Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

* * *

Я стала звонить матери каждый день.

Люди говорят что-то вроде «мой единственный способ встать с кровати», но обычно они не имеют этого в виду буквально. Но я имела в виду именно это – я звонила ей утром, сразу как просыпалась. Я не могла ни двигаться, ни есть, ни ходить по дому, ни открывать окна, ни мыть голову, если только она не разговаривала со мной и не говорила, что мне делать. После полудня я сидела у окна Дома Представительского Класса и смотрела на улицу. Дом напротив выставили под сдачу. Мы разговаривали до тех пор, пока моя щека не становилась горячей от телефона, или я не могла поворачивать голову, потому что держала трубку плечом, или я замечала, что наступила ночь. Мы говорили только о мелочах. О том, что она услышала по радио, о сне, который приснился одной из нас.

Мы не упоминали о Патрике, но я задавалась вопросом, не разговаривает ли она с ним тоже. Интересно, знает ли она, где он? Мы не упоминали Ингрид: мать, должно быть, знала, что мы не разговариваем. Должно быть, она знала, что моего отца и его горе лучше было сейчас держать подальше от меня, потому что он не звонил, и я была благодарна.

Однажды утром я позвонила ей и объявила как ребенок:

– Знаешь что? Я уже встала, – и она сказала:

– Правда? Молодчина.

Потом спросила:

– Что это за грохот?

Я сказала, что достаю из буфета чашку, потому что завариваю чай, и она сказала:

– Очень хорошо.

Ее голос был единственным, что я когда-либо слышала через трубку, никакого шума на заднем фоне. Если я спрашивала ее, что она делает, она отвечала, что просто сидит. Однажды я извинилась и сказала, что, наверное, ей надо идти, у нее должны быть дела. Она ответила, что публике придется немного подождать ее расширяющие границы инсталляции. Я никогда раньше не слышала, чтобы она шутила о своей работе.

Она никогда не спрашивала, почему я звоню в тот или этот момент, – она знала, что я звоню из-за паники, от скуки, от одиночества, когда тишина дома становится невыносимой. Я долго не замечала, что, во сколько бы я ни звонила, голос матери ни разу не был пьяным.

Между звонками я гуляла, пока не чувствовала, что мое сердце бьется. В основном по тропинке через Порт-Медоу или достаточно рано, чтобы не было студентов и туристов, через парк Магдалин-колледж. Местные олени паслись и игнорировали меня. Потом, хотя она и не спрашивала, я стала рассказывать матери о случившемся, о браке, и детях, и Патрике. Она сказала, что я могу говорить о чем хочется: ее ничто не может шокировать. Она сказала: «Расскажи мне самую ядовитую вещь, которую ты когда-либо говорила ему, а я расскажу тебе нечто гораздо худшее, что я говорила твоему отцу».

Я сказала, что, во-первых, я злилась, потому что он не заметил, что со мной что-то не так. Вот что я думала. Но он не мог не замечать этого. Это должно было прийти ему в голову на каком-то этапе, или же он знал с самого начала. Как бы то ни было, он ничего не сделал, потому что его все устраивало. Теперь это было так очевидно: я была проблемой, а Патрик был героем. Все думают, что он такой замечательный, что терпит такую трудную жену. Весь день спасает жизни на работе, приходит домой и продолжает спасать. И все думают, что этот брак его вторая работа.

Я сказала, что он никогда не должен был мириться с тем, как я к нему отношусь, но он мирился, потому что ему нужно было лишь одно – иметь меня, этого он всегда хотел. Он просто все принимал и всегда позволял мне одерживать верх, веря, что так он меня не потеряет. Я добавила, не меня – ту версию меня, которую он придумал, когда ему было четырнадцать. Я сказала, что он должен был перерасти это, как все остальные, вместо того чтобы жениться на плоде собственного воображения.

Он отказался от шанса стать отцом. Он не должен был позволять мне забирать это у него. Он не должен был возлагать на меня ответственность за это.

Я сказала ей, что Патрик виноват, что я не стала матерью. Я солгала, но и он тоже.

Я продолжала так еще долго. В основном мать безмолвно слушала. Она никогда не казалась потрясенной, даже теми вещами, которые я едва могла заставить себя произнести вслух. Она просто говорила: «Конечно, конечно. Я не удивлена. Кто бы себя так не чувствовал?».

Наконец я исчерпала себя. Я сказала, что мы с Патриком никогда не должны были оказаться вместе. Мы сломали друг друга. Наш брак никогда не имел смысла. А потом я замолчала. Прошел почти месяц, часы и часы каждого дня, и, словно теперь пришла ее очередь, мать сказала:

– Марта, никакой брак не имеет смысла. Особенно для внешнего мира. Брак – это свой собственный мир.

Я попросила ее не ударяться в философию.

Меня разозлил ее смешок. Она сказала:

– Хорошо, но Майя Энджелоу…

Я прервала ее:

– Пожалуйста, не грузи меня Майей Энджелоу. Я знаю, что права. Мы были дисфункциональными. Мы делали друг друга дисфункциональными. Я должна была положить этому конец, но я знаю, что он тоже этого хотел. Просто он был слишком пассивен, чтобы сделать это. Грустно, конечно. Но лучше для всех. Не только для нас.

– Ага… ну, – вздохнула мать. – Во сколько ты завтра приедешь?

Казалось, она собиралась сказать что-то еще. Я спросила, что будет завтра.

– Рождество.

Я на минуту замолчала, пытаясь представить себе, как поеду в Лондон одна, увижу отца, окажусь перед Ингрид и хаосом ее детей, мучительные разговоры Роуленда, бесконечные, бессмысленные трения между Уинсом и моей матерью. Ее пьянство.

– Думаю, я не смогу. Думаю, там будет слишком много людей.

– Будут только Уинсом и Роуленд, я и твой отец. Извини, я думала, что говорила тебе. Твои кузены отмечают где-то еще. Ингрид и Хэмиш увезли мальчиков в Диснейленд. Понятия не имею почему. И на целых десять дней – за это время можно дважды обойти каждую комнату в Лувре.

Она ждала, что я спрошу, где Патрик, а затем после минутного молчания сказала:

– Он уехал в Гонконг. Это будет трудный день. Я знаю. Но ты придешь?

Я сказала «нет».

– Я думаю, нет. Прости.

Мать снова вздохнула:

– Ну, я не могу тебя заставить. Но, пожалуйста, подумай, нужно ли тебе делать себя еще более несчастной, чем ты уже есть. Провести Рождество в одиночестве, Марта, я не уверена. Будет очень мрачно. И если мне можно это сказать, я сама просто хочу увидеться с тобой.

Как только мы повесили трубки, я пошла гулять. Меня утомляла сама мысль о дорожке вдоль канала, и я пошла к городу другой дорогой.

* * *

Брод-стрит была переполнена. Меня ошеломило скопление людей с полиэтиленовыми пакетами, входящих и выходящих из магазинов, покупающих обувь, мобильные телефоны и подарки в магазине «Аксессориз». Младенцы плакали в колясках, голодные и перегретые. Дети отставали от родителей или рвались вперед на страховочных поводках.

Матери ходили по магазинам с дочерьми-подростками, которые шли с опущенными головами и переписывались в телефонах. Из магазина «Ривер айленд» вылетела девушка, дверь отскочила в ее мать, которая пыталась не отставать. Девушка не просила ее рожать, мать могла бы на хер отвалить. Она достала свой телефон, и мать, которая уже была рядом с ней, сказала: «Ну все, Бетани». С нее хватит. Они разошлись в противоположных направлениях. Я стояла у матери на пути, и она остановилась передо мной, достаточно близко, чтобы я могла рассмотреть ее сережки, похожие на крошечные леденцы. На секунду мы оказались лицом к лицу, глядя друг другу прямо в глаза, но не думаю, что она меня увидела. Я отошла в сторону, но она развернулась и погналась за дочерью, держа сумочку над головой и размахивая ею, как белым флагом.

Я шла медленно, глядя на лица людей, идущих по направлению ко мне, толкающихся с обеих сторон, задаваясь вопросом, не сжег ли кто-нибудь из них свой собственный дом дотла, и если да, то сколько времени прошло, прежде чем они смогли выходить на прогулку и покупать подарки.

Я зашла в кофейню и купила маффин. Я не была голодна и, вернувшись на улицу, попыталась отдать его бездомному, сидящему у банкомата. Он спросил меня, что это за вкус, и когда я сказала, он ответил, что не любит изюм. Я пошла к крытому рынку. Стоя возле кондитерской, я позвонила матери. В кондитерской за высоким столом у окна сидел ребенок с бабушкой. Он ел мороженое. Несмотря на то что он держал его в перчатках и все еще был в парке и шерстяной шапке, его губы были фиолетовыми.

Мать подняла трубку и спросила, все ли в порядке.

– Если я приду завтра, ты не будешь пить?

Паузы не было. Она сказала:

– Марта. Ты же попросила меня бросить. В тот день, когда позвонила мне из поезда.

– Знаю.

– Ну вот, я бросила, – сказала мать. – С тех пор я ничего не пила. После того как ты повесила трубку, я вылила все в раковину. Говоря языком группы, – она произнесла это слово так, словно оно было с большой буквы, – прошло двести восемнадцать дней с тех пор, как я в последний раз пила.

Мы никогда – ни Ингрид, ни мой отец, ни Уинсом, Хэмиш или Патрик, – никто из нас никогда не просил ее остановиться. Из чувства преданности или ощущения бесполезности мы никогда даже не обсуждали это между собой.

Я не заметила, что улыбаюсь мальчику с фиолетовыми губами. Он показал мне язык.

Мать спросила:

– Ты смеешься?

Я сказала «нет».

– То есть да. Но не над тобой. Над тем, что я только что увидела.

– Это хорошо.

* * *

Когда я прибыла в Белгравию, уже начало темнеть. Я проснулась, не собираясь идти, и провела утро на диване перед телевизором с выключенным светом, пытаясь убедить себя, что не чувствую себя виноватой за то, что разочаровала мать, что тошнота и сдавленность лба – это первый симптом мигрени и что я не впала в такое отчаяние, что, когда в полдень показывали «Любимые рождественские рецепты» с Мэри Берри, я задумалась, не перестану ли дышать.

Уинсом открыла дверь и восторженно встретила меня, свою немытую племянницу, которая была одета в футболку и спортивные штаны под пальто и держала в руках подарок для хозяйки, который купила в автосервисе. Она чрезмерно засуетилась вокруг моего пальто и рассыпалась в излишних благодарностях за подарок, а затем провела меня в парадную гостиную.

Надежда на улучшение самочувствия не оправдалась. Я пришла, потому что думала, что не смогу чувствовать себя еще хуже, но когда я вошла в комнату, то ощутила мгновенную и извращенную ностальгию по часам одинокого горя в Доме Представительского Класса.

Увидев Роуленда, мать и отца, сидящих в комнате, что казалась ошеломляюще пустой – каждый из них открывал по очень маленькому подарку, – я почувствовала себя неописуемо хуже. Это я устроила. Я была причиной того, что Ингрид и мои кузены решили отмечать Рождество в другом месте. Комната гудела от их отсутствия. Еще у печали был отдельный подтекст, настолько ощутимый, что вошедший незнакомец предположил бы недавнюю тяжелую утрату. Не было Патрика. Это тоже моя заслуга. И точно как моя тетя, мои родители и дядя были в совершенном восторге, увидев меня.

Отец подошел и обнял меня, одновременно похлопав по спине, как будто я совершила что-то похвальное, появившись в Белгравии: с опозданием, без предупреждения и неуважительно одетая, в самый важный для моей тети день в году. И она отложила ужин ради меня – на всякий случай, сказала Уинсом, в надежде вопреки всему, что я удивлю их всех. А Роуленд, который всегда шел на все, чтобы избежать прислуживания за столом, велел мне сесть, а он сходит положит мне еду.

Мать ждала до последнего и обнимала меня так же долго, как отец, но потом, вместо того чтобы полностью отпустить меня, она держалась за меня на расстоянии вытянутой руки, чуть ниже плеч, и говорила, что забыла, какая я красивая. Она не была пьяна.

И я стряхнула ее руку. И когда Роуленд вернулся, я сказала, что не голодна. И когда мой отец процитировал строчку из романа, который он тогда читал, утверждая, что находит ее и смешной, и уместной, я лишь пожала плечами, и когда Уинсом подошла ко мне с подарком, который оставила под елкой – надежда вопреки всему и так далее, – я открыла его и сказала, что у меня уже есть ваза и в любом случае я не могу представить, что мне еще когда-либо подарят цветы.

А потом я сказала, что ухожу, и отказалась забрать вазу: во второй раз у входной двери.

* * *

Строка из книги моего отца правда была смешной и уместной: «Кремация оказалась не хуже Рождества в кругу семьи».

* * *

На следующее утро я позвонила матери, пока одевалась. Как только она ответила, я начала говорить о вчерашнем дне, как ужасно было без остальных. Разумеется, не считая Патрика. Я рада, что его не было. Я неоднократно повторяла:

– Так лучше и для него. Он хотел…

Она сказала «нет». Остановись. Ее терпение лопнуло. Голос дрогнул.

– Не тебе решать, что лучше для других людей, Марта. Даже для собственного мужа – особенно для собственного мужа. Потому что ты вообще-то понятия не имеешь, чего хочет Патрик.

Я хотела сказать что-то, чтобы остановить ее, но у меня пересохло во рту, и она продолжила:

– Насколько я могу судить, ты никогда и не пыталась это выяснить. Иногда мне кажется, что ты думаешь, что проще просто все взорвать. Кап-кап-кап, повсюду керосин, спичка через плечо, а ты уходишь прочь. Сжечь дотла.

Она остановилась и подождала. Я сказала:

– Зачем ты это говоришь? Ты же должна быть на моей стороне. Ты должна быть добра ко мне.

– Я на твоей стороне. Но вчера мне было стыдно за тебя. Ты опозорила себя и всех остальных. Ты вела себя как ребенок. Даже не взяла вазу…

Я закричала на нее. Я сказала, что она не имеет права отчитывать меня.

– Вообще-то нет, я буду тебя отчитывать. Кому-то надо это сделать. Ты думаешь, что все это произошло с тобой и только с тобой. Я это видела вчера. Это твоя ужасная личная трагедия, так что только тебе позволено страдать. – Но, – сказала она, – моя девочка, это происходило со всеми нами. Разве ты этого не видишь? Даже вчера? Это трагедия каждого. И если бы Патрик был там, ты бы поняла, что больше всего это его трагедия. Это была его жизнь, точно так же, как и твоя.

Я сказала ей, что она не права.

– Он никогда не чувствовал себя как я. Он понятия не имеет, каково это.

– Может быть, и так, но ему приходилось присматривать за тобой. Ему приходилось слышать, как его жена говорит, что хочет умереть, видеть ее в агонии и не знать, как ей помочь. Представь это, Марта. И ты думаешь, что ему это нравилось! Он оставался с тобой все это время, чего бы это ни стоило ему самому, а в итоге его ненавидят за это и выгоняют.

– Я не ненавижу его.

– Что, прости?

– Я никогда не говорила, что ненавижу его.

– Даже если и так, позволь мне сообщить тебе, из-за всего остального, что ты говорила, любой, кроме Патрика, ушел бы давным-давно, даже без просьб с твоей стороны. Ты солгала первой, Марта. Он не заставлял тебя. Никто не заставлял.

Меня замутило. Мать тяжело выдохнула и продолжила:

– Я не говорю, что ты не страдала, Марта. Но я говорю, повзрослей. Ты не одна.

Она остановилась и молчала, пока я не сказала:

– Как мне это сделать?

– Что? Я не слышу тебя, когда ты шепчешь.

Я медленно произнесла:

– Как мне это сделать? Мама, я не знаю, что делать.

– Я бы попросила у мужа прощения и, – сказала она, – если он тебя простит, считай, что тебе очень повезло.



Больше я ей не звонила. В конце недели пришло письмо. В нем говорилось: «Марта. Ты знаешь, как и я, что разговор, который мы вели в течение этих недель, окончен. Что произойдет дальше, зависит от тебя, но я надеюсь, что ты будешь держать в голове вот что, принимая любое решение.

Всю свою жизнь я верила, что со мной происходят разные вещи. Ужасные вещи. Детство, моя сумасшедшая/мертвая мать, исчезнувший отец. Из-за того, что Уинсом пришлось растить меня, я потеряла ее как сестру. Твой отец, который никак не мог добиться успеха, этот дом, жизнь в месте, которое я терпеть не могу, мое пьянство, мой алкоголизм. Вот так оно и продолжается, все это происходит со мной.

И затем – ты. Моя прекрасная дочь, сломавшаяся, когда была еще ребенком. Даже несмотря на то, что тебе было больно, даже несмотря на то, что я решила не помогать тебе, в моем собственном сознании это было худшее, что когда-либо случалось со мной.

Я была жертвой, а жертвам, конечно, позволено вести себя так, как им нравится. Никто не может быть привлечен к ответственности, пока страдает, и я сделала тебя неопровержимым оправданием того, что я не взрослею.

Но потом я повзрослела – в шестьдесят восемь лет, – потому что ты меня заставила.

Я знаю, что прошло не так уж много времени, но с тех пор я вижу: вещи просто происходят. Ужасные вещи. И единственное, что любой из нас может сделать, – это решить: они случаются с нами или, хотя бы отчасти, они случаются для нас.

Я всегда думала, что твоя болезнь случилась со мной. Теперь я предпочитаю верить, что она случилась для меня, для того, чтобы я наконец бросила пить. Я начала пить не из-за тебя и твоей болезни, как, я уверена, я позволила тебе поверить, но ты причина, по которой я бросила.

Возможно, эти мои мысли неправильные. Возможно, я не имею права так думать о твоей боли, но это единственный способ, который я могу придумать, чтобы придать ей смысл. И мне интересно, есть ли способ, чтобы ты могла понять, что то, через что ты прошла, было ради чего-то?

Не потому ли ты все чувствуешь, и любишь сильнее, и сражаешься яростнее, чем кто-либо другой? Не потому ли ты любовь всей жизни своей сестры? Не потому ли ты однажды станешь автором чего-то гораздо большего, чем небольшая колонка про супермаркеты? Как ты можешь быть моим самым яростным чертовым критиком и человеком, который имеет так много сострадания, что покупает очки, которые ему не нужны, потому что продавец в магазине оптики упал со стула. Марта, когда ты в комнате, люди не хотят разговаривать ни с кем другим. Почему так, если не из-за жизни, которую ты живешь, словно очищенная огнем?

И всю сознательную жизнь тебя любил один мужчина. Это дар, который дан немногим, и его упрямая, настойчивая любовь – она не вопреки тебе и твоей боли. Она такая из-за того, кто ты есть, и отчасти является продуктом твоей боли.

Ты не обязана мне верить, но я знаю – я правда знаю, Марта, – что твоя боль сделала тебя достаточно храброй, чтобы продолжать жить. Если ты захочешь, ты можешь привести все в порядок. Начни с сестры».

Я положила письмо в ящик стола и взяла телефон. Там было сообщение от Ингрид. Они вернулись уже несколько дней как, но мы не разговаривали с тех пор, как она приезжала ко мне в Оксфорд. Я писала, но она не отвечала. В ее сообщении говорилось: «По дороге домой захвати средство для прочистки труб, из ванны не уходит вода. Прости, что пишу пошлости, пока ты на работе». Эмоджи баклажана, губ, накрашенных помадой. Пока я смотрела на него, серые точки то появлялись, то пропадали, то появлялись снова.

«Сама понимаешь, это было не тебе».

Я послала ей четки, сигарету и черное сердце. Начала писать еще одно сообщение из эмоджи, с дорогой и бегущей девушкой, но не отправила, потому что если она узнает, что я еду, она уйдет к тому времени, как я доберусь.

* * *

Она была в палисаднике, сидела на захудалом уличном столике, свесив ноги, и смотрела, как ее сыновья нарочно въезжают друг в друга на велосипедах. Несмотря на то что стоял холод, все трое были в шортах и футболках из Диснейленда. Она обернулась, когда они окликнули меня, но не выказала никакой реакции, когда я шла, глупо помахивая рукой, до тех пор пока я не оказалась рядом с ней.

– Привет, Марта. – Было ощущение, что меня ужалили, сестра приветствовала меня, как будто я была ее приятельницей или вообще никем. – Зачем ты здесь?

– Чтобы отдать тебе это. – Я протянула ей пластиковый пакет с жидкостью для прочистки труб. – А еще извиниться.

Ингрид заглянула в пакет и ничего не сказала. Затем произнесла «извини…», отклонившись в сторону, чтобы посмотреть мимо меня туда, где ее сыновья начали намеренно буксовать на велосипедах, что, как они знали, им было делать запрещено; она начала кричать на них – они же знали, что это портит газон.

Никакого газона не было, он был испорчен с того самого дня, как они сюда въехали, и, хотя они игнорировали ее, она повторяла свое предупреждение с той же громкостью каждый раз, когда я думала, что она закончила, и пыталась что-то вставить.

Дождь, который шел все утро, прекратился, когда я выходила из машины, но небо все еще было темным, и каждый небольшой порыв ветра стряхивал воду с деревьев. Я ждала.

Ингрид сдалась и сказала:

– Ну давай.

– Я хотела сказать…

– Подожди. – Сестра встала со стола, достала из лужи машинку, вытащила телефон и отправила серию сообщений, потом вернулась и начала вытирать другую часть стола салфеткой, которую долго не могла найти в кармане.

– Ингрид?

– Что? Ну, давай. Я сказала, давай. – Она не стала садиться на стол, а просто примостилась на его краю.

Я извинилась. Это была версия того, что я сочинила в машине, за исключением витиеватых фраз и остановок, бесконечных повторений и фальстартов, все более и более мучительных по мере того, как я продолжала. Я чувствовала себя ребенком на уроке фортепиано, спотыкающимся на пьесе, которую дома играла в совершенстве.

Чем дольше я продолжала, тем раздраженнее выглядела сестра.

Она лишь сказала: «Я и так все это знаю», когда я снова вернулась к пассажу о желании иметь детей перед не оправдывающим ожиданий концом.

– Так что вот и все, наверное.

Она сказала «именно» и прижала пальцы к ребрам с одной стороны. Дело в том, сказала она мне, глядя перед собой, что я ее полностью вымотала. Я всех вымотала. Все это уже слишком. Она больше не может заботиться обо мне, как о своих детях. Она сказала, что когда-нибудь простит меня, но не сейчас.

Я сказала «хорошо» и хотела уйти, но Ингрид подвинулась и спросила, собираюсь ли я присесть или нет. С минуту мы наблюдали за ее сыновьями, которые к тому времени пытались построить пандус из деревянных досок и кирпича. Потом я сказала:

– Они такие замечательные.

Ингрид пожала плечами.

– Нет, правда. Они невероятные.

– С чего ты это взяла?

– Потому что пять минут назад они были младенцами, а теперь посмотри, что они делают.

– Ну да. Катаются на велосипедах.

Я сказала «нет».

– Я имею в виду, яростно переосмысляют найденные предметы.

Ингрид закрыла лицо руками и покачала головой, как будто плакала.

Я ждала. Через минуту она сказала:

– Хорошо, хорошо, – и убрала руки. – Я простила тебя. – Ее глаза покраснели от слез, но она смеялась. – Ты все еще ужасная. Буквально, ты худший человек на свете.

Я сказала, что знаю это.

– Почему, – сказала она с внезапной грустью в голосе, – почему ты лгала мне, что не хочешь детей? Почему ты не могла мне довериться?

– Я могла тебе довериться. Я не могла довериться себе.

Она спросила почему.

– Потому что ты могла меня уговорить. Как Джонатан. Если бы ты сказала мне, что я буду хорошей матерью, я бы поверила тебе.

Ингрид прислонилась ко мне так, чтобы наши руки соприкоснулись.

– Я бы никогда этого не сказала.

– Ты это говорила. Ты все время говорила мне, что мне нужно завести ребенка.

– Нет, я бы никогда не сказала, что ты будешь хорошей матерью. У тебя бы дерьмово вышло.

Она пихнула меня ногой и сказала:

– Боже, Марта. Я люблю тебя так сильно, что мне даже больно. Можешь дать мне его?

Она указала на полиэтиленовый пакет. Я подняла его с земли, и, заглянув в него, Ингрид сказала:

– Дорогой. Спасибо. – И на минуту я почувствовала, что мы вновь оказались вместе внутри нашего силового поля.

Потом начался крик. Завязалась драка из-за кирпича.

Ингрид сказала, что с нее хватит, и сообщила, что я могу пойти и разобраться с этим, а ей нужно в дом, готовить им чай. Мы обе встали, и я подошла к мальчикам, которые уже держали палки.

Она была почти у дома, когда позвала меня по имени, и я обернулась и увидела, как она пятится задом по последнему участку лужайки, и я лишь помню, как она подняла руки, чтобы затянуть свой хвостик, а облако быстро закрыло солнце, так что свет замерцал на ее лице и волосах, когда она в экстазе закричала всем нам: «Будет моя знаменитая паста-ни-с-чем!»

* * *

Позже, когда дети были в ванне, мы сидели за дверью, прислонившись к стене. Мы говорили о чем-то другом, когда Ингрид сказала: «Если тебе стало лучше с июня или типа того, почему ты все еще ведешь себя как раньше? Я имею в виду, по отношению к Патрику. Я не осуждаю. Просто если ты чувствуешь себя более рациональной, почему это не особо, так скажем, проявляется внешне?».

Она вздрогнула, как человек, ожидающий взрыва.

– Потому что я не знаю, как еще вести себя с ним.

Я сказала, что понимаю – это не оправдание.

– Нет, я поняла. Так много лет против семи месяцев. Но ты должна это выяснить.

Я сказала ей, что не чувствую, что готова сделать это, увидеть его, и я знала, что все равно не смогу его простить.

– Ты знаешь, где он?

– В Лондоне.

– А ты знаешь, где именно?

– Нет. Наверное, въехал обратно в квартиру.

– Скоро въедет, но пока он у Уинсом и Роуленда.

Ингрид помрачнела. Я спросила ее, почему это важно.

– Уинсом и Роуленд уехали. Но там Джессамин.

Я рассмеялась и сказала, что если и есть что-то, о чем я никогда не беспокоилась, так это что Патрик будет с кем-то, кто не является его женой. Хотя я заставила его уйти и безжалостно его наказывала в течение нескольких месяцев, чтобы он ушел, хотя я сказала ему, что больше его не люблю – выкрикнув это ему вслед, когда он выходил из нашей спальни в последний раз, – меня словно кто-то толкнул, когда Ингрид сказала:

– Но, Марта, с точки зрения Патрика, ты ему не жена.



Ингрид заставила меня подождать, пока она отыщет в ящике стола свой ключ от Белгравии. «На всякий случай, на всякий случай».

Я уже держала батончик мюсли, бутылку воды и аудиокнигу по самопомощи на трех дисках, которые она достала из ящика первыми. За двадцать один день я смогла бы овладеть искусством прощения себя.

Я говорила ей, что мне не нужен ключ.

– Если его не будет, я просто пойду домой. Других причин заходить туда нет.

– Нет, есть. Тебе может понадобиться в туалет или типа того.

Она нашла его и протянула мне. Когда я не стала его брать, она схватила меня за руку и попыталась сомкнуть вокруг него мои пальцы.

– А это что за хрень? – Она держала мой большой палец.

– Гебридские острова.

– Ну да. Конечно. Пожалуйста, ты можешь просто положить его в сумку?

Я взяла ключ, чтобы она перестала говорить о нем.

* * *

Патрика не было. Я стучала и ждала на ступеньках перед домом моей тети, пока у меня не заболело лицо и не онемели руки в карманах. Я вернулась к машине и просидела в пальто около часа. Площадь была безлюдна. Никто не приходил и не уходил.

Прошло всего шесть недель с тех пор, как Патрик уехал, но за считаные дни время стало нереально значимым, а мое одиночество – настолько всеобъемлющим, что сейчас, сидя в машине, оно, казалось, бросало вызов самому порядку вещей.

Прошел еще час. Никто так и не пришел. Я начала ощущать спутанность сознания. Был только холод. Я погуглила «переохлаждение в машине», но пока пальцы пытались нажимать на клавиши, телефон разрядился, и поэтому, сказала я себе, мне придется зайти внутрь. Но это было навязчивое желание увидеть если не Патрика, то хотя бы что-то, принадлежащее ему.

После нескольких недель одиночества, кульминацией которых стали эти два часа в машине, когда в окне не было ничего, кроме темноты и отсутствия людей, даже он больше не казался реальным.

* * *

Внутри все было не так. Я нервно встала в прихожей с ключом Ингрид в руке. У Уинсом было правило, что личные вещи нельзя оставлять в местах общественного пользования, но вещи Джессамин валялись повсюду, ее туфли были разбросаны по всем углам прихожей, одежда свалена кучками по всему коридору. Я сняла пальто и прошла в парадную гостиную.

Бутылка вина и два бокала, пустые, если не считать коричневого осадка на дне, стояли прямо на столике из орехового дерева. Однажды, напившись на Рождество, моя мать сообщила всем, что когда Уинсом умрет, ее призрак вернется, чтобы витать по парадной гостиной, терроризировать всех нас криками: «Мокрое на дереве! Мокрое на дереве!» – и швыряться подставками-костерами в воздух, пользуясь невидимостью. Я подошла и взяла бокалы, чтобы отнести их на кухню, собирая другие вещи, пока шла по комнате, последними подхватив зарядное устройство для телефона и розовую пластиковую бутылочку жидкости для снятия лака.

То, что моя кузина поставила косметический растворитель на лакированную крышку материнского рояля, казалось типичным для ее натуры. Мне хотелось уйти. Но ничто из того, что я собрала внизу, пока шла к кухонной лестнице, не принадлежало Патрику. Я оставила все вещи в груде у входа и вернулась к парадной лестнице.

Его чемодан и вещи, которые он, должно быть, приобрел после отъезда, лежали в коробках, сложенных стопкой возле комнаты Оливера, коробки были заклеены скотчем и пронумерованы – в соответствии с электронной таблицей, описывающей содержимое каждой из них. Я их не открывала. Цифры были написаны от руки. Этого было достаточно.

На обратном пути к лестнице я зашла в комнату Джессамин, чтобы воспользоваться ее туалетом. Часы Патрика лежали на прикроватной тумбочке рядом со стаканом воды и фиолетовой резинкой со светлыми волосками, застрявшими в металлическом соединении. Я подошла и взяла их. Мне стало плохо не оттого, что они были там. А лишь из-за привычности их веса, когда я повертела их в руке, и воспоминаний, которые нахлынули вместе с ними: о том, как по-особенному он надевал их, о том, когда я впервые увидела, как он это делает. Я чувствовала, что не имею права на эти воспоминания. Патрик не был моим. Я положила часы и пошла в туалет.

Я вытерла лицо салфетками перед зеркалом. Пол, где он принял ребенка моей сестры, отражался позади меня. Рядом с туалетом стояло мусорное ведро, переполненное остатками косметики Джессамин. Я подошла и бросила туда салфетки. Они упали на блистер в форме одной таблетки. Об этом я тоже никогда не переживала: Патрик, которого утром послали купить таблетку экстренной контрацепции для той, что не была его женой.

В какой-то момент, выезжая из Лондона, я поняла, что в спешке забыла свое пальто, торопясь уехать, и засомневалась в том, что заперла входную дверь.

* * *

Всю неделю после этого я собирала вещи в Доме Представительского Класса, двигаясь по комнатам, набивая коробки – если бы я помечала их, там было бы написано: «Неупакованные столовые приборы, которые вывалились из ящика». «Банка сардин в масле/свидетельство о рождении». «Подушка, фен, соусник, завернутый в пододеяльник». Я жила на синих спортивных напитках и крекерах из пустеющей кладовой и спала на диване в одежде.

В день моего отъезда шел снег. Утром двое мужчин прибыли на грузовике, чтобы удовлетворить все мои потребности в перевозке и хранении, согласно обещанию, написанному на боку автомобиля. Они начали загружать его, когда я еще заканчивала сборы в спальне. Патрик оставил все, не считая одного чемодана.

Я собрала вещи из его гардероба и комода, затем открыла ящик прикроватной тумбочки. Помимо всего остального там была книга, которую мой отец подарил ему на Рождество год назад, и Патрик упорно читал ее, несмотря на то что речь в ней шла про поэзию, то есть настоящей поэзии в ней даже не было. Я подняла ее и открыла на части, заложенной несколькими бумажками для записей, их торчащие края были загнутыми и мягкими.

Он собирался сказать: «Моя жена, несомненно, поправит меня позже и будет настаивать, что все было затеяно только ради бесплатного бара, но мы все собрались здесь из-за любви к этой необычной, красивой, сводящей с ума женщине, которая, по моему мнению, не выглядит ни на день старше тридцати девяти лет и двенадцати месяцев». Он собирался сказать: «Я бы хотел, чтобы это было не так, но все знают, что Марта – это единственное, чего я когда-либо хотел в своей жизни…» Я не могла больше читать. Я сунула бумажки обратно в книгу и вернула ее в ящик, и, вместо того чтобы запаковать ее содержимое, я обмотала скотчем всю тумбочку. Мужчины подошли к двери, и я сказала им, что закончила, теперь они могут забрать все.

* * *

Они ушли, а я прошлась по дому, держа в руках адрес склада где-то в Лондоне, который они мне дали. Я знала каждую вмятину на плинтусах, каждую щель на дверях, все места на стенах гостиной, где мы когда-то пытались закрасить следы, оставленные предыдущим жильцом. Патрик купил краску не того цвета, и они до сих пор выделялись, словно солнечная система глянцевых пятен в огромной матовой вселенной. На серо-коричневом ковре остались отпечатки нашей мебели, пыль осела полосками серого войлока вдоль верхней части каждой нестандартной розетки, назначение которой так и не было определено. В течение семи лет Дом Представительского Класса излучал своего рода психическую враждебность, заметную только мне. Не знаю, почему в последний час пребывания в нем я почувствовала себя как дома. Я снова поднялась наверх, чтобы осмотреть свою кладовку. За маленьким окошком снег оседал на голые ветки платана. Я распахнула его и вернулась к дверному проему, задержавшись на мгновение. В окошко ворвался небольшой шквал снежных хлопьев, упал на пол и растворился в ковре.

* * *

Риелтор сам вошел в дом и был внизу на кухне с какой-то парой моложе нас с Патриком. Он говорил что-то о качественной технике. Проходя мимо двери, я незаметно заглянула внутрь и увидела, как жена открыла духовку, сморщила нос и сказала: «Милый, смотри». Я закрыла за собой дверь, сунула ключ в почтовый ящик и поехала прочь.

* * *

Проехав ворота Квартала Представительского Класса, я остановилась и припарковалась у дыры в высокой живой изгороди. Я прошла через нее, вышла на широкое поле, изрезанное на участки. Здесь было пустынно, земля под ногами была голая, уродливая и раскисшая.

Я не знала, почему мне захотелось остановиться и выйти: раньше я никогда не приходила сюда одна. Без Патрика я не могла найти наш сад, поэтому просто бегала взад и вперед по дорожкам между ними – из глаз текло, когда я шла против ветра, волосы обвивали лицо, когда он дул в спину.

Наконец я увидела наш сарай и побежала через чужие сады, чтобы добраться до нашего участка – квадрат черной грязи и оранжевых листьев, погруженных в воду, скопившуюся в прорытых Патриком бороздах.

Кроме них и примятых дождем усиков старого картофеля, не осталось никаких свидетельств его труда. Зима стерла те часы, что он провел здесь в одиночестве или вместе со мной, сидящей и наблюдающей, как он толкает лопату ногой, вырывает сорняки и то, что пошло на семена.

Дверь сарая была не заперта и хлопала на ветру. Кто-то стащил его инструменты и стул, который он мне купил. Единственное, что оставили, потому что это нельзя было сдвинуть, – упавшее дерево.

Я хотела сесть, но воспоминания заставили меня встать перед ним на колени в грязь. А потом скрестить на нем руки, опустить голову, дышать мокрым деревом, слышать, как Патрик говорит: «На каком ты сроке? Дашь мне несколько дней?» – а я отвечаю, что не собираюсь излишне ждать без причины, Патрик. «Увидимся дома».

Вскоре мне стало так холодно, что пришлось встать. Я не могла оставить это место. Когда-то я была беременна. Здесь я была беременна, и это делало священным этот квадрат черной грязи, который я собиралась бросить на произвол судьбы. Оставить то, что принадлежало нам, не защищенным от любого, кто его хотел и думал, что оно все равно ничье – здесь не осталось ничего, кроме мертвого бревна. Я подобрала ветку, воткнула ее в землю и заставила себя двинуться обратно к машине, наклонившись в сторону ветра.

В тишине, наступившей после закрытия двери, я вспомнила, как Патрик сказал мне, когда мы в первый раз ехали в Дом Представительского Класса, что скоро мы будем самодостаточны в плане салата. Я рассмеялась, но я все еще плакала. Какое-то короткое время, в то первое лето в Оксфорде, все так и было.

* * *

Отъехав на милю, я ввела адрес в Гугл-карты, хотя жила на Голдхок-роуд с десяти лет, за исключением двух непродолжительных браков. Когда я выехала на автостраду, навигатор сказал, что через пятьдесят четыре мили нужно свернуть налево, а когда я проехала поворот, что нужно как можно скорее развернуться.



Входная дверь дома моих родителей была приоткрыта. Я вошла и обнаружила Ингрид на диване в отцовском кабинете – она сидела, поставив ноги на пол, а не лежала, положив ноги на подлокотник или вытянув их вверх по стене. Ее глаза были устремлены на моего отца, который стоял посреди комнаты, готовясь прочитать что-то из книги, раскрытой в руках, словно псалтырь. И мать была с ними, она держала над каким-то предметом на каминной полке маленькую метелку из перьев: ничего подобного в нашем доме я никогда раньше не видела.

Они производили впечатление актеров в спектакле, ожидающих, когда перед ними откроется занавес, но слишком медлительных, так что всего на секунду зрители видят их такими – застывшими в натуралистичных позах, – прежде чем они начнут действие.

Мать принимается размахивать метелкой, отец начинает читать с середины предложения, персонаж сестры наклоняется вперед, как будто слушает. То, что она достает свой телефон, очевидно для тех, кто находится по другую сторону четвертой стены. Отец поднимает глаза и перестает читать, потому что появляется еще одна актриса – очевидно, все усложняющий персонаж, – которая еле управляется со множеством сумок. Отец предлагает ей присесть, мать уходит, говоря что-то про кофе, и, осведомившись о том, как прошла ее поездка, отец говорит: «Так, где я остановился? Ага, вот» – и начинает заново.

Одна сестра отказывается притворяться, что ей интересно, и открыто смотрит в телефон. Другая стоит на месте, не ставит сумки и слушает, давая зрителям время задуматься о ее предыстории, о том, зачем она пришла, чего хочет, какие препятствия ждут ее впереди и как они разрешатся за девяносто минут. Будет ли антракт. Принимает ли парковочный автомат карты.

– «А великое откровение не приходит. Великое откровение, наверное, и не может прийти. Оно вместо себя высылает маленькие вседневные чудеса, озаренья, вспышки спичек во тьме; как тогда, например»[13], – зачитывает он. – Разве это не блестяще, девочки? Это…

– Вирджиния Вулф.

Ингрид сказала это, не отрывая глаз от телефона, но затем, предвидя его вопрос, подняла голову и добавила: «Видела в Инстаграме»[14].

Он спросил:

– Что такое «Инстаграм»?

– Вот. – Она пролистала экран и протянула телефон моему отцу, который взял его и произвел примитивную имитацию прокрутки, задействовав все пальцы правой руки и паралитически дрожащее движение запястья. – Можно запостить в него любую чушь, какую хочешь, хоть стихи, и кто-нибудь это лайкнет. Одним пальцем. Папа. Двигай снизу вверх.

Он освоил движение и через несколько минут объявил аккаунт @ежедневные_цитаты_писателей хранилищем гениальности, а затем спросил, сколько будет стоит подписка на него. Ингрид сказала, что единственной тратой будет покупка мобильного телефона без антенны и что она сама купит ему телефон в интернете – в ответ на выражение неуверенности, которое появилось на его лице при упоминании товарно-денежного взаимодействия.

Я сказала, что мне нужно разложить вещи. Ингрид предложила мне помощь и встала. За дверью я сказала ей, что мне не нужна помощь.

– Под помощью я подразумеваю, что буду сидеть и смотреть, как ты это делаешь.

Она последовала за мной до лестницы.

– Где мальчики?

– Хэмиш повез их стричься. Я думала, что смогу это сделать сама, но, как выяснилось, это довольно сложно. – Она начала пыхтеть еще до того, как мы прошли половину первого пролета, и потребовала небольшого отдыха на втором. – Я собиралась открыть салон под названием «Мама срежет»… но, очевидно, это можно понять двояко… в зависимости… от… мне нужно присесть на секундочку… твоего психического состояния.

У двери в мою комнату Ингрид велела мне подвинуться, чтобы она могла открыть для меня дверь. Заглянув внутрь и отвернувшись, она сказала:

– Почему бы тебе вместо этого не занять мою комнату? – Мою комнату использовали как склад для скульптур, которые, как объяснила мне мать, когда мы потом спросили ее об этом, «концептуально еще не существовали».

Мы открыли соседнюю дверь, и я запихнула сумки на дно пустого гардероба Ингрид, затем села на ее матрас, который шел в комплекте с березовым столом и коричневым диваном и сильнее всего пострадал от ее подросткового курения.

Некоторое время она рассказывала о каждом конкретном случае появления следа от сигареты, о своей комнате, о том, что она написала и нарисовала на стене, многие из рисунков остались, включая слова за занавеской, которые она показала мне: «Я НЕНАВИЖУ МАМУ». А потом она вспоминала, как я приходила и забирала ее, когда случалось Изгнание отца. Она лениво подняла мою руку и, заметив татуировку, провела по ней большим пальцем, как будто ее можно было стереть.

– Ты хоть иногда жалеешь, что сделала ее?

– Да.

– Когда?

– Когда вижу ее.

– Я бы осудила тебя, но… – Она подняла запястье и показала мне свою очень короткую линию. Она добавила: – Итак. Что ты собираешься делать? У тебя есть план? Потому что ты могла бы…

Ее тон подразумевал начало какого-то списка, но после подготовительного вдоха ничего, кроме выдоха, не последовало. Она выглядела виновато.

– Я знаю, не волнуйся.

– Я что-нибудь придумаю.

Я сказала ей, что все в порядке.

– Это не твоя работа. Вообще-то, он у меня есть, или нет – то есть это не прямо план-план. Это больше. – Я сделала паузу. – Мне нужно выяснить, какая жизнь доступна женщине моего…

– Не говори «моего возраста».

– …женщине, родившейся примерно в то же время, что и я, незамужней, без детей или каких-либо особых амбиций, и резюме у которой… – Я хотела сказать «дерьмовое», но на лице моей сестры было так много беспокойства, что я поправилась: – Не отличается особой последовательностью в карьерном пути.

– Но ведь эта жизнь необязательно должна быть отстойной. То есть не предполагай автоматически, что она должна быть…

Я сказала:

– Я не предполагаю. Я хочу, чтобы она не была отстойной. Я просто не знаю, какие существуют не-отстойные варианты, если ты не любишь животных или помогать людям. Если ты хочешь того, чего обычно хотят женщины: детей, мужа, друзей, дом…

– …успешный онлайн-магазин на Этси.

– Успешный онлайн-магазин на Этси, зависти, удовлетворения, чего угодно – но этого у тебя нет, тогда чего ты должна хотеть? Я не знаю, как хотеть чего-то, кроме ребенка. Нельзя просто подумать о чем-то другом и решить захотеть этого.

Ингрид сказала, что можно.

– Даже женщины, которые все это получают, теряют это. Мужья умирают, а дети вырастают и женятся на ком-то, кого ты ненавидишь, и используют юридическое образование, которое ты им оплатила, чтобы начать бизнес через онлайн-магазин на Этси. В конце концов уходят все, а женщины всегда остаются последними, поэтому мы просто придумываем, чего бы еще захотеть.

– Я не хочу ничего придумывать.

– Но ведь все придумано. Жизнь придумана. Все, что ты наблюдаешь вокруг, как кто-то что-то делает, – они это придумали. Я придумала Суиндон, черт возьми, и заставила себя захотеть жить там, и теперь хочу.

– Правда?

– Ну, я не не хочу.

– Как ты это сделала?

– Не знаю, – сказала она. – Просто фокусировалась на всяких обыденных вещах и делала вид, что получаю от них удовольствие, до тех пор, пока вроде как не начала получать от них удовольствие или не забыла то, что мне нравилось раньше.

Я прикусила губу, и она продолжила:

– Типа, как вариант, разбери одежду или займись дурацкой йогой, и оно наверняка придет к тебе или ты сама это придумаешь. Ты такая умная, Марта, самый креативный человек, которого я знаю. – Она ударила меня, потому что я закатила глаза. – Да, и мне нужно домой, так что не могла бы ты помочь мне встать?

Я так и сделала, и моя сестра на секунду удержала мои руки, стоя посреди своей спальни, и сказала:

– Маленькие ежедневные чудеса, озарения, что-то такое, спички Вулф. Делай это. Делай, как говорит Вирджиния.

Я спустилась с ней вниз и пообещала, потому что она заставила меня, что обзаведусь каким-нибудь обыденным делом, но только не дневником благодарностей, потому что, по ее словам, это ее напугает.

– И не этими картами желаний. Если только это не фотографии сорокалетней Кейт Мосс на суперъяхте.

– В перекошенном бикини.

– Всегда.