежном платье сидит с протянутыми руками у огня. Если бы на плечах у нее был платок цвета резеды, а под платком желтый свитер, какой носит доктор Нечева., все было бы в порядке и я бы не стал смеяться… Но я, пожалуй, больше думал о нашей Рашке. потому это она ведь рекордистка и мы очень гордимся этим.

Так что на вопрос, почему я любил заходить в Илчову корчму, мне и теперь трудно ответить. Может, я заходил туда, чтобы посидеть у очага, чтобы испечь картошку в горячей золе.

С прибытием из Софии геологической группы обстановка в Илчовой корчме несколько переменилась, В начале, правда, все члены группы, как и следовало ожидать, удостоили своим вниманием чистенький новомодный «Карабаир». В этом не было ничего удивительного — они привыкли к удобствам, к тому же их, видимо, привлекало и радио. «Карабаир» ежедневно предлагал им супы и разные горячие блюда.

Илчова корчма продолжала жить тихонько, но старинке. Кроме меня, сюда изредка наведывался учитель Методий Парашкевов, да бай Гроздан, председатель кооперации, направляясь в «Карабаир», частенько заходил сюда, чтобы промочить горло рюмочкой анисовки. Он это делал на ходу, возле стойки, — ему, видите ли, даже присесть некогда, дела. Я прекрасно понимал, что торопился он по другой причине — опасался, как бы кто не сказал: «Гляди-ка, а председатель наш поддерживает старое!» Поэтому-то он и пил анисовку стоя. А Методий Парашкевов в отличие от других старых холостяков мало говорил, мало пил, зато вдоволь наедался острым перцем с хлебом. Он приносил, бывало, Марко Крумову зайца или фазана. Бай Марко готовил дичь по-мужски, по уже забытым гайдуцким обычаям. Но и эти торжественные для завсегдатаев старой корчмы случаи не очень-то трогали Методия Парашкевова. Он, знай себе ел да ел злющий перец, макал и свирепую подливку огромные ломти хлеба, а к дичи почти не притрагивался. Вполне возможно, что он заботился о нас, хотел, чтобы нам больше досталось, и поэтому сам отказывался есть.

Однажды на такой торжественный обед — в глиняном горшке гостей дожидался тушеный заяц — Методий Парашкевов привел заместителя начальника геологической группы Бояна Ичеренского. Боян Ичеренский любил полакомиться — он один уничтожил добрую половину зайца и столько же вкуснейшего винного соуса. Нас с Марко Крумовым вовсе не привел в восторг его аппетит, но Методий Парашкевов прямо-таки таял от блаженства. Можно было подумать, что это он сам уписал половину зайца.

В этот-то день в старой корчме и наступила та перемена, о которой давеча зашла речь.

Наевшись досыта и влив литр, а то и больше вина, Боян Ичеренский расстегнул ворот рубашки и, глубоко вздохнув, стал с любопытством разглядывать все вокруг. Обедали мы в меньшей горнице.

— Ну и берлога! — засмеялся Ичеренский и смолк. Потом снова засмеялся. — Ведь отсюда до моей квартиры рукой подать, а я не знал про эту лисью нору, тщился в центр, в ту харчевню! Как тебе это нравится, учитель?!

Методий Парашкевов радостно закивал головой. Мне и самому стало приятно, я пробормотал: «В самом деле, в самом деле», — однако Боян Ичеренский не обратил на меня никакою внимания. А Марко Крумов, приведенный в восторг откровением геолога, тут же подал на стол еще две бутылки вина.

Пользуясь случаем, я скажу еще несколько слов и про этою Бояна Ичеренского. В день, когда случилось происшествие на Илязовом дворе, он подался в Пловдив, к своей жене, петому я и не спешил знакомить вас с ним. Внешность у нею была довольно приметная, хотя его нельзя было сравнить с таким красавцем, как капитан артиллерии Матей Калудиев. Боян Ичеренский производил внушительное впечатление своим массивным торсом и столь же массивной головой. Хотя ростом он был не выше ста семидесяти сантиметров, не на казался толстым, но весил точно сто килограммов — я собственными глазами видел, как он взвешивался на весах сельскою кооператива. Плечи у него были, как у борца тяжелейшего веса, да и шея тоже — короткая и крепкая, а мышцы такие, что самый дюжий верхнеслободский лесоруб позавидовал бы. Голова же у него была, что называется, львиная: широкий лоб, выступающие скулы и мощные челюсти с квадратным подбородком. Особенно примечательны были его желто-коричневые глаза. Когда он был зол или весел, в них преобладала желтизна, а в минуты задумчивости или усталости — коричневый цвет. Голос у него был теплый, чистый, движения — мягкие, точные и легкие, что казалось удивительным для такого массивного тела. Ичеренский умел развеселить окружающих, сам же смеялся мало. Он умел настроить на песенный лад других, но я ни разу не слышал, чтобы он пел сам. У нею были немалые заслуги: в бассейне Марицы и в лесных дебрях Странджи он открыл залежи весьма ценных ископаемых, но он не любил ни сам о себе говорить, ни слушать похвалы в свой адрес.

В характере его были свои особенности и странности, но о них расскажу потом, когда придет время. Сейчас напомню лишь об одном. Боян Ичеренский был очень любезен и обходителен со всеми и в то же время он как бы никого не замечал, говорил со знакомыми ему людьми так, словно перед его глазами пустота. Таков он был и по отношению ко мне. А я ведь все же ветеринар крупного участка!

Впрочем, это частный вопрос. Речь идет о перемене, наступившей в Илчовой корчме. Уже на другой день Боян Ичеренский привел с собой капитана Калудиева и горного инженера Кузмана Христофорова. Капитану Матею Калудиеву обстановка старой корчмы сразу пришлась по душе. Он плюхнулся на стул и довольно бойко крикнул Марко Крумову:

— Старшина!

Тот подбежал и стал навытяжку, прижимая руки к краям фартука.

— Что за снаряды в твоих зарядных ящиках — боевые или холостые?

— Только боевые, товарищ капитан, — отчеканил Крумов, и усы его лихо взметнулись вверх.

С этого дня в маленькой мрачной комнатушке строй корчмы снова забурлила веселая жизнь. Геологи во главе с капитаном, учитель и ваш покорный слуга регулярно в обед и по вечерам сидели за низким длинным с голом, болтали и спорили обо всем на свете, пели песни, и время летело, как говорится, незаметно. Я только что упомянул о песнях, но мне придется тут же оговориться — пели только мы вдвоем, капитан и я, да учитель тихонько подпевал нам. Ичеренский же, постукивая пальцами о стол, отбивал такт, а Кузман Христофоров привычно хмурился и тяжело вздыхал. Но в общем и целом было весело. А как только на столе появлялся знаменитый жаренный под крышкой петух, становилось еще веселее.

Бай Гроздан, председатель кооператива, обнаружив в старой корчме столь внушительную компанию, набрался мужества и тоже присоединится к нам. Этот непревзойденный специалист по табачной рассаде превосходно пел; как затянет, бывало, задушевные, немного печальные родопские песни, даже Кузман Христофоров и тот, подняв глаза к потолку, вроде бы виновато и с растроганным видом покачивает в такт головой.

Один лишь начальник, майор Инджов, не присоединялся к нам. Но и он время от времени заходил в старую корчму: ему ведь полагалось надзирать за своими подчиненными. Появится, бывало, — вид у него строгий, как всегда, — сядет в самом конце лавки и молчит.

«Старшина» Марко Крумов тут же подносил ему на деревянной тарелочке рюмку сливовицы, обильно подслащенную медом, и дела несколько поправлялись. Но вообще-то начальник подолгу не засиживался с нами. Он ведь как-никак начальник, и мы на него не бьли в обиде.

Так, незаметно, как я уже сказал, проходил наш досуг. Мне очень полюбились эти люди, хотя Боян Ичеренский по-прежнему не замечал меня, а капитан артиллерии все чаще и чаще наведывался в Луки: в этом селе была амбулатория, и властвовала в ней доктор Начева. Она любила выходить на прогулку, накинув на плечи платок цвета резеды. Но как бы там ни было, я не имел оснований глядеть на капитана косо за то, что он часто наведывался в Луки. На своем-то мотоцикле почему бы ему на съездить туда?

Рашка исправно давала высокие надои, в районе не было ни сапа, ни куриной чумы, кооператоры рассчитывали получить осенью кругленькую сумму дохода, и вдруг эта неприятность — происшествие на Илязовом дворе. Мы были гак встревожены, так потрясены, словно нас громом поразило. Гром и в самом деле нас не миновал: арестовали на шею славного сотрапезника Методия Парашкевова.

Его место на лавке пустовало.

Мы по-прежнему собирались в старой корчме, но куда девалось былое веселье? Капитан, человек далеко не сентиментальный, то и дело вздыхал, Боян Ичеренский помрачнел, замкнулся и походил на зловещую градовую тучу. Один Кузман Христофоров как будто не изменился. В глазах его даже вроде бы проглядывало злорадство, но он по-прежнему молчал.

В таком вот прескверном настроении нас и увидел впервые Аввакум Захов. А почему у меня осталось мрачное воспоминание о нашей первой встрече, я сейчас расскажу.

16

Мы только сели было обедать — Марко Крумов потчевал нас яичницей, — как вдруг с площади доносится автомобильный сигнал. Все прислушались, а Боян Ичеренский встал и выглянул в окошко. Мы были в полном сборе — это означает, что майор Инджов тоже находился среди нас и молча потягивал свою медовицу. И только он один, пожалуй, не обратил внимания на сигнал.

— Машина окружного совета, — скачал Боян Ичеренский и снова сел за стол. Потом, отламывая кусок хлеба, он добавил — Эта машина уже приезжала сюда. Я запомнил номер.

Бай Гроздан почесал в затылке.

— Наверное, окружной агроном. — На его лице вдруг появилась озабоченность.

Пока мы гадали, кто бы это мог приехать, наш «метрдотель» уже громко приглашал кого-то в корчму.

— Просим! Пожалуйста, заходите!

И авторитетно отдавал распоряжения:

— Мальчик, тащи сюда чемодан, чет стоишь!

Вот на пороге появились двое; одного мы сразу узнали — это был секретарь окружного совета. Другого — он был тоньше, ростом выше и моложе — я видел впервые. На нем был серый спортивный костюм, на руке висел бежевый плащ, одним словом, вид у него был вполне элегантный. Его лицо, строгое и немного усталое, не отличалось привлекательностью и красотой капитана Калудиева. Но его облагораживали необычайно глубокая сосредоточенность и спокойствие.

Секретарь окружного совета очень торопился. Он выпил у стойки полстакана вина, поблагодарил и коротко представил нам своего спутника. Нам стало известно, что Аввакум (он назвал его подлинное имя, но какое это имеет значение для рассказа?) Захов — историк, археолог, прислан Академией наук изучать далекое прошлое края, и потому он некоторое время будет жить в нашем селе.

— Ба! — хлопнув себя по лбу, воскликнул бай Гроздан. — То-то нам в совет прислали письмецо из какого-то института, просили оказывать кому-то содействие. — Он задумался. — Совсем недавно дело было, дня два назад!

Секретарь окружного совета выразил уверенность, что мы поможем Аввакуму получше устроиться, и, так как он очень спешил — его где-то ждали, пожелал нам успешной работы и отбыл. Майор, допив свою медовицу, вышел проводить его.

Серая машина исчезла в направлении Лук.

Боян Ичеренский, которого мы с молчаливого согласия избрали нашим старейшиной, пригласил Аввакума сесть возле себя, налил ему стакан вина и попросил бай Марко приготовить гостю что-нибудь поесть. Потом, как и подобает в таких случаях, стал представлять приезжему каждого из присутствующих.

— Это бай Гроздан, — кивнул он в сторону председателя и добродушно усмехнулся ему. — Председатель кооперативного хозяйства, наш отец-кормилец. Человек очень славный, а его сосед, что сидит насупившись, будто целый мешок зеленых яблок съел, — это известный горный инженер Кузман Христофоров. Он много пьет и столько же молчит. Загадочный экземпляр. Теперь прошу обратить внимание! — Он показал головой на капитана. — С их милостью не советую меряться силами на поприще любви. Смахнет, как букашку. У него немало талантов; кроме всею прочего, он артиллерист. Окончил академию, и, если его раньше времени не погубит какая-нибудь Станка, он непременно дослужится до генерала. Простите меня за откровенность, капитан, но я вас очень люблю! Ваше здоровье!

— А почему вы забыли этого молодого человека? — спросил Аввакум.

Речь шла обо мне. Я покраснел.

— Вот этого? — Боян Ичеренский пожал плечами и снисходительно усмехнулся. Потом пояснил: — Он весь на виду, судите сами, что он собой представляет. О нем я ничего не могу сказать, — и выпил залпом вино.

Аввакум тоже осушил свою рюмку. Я вздрогнул и потупился.

— Этот молодой человек (господи, он не больше чем лет на пять старше меня, а я для него «молодой человек»!)… этот молодой человек, — начал Аввакум, глядя в окно, как будто я не сидел прямо против него, а находился где-то на улице, — душой поэт, а занимается ветеринарией. Он, вероятно, ветеринарный врач. Притом я готов биться об заклад, несмотря на поэтические наклонности, он хорошо знает свое дело. И, как мне кажется (тут Аввакум тихонько вздохнул), он влюблен, и к тому же несчастливо. Впрочем, в том, что человек влюблен, нет ничего плохого. Хорошо быть влюбленным, даже если девушка не отвечает взаимностью.

Я чувствовал себя так неловко, мне было так стыдно, что я готов был сквозь землю провалиться. А капитан Матей Калудиев захохотал, и притом так нагло, — я же точно знал, что доктор Начева вовсе не приглашала его к себе, он сам за нею волочился.

Боян Ичеренский молчал и удивленно смотрел на нашего нового знакомого.

— Когда же вы успели так подробно изучить его биографию? — полюбопытствовал он.

То, что я оказался предметом общего разговора, меня, разумеется, задело, и не знаю почему, мне стало вдруг неприятно и тоскливо.

Ничего я не изучал, — сказал Аввакум. — Я приехал прямо из Смоляна и вот сейчас впервые ступил на момчиловскую землю. Если я что-то правильно подметил в этом молодом человеке, то этим я обязан прежде всего своему чутью реставратора. Вы должны знать, что я археолог и в то же время реставратор. Я занимаюсь реставрацией всевозможных старинных вазочек, горшочков и других бытовых вещей, которые мы находим в земле уже разбитыми на десятки кусочков. В Софийском археологическом музее имеется двенадцать древних глиняных сосудов, восстановленных моими руками. Это довольно доходное дело, оно хорошо оплачивается, но требует ловкости и очень острой наблюдательности. Прежде всего наблюдательности. Я хочу сказать, что моя профессия научила меня видеть все в мельчайших подробностях. Одна из таких подробностей — глаза этого молодого человека. Реставратор сразу подметит, что они очень чисты и мечтательны. Другая подробность — его лоб: он у него высокий, гладкий. Эти две детали — глаза и лоб — навели меня на мысль, что молодой человек обладает поэтическими наклонностями. А что он занимается ветеринарной практикой, это каждый может определить, стоит только обратить внимание на левый карман его куртки — оттуда выглядывает неврологический молоточек для обследования крупного скота. Товарищ Христофоров не носит с собой такого молоточка — он не занимается ветеринарией. А на основании чего я заключаю. что молодой человек влюблен и что ему не везет в любви? Поглядите на круги у него под глазами — это результат бессонницы. Но по его виду не скажешь, что он ведет разгульную жизнь. Этот молодой человек не спит или спит мало, а почему? Потому что у него на сердце камень. Счастливый влюбленный спит как младенец. У счастливого влюбленного прекрасный аппетит и хороший сон. Верно, товарищ капитан?

Пока он говорил, Марко Крумов поставил перед ним тарелку с яичницей и свежеподжаренной домашней колбасой.

— Вот, приятного аппетита! — обратился к нему бай Гроздан.

— Я на свой аппетит никогда не жалуюсь, — засмеялся Аввакум и, ловко разрезая колбасу, спросил Ичеренского: — Гожусь я в реставраторы, как. по-вашему?

— Что и говорить! — тотчас же согласился геолог и как-то задумчиво усмехнулся.

Аввакум посмотрел на него довольно нахально и сказал:

— Но за каждую реставраторскую работу мне платят деньги. Я не привык тратить время зря и болтать попусту. Вот и вам за то, что я нарисовал, так сказать, духовный портрет товарища ветеринара, придется платить за мой обед.

Ичеренскому стало вдруг весело. Все от души рассмеялись. Только бай Гроздан, председатель, недовольно покачал головой.

Нехорошо, что ты все сводишь к деньгам, — сказал он. — Ученый человек, а только и разговору, что о деньгах!

— Ну, не сердись на меня, товарищ председатель. — дружески улыбнулся ему Аввакум. — Великий Наполеон Бонапарт сказал однажды: «Дайте мне деньги, и мир будет мой!» Я чуть поскромней Наполеона и потому говорю, дайте мне деньги, я хочу оборудовать в своей будущей квартире ванную и ватерклозет. Наш строительный кооператив, в котором я состою пайщиком, отказывается оборудовать в моей квартире ванную с душем и еще один маленький душ более интимного назначения. А я без этих вещей жить не могу.

Все снова расхохотались; даже бай Гроздан усмехнулся. Я тоже заставил себя засмеяться.

Потом Аввакум обратился к Марко Крумову:

— За то, что я тут съел, заплатит сей почтенный муж, — и он указал на Ичеренского. — А теперь налей-ка всем нам вина, и себя не забудь! Тут речь зашла о жилье для Аввакума.

Бай Гроздан, которому археолог, очевидно, не очень понравился, начал хитрить: есть, мол. на селе несколько приличных комнат, но их снимают учителя и геологи. Так что нелегко будет подыскать жилье.

— Он может временно расположиться в моей амбулатории, — сказал я, хотя у меня было достаточно причин не выказывать особой любезности этому человеку.

— Это разумно, — сказал Ичеренский. Аввакум вздохнул.

Я человек очень чувствительный, — заметил он. — Стоит мне увидеть больное животное, как у меня портится настроение. А уж если я узрю шприц с иглой, то впадаю а меланхолию на целую неделю.

— А мне хоть тысячу шприцев покажи — все трын-трава! — усмехнулся Матей Калудиев. И тут же наш весельчак добавил: — Я не имею ничего против, если мы вдвоем будем жить в моей комнате. У меня просторно, южная сторона.

— Прекрасно, — кивнул Аввакум. — У меня слабость к комнатам, обращенным на юг. Два окна моей будущей квартиры расположены с южной стороны. Но я очень плохо сплю, у меня очень обострен слух, и я не выношу храпа. Чуть только услышу, что кто-то захрапел, на меня тут же нападает ипохондрия…

Бай Гроздан нетерпеливо пожал плечами, но смолчал.

— Я не храплю, — неожиданно отозвался Кузман Христофоров Все почему-то вздрогнули и как по команде смолкли. Возобновил разговор Аввакум.

— Большое спасибо за добрые чувства, — сказал он, напряженно всматриваясь в лицо Христофорова. — Я бы с удовольствием поселился вместе с таким замечательным горным инженером. Я всегда уважал горных инженеров. Но ты, дружище, имеешь обыкновение бормотать во сне, верно? Так что весьма сожалею.

— Не стоит! — сказал Кузман и налил себе вина. Снова наступило молчание.

— Ваша милость, как я вижу, любит удобства, — заговорил, пристально вглядываясь в лицо Аввакума, бай Гроздан. — Такая комната есть у Балабаницы: просторная, с тремя окнами, на втором этаже — тишая независимость!

— У Балабаницы? — лукаво взглянул на него Матей Калудиев и подмигнул.

— Эх ты! — нахмурился Ичеренский. Он отщипнул кусочек мякиша и принялся сминать его пальцами.

Бай Гроздан посмотрел в его сторону, и на лице его вдруг появилось выражение, какое бывает у человека, понявшего, сколь непростительную ошибку он допустил. Он хотел было что-то сказать и открыл уже рот, но потом опустил голову и не издал ни звука.

Матей Калудиев присвистнул и повернулся к окну.

— Что, эту удобную комнату вы уже кому-нибудь пообещали? — спросил Аввакум.

Мы переглянулись. На столь лобовой вопрос определенно должен был ответить Ичеренский. В конце концов, мы уже уполномочили его быть старшиной нашего стола.

Так и получилось.

Ичеренский откашлялся и взял слово.

— Тут дело несколько особое, — сказал он. — Бай Гроздан упомянул при комнату Балабаницы. Комната эта действительно имеет ряд удобств, это верно.

— Да и сама Балабаница кое-чего стоит, — лукаво подмигнул Матей Калудиев.

— Тут шутки неуместны! — одернул его Ичеренский. Он немного помолчал. — Но есть и одно неудобство: неизвестно, что может статься с человеком, который ее снимал!

— Будьте спокойны, — сказал Аввакум. — Этот человек едва ли скоро выйдет из тюрьмы.

Мы все уставились на Аввакума. Лицо бай Гроздана утратило жизнерадостность, а по губам Кузмана Христофорова скользнула какая-то злорадная и в то же время страдальческая усмешка.

Боян Ичеренский шумно высморкался в платок, хотя все мы знали, что никакого насморка у него нет.

— Его непременно повесят, — с веселой улыбкой повторил Аввакум. Он закурил сигарету и удобно устроился на лавке. — Секретарь окружною совета рассказал мне об этом учителе. Методий или как его…

— Методий Парашкевов. — буркнул я.

— Именно… Человек во всем сознался от начала до конца.

— Странно, — сказал Ичеренский.

Бай Гроздан тяжко вздохнул. Как будто не Парашкевова должны повесить, а его самого.

— И подобный субъект сидел тут, за этим столом, среди нас! — вдруг воскликнул капитан Калудиев и, стукнув кулаком по столу, схватился за кобуру.

От удара кулака, которым он мог свалить теленка, рюмка Кузмана Хрисгофорова подскочила, и вино, пролившись на стол, полилось ему на колени. Однако он даже не шелохнулся.

— Кто не умеет смеяться и не любит говорить о женщинах, тот не заслуживает доверия, — глубокомысленно заключил капитан и угрожающе затряс головой.

Мне везет! — расхохотался Аввакум. — Как видите, все складывается в мою пользу. Год назад, когда мы были на раскопках под Никополисом, одна старая цыганка гадала мне на бобах и сказала, что я родился под счастливой звездой. Так прямо и сказала: «Ты, сынок, родился под счастливой звездой. Но эта звезда восходит на небе, когда созревает виноград и наступает пора убирать кукурузу. В эту пору, за что ни возьмешься, любое дело будет спориться». Вот что мне нагадала цыганка среди руин под Никополисом, и я полагаю, она не ошиблась. Иногда эти цыганки знают про тебя все. Судите сами: какая сейчас пора? Ранняя осень. Созрел виноград, начинается уборка кукурузы. То есть моя звезда уже засияла. Значит, у меня будет удобная квартира и приятная хозяйка. А это, согласитесь сами — вы ведь тоже люди науки, — имеет в научно-исследовательской работе немалое значение. Капитан Калудиев неожиданно заявил:

— А мы с тобой, братец, будем хорошими друзьями.

Он налил в рюмку Аввакуму, налил в свою и, потянувшись к археологу через весь стол, звучно поцеловал в левую щеку.

Аввакум в свою очередь сделал то же самое. Они чокнулись и выпили до дна.

— И все же, — сказал Ичеренский, к которому снова вернулось хорошее настроение, — я бы тебе не советовал устраиваться в этом доме. Подумай только: разве приятно жить в комнате повешенного?

— Но, друзья мои, — засмеялся Аввакум. — Неужели я похож на человека, который боится привидений?

Мы молча согласились, что на такого человека он не похож. Тут Ичеренский поднялся со своего места, шумно зевнул и медленно направился к двери.

— Ты, приятель, забыл заплатить, — бросил ему вслед Аввакум. Я вздрогнул. Который уже раз в этот день! Разве можно так дерзко вести себя с заслуженным человеком, ученым, который открыл столько месторождений меди! Хотя я его не любил в душе, но относился к нему с уважением и — сам не знаю почему — боялся его, как в свое время боялся учителя математики.

Но Ичеренский только улыбнулся.

— Не беспокойся, мой мальчик! — сказал он. — Сегодня среда, а по средам я всегда плачу за все, что поедается за этим столом, в том числе и за то, что съедят гости. Тебя это устраивает?

— Очень, — сказал Аввакум. — Я вполне удовлетворен. И торжественно клянусь перед всей честной компанией, что отныне каждую среду я буду твоим гостем.

— Благодарю, — кивнул Ичеренский. — Разумеется, мне будет очень приятно. Я люблю учтивых людей.

Не успел он переступить порог, как Аввакум кинулся за ним.

— Да покажите мне, где дом этого злодея и его прелестной хозяйки! — смеясь, попросил он.

По лицу Ичеренского как будто пробежала тень. Он остановился, помолчал мгновение, словно раздумывая, стоит ли отчитать нахала и какими словами. Но тут же, сменив гнев на милость, сказал спокойно и вполне любезно: