Никто не молвит ни слова, но многие разворачиваются на своих ковриках, чтобы видеть всю сцену.
– Карма? Люди, что ли, в непотребствах мира виноваты? Где же во всем этом милосердие? Долбаная религия! А как быть с теми, кто сам не может об этом попросить? С теми, кому больше всего это нужно и кто меньше всего этого заслуживает?
Ольгу не остановить, но она сама выбегает за дверь. Всеблагое равновесие доводит ее до сумасшествия. Нет, лучше уж болтаться между горем горьким и радостью сладкой. Ибо на кардиограмме обязательно есть и глубочайшие низины, и высочайшие пики. В противном случае ты все равно что мертв.
– По-моему, твоя сестра не совсем понимает суть буддизма, – шепчет со своего коврика Мясникова Лили.
Я никак не могу понять, уйти мне или остаться. Не хочу смущать Лили и других буддистов. Но пару минут спустя все же решаю по-тихому слинять и успеваю догнать Ольгу на улице.
– В «Эйфеле» новый бармен, довольно приятный. Ты со мной? – говорит Ольга и прибавляет шагу.
Ближе к утру в снах моих появляется Филиппа.
– Ты же прекрасно знаешь, если тебя касается другой, через все тело точно электрический разряд проходит. Окситоцин и дофамин? Но ты и толики того счастья не испытаешь, если коснешься себя своею собственной рукой, – говорит она.
– То есть даже если себя поцарапать, такого эффекта не добиться? – спрашиваю я во сне.
– Нет. Мозг поймет, что это ты сама, – отвечает Филиппа. – Тебе пора выйти в свет из затворничества, Эстер.
И вновь она исчезает. Но это всего лишь какие-то идиотские опыты. Что-то ведь мы должны просто знать.
Возрождение колоризма
К счастью, антиколоризм длится не вечно. После его многолетней ссылки ментальный туман в мире искусства наконец-то начинает рассеиваться. Когда жирное масло кипит на сияющем от жара испанских красок холсте, людям не остается ничего иного, кроме как поднять руки и сдаться. Воздух полон конфетти. И невозможно долго сдерживать радость. Как и подавить в себе ощущение счастья, когда можно взмахнуть мягкой колонковой кисточкой или большой кистью из острой щетины черной иберийской свиньи.
Тем летом мне позирует Ольга в ярко-красном кимоно и с лоснящимся лососем на голове. Идея насчет лосося принадлежит Йохану. Я пишу Ольгу в профиль, в той позе, что когда-то принимали лишь королевские особы. Но ведь и к Ольге вернулось ее казавшееся утраченным царственное достоинство. Вставив зуб, она вновь улыбается своею прежней улыбкой. У меня волосы сплошь в пятнах краски, и вся одежда пропахла скипидаром. Красками исполнены радужные оболочки, а Ольга остается у меня до середины августа. К тому времени Андре обещал съехать с парижской квартиры и уладить дела с разводом.
После отъезда Ольги вновь образуется пустота. Днем я пишу портреты животных. Три волнистых попугайчика сидят на голове сильно сдвинутой по фазе птицелюбки. Вид у нее блаженный. Но вот наступает вечер, и я делю пиццу с ведущим программы по другую сторону телеэкрана.
Себастиан все еще не отпускает меня. Сколько ж моему сердцу томиться в заложниках, ведь выкуп уже выплачен?! Всякое утро я просыпаюсь в половине пятого, словно бы от толчка, от бесконечных кошмаров и жуткого ощущения, будто я свернула не в ту сторону. Будто пропустила дорожный указатель.
Даже самые уродливые наши соседи по кварталу женятся и выходят замуж. Их обожествляют, им дают ласковые имена, им моют голову. Они делят друг с другом всю свою жизнь, а мы с Ольгой встречаем лишь мужчин, напоминающих чемодан с двойным дном.
Когда я узнала, что бесплодна, мне и тридцати не исполнилось. Я, может быть, и успела бы заиметь ребенка от Себастиана, если б знала, что времени у нас с ним больше не будет. Единственное, в чем я вырвалась вперед, так это преждевременный климакс.
Подумать только – пройти прямиком от недозрелого подростка до аномально ранней менопаузы. Ужас перед внезапной смертью и гибелью ноет в позвоночнике. Картинки согбенных спин подкарауливают меня по ночам. Страх спит с открытыми глазами.
Неужели я сама ответственна за то, что род мой заканчивает свой путь так, словно бы кто-то резко ударил по тормозам? После всего, через что прошли мои родители, оказаться в таком вот настоящем? Распиленные дамы, романтические торговцы и укротители голубей. Да что там, начиная от кроманьонца, обрабатывавшего примитивным резцом кремень и кости, до молодых людей в кроваво-красной униформе, ходивших на поле боя в штыковую атаку, но успевавших оказаться в безопасности под крылышком половозрелых девушек, чье потомство волшебным образом избежало чумы и холеры… И так далее и тому подобное.
В самые черные мои моменты трудно верить во что-то иное, кроме как в то, что биология больше не преподнесет мне сюрпризов.
Дверцу в бесплодие я открываю чрезвычайно редко. Разве что в декабре останавливаюсь перед витриной маленького гренландского магазинчика, где продают красные перчатки из тюленьей кожи для трехлетних малышей.
В наше общее с Себастианом время я жутко боялась, что увеличенное сердце заберет его у меня. И порой на миг старалась представить себе, что́ я буду чувствовать, если он умрет. Готовилась к тому, что нам, возможно, не удастся прожить сорок лет вместе. Но никогда не думала, что он просто разлюбит меня. Как такое может случиться? Ведь у нас с ним Вечная Любовь.
В Париже Ольгу, как и всегда, не поймать. Наконец я покупаю билет на ее выступление в Opéra Garnier. Первый ряд, в центре. Уж теперь-то, черт возьми, она меня наверняка заметит. Андре уже больше не дирижирует оркестром, он нашел себе работу в Японии.
На сей раз сестра моя выбрала lieder Рихарда Штрауса, совершенно новый для нее репертуар, в который она окунулась с головой.
Длиннорукая Ольга Совальская выходит на сцену под гром аплодисментов. Она кивает дирижеру и становится перед оркестром в своем изумрудно-зеленом платье из тафты. Закрывает блестящие от белладонны глаза и наполняет воздухом легкие.
Сама Ольга не может взлететь к небесам, но голосу ее это под силу. Исступленная мольба, обращенная к Богу, о том, что он должен, просто обязан существовать. Умоляющая, неистовая, огненная колибри вырывается у Ольги из груди. В звуках ее голоса, если слушать умеючи, слышится отраженная сверху музыка сфер. Ты рождена не личинкой и не бессловесной овечкой, но человеком с золотым горлом, могущим заставить мир трепетать.
Во время концерта Ольга создает и развивает совершенно новый язык жестов. И переводит на него любовь для тех, у кого отсутствует поэтический слух.
Ольга замечает меня и начинает светиться еще сильнее. После концерта она приглашает меня на бокал шампанского в Le Loup, осыпает поцелуями и заставляет оставшуюся часть недели пожить у нее в квартире, где всячески меня ублажает, где всегда полно гостей и льется громкий смех.
* * *
Ольгин автомобиль – это совершенно отдельная история.
Да, Андре оставил ей квартиру на рю де ля Рокетт и небольшую сумму денег. Но Citroёn DS цвета крем-брюле, с тонированными стеклами, он ее собственный. Она приобрела его у какого-то мужичка цыганской внешности за две тысячи франков несколько лет назад.
– Кстати, ты знаешь, что DS читается как Dе́esse, что значит «богиня»? – замечает она.
Но теперь «богиня» начинает потихоньку разваливаться. Деталь за деталью. От бокового зеркала осталась только половина, а правая дверь не открывается. Так что гостей водителю приходится вежливо пропускать на пассажирское кресло и обратно. На заднем сиденье валяются пустые бутылки из-под шампанского, кучи неразобранных нот и платья из тафты с недостаточно длинными рукавами. К ним следует добавить ослепительно красивую Клодель, лающую как безумная. А еще плед – на случай если машина встанет напрочь на дороге в середине февраля. Уж сколько раз сестру мою останавливали французские полицейские, желая выяснить, не живет ли она в этой своей консервной банке.
Мы застреваем в пробке неподалеку от Эйфелевой башни, и тут из-под капота начинает валить дым.
– Ты небось забыла проверить масло и воду? – Я не могу удержаться и смеюсь в голос.
Ольга резко бьет по тормозам. Вылезает из машины и открывает капот, громко крича и размахивая руками. Дым валит уже со страшной силой, и мотор окончательно издыхает.
– Merde! Дерьмо, сволочь!
Я не могу выбраться наружу и только слышу какое-то инфернальное гудение клаксонов вокруг нас, а Ольга все продолжает сыпать ругательствами:
– Merde, херня, шопа! Засранцы!
И только Клодель сохраняет полное спокойствие и свой красивый профиль.
Вскоре к нам подъезжает полицейская машина, из нее вылезает жандарм.
– Мадемуазель, вы перекрыли всю дорогу, это не дело.
– Но, merde, что мне было делать? Из машины столб дыма валил, а потом мотор вообще сдох. Morte
[161], капут!
– Какого цвета был дым, белый или черный? – задает жандарм профессиональный вопрос. У него довольно симпатичное лицо.
– Понятия не имею. Мы же не папу римского
[162] выбираем, верно? – отвечает Ольга, и глаза у нее сверкают, точно воды Каттегата в полнолуние.
Полицейский бросает на нее взгляд, потом еще один, затем наклоняется к ней и коротко улыбается.
– Вам придется записать ваш адрес здесь. А я позабочусь, чтобы машину отбуксировали домой. Кстати, я мог бы подъехать после смены и посмотреть, что с ней, сильвупле?
Ольга, всегда недовольная тем, что у нас в Дании обращение на «вы» сошло на нет, удовлетворенно кивает. Она обожает это французское vous — языковые очки для дали, которые позволяют определить, с кем попальтироваться, а кого поставить на место. Хотя иной раз эти решения и не противоречат друг другу.
Той весной сестра моя открывает совершенно новую эру. Ее беспорядочным интрижкам несть числа, и при этом ни о Песни Соломона, ни о божественной любви вообще нет речи. Ольга больше не уничтожает мужчин своей пылкостью и патетикой, когда сердце готово вырваться из груди, не опускается до встреч чуть ли не в подворотнях, с покупателями, предлагающими на аукционе самую низкую цену, но милостиво позволяет им приползать к ней на брюхе.
Жандарм ни бельмеса не понимает в музыке. Зато он приходит к Ольге с наручниками, и это очень мудрое решение для того, кто хочет с утречка пораньше сбегать в булочную за круассанами и по возвращении застать Ольгу все еще лежащей в постели.
Всякий раз, навещая ее в Париже, я брожу по округе и захожу во все новые галереи. Принюхиваюсь к запахам маленькой типографии и разным сортам перезревшего камамбера в сырном магазинчике, где дождевая вода хлещет по витринам, пока сестра моя пальтируется наверху в квартире. В дни, когда жандарм не ночует у Ольги, я первой успеваю сбегать вниз за свежим хлебом к завтраку и сигаретами.
В Париже я всегда курю. Так я чувствую себя более или менее француженкой, несмотря на аховый запас слов. Как-то утром, отправившись за куревом, я заплутала и оказалась на улице, где раньше никогда не бывала. На углу там обнаружился маленький темный Tabac, где продают всякую всячину.
– Vous cetes un cigarette?
[163] – задаю я вопрос продавщице, так как нигде не могу разглядеть пачки «Голуаза».
Я спрашиваю даму за прилавком насчет сигарет, но она и бровью не ведет. Просто смотрит на странную покупательницу, пока до той не доходит, что лучше убраться с глаз долой.
После жандарма у Ольги появляются и другие кавалеры. Сестра моя повернулась спиной и к Богу, и к Песне песней. Вот теперь-то мужчины узнают, что такое любовь! Как тот, что посреди ночи поднялся со своего супружеского ложа и заявил жене, что ему надо срочно уйти. Он приперся к Ольге и так выл у нее под дверью, что казалось, сей же час треснет от половой истомы. Когда же она все-таки впустила его, выяснилось, что член у него размером с кошачий. Настоящего драйва не получилось, и Ольга разочарованно повернулась лицом к стене.
– У тебя задница довольно большая, – вздохнул несчастный. – А я, я к маленьким норкам привычен.
Но сестре моей это все, конечно, по барабану. Она прекрасно знала, что он изо всех сил пытается выползти снова на путь истинный, на котором находился всего лишь несколько часов назад. Вернуться к милой своей женушке, которая никогда не причиняла ему столько терзаний и не оставляла рубца на сердце. Мы даже и не помним, как его звали.
За это время Ольга завлекла пленительным пением сирены в глубины морские бессчетное количество поклонников. Погрузила их в самую пучину, где все мужское в них разбивается вдребезги об ее острые рифы. Пропащие матросы без ног, без члена, без достоинства выбрасываются на берег, где бродят шатающейся походкой в поисках первой попавшейся юбки, чтобы жениться в надежде, что член и кости снова отрастут. Последнее, впрочем, удается далеко не всегда. Месть Ольги в том, что она незабываема.
Сестра моя сохранила связи со своим агентом, и карьера ее вновь идет вверх. Все театры, от Ла Скала до Сиднейской оперы, желают залучить на свою сцену колибри Ольгу Совальскую с ее пламенной страстью и знаменитым диапазоном в четыре октавы.
Инфракрасное излучение
Мои пейзажи либо удостаиваются прохладных рецензий, либо их вообще не замечают, и поэтому я решаю повременить с заявками на участие в официальных выставках под эгидой Союза художников. Портреты животных – это единственное, что я пишу, да и то лишь дважды в месяц, чтобы хватило на квартплату. К апрелю будут готовы такса и золотые рыбки в аквариуме.
Вчера я прошлась по Стройет. Прохожие обходили меня стороной, как будто тоской по утраченной любви можно заразиться, как проказой. Но, может, они и вправду видели, что я мертва?
Под одной из работ Эккерсберга
[164] обнаружили ранний мотив – портрет молодой женщины, написанный в быстром ритме, с ясной цветовой схемой. Сверху нанесено несколько слоев более поздних изображений. Женщину эту обнаружили с помощью новой военной технологии и инфракрасного излучения. Вот и меня следует просветить инфракрасными лучами.
Под моей личиной отшельницы и тихого, спокойного живописца наверняка кроются совершенно иные сюжеты. Длинные итальянские столы, празднично одетые гости, смеющиеся ребятишки, бегающие с обручами и задающие странные вопросы. А в центре композиции – танцующая пара. Он держит ее там, где талия наиболее тонка, а позади них на солнце сверкает блестящая латунь духового оркестра. Слоновая кость, смешанная с лимонно-желтым.
Я уже больше не могу жить в нашей квартире. Здесь все напоминает мне о Себастиане. Прозрачно-голубой диван гудит от пустоты, и как-то утром я ставлю точку. Упаковываю одежду, папин мольберт, кисти и краски, все, кроме увядшей пальмы юкка, пивных ящиков, матрасов и собственно дивана: он слишком тяжел, его просто вниз не снести. Ключи я оставляю Мясниковой Лили – она возвратилась домой с индийской подружкой из логова йогов в Нью-Дели. Жить Лили и Аниле негде, вот и пусть пальтируются на плюшевом диване.
Я заказываю грузовое такси и в тот же день перевожу свои скромные пожитки обратно на Палермскую. И сразу решаю снова жить на втором этаже, где по-прежнему стоит мебель времен нашего детства. Мать моя, переезжая к Председателю, судя по всему, взяла с собой лишь свою одежду и ночные кремы. Но тут я вижу, что и туалетный столик пуст. Наверное, она забрала еще и петроградскую фотографию Вариньки в шляпке с лебедем. Да и свадебного фото моей матери с папой перед русской церковью здесь тоже больше нет. Где она прячет этот снимок, а также Вечную Любовь, мне не ведать.
Я перекрашиваю стены в ярко-красный, скорее даже в алый цвет и оставляю балконную дверь на ночь открытой. Папин мольберт я размещаю в гостиной, куда потоком льется свет из сада. В остальном все остается как было. Филиппа и ее таинственные уравнения меня не отпускают и всегда появляются ранним утром, еще до того, как запоют птицы.
Первые дни я слоняюсь по дому в утреннем халате и заново пропитываюсь атмосферой всех помещений. Хайдеманновское пианино все так же стоит в нашей старой гостиной. Правда, на нем уже давным-давно никто не играл, и вьющиеся растения в саду, кажется, совсем упали духом. Я спускаюсь к Вариньке и стучу в дверь.
– Давай входи, Эстер, ты нам поможешь, – говорит она, встречая меня взглядом, полным лукавства.
У нее в гостях Грета. Они сидят на кухне и пьют наркотический чай из самовара. Йоханова мать, по-видимому, все еще работает на почте, иначе откуда взяться на кухонном столе огромной пачке писем, адресованных совершенно незнакомым людям.
– Варинька, но ведь это ж не твои письма! – восклицаю я.
Ни та ни другая не отвечают.
– И не твои! – Я с недоумением смотрю на Грету, а Варинька тем временем отпаривает конверты над кипящей суповой кастрюлей, покрытой капельками жира.
Грета, судя по всему, выбрала свою квоту стыда. Накануне она обнаружила в глубине ящика комода холщовую сумку. Видимо, сумка эта принадлежала Могильщику, потому что, открыв ее, Грета увидела там пять золотых колец с выгравированными на них неизвестными именами. И теперь сомневается, покупал ли вообще благоверный ее обручальное кольцо с надписью «Твой навеки»? Или же оно принадлежало некоей женщине, что давно лежит и гниет в земле? После этого мать Йохана и перестала держать себя в рамках приличий.
Что до Вариньки, тут дело ясное. Ее собственный любовный опыт слишком микроскопичен, чтобы удовлетворить разбирающее любопытство. Тем более сейчас, когда Игорь больше не лежит у ее ног. Ну а я утратила свой нравственный компас в тот день, когда Себастиан женился в Риме.
– Ладно, – говорю я и присаживаюсь к кухонному столу.
Через наши руки течет неиссякаемый поток писем. Тонких, точно пергамент, листков со штемпелями авиапочты и чужеземными марками. Листков, исполненных слез, смертей, рождений, хвастовства, смирения, планов мести, тривиальностей, разорванных помолвок, откровений и зажигательных речей. Особенно злобно мы припечатываем авторов слишком пафосных любовных признаний.
Грета зачитывает письма вслух, Варинька комментирует. Иногда к нашей команде присоединяется Вибеке – когда возвращается домой из мастерской непослушных ангелов. Но ей больше всего хочется рисовать сердечки на конвертах. Мы громко спорим, как нам поступать с письмами. Мы дописываем строчки на полях, что-то вычеркиваем и яростно боремся с патетическими излияниями. Некоторые письма мы сжигаем или выбрасываем в мусорное ведро, если Варинька почует неискренность отправителя. Она чемпион мира по распознаванию bullshit
[165]. Если автор на что-то сетует или манипулирует фактами, Варинька с ходу перечисляет мосты, с которых ему следует броситься в пропасть, а Грета приводит приговор в исполнение.
Мать Йохана больше не разговаривает шепотом. В свое время ей пришлось перестать заниматься с Ольгой пением, но вот теперь она вырабатывает свой голос. При этом перестать оглядываться у нее пока не получается. Как не получается и поверить в то, что Могильщик никогда больше не объявится, будто чертик из табакерки. Поэтому техника включается на полную мощность и пьется армянский коньяк. В иные дни страхи отпускают Грету, и она расцветает. У нее розовеют щеки, она болтает без умолку. У Греты нет опыта заполнять собой какое-либо пространство. А репетиции могут занять много времени.
Мы возвращаем к жизни дедов сад. Я ставлю пластинки с его любимыми операми на проигрыватель и включаю звук на полную громкость. O soave fanciulla
[166]. Цветочный дуэт
[167]. Bella Figlia Dell’Amore
[168]. Варинька, похоже, на сей раз не противится, и вскоре семирукая яблоня вновь расцветает. И возвращается ползучая гортензия, и кусты боярышника в качестве живой изгороди идут в молниеносный рост. Мы не подстригаем лужайку и не выпалываем сорняки. Пусть соседка говорит что хочет. Тем более что в соседках у нас Грета. Маки и другие самосевные диковины вновь поселяются под нашими окнами. В конце концов я переношу мольберт на балкон и работаю там. Так что мне не приходится покидать родную почву, а Вариньке – трудиться в саду.
Эра амагерских жриц судьбы продолжается полгода. Все это время мы управляем местной любовной жизнью и корреспонденцией. Большинство писем мы снова заклеиваем и отсылаем адресатам – в улучшенном варианте, с явными признаками нашего вмешательства. Зачастую с отпечатком маленького пухленького пальчика, окунутого в красную краску. Редкий раз попадается послание, автора которого не заподозришь в неискренности. Такого рода корреспонденцию мы вообще не трогаем, а просто отправляем по указанному адресу.
В какой-то момент у нас уже просто не остается сил исполнять роли первосвященников Острова дерьма
[169]. Люди, черт побери, упорно продолжают лгать, обещать и мечтать. И конца-краю этому не видно. Нет уж, пусть другие подхватят наш факел и понесут его дальше.
По окончании почтовых приключений меня снова охватывает страстное желание писать. До меня доходит, что, даже окажись я на пустынном острове, куда заглядывает только ветер, я все равно бы рисовала. Разумеется, мне необходимы свидетели. Мне нужно чувствовать, как учащается дыхание зрителя при виде моих картин. Но рисовать, писать я стану и без них. Это мой способ дышать, то, о чем я мечтаю во время бодрствования. Моя форточка во Вселенную.
Папин несколько одичавший мольберт ждал меня без осуждений, и после нескольких неуклюжих попыток желтый, как моча, цвет вновь начинает петь, а холст – пламенеть. Это круто. Никогда больше не отпущу самую великую и самую трепетную любовь в моей жизни. Рисовать.
Филиппа наведывается теперь ко мне несколько раз в неделю. И обычно в предутреннем сне.
– В следующем тысячелетии наши послания будут доставляться адресату за несколько секунд. Скорость доставки голубиной или авиапочты окажется смеху подобной, – утверждает она. – Это будет бесподобно, но вместе с тем и жутко одиноко.
Все это весьма странно, ведь при жизни Филиппы мы совсем не умели общаться. А теперь ее распирает желание говорить, хотя руки мне она по-прежнему не подает.
Ольге я никогда о своих снах не рассказываю. Думаю, для нее это будет невыносимо. И кстати, почему Филиппа не навещает мою мать в ее снах? Вариньке же доверяться – затея праздная. Она не верит ни в какой иной мир, кроме как тот, где можно ощипать пойманную в парке птицу.
* * *
Поздним вечером звонит Ольга. «Тоску» собираются ставить в Петрограде, давно уже сменившем название на Ленинград.
– Поедешь со мной? Будешь жить в моем отеле. У меня громадные апартаменты с шампанским, цветочными композициями и большущей постелью.
Я соблазняюсь, ведь мне не приходилось бывать в Варинькином городе. Ольга тут же покупает мне авиабилет, я беру отпуск в «Лавке художника», и в субботу на той же неделе сижу в спецложе рядом с министром культуры Советского Союза и ожидаю Ольгиного выхода. «Тоску» я помню еще со времен, когда сидела на самых дешевых местах в Королевском театре. И с тех пор много раз видела Ольгу в сцене прощания. Прощальная ария – это действительно ее коронный номер. Не только на сцене.
После трех долгих актов главная героиня оперы, Флория Тоска, поет «Марио… Марио!», готовясь броситься с крыши. Сопрано трагически прощается с только что умершим возлюбленным и, когда отзвучат последние звуки, срывается вниз с верхнего края арьерсцены. Но драматический эффект на сей раз не срабатывает.
От Ольги я знаю, что внизу на пол сцены укладываются матрасы, чтобы дива не получила травму. Но на сей раз русский рабочий сцены решил использовать батутную сетку, чтобы смягчить падение. В результате Ольга после своего душераздирающего прощания появляется перед публикой еще трижды. Плавно поднимаясь и снова опускаясь в лежачем положении.
Министр культуры, в экстазе поднявшийся было вместе со всем залом, подозрительно смотрит на меня.
«Что это, современное прочтение? Символ чего-то несоветского? Какие-то скрытые смыслы или запрещенные религиозные идеи о воскресении?»
Но наконец-то опускается занавес.
Доведенная до белого каления Ольга бушует в грим-уборной.
– Merde, дерьмо, суки, шопа, засранцы! – кричит она на всех знакомых ей языках. А таких наберется немало.
Где-то через час сестра моя слегка приходит в себя.
– Да, батуты в этом городе ни к черту, – говорит она, вспоминая Вадима, сгинувшего в пасти бегемота более шестидесяти лет назад.
Теперь Ольга чуть не помирает со смеху. Но, несмотря на испорченный финал, в уборную всё заходят и заходят люди с цветами и поздравлениями. «Какая удивительная скандинавская сопрано», – наверняка думают они. Во всех смыслах удивительная.
Потом мы отправляемся в ночь. И попадаем в Варинькин город, проходим мимо Зимнего дворца. Отыскиваем площадь, на которой когда-то располагался цирк Совальской. На площади темно, но, чтобы выпить за нашу бабушку, мы находим небольшой подвальный кабачок на углу. Где и выпиваем с группой латышских моряков.
– Варинька, come and sit down
[170]! – кричит один из них девушке за барной стойкой.
Я с любопытством гляжу на нее. На шее у девушки татуировка.
– And bring more vodka!
[171] – хохочет моряк.
– Варинька? Is her name Varinka?
[172] – спрашиваю я.
– Yes.
– Same name as our grandmother…
[173] – поясняет Ольга.
– Ah, your grandmother… Russian like me?
[174] – Девушка с татуировкой возникает возле нашего столика с новой бутылкой.
Я киваю.
– Varinka means stranger, you know?
[175] – говорит она, наливает нам водки и потом осушает рюмку до дна вместе со всей честно́й компанией.
Нет, мы этого не знали.
Но это правда. Моя бабушка – чужестранка без матери и без родины. Чужою она прожила шестьдесят лет на Амагере среди непонятных, загадочных человечьих душ, говорящих на целом море диалектов. Много лет она была чужой и своему мужу, и своей дочери. Даже нас, трех сестер, своих внучек, она допускала к себе дай бог если наполовину. Может быть, после смерти деда лишь грейхаунд Игорь, на самом деле летавший по воздуху, проник в ее заскорузлое сердце.
Остаток той ночи я вспоминаю точно в тумане. Ольга пальтируется с одним из моряков на заднем дворе, а я целуюсь взасос с его приятелем в баре. Хотя мозги затуманены водкой, мне становится предельно ясно, что я живу на полную катушку, только когда рядом Ольга. Кроме нее, я не знаю никого, кто бы мог спеть главную партию в опере, а потом отправиться прямиком в кабак и заняться рукоборством с парой латышских моряков. Сопровождая это безудержным хохотом и мощным пуканьем. На пару часов я занимаю у сестры толику бесшабашности и вживаюсь в ее образ, как в свой. В иные ночи магия действует даже после того, как часы пробьют двенадцать.
Мы возвращаемся домой вдоль Невы, и мне вдруг кажется, что по темной реке плывет мертвец. Наверное, я ошибаюсь: никто из моих спутников вроде бы ничего такого не заметил. Просто я слишком много выпила.
На следующий день мы просыпаемся под звуки громыхающих на улице танков и оглушительной военной музыки из дурацких громкоговорителей.
– По-моему, новая революция началась, – говорит Ольга и потягивается всем своим элегантным телом на лакированной двуспальной кровати.
Я нервно выглядываю в окно гостиницы. В голове у меня молоточком стучит боль. Но тут я вспоминаю, какое сегодня число. Первое мая. И поэтому парад на улице не знает конца. По улице проезжают колонны танков с новейшим советскими достижениями в области производства скобяных товаров и грузовики с солдатами. Каменные лица, медвежьи шапки и заряженное оружие. Внезапно я понимаю, почему Варинька скроена из другого материала, чем мы.
Карл
Ольга забеременела. Непостижимо. При этом она точно не знает, кто отец будущего ребенка. Кандидатов четверо из разных концов мира. Кто-то из них наглухо женат, а кто-то ушел в море, к неизвестному месту назначения.
Через девять месяцев в Национальной больнице на свет появляется Карл, чему споспешествуют медсестра Мясникова Лили и санитар-носильщик Йохан.
Карл! Только так: с восклицательным знаком. Big bang
[176] в скукоживающейся Вселенной. Смуглый как француз, с такими же зелеными, как у Ольги, глазами.
Мать моя не очень-то видит себя в роли бабушки.
– Надеюсь, Ольга не рассчитывает, что мы будем его пасти, когда она отправится на гастроли.
Йохан же, напротив, признал Карла одним из наших с самого первого дня, когда возил их с Ольгой по больничным коридорам.
А у меня Карла нет. Как нет и французских жандармов в моей постели, когда я просыпаюсь по утрам. Пока мой новый племянник ползает по квартире на рю де ля Рокетт, я живу в доме на Палермской улице. На первом этаже обитает Варинька. У меня нет ни сил, ни желания вновь открывать свое сердце. Вышептывать все мои внутренние тайны и чувствовать себя избранной, чтобы потом оказаться покинутой.
В большинстве случаев, начиная новые отношения, мы беремся вышивать очередной гобелен из Байё
[177] – с родственниками избранника, со всеми его дядюшками и племянницами. Таковых вполне может оказаться человек пятьдесят и даже больше, с которыми следует здороваться и… прощаться, когда отношения заканчиваются. Сама же я не знала ни одного родственника Себастиана, если они вообще у него водились. Но, может, я и Себастиана по-настоящему не знала?
И тем не менее он живет на моих холстах. Я долго не решаюсь, но однажды все-таки достаю одну из картин в моей мастерской. Она из серии, что я писала тем летом – самым прекрасным летом! – на острове. Сердце у меня колотится, пока я расставляю и другие холсты вдоль стены.
На первом из них крупное медвежье тело Себастиана заполняет собой всю картину. Фиолетовая рубашка, мощный подбородок, грива цвета свежего сена и пристальный взгляд оливково-карих лесных озер. Маленькие брызги осенне-желтого сверкают на радужке. Или это были всего лишь маленькие отблески на морской поверхности, ничего не открывавшие в его душе? Или они скрывали тайны, что никогда не выйдут на свет божий?
В конце концов я вижу лишь собственное глубокое одиночество в его зеркальных глазах.
И все же Себастиан взрывает рамки картин. Внезапно я вспоминаю, каким беспокойным он был на самом деле тем летом. Все время смотрел на скалы, где как раз начал работу над своим новым проектом и стал вырезать тотемных животных.
– Смотри на меня, – наверняка не раз повторила я, смешивая краски и стараясь прикрыться своим правом определять поведение моделей во время сеанса.
«Смотри на меня».
Я тогда, видимо, решила проявить волю. Написать его так, словно бы он смотрит на зрителя, чтобы удержать его рядом еще на чуть-чуть. Себастиан по-прежнему блистает на полотне. Рука слегка приподнята, как будто следующим движением он протянет ее и обнимет меня.
Следующую картину я писала в папином доме. Близился конец лета, поэтому свет и цвет немного холоднее, чем на предыдущем портрете. В окне проглядывают едва различимые белые пятна танцующих канкан лундеманновских овечек, но вообще-то главный здесь, конечно, Себастиан. Он сидит в красновато-охряных сумерках, слегка отклонив голову, взятый чуть сзади и погруженный в книгу об острове Пасхи в кобальтово-синей обложке.
– Подними глаза, – шепчу я. Возьми меня с собой в сказку. «Подними глаза», но Себастиан взгляда больше не поднимает. Он хочет закрыться в своем собственном мире, в своей собственной таинственной капсуле. И здесь я сдалась как художник и как женщина не решилась додумать эту мысль до конца. Возможно, во взгляде Жизели Себастиан не читает своих собственных сомнений, как он читал их в моих глазах. Для него это, наверное, своего рода освобождение, но, вообще-то говоря, все это попахивает трусостью или подлостью.
Вечером я никак не могу заснуть. И только часа в три сон наконец-то приходит. Ближе к утру меня одолевают грезы, и Филиппа парит над постелью, с обрамляющими ее голову уравнениями.
– Что делать, если ты уже нашла Вечную Любовь? – сквозь слезы спрашиваю я. – Мы с Себастианом еще задолго до нашего рождения наверняка заключили четкий договор, что будем любить друг друга. И он нарушил эту кровавую клятву.
Филиппа не отвечает. Она парит у меня в ногах и смотрит своими светло-голубыми глазами.
– Он ведь был для меня всем, – повторяю я. – Теперь любви не найти, как иголку в стоге сена!
– Ну, со стогом все не так сложно, – возражает старшая моя сестра. – Сперва надо сжечь стог. А потом берешь магнит и вытаскиваешь иголку.
Она показывает мне груду балетных туфелек и увеличительное стекло. И потом исчезает. Куда, мне неведомо. Но вид у нее вроде бы радостный.
* * *
Грета начинает расчищать завалы своей жизни. Вещи Могильщика она давно уже снесла на помойку. Теперь пришла очередь гаража, где она не была больше года. И там, среди картонных коробок и садового инвентаря все еще стоит пресловутый мопед. Тот, что муж купил, хотя у них не было на него денег.
– Я уже нашла покупателя, – говорит Грета Йохану, помогающему ей вытащить мопед на тротуар. – Сегодня после обеда придет посмотреть его.
Йохан садится на мопед и включает зажигание. Чихнув пару раз, мотор заводится.
– Садись сзади, – говорит он. – Прокатимся.
Она качает головой.
– Ну давай же, мать, просто по Палермской проедемся.
Немного поразмыслив, она садится на сиденье позади Йохана.
– Сиденье очень мягкое.
– Хочешь порулить?
– Да ты что, я не смогу, – возражает она.
– Сможешь, сможешь.
Йохан показывает ей переключатель скоростей, сцепление и тормоза. И Грета на удивление быстро все схватывает. У нее, наверное, в животе щекочет, ибо Йохан редко когда слышал, чтобы она так заливисто смеялась. Сперва Грета едет до конца Палермской и обратно, а потом отправляется в более продолжительную поездку по Эресуннсвай.
Когда они возвращаются домой, появляется покупатель.
– Ты уж, пожалуйста, извини, но мы передумали, – говорит Грета.
И вскоре они с мопедом становятся неотъемлемой частью городского пейзажа. Грета гоняет по всему Копенгагену в оранжевом защитном шлеме и с Вибеке на заднем сиденье.
Бегемоты
Карл подрастает в квартале Бастилия и обожествляет свою мать. Но он душа свободная, и едва научившись ходить, начинает носиться по задним дворам на рю де ля Рокетт, где уже со всеми знаком. И бегает так быстро, что не успели мы оглянуться, как ему уже исполнилось три года.
Возможно, он частенько бывает предоставлен самому себе. Когда Ольга распевается и репетирует днем или выходит на сцену вечером, она передает свои материнские обязанности всяким разным французским гувернанткам. Но это не значит, что Ольга не любит своего мальчика.
– Где мой отец? – интересуется Карл.
На этот вопрос ответить сложно. И сестра моя старается уйти от ответа всеми мыслимыми способами.
– Его, наверное, просто похитили, – решает Карл и, похоже, смиряется с ролью сверкающего мальчика-солнца в нашей женской вселенной.
Хорошо хоть, что Йохан тоже находится на его орбите.
Карл или КАРЛ! – если ситуация требует писать его имя прописными буквами, а такое случается часто.
На время гастролей по Скандинавии сестра моя паркует Клодель и сына или у Йохана, или у меня на Палермской, чем Карл бывает не слишком доволен. Иной раз я отсылаю племянника и собаку вниз, к Вариньке, и тогда могу поработать над своими картинами. Карл стоит на стуле в кухне и зачарованно заглядывает в суповую кастрюлю. Клодель же, глубоко вздохнув, укладывается на пол. Видно, скучает по Парижу.
Однако вскоре выясняется, что Варинька не может выполнять функции няньки. Она начинает все забывать. Обрывки памяти складываются неправильно. Она не помнит, что надо выключить суп, ей кажется, будто дед все еще жив и просто вышел погулять. Потом Варинька возвращается к своему прошлому «я» и собирается на собачьи бега, но вдруг вспоминает, что арена в Торнбю закрыта уже много лет как.
Однажды утром мы с Карлом застаем Вариньку в магазине бакалейщика. Она берет с полки бутылку коньяка и прячет ее в свою сумку.
– Мне приключений не хватает, – говорит она, встретив мой изумленный взгляд. Карл с восхищением глазеет на нее.
Варинька обещает мне, что в следующий раз стащит что-нибудь в супермаркете, где ее никогда не видели. Но все-таки кто его знает.
Дома Варинька смотрит бокс по ящику, включив звук на умопомрачительную громкость. Тем летом проходят Олимпийские игры в Сеуле. Южнокореец Пён Джон Иль во втором круге проигрывает свой бой в наилегчайшем весе болгарину Христову, что вызывает бурные протесты представителей команды хозяев. Корейские руководители и тренеры высыпают на ринг и осаждают рефери. Варинька орет благим матом, болея за корейца, и достает бутылку коньяка. В пепельнице лежат три недокуренных сигарки. От подмышек Вариньки пахнет капустой. Ее одолевает азарт играть и в дурака, и в датские игры.
Карл же засыпает на диване вместе с Клодель.
– Не стану я в «Матадор» вдвоем играть, – шепчу я, когда она утиной походкой отправляется за игрой.
Но бабушка моя настаивает. И, как всегда, выигрывает всю недвижимость и на Аллегаде, и на Ратушной площади. И в который уже раз платит мне реальными деньгами, чтобы я разрешила ей передвигаться по доске в выигранном автомобиле. Просто чтобы хоть немного еще продлить удовольствие.
Потом она предлагает нам армянские миндальные пирожные, и Карл пробуждается от их запаха. Варинька отворачивается, и я нюхаю пирожное. Карл тоже настроен скептически, ведь в последний раз, когда они с Ольгой гостили у нас, прабабушка вместо миндальной эссенции налила в тесто бензина для зажигалки. И всем нам пришлось прогуляться до травмпункта, где нас обследовала Мясникова Лили.
Сама же Варинька ничего такого даже и не почувствовала. Но именно в этом ее беда, а может, даже проклятие всей ее жизни. В том, что она так блестяще справляется с любыми невзгодами. Ни горю, ни болезни, ни любви или бензину для зажигалок в нее не проникнуть. Жизни необходимо противостоять, иначе она овладеет тобой. И в этом смысле бабушка моя редко когда падает ниц и трепещет перед нею, как бы она сама этого ни жаждала.
С каждой прошедшей неделей она все сильнее скукоживается. Варинька усохла более чем на пять сантиметров. Бабушка моя с торчащими лохмами и лицом, испещренным пигментными пятнами, рассматривает меня своим проницательным пеликаньим взором.
– А ты на самом деле здорово похорошела, – замечает она, – а то маленькой была уродина.
Я выдавливаю из себя истеричный смешок, хотя вообще-то сильно уязвлена. И хочу только того, чтобы Ольга была рядом. Человек, который способен открыть все карты.
Варинька смотрит на меня просветленным взглядом и забавляется. Ей доставляет удовольствие вот так вот издеваться и оскорблять.
– Бог забыл обо мне, – ухмыляется она.
– Бог? Окей. Но ведь ты с ним тоже не на короткой ноге… Вот теперь я тебя прекрасно понимаю. Кому вообще охота жить до восьмидесяти восьми? – бормочу я в ее ящеровидное лицо, в какой-то мере вымещая обиду за то, что она назвала меня уродливым ребенком.
– Восьмидесятисемилетним, – отвечает она чистым и ясным голосом.
Некоторое время мы сидим в тишине. На прикроватном столике лежит ее старая книга об Анне Карениной. Я беру ее в руки, листаю страницы на непонятном языке, провожу пальцем по кириллическим буквам с завитушками.
– Ты все время читаешь ее? – спрашиваю я.
Она не отвечает.
Старая пожелтевшая фотокарточка выпадает из книги на пол. Я поднимаю ее и вижу на ней совсем еще юную Вариньку с черными как смоль волосами. Она стоит рядом с парнем перед цирковым шатром.
Карточке, должно быть, более семидесяти лет.
– Это Вадим? – интересуюсь я.
– М-м.
У обоих серьезный вид, они похожи друг на друга. И на фото кажется, что они одного роста, хотя он и был на четырнадцать сантиметров ниже.
– Как же это все-таки произошло на самом деле? Ты была там, когда Вадим прыгнул?
Я опасаюсь Варинькиной реакции. Даже Ольга никогда не осмеливалась задавать ей именно этот вопрос. Но мне вдруг стало просто необходимо узнать ответ.
– Да, я там была.
Возникает долгая пауза.
– Он тот номер делал сотни раз, – наконец продолжает Варинька. – Публика глаз от него отвести не могла. Да и я тоже. Он делал сальто-мортале с батута, чего никто не мог повторить после него. И какой у него был элегантный прыжок.
Коронный номер состоял в том, что Вадим, прыгнув с батута, совершал в воздухе двойное сальто-мортале, приземлялся на спину бегемоту и, пройдясь по ней под смех и детей, и взрослых, делал еще одно сальто-мортале и заканчивал номер, впечатавшись обеими ногами в ковер манежа, после чего кланялся под бурные аплодисменты.
– Возможно, наш самый популярный номер.
А бегемот тем временем мирно пасся в своем зеленом бассейне в двух метрах от Вадима.
В тот роковой вечер вокруг циркового шатра разразилась жуткая стрельба. Это был знаменательный день третьего марта 1918 года, когда Первую мировую войну в России объявили завершившейся и на улицы Петрограда в радостной эйфории выскочили и анархисты, и коммунисты и принялись палить в воздух. Из-за этого шума бегемот запаниковал и рефлекторно открыл пасть. Чисто в целях обороны.
Бегемот питается травой и поедает сорок кило в день. И все же зверь этот опаснее голодного льва. Он может мирно пастись на дне реки, но если дорогу ему преградит трехметровый крокодил, он запросто перекусит его пополам.
– Мы с Вадимом бегемота не боялись, ведь мы любили его и ухаживали за ним несколько лет. И очень сильно привязались к нему.
Вот еще одно существо, у которого нет нужды в словах, чтобы к нему привязались. Бегемот привык каждый вечер выходить на манеж и не возражал против прогулок Вадима по своей спине. До того вечера.
– Странное это животное, – бурчит Варинька.
Бегемот любит запускать свое дерьмо в морду сородичам, используя хвостик как своеобразный пропеллер. Странной, впрочем, представляется прежде всего цель этой акции: он делает так, показывая, что не желает с ними ссориться.
– Короче говоря, чем большим количеством дерьма он тебя наградил, тем спокойнее ты можешь себя чувствовать? – спрашиваю я Вариньку.
– Да!
Что ж, это понятно. Еще одна чудна́я деталь, характеризующая бегемота, и без того причудливое изобретение Господа.
– Почему мы его не застрелили? Все меня об этом спрашивали, – говорит Варинька.
Я смотрю на нее вопросительным взглядом.
– Тогда бы я потеряла двоих любимых.
Я молча киваю.
– У нее же имя было, у нашей бегемотихи.
– Так это была бегемотиха?
– Да. И потом, она же не со зла это сделала. Селеста, – шепотом говорит Варинька. – Селеста сделала то, что свойственно бегемотам. Разинув пасть, они глотают все, что туда попадает. Бошедурйе. Бог, наверно, был единственным, кто тогда посмеялся.
А дальше просто жесть случилась. Бегемотиха выбежала на задний двор, и бабушка моя помчалась вслед за нею. А зрители всё хлопали и хлопали исполнителям этого сенсационного номера, ожидая, что Селеста и Вадим снова появятся и примут их аплодисменты.
Вариньке и Светлане удалось поймать бегемотиху. Но слишком поздно. Вадим умер, он никогда уже не вернется.
Тем вечером бабушка моя прижалась к бегемотихе и так и заснула.
– Боже, как же ты решилась? – восклицаю я.
– Так я была ближе к Вадиму.
Только Варинька способна мыслить таким вот образом.
– Через неделю Селеста умерла, – рассказывает она дальше.
– Никто ни снает пачиму. Сагадка. Никто не знает почему. Может, ее отравили. Ведь другие артисты посчитали, что она приносит беду. Не знаю я, что случилось. Сагадка. Это загадка.
Два года спустя Варинька объявилась в Петрограде.
Хотелось бы мне иметь про запас пару нравоучительных поговорок, на которые так горазда Грета, да, боюсь, даже они не сильно помогли бы здесь и сейчас. Сказать мне нечего, а Варинька не выносит, когда ее кто-нибудь касается, и поэтому я просто сажусь рядом с ней, и мы долго сидим в тишине.
Где-то гудят колокола. Фоном по-прежнему работает телик. Начинается новый боксерский поединок. Звучит гонг, и раздается восторженный рев. Кто-то стал олимпийским чемпионом во втором среднем весе.
– Жизнь полна бегемотов, – бормочет Варинька.
И в каком-то смысле она права. Именно бегемоты прибывают в качестве утешительной премии вместо слонов, о которых грезишь изначально. Великие дерзкие мечты, пошедшие прахом. Бегемоты, которых стараются приспособить к делу, переделав сценарий и понадеявшись, что можно обойтись оставшимся в наличии материалом. Прадед Игорь был в этом большим мастером. Да, жизнь полна бегемотов, закидывающих дерьмом своих же родичей, но на самом деле они лишь доказывают этим свое дружеское расположение. Ведь это бочкообразное животное не виновато в том, что его укус фатален.
Но прежде всего жизнь полна бегемотов, пожирающих твоего возлюбленного в один присест. Заглатывающих твою любовь и последнюю надежду на то, что у Бога обязательно имеется всеобъемлющий план, придающий смысл абсурду.
Варинька зажигает одну из трех своих сигарок и осушает бокал коньяку. Она явно не в настроении продолжать разговор и снова прячет фото в книгу.
В то лето рядом со мною не было родной души, и, преодолев стыдливость, я поверяю ей, как больно меня ранит Себастиан даже по прошествии столь долгого времени. Что он – Ватерлоо моего сердца, что я не понимаю, какого черта Господь вообще себе думает.
– Шли его в жопу, этого засранца!
И я не уверена, кого из упомянутых мною двоих она имеет в виду.
Иногда Себастиан является мне во сне. Он стоит со сжатыми кулаками и напоминает голый тополь в Королевском саду в середине февраля – кулаками с черными костяшками пальцев это дерево боксирует со всем и всеми в ветреную погоду.
* * *
Рождественский сочельник мы отмечаем у моей матери и Председателя на Ню Адельсгаде. В эстетском доме с лакированными японскими шкафчиками, полинезийскими масками и китайскими вазами. Ольга приехала в Данию с Карлом и Клодель на своем «Ситроене ДС», который давно уже пора сдать в металлолом.
Варинька пригласила на рождественский обед Грету и ее детей, не заручившись согласием моей матери. Что Еве не очень-то понравилось. Она считает Грету до смерти скучной, безвкусной, лицемерной и дурно одетой. Но теперь уже ничего не поделаешь: если Варинька что-то решила, мать моя ничего перерешить не может. Даже в своем новом доме.
Председатель обычно Рождество не отмечает. Как правило, он это время проводит на Бали, но на сей раз остался дома, чтобы порадовать мою мать, которая ненавидит встречать этот праздник в одиночестве. Так тяжело видеть его во главе стола. На всегдашнем папином месте.
Йохан сделал совершенно невообразимую прическу и надел строгий черный костюм. На запястье у него вытатуирована Несси.
– Ему идет, – шепчет ошеломленная Ольга.
– В тесноте да не в обиде, – улыбается Грета и снимает у входа свои огромные кожаные сандалии, чтобы не запачкать настоящие персидские ковры Председателя.
Он весь день помогал моей матери готовить угощение и как раз вытащил из духовки пару жирных уток, запеченных до золотистой корочки. Варинька сидит рядом на высоком кухонном стуле и курит сигарку, а Клодель лежит у ее ног.
Мы носимся из кухни в гостиную с картошкой и соусами, а Варинька – из реальности в забытье и обратно.
– Ми-и-и-и-ша… Ми-и-и-и-и-шинька, – бубнит она.
Временами кажется, будто она и в самом деле не понимает, что за люди снуют вокруг нее.
В гостиной Грета зажигает рождественские свечи, а Йохан открывает бутылки. Вибеке собрала салфетки с тарелок и сделала из них замечательные бумажные шляпки. Мать моя явно сдерживается, чтобы не сорваться на ней.
– Ну что ж, осталось только уточек разделать, – говорит Председатель и исчезает в длинном коридоре, ведущем на кухню.
Мы уже облизываемся, предвкушая, как нежная утиная корочка усладит наши вкусовые рецепторы.
– Ольга, Карл, вы не поможете Вариньке пройти к столу? – спрашивает моя мать. Они не успевают ответить, как из кухни доносится дикий рев.
– Какого черта! – вопит Председатель. Ольга с Карлом бросаются на кухню.
– MERDE! – вырывается у Ольги.
– Черт, черт!
Теперь мы все устремляемся на кухню. Там сидит Варинька, раскачивающаяся на кухонном стуле, изо рта ее вместе со слюной стекают струйки утиного жира. Лицо ее расплывается в блаженной улыбке, а Клодель слизывает падающие на пол желтые капельки.
Председатель белеет лицом.
– Миша, – напевает Варинька счастливым голосом.