— Давай, Вася, давай. Отбивайся, милый. Крой их, дьяволов, по башкам!
Я кричу:
— Не помогает, братцы!
И сам стегаю прямо по рылам.
Вижу — один любитель кровью исходит, а другие, подлецы, в раж вошли и наседают.
— Братцы, — кричу, — да что ж это? За какое самое это страдать-то приходится?
Режиссер тут с кулис высовывается.
— Молодец, — говорит, — Вася. Чудно, говорит, рольку ведешь. Давай дальше.
Вижу: крики не помогают. Потому, чего ни крикнешь — все прямо по ходу пьесы ложится. Встал я на колени.
— Братцы, — говорю. — Режиссер, говорю, Иван Палыч. Не могу больше! Спущайте занавеску. Последнее, говорю, сбереженье всерьез прут!
Тут многие театральные спецы — видят, не по пьесе слова — из кулис выходят. Суфлер, спасибо, из будки наружу вылезает.
— Кажись, — говорит, — граждане, действительно у купца бумажник свистнули.
Дали занавес. Воды мне в ковшике принесли. Напоили.
— Братцы, — говорю. — Режиссер, говорю, Иван Палыч. Да что ж это, говорю. По ходу, говорю, пьесы ктой-то бумажник у меня вынул.
Ну, устроили обыск у любителей. А только денег не нашли. А пустой бумажник кто-то в кулисы кинул. Деньги так и сгинули. Как сгорели. Вы говорите — искусство? Знаем! Играли!
Вятка
Вятка — город провинциальный. В Вятке волки по улицам бегают. Там даже поговорка сложилась: волков бояться — по центральной улице не ходить.
Столичная пресса отмечает это характерное вятское явление:
На Центральную улицу города забежали два крупных матерых волка…
В другом городе стрелять бы начали в волков. Но не такой это город Вятка, чтоб стрелять. Вятка город тихий. Там даже в революцию выстрелов не было. К чему же теперь, при нэпе, взбудораживать невинные вятские сердца?
Нет! Там в волков не стреляли. Там свистеть начали. «Красная газета» отмечает этот провинциальный способ:
Растерявшиеся милиционеры принялись свистеть…
А что такое, читатель, свист? Свист — это нечто нереальное, умственное, так сказать, звуковая несущественная трель. Сами посудите, много ли свистом поделаешь с матерым волком?
Но не такой это город Вятка. Там и свист вполне пригоден в борьбе с матерыми хищниками. Там, оказывается,
на свистки милиционеров из одного дома выбежал дворник, который бросился на волка и задушил его. Второй волк убежал в лес.
Ну да. Выбежал дворник.
— Что, спрашивает, волки, что ли? Чичас мы их подомнем.
И подмял. Долго ли умеючи?!
Вот, скажем, Ленинград всегда был на первом месте. А в данном случае Ленинграду нипочем не устоять против Вятки.
В Ленинграде вызвали бы против волков пожарную команду. И волков убрали бы довольно скоро.
Но, во всяком случае, с чувством глубокого профессионального восторга мы отдаем Вятке первенство.
По слухам, герой дворник представлен к медали за спасение утопающих.
Валяйте, нам не жалко!
Гляди, читатель, чего на картинке видишь? Небось, думаешь — это последний фотопортрет нашего многоуважаемого Гаврилы?
Нету, читатель. Это не наш Гаврила. Это харьковский Гаврила. Это в Харькове журнал такой будет выходить «Гаврила».
А пущай выходит. Нам не жалко.
Погляди, читатель, еще раз на картинку. Ась?
Гляди: идет человек с вещами. Тут у него и папка с бумагами, и пузырек с чернилами, и ручка с пером. Все, как у богатого. И пиджак слева, гляди, оттопыривается слегка. Это не иначе как бумажник с деньгами пузырится. На три номера, небось, за глаза хватит.
Ладно. Пущай выходят. Нам не жалко.
А только для истории сообщаем: просим не смешивать нашего Гаврилу с этим Гаврилой. Наш Гаврила будет слегка поплотней, и выражение лица у нашего несколько язвительней. И не курит, как этот. Потому — борьба. И кашне не носит. Братишка его двоюродный действительно носит кашне, а он — нет.
Ну, ладно. Пущай их выходят. Надо же и Харьков слегка осчастливить. Нам не жалко. Мы все советские. И наш Гаврила — советский, и этот — советский. Мы его не хаем. Это тоже ужасно способный Гаврила. Вишь, идет как смело. И аппарат в руке. И зачем ему, братцы, аппарат сдался? Фотомонтаж он делать будет, что ли? Ах, едят его мухи!
А только странно, братцы, где ж у него наш журнал «Бузотер»? Чтой-то не видно. Эге, да он в папочке спрятан. Глядите — кусок торчит.
Пущай торчит. Разве нам жалко. Пущай их читают и пущай сами выходят.
А полупочтенному нашему тезке — Гавриле — наше вам с кисточкой.
Теперь-то ясно
Нынче, граждане, все ясно и понятно.
Скажем, пришла Масленица — лопай блины. Хочешь со сметаной, хочешь — с маслом. Никто тебе и слова не скажет. Только, главное, на это народных сумм не растрачивай.
Ну а в 1919 году иная была картина.
В 1919 году многие граждане как шальные ходили и не знали, какой это праздник — Масленица. И можно ли советскому гражданину лопать блины? Или это есть религиозный предрассудок?
Как в других домах — неизвестно, а в нашем доме в 1919 году граждане сомневались насчет блинов.
Главное, что управдом у нас был очень отчаянный. А с тех пор как он самогонщицу в № 7 накрыл, так жильцы до того его стали бояться — ужас.
И помню, наступила Масленица.
Сегодня, например, она наступила, а вчера я прихожу со службы. И кушаю, что было. А жена вытирала посуду полотенцем и говорит сухо:
— Завтра, говорит, Масленица. Не испечь ли, говорит, блинков, раз это Масленица?
А я говорю:
— Погоди, говорю, Марья, не торопись, не суйся, говорю, прежде батьки в петлю. Праздник, говорю, Масленица невыясненный. Это, говорю, не 1925 год, когда все ясно. Погоди, говорю, сейчас сбегаю во двор, узнаю как и чего. И если, говорю, управдом печет, то, говорю, и нам можно.
И выбежал я во двор. И вижу: во дворе жильцы колбасятся. В страшной такой тоске по двору мечутся. И между собой про что-то шушукаются.
Говорю шепотом:
— Не насчет ли Масленицы колбаситесь, братцы?
— Да, отвечают, смотрим, не печет ли управдом. И ежели печет, из кухни чад, то вроде это декрета — можно, значит.
Вызвался я добровольно заглянуть в кухню. Заглянул вроде как за ключом от проходного. Ни черта в кухне. И горшка даже нет. Прибегаю во двор.
— Нету, говорю, граждане, чисто. Никого и ничего, и опары не предвидится.
А тут, помню, бежит по двору управдомовский мальчишечка семи лет — Колька.
Поманил я его пальцем и спрашиваю тихо:
— Ребятишка, говорю, будь, говорю, другом. Есть ли, скажи, опара у вас или не предвидится?
А мальчишечка, дитя природы, показал шиш из пальчиков и ходу. Отвечаю жильцам:
— Расходитесь, говорю, граждане, по своим домам. Масленица, говорю, отменяется.
А тут какой-то гражданин с восьмого номера надел пенсне на нос и заявляет:
— И это, говорит, свобода совести и печати?!
А я отвечаю:
— Ваше, говорю, дело десятое. У вас, говорю, интеллигентный гражданин, и муки-то нету. А вы, говорю, вперед лезете и задаетесь.
А он:
— Я, говорит, не из муки, я, говорит, из принципа.
Я говорю:
— Мне это не касаемо. Встаньте, говорю, назад. Дайте, говорю, женщинам видеть.
Ну, разгорелся классовый спор. А баба в споре завсегда визжит. И тут какая-то гражданка завизжала. А на визг управдом является.
— Что, говорит, за шум, а драки нету?
Тут я вроде делегатом от масс, выхожу вперед и объясняю недоразумение граждан и насчет опары. А управдом усмехнулся в душе и говорит:
— Можно, говорит, пеките. Только, говорит, дрова в кухне не колите. А что, говорит, касаемо меня, то у меня муки нету, оттого и не пеку.
Похлопали жильцы в ладоши и разошлись печь.
Прошло шесть лет.
А многие граждане и посейчас в тоске колбасятся и не знают, можно ли советскому гражданину блины кушать или это есть религиозный предрассудок.
Не далее как вчера пришла ко мне в комнату хозяйка и говорит:
— Уж, говорит, и не знаю… Ванюшка-то, говорит, мой — ответственный пионер. Не обиделся бы на блины. Можно ли, говорит, ему их кушать? А?
Вспомнил я нашего управдома и отвечаю:
— Можно, говорю, гражданка. Кушайте. Только, говорю, дрова в кухне не колите и народные суммы на это не растрачивайте.
Так-то, граждане. Лопайте со сметаной.
Попалась, которая кусалась
Это, кажется что, в Тамбове было. В резерве милиции. Лошадь Васька укусила милиционера, гражданина Трелецкого.
Случай вполне прискорбный
А случилось это в Тамбове. Повел Трелецкий на водопой Ваську.
А жеребец Васька играться начал. Схватил для потехи руку и рвать начал.
Ну, крики, одним словом, охи, и кровь течет. А лошадь забавляется. Ей вроде это нравится так бузить.
Собрался резерв милиции, вырвал гражданина и в больницу его в карете «скорой помощи».
А насчет преступной лошади читатель, конечно, может полюбопытствовать, чего, например, с ней сделали. — Думаете — ее в тюрьму посадили? Верно! Откуда вы знаете? Именно в тюрьму. Одним словом, посадили ее в губернский дом заключенных и рапортичкой с отделом труда снеслись, дескать, —
Сообщаем, что лошадь, от которой произошел несчастный случай с милиционером, переведена в Губдомзак, где пока ведет себя прилично, причем об укусах Губдомзак предупрежден. В дальнейшем лошадь предназначена к продаже…
Врид. Нач-ка Адм. отдела (подпись)
Одним словом, угробили лошадку. Попалась, которая кусалась. Да и куда попала — в дом заключения с изоляцией.
Иная лошадь лоб себе расшибет, начальника милиции забодает и то такой чести не дождется. Тут уж кому какое счастье, читатель. Не правда ли?
А вот жеребцу Ваське — счастье.
А лошади в Тамбове, говорят, перестали кусаться. Как рукой сняло.
Столичная штучка
В селе Усачи, Калужской губернии, на днях состоялись перевыборы председателя.
Городской товарищ Ведерников, посланный ячейкой в подшефное село, стоял на свежеструганных бревнах и говорил собранию:
— Международное положение, граждане, яснее ясного. Задерживаться на этом, к сожалению, не приходится. Перейдем поэтому к текущему моменту дня, к выбору председателя заместо Костылева, Ивана. Этот паразит не может быть облечен всей полнотой государственной власти, а потому сменяется…
Представитель сельской бедноты, мужик Бобров, Михаиле Васильевич, стоял на бревнах подле городского товарища и, крайне беспокоясь, что городские слова мало доступны пониманию крестьян, тут же, по доброй своей охоте, разъяснял неясный смысл речи.
— Одним словом, — сказал Михайло Бобров, — этот паразит, распроязви его душу — Костылев, Иван Максимыч, — не могит быть облегчен и потому сменяется…
— И заместо указанного Ивана Костылева, — продолжал городской оратор, — предлагается избрать человека, потому как нам паразитов не надобно.
— И заместо паразита, — пояснил Бобров, — и етого, язви его душу, самогонщика, хоша он мне и родственник со стороны жены, предлагается изменить и наметить.
— Предлагается, — сказал городской товарищ, — выставить кандидатуру лиц.
Михайло Бобров скинул с себя от полноты чувств шапку и сделал широкий жест, приглашая немедленно выставить кандидатуру лиц.
Общество молчало.
— Разве Быкина, что ли? Или Еремея Ивановича Секина, а? — несмело спросил кто-то.
— Так, — сказал городской товарищ, — Быкина… Запишем.
— Чичас запишем, — пояснил Бобров.
Толпа, молчавшая до сего момента, принялась страшным образом галдеть и выкрикивать имена, требуя немедленно возводить своих кандидатов в должность председателя.
— Быкина, Васю! Еремея Ивановича Секина! Миколаева…
Городской товарищ Ведерников записывал эти имена на своем мандате.
— Братцы! — закричал кто-то. — Это не выбор — Секин и Миколаев… Надоть передовых товарищей выбирать… Которые настоящие в полной мере… Которые, может, в городе поднаторели — вот каких надеть… Чтоб все насквозь знали.
— Верно! — закричали в толпе. — Передовых надоть… Кругом так выбирают.
— Тенденция правильная, — сказал городской товарищ. — Намечайте имена.
В обществе произошла заминка.
— Разве Коновалова, Лешку? — несмело сказал кто-то. — Он и есть только один приехадши с городу. Он ето столичная штучка.
— Лешку! — закричали в толпе. — Выходи, Леша. Говори обществу.
Лешка Коновалов протискался через толпу, вышел к бревнам и, польщенный всеобщим вниманием, поклонился по-городскому, прижимая руку к сердцу.
— Говори, Лешка! — закричали в толпе.
— Что ж, — несколько конфузясь, сказал Лешка. — Меня выбирать можно. Секин или там Миколаев — разве ето выбор? Ето же деревня, гольтепа. А я, может, два года в городе терся. Меня можно выбирать…
— Говори, Лешка! Докладывай обществу! — снова закричала толпа.
— Говорить можно, — сказал Лешка. — Отчего ето не говорить, когда я все знаю… Декрет знаю или какое там распоряжение и примечание. Или, например, кодекс… Все ето знаю. Два года, может, терся… Бывало, сижу в камере, а к тебе бегут. Разъясни, дескать, Леша, какое ето примечание и декрет.
— Какая ето камера-то? — спросили в толпе.
— Камера-то? — сказал Лешка. — Да четырнадцатая камера. В Крестах мы сидели…
— Ну! — удивилось общество. — За что же ты, парень, в тюрьмах-то сидел?
Лешка смутился и растерянно взглянул на толпу.
— Самая малость, — неопределенно сказал Лешка.
— Политика или что слямзил?
— Политика, — сказал Лешка. — Слямзил самую малость…
Лешка махнул рукой и сконфуженно смылся в толпу.
Городской товарищ Ведерников, поговорив о новых тенденциях избирать поднаторевших в городе товарищей, предложил голосовать за Еремея Секина.
Михайло Бобров, представитель бедняцкого элемента, разъяснил смысл этих слов и Еремей Секин был единогласно избран при одном воздержавшемся.
Воздержавшийся был Лешка Коновалов. Ему не по душе была деревенская гольтепа.
300%
Позвольте, граждане. Когда ж это было? Да это во вторник было, на прошлой неделе. Со вторника Иван Семеныч начал новую и светлую жизнь. Хотел с понедельника, да, говорит, день тяжелый.
А бросил Иван Семеныч дома кормиться. На общественное питание перешел. Стал ежедневно ходить с женой в столовую.
Обедал я с ним в одни часы. А за обедом Иван Семеныч говорил без умолку. И все восторгался, что кухню бросил.
— Это, говорит, такая выгода, такая выгода… А главное, говорит, жену от плиты раскрепостил. Пущай, думаю, и баба поживет малехонько в свободе. Ведь сколько теперь этого свободного времени останется? Уйма. Раньше, бывало, придет супруга с работы — мотается, хватается, плиту разжигает… А тут пришла, и делать ей, дуре, нечего. Шей хоть целый день. А кончила шить — постирай. Стирать нечего — чулки вязать можешь. А то еще можно заказы брать на стирку, потому времени свободного хоть отбавляй.
Вообще, Иван Семеныч был ужасно доволен своей переменой. Однажды он даже небольшую речь сказал обедающим гражданам:
— Граждане, сказал, пора ослобонить женщин от плиты! Пора бросить в болото эти кастрюльки и эти мисочки! Кормитесь, граждане, завсегда в столовой.
Обедающие, конечно, обижаться стали.
— Позвольте, говорят, что вы расстраиваетесь? Мы, говорят, и так в столовой обедаем…
Целую неделю ходил Иван Семеныч в столовую. И каждый день находил все новые и новые выгоды в своей перемене.
А после ходить перестал.
Я уж подумал, не заболел ли человек сапом. Пошел к нему на квартиру.
Нет. Гляжу — здоровый. Сидит у плиты и руки греет. Жена рядом в лоханке стирает.
— Что ж ты, говорю, друг ситный, ходить-то перестал?
— Да, говорит, так. Выходит очень странно. Я, говорит, и сейчас не пойму, как это выходит.
— А что?
— Да, говорит, начали мы, как вам известно, в столовой кормиться. Время стало гораздо много оставаться. Я говорю супруге: «Я, говорю, вас от плиты раскрепостил, но, говорю, это не значит, что вам дурой мотаться. Пошейте, говорю, или постирайте». Начала она стирать… Теперича спрашивается: плита топится ай нет, ежели стирка? Плита элементарно топится. Отчего бы, говорю, кастрюльку не поставить? Пущай кастрюлька кипит. Глупо же без пользы огонь тратить…
А теперича что выходит? Полная выгода. Кастрюльки даром кипят. Жену от плиты раскрепостил. И, между прочим, дома обедаем.
Такая выгода, такая выгода, прямо триста процентов выгоды! Даже и не понять враз, откуда такое счастье?
— Да, где же понять, — сказал я.
И мы попрощались.
Дефективные люди
Удивительно раньше люди жили!
Скажем, сто лет — небольшой срок, а поглядите, какая заметная разница.
Бывало, сто лет назад, развернешь газету, начнешь, к примеру, объявления читать. А объявления такие:
ПРОДАЕТСЯ ДЕВКА. Умеет шить и неприхотливо готовить. Цена той девке 75 рублей серебром.
ОБМЕНЮ мужика на трех девок. Мужик с бородой, дюже сильный. Могит быть дворником али чем.
Тряпичникам не являться.
ПРОДАЕТСЯ ДЕВКА, 16 лет, без обману. Умеет жарить, парить и пятки чесать. А цена той девки вне запроса 100 рублей.
Так раньше жили люди. Смешно жили. Глупо жили. Читать противно.
А нынче и времена другие, и песни другие, и… цена другая. Цена, прямо скажем, за «девку» тридцать червонцев. Это по расценке Спасского уезда.
Сейчас объясним.
Недалеко от Владивостока в Спасском уезде жил некий дефективный папаша. Была у него дочка Нюрочка.
Вот папаша и думает:
«Отчего, думает, не продать мне Нюрочку, ежели деньги требуются?»
Так и сделал. Подыскал дефективного человека и продал ему дочку за тридцать червонцев.
Газета «Ленинградская правда» пишет:
В Спасском уезде родители продали в жены за 300 рублей свою 16-летнюю дочь. Девушка была продана без ее ведома.
Очень торговались. Сам папаша в три ручья плакал.
— Ты, говорит, погляди, какая девка-то продается! Свободная, равноправная девка! Не жук нагадил. Прибавь немного.
На трехстах ударили по рукам.
Одним словом, дешево купил жених.
Однако, как говорится, дешево покупают, да домой не носят. Так и тут.
Сельсовет, обсудив этот вопрос совместно с ячейкой комсомола и женщинами-делегатками, взял девушку под свою защиту и аннулировал родительскую «сделку». Над родителями и женихом был устроен показательный суд.
Отдал ли дефективный папаша жениху назад деньги — покрыто мраком неизвестности. Ничего про это газета не говорит.
Да нас это и не интересует. Нас интересует: а какая, к примеру, цена на девку в других губерниях?
He знаем. Вот насчет Псковской губернии знаем. Там девок не продают, а за них приплачивают. Смотря по достатку.
Сделка называется приданым.
А на наш ничтожный взгляд — хрен редьки не слаще.
Точка зрения
Со станции Лески повез меня Егорка Глазов. Разговорились.
— Ну как, — спросил я Егорку, — народ-то у вас в уезде сознательный?
— Народ-то? — сказал Егорка. — Народ-то сознательный. Чего ему делается?
— Ну а бабы как?
— Бабы-то? Да бабы тоже сознательные. Чего им делается?
— И много их, баб-то сознательных?
— Да хватает, — сказал Егорка. — Хотя ежели начисто говорить, то не горазд много. Глаза не разбегаются. Маловато вообще. Одна вот тут была в уезде… Да и та неизвестно как… может, кончится.
— Чего же с ней?
— Да так, — неопределенно сказал Егорка. — Супруг у ней дюже бешеный. Клопов, Василий Иваныч. Трепач, одним словом. Чуть что, в морду поленом лезет. Дерется.
— Ну а она что, молчит?
— Катерина-то? Зачем молчит? Она отвечает: «Это, говорит, вредно. Вы, говорит, Василий Иванович, полегче поленьями махайте. Эпоха, говорит, не такая».
— Так она бы в совет пошла…
— Что ж совет? Ходила в совет. Там говорят: это хорошо, бабочка, что ты пришла. Женский вопрос — это, говорят, теперича три кита нашей жизни. Разводись, милая, с этим с твоим скобарем, и вся недолга… Ну а она не хочет. Погожу, говорит, маленько. Потому — неохота, говорит, разводиться… После терпела, терпела — ив город поехала. И привозит пилюлю. И одну сама принимает, а другую ему подсыпает. Она подсыпает, а он на нее наседает, дерется. Не действует ему пилюля. Стала она по две пилюли подсыпать и по две принимать. Ни в какую — дерется. А то враз шесть приняла и свалилась. И лежит плошкой. До чего ее жалко! Главное, одна бабочка на уезд сознательная и та, может, кончится.
— Ну а другие бабы, — спросил я, — неужели еще темней?
— Другие еще темней, — сказал Егорка. — Другие совсем малосознательные… Одна, это, после драки в суд подала на мужа. Мужика к ногтю. Штраф на него. Пять целковых — не дерись, мол, бродяга… Ну а теперича баба плачет, горюет. Платить-то ей чем? Дура такая несознательная… А другая тоже в развод пошла. Мужик-то рад, время зимнее, а она голодует. Дура такая темная…
— Плохо, — сказал я.
— Конечно, дело плохо, — подтвердил Егорка. — Мужики-то у нас все наскрозь знают, все-то понимают, что к чему и почему, ну а бабы маленько, действительно, отстают в развитии.
— Плохо, — сказал я и посмотрел на Егоркину спину.
А спина была худая, рваная. И желтая вата торчала кусками.
Ошибочка
Сегодня день-то у нас какой? Среда, кажись. Ну да, среда. А это в понедельник было. В понедельник народ у нас чуть со смеху не подох. Потому смешно уж очень. Ошибка вышла.
Главное, что народ-то у нас на фабрике весь грамотный. Любого человека разбуди, скажем, ночью и заставь его фамилию свою написать — напишет.
Потому тройка у нас была выделена очень отчаянная. В три месяца ликвидировала всю грамотность. Конечно, остались некоторые не очень способные. Путали свои фамилии. Гусев, например, путал. То «сы» не там выпишет, то росчерк не в том месте пустит, то букву «гы» позабудет. Ну, а остальные справлялись.
И вот при таком-то общем уровне такой, представьте, ничтожный случай.
Главное, кассир Еремей Миронович случайно заметил. В субботу, скажем, получка, а в понедельник кассир ведомость проверяет — просчета нет ли. И чикает он на счетах и вдруг видит в ведомости крестик. Кругом подписи, а тут в графе — крестик.
«Как крестик? — думает кассир. — Почему крестик?»
Отчего это крестик, раз грамотность подчистую ликвидирована и все подписывать могут?
Поглядел кассир, видит — супротив фамилии Хлебников этот крестик.
Кассир бухгалтеру — крестик, дескать. Бухгалтер секретарю. Секретарь дальше.
Разговоры пошли по мастерским: вот так тройка! За такое, дескать, время грамотность не могли ликвидировать.
Предзавком бежит в кассу. Ведомость велит подать. Тройка тут же, вокруг кассы колбасится. Глядят. Да, видят — крестик супротив Хлебникова.
— Какой это Хлебников? — спрашивают. — Отчего это Хлебников не ликвидирован? Отчего это все грамотные и просвещенные, а один Хлебников пропадает в темноте и в пропасти? И как это можно? И чего тройка глядела и каким местом думала?
А тройка стоит тут же и плечами жмет. Вызвали Хлебникова. А он квалифицированный токарь. Идет неохотно. Спрашивают его:
— Грамотный?
— Грамотный, — говорит.
— Можешь, — спрашивают, — фамилию подписывать?
— Могу, — говорит. — Три, говорит, месяца ликвидировали.
Предзавком руками разводит. Тройка плечами жмет. А кассир ведомость подает.
Дали ведомость Хлебникову. Спрашивают:
— Кто подписывал крестик?
Глядел, глядел Хлебников.
— Да, — говорит, — почерк мой. Я писал крестик. Пьяный был дюже. Не мог фамилию вывести.
Тут смех вокруг поднялся.
Тройку все поздравляют — не подкачали, дескать.
Хлебникову руку жмут.
— Ну, — говорят, — как гора с плеч. А мы-то думали, что ты, Хлебников, по сие время, как слепой, бродишь в темноте и в пропасти…
А за вторую половину месяца, при всей своей грамотности, Хлебников снова спьяна вывел крестик. Но этому никто уж не удивлялся. Потому — привыкли. И знали, что человек грамотный.
Засыпались
Станция Тимохино. Минуты две стоит поезд на этой станции. Ерундовая вообще станция. Вроде полустанок. А глядите, какие там дела творятся. На ткацкой фабрике.
Стала пропадать там пряжа.
Месяц пропадает. И два пропадает. И год пропадает. И пять лет пропадает… Наконец, на шестой год рабочие взбеленились.
— Что ж это, — говорят, — пряжа пропадает, а мы глазами мигаем и собрание не собираем. Надо бы собрание собрать: выяснить — как, чего и почему.
Собрались. Начали.
Все кроют последними словами воров. И этак их, и так, и перетак.
По очереди каждый гражданин выходит к помосту и кроет. Старший мастер Кадушкин едва не прослезился.
— Братцы! — говорит. — Пора по зубам стукнуть мошенников. До каких пор будем терпеть и страдать?!
После старшего мастера вышел ткач Егоров, Василий Иванович.
— Братцы, — говорит, — не время выносить резолюции. Иначе как экстренными мерами и высшим наказанием не проймешь разбойников. Пора сплотиться и соединиться. Потому — такая чудная пряжа пропадает — жалко же. Была бы дрянь пряжа — разве плакали бы?! А то такая пряжа, что носки я три года не снимая ношу — и ни дырочки.
Тут с места встает старший мастер Кадушкин.
— Ха! — говорит, — носки. Носок, говорит, вроде как сапогом защищен. Чего ему делается! Я вот, говорит, свитер, с этой пряжи два года ношу, и все он как новенький. А ты, чудак, с носком лезешь.
Тут еще один ткач встает с места.
— Свитер, — говорит, — это тоже не разговор, товарищи. Свитер, говорит, это вроде как костюм. Чего ему делается. Я, говорит, перчатки шесть лет ношу, и хоть бы хны. И еще десять лет носить буду, если их не сопрут. А сопрут, так вор, бродяга наносится… И дети, говорит, все у меня перчатки носят с этой пряжи. И родственники. И не нахвалятся.
Тут начали с места подтверждать, дескать, пряжа, действительно, выдающаяся, к чему спорить. И не лучше ли, за-место спора, перейти к делу и выискать способ переловить мошенников.
Были приняты энергичные меры: дежурства, засады и обыски. Однако воров не нашли.
И только на днях автор прочел в газете, что семь человек с этой фабрики все-таки засыпались. Среди засыпавшихся были все знакомые имена: старший мастер Кадушкин, Василий Иванович Егоров и другие.
А приговорили их… Тьфу, черт! Мне-то что — к чему их приговорили? Недоставало адрес ихний еще сообщить. Тьфу, черт, а ведь сообщил — станция Тимохино.
Ах, читатель, до чего заедает общественное настроение.
Тараканы
Конечно, не такое сейчас время, чтоб про мелкие вещи писать. Тем более про тараканов. Гаврила признает, что про тараканов прямо даже неприлично сейчас писать. Тем не менее придется все-таки слегка коснуться этого мелкого насекомого.
Вниманья долго не задержим, потому много писать нет охоты — башка с непривычки к таким мелким сюжетам пухнет от напряжения.
Начнем прямо с материалов и фактов.
Вот выписка из протокола: