— Ошибаешься. Мне несколько раз приходилось убегать из городов, где я жила, потому что меня преследует какой-то грязный тип. Обращаться в полицию бессмысленно: они не могут помешать маньяку распространять мои фотографии. Я думала, что если перекрашусь в брюнетку или наложу макияж, смогу остаться незамеченной, но ничего не вышло: меня легко узнать по лицу и я не сильно переменилась за прошедшие годы. Сет, я никогда не смогу успокоиться. Если твоя семья может меня не принять, потому что я бедная и не еврейка, представь себе, как им будет обнаружить такое?
— Мы им скажем, Ирина. Им будет непросто с этим свыкнуться, но, думаю, они в конце концов полюбят тебя еще больше за все, что ты пережила. Это очень славные люди. У тебя было время для страданий, теперь должно начаться время выздоровления и прощения.
— Прощения, Сет?
— Если ты этого не сделаешь, ненависть тебя уничтожит. Почти все раны лечатся нежностью, Ирина. Ты должна полюбить сама себя и полюбить меня. Договорились?
— Точно так же сказала и Кэти.
— Прислушайся к ней, эта женщина много знает. Разреши мне тебе помочь. Мудрости у меня никакой нет, зато я хороший товарищ, и ты могла тысячу раз убедиться, что я страшный упрямец. Я никогда не соглашаюсь с поражением. Смирись, Ирина, я тебя в покое не оставлю. Чувствуешь, как бьется сердце? — Сет взял руку девушки и поднес к груди.
— Сет, это еще не всё.
— Это не всё?
— С тех пор как агент Уилкинс спас меня от отчима, никто ко мне не прикасался… Ты понимаешь, о чем я говорю. Я была одна, и это меня устраивает.
— Послушай, Ирина, это нужно переменить, но торопиться мы не будем. То, что случилось, не имеет ничего общего с любовью и никогда не повторится. И с нами это тоже не имеет ничего общего. Ты мне как-то сказала, что старики занимаются любовью без спешки. И это неплохая идея. Давай любить друг друга, как пара старичков, что скажешь?
— Не думаю, что у нас получится, Сет.
— Тогда нам придется походить к доктору. Давай, подруга, хватит уже хныкать. Есть хочешь? Причешись как-нибудь, мы отправляемся ужинать и обсуждать прегрешения моей бабушки, это всегда поднимает нам настроение.
ТИХУАНА
В те благословенные месяцы 1955 года, когда Альма с Ичимеи вольно предавались любви в убогом мотеле Мартинеса, она призналась ему, что бесплодна. Это было не столько ложью, сколько желанием и самообманом. Альма так сказала, чтобы сохранить непредсказуемость их движений на простынях, потому что верила, что диафрагма поможет избежать ненужных сюрпризов, и потому что ее менструации всегда были такие нерегулярные, что гинеколог, к которому ее несколько раз водила Лиллиан, диагностировал у нее кисту яичников, что могло сказаться на детородности. Альма все время откладывала операцию, как и многие другие важные дела, поскольку материнство в списке ее ценностей стояло на последнем месте. Она решила, что в течение молодости ей удастся не залететь каким-нибудь волшебным образом. Подобные неприятности происходили с женщинами из других слоев, без образования и денег. Она не замечала в себе перемен до десятой недели, потому что не следила за своими циклами, а когда что-то заметила, еще две недели надеялась на удачу. Альма предположила, что ошиблась в подсчетах; но уж если случилось самое страшное, дело разрешится посредством суровых физических нагрузок, подумала она и принялась повсюду разъезжать на велосипеде, яростно крутя педали. Альма поминутно проверяла, не появилась ли кровь на белье, и тревога ее росла с каждым днем, но она продолжала бегать на свидания с Ичимеи и заниматься любовью с такой же лихорадочной страстью, с какой гоняла вверх-вниз по холмистой дороге. В конце концов, когда Альма уже не могла оставлять без внимания набухшие груди, утреннюю тошноту и тревожные перепады настроения, она побежала не к Ичимеи, а к Натаниэлю, как привыкла поступать с самого детства. Чтобы тетя с дядей ни о чем случайно не догадались, Альма навестила кузена в адвокатской конторе «Беласко и Беласко», в том же офисе на улице Монтгомери, который существовал с далекого 1920 года; то был патриархальный мавзолей юстиции: тяжеловесная мебель, полки юридических фолиантов в переплетах темно-зеленой кожи, персидские ковры, скрадывающие звук шагов, так что говорить приходилось доверительным полушепотом.
Натаниэль сидел за своим столом в жилете, с распущенным узлом галстука и всклокоченными волосами, вокруг него громоздились стопки документов и раскрытые книги, но, увидев сестру, он тотчас вскочил, чтобы ее обнять. Альма приникла к его шее, спрятав лицо, сразу почувствовав облегчение — наконец-то можно было поделиться своим несчастьем с человеком, который никогда ее не подводил. «Я беременна» — вот и все, что она тихонько сообщила. Не разжимая объятий, Натаниэль подвел сестру к дивану, и они сели рядышком. Альма рассказывала о любви, о мотеле и о том, что Ичимеи неповинен в ее беременности, это все она, и если Ичимеи узнает, он, несомненно, будет настаивать на свадьбе, чтобы взвалить на себя ответственность за дитя, но она все хорошо обдумала, и ей не хватает храбрости отказаться от всего, что всегда у нее было, и превратиться в жену Ичимеи; она его обожает, но ясно сознает, что невзгоды бедности убьют ее любовь. Альма оказалась перед дилеммой: либо выбрать полную материальных трудностей жизнь в японской общине, с которой у нее нет ничего общего, либо остаться под защитой привычной среды, — и страх неизвестности оказался сильнее; ей стыдно от собственной слабости, Ичимеи достоин безусловной любви, это потрясающий человек, мудрец, святой, чистая душа, чуткий и нежный любовник, в его руках она чувствует себя счастливой… Альма одну за другой нанизывала бессвязные фразы, шмыгая носом и сморкаясь, чтобы не разрыдаться, пытаясь сохранять видимость достоинства. Еще она добавила, что Ичимеи живет в духовном мире, он навсегда останется скромным садовником, вместо того чтобы развивать свой чудесный дар художника или превратить цветочный питомник в солидное предприятие; ничего подобного, он не стремится к большему, ему хватает доходов, достаточных, только чтобы прокормиться, ему наплевать на успех и процветание, ему важнее спокойствие и созерцание, но такие вещи не едят, а она не хочет заводить семью в деревянной лачуге с проржавевшей крышей и жить среди крестьян, с лопатой в руках. «Я знаю, Натаниэль, прости меня, ты тысячу раз предупреждал, а я тебя не слушала, ты был прав, теперь я вижу, что не могу выйти за Ичимеи, но я не могу и отказаться от своей любви, без него я сохну, как дерево в пустыне, я умру, и отныне я стану очень-очень осторожной, мы будем предохраняться, это больше не повторится, обещаю, клянусь тебе, Нат!» Натаниэль слушал сестру, не перебивая, пока у нее не закончилось дыхание для жалоб, а голос не перешел в бормотание.
— Правильно ли я тебя понимаю, Альма? Ты беременна и не хочешь говорить Ичимеи… — подытожил Натаниэль.
— И я не могу родить без замужества, Нат. Ты должен мне помочь. Ты единственный, к кому я могу обратиться.
— Аборт? Альма, это незаконно и опасно. На меня можешь не рассчитывать.
— Послушай, Нат. Я все подробно разузнала: это дело безопасное, без риска и стоит всего сотню долларов, но ты должен поехать со мной, потому что это в Тихуане.
— Тихуана? Но, Альма, в Мексике аборты тоже запрещены. Это просто безумие!
— Здесь это намного опаснее, Нат. Там есть врачи, которые делают это прямо под носом у полицейских, никому и дела нет.
Альма предъявила клочок бумаги с телефонным номером и добавила, что уже по нему звонила, общалась с неким Рамоном из Тихуаны. Собеседник говорил на ужасном английском, он спросил, кто дал ей этот телефон и знает ли она условия. Альма оставила свой номер, пообещала расплатиться наличными, они договорились, что через два дня Рамон заберет ее на своей машине в три часа дня, на определенном углу в Тихуане.
— А ты сказала этому Рамону, что явишься в сопровождении адвоката? — спросил Натаниэль, тем самым соглашаясь с ролью, которую предназначила для него Альма.
Они выехали на следующий день в шесть утра, на черном семейном «линкольне», который лучше годился для пятнадцатичасового путешествия, чем спортивный автомобиль. Поначалу Натаниэль не мог найти выхода для своей злости, хранил враждебное молчание, что есть силы сжимал руль и не отрывал взгляда от шоссе, однако стоило Альме попросить остановиться на стоянке грузовиков, чтобы сходить в туалет, и он сразу смягчился. Девушка провела в кабинке полчаса, а когда Натаниэль уже собирался идти за ней, вернулась к машине вся растрепанная. «По утрам я блюю, Нат, но потом это проходит», — пояснила она. Оставшуюся часть пути брат старался ее развлекать, в итоге все закончилось пением самых прилипчивых песен Пэта Буна
[16], потому что других они не знали, а потом обессилевшая Альма прижалась к брату, положила голову ему на плечо и задремала. В Сан-Диего они сделали остановку в отеле, чтобы поесть и отдохнуть. Портье принял их за семейную пару и предоставил номер с большой кроватью, на которой они улеглись, держась за руки, как в детстве. Впервые за несколько недель Альма спала без кошмаров, а Натаниэль пролежал без сна до рассвета, вдыхая аромат шампуня, которым пахли волосы его двоюродной сестры; он взвешивал риски, тосковал и нервничал, словно был отцом ребеночка, страшился встречи с полицейскими, переживал, что ввязался в позорную авантюру, вместо того чтобы подкупить врача в Калифорнии, где все можно достать по сходной цене, не дороже, чем в Тихуане. Когда сквозь щелку в шторах пробился первый луч зари, усталость победила все страхи, и проснулся Натаниэль только в девять, когда услышал, как Альму тошнит в ванной комнате. У них оставалось достаточно времени, чтобы, со всеми возможными задержками, пересечь границу и явиться на встречу с Рамоном.
Мексика встретила их знакомыми картинами. Альма и Натаниэль прежде не бывали в Тихуане и ожидали увидеть сонный поселок, а очутились в огромном городе, грохочущем и ярком, переполненном людьми и транспортом: автобусы-развалюхи и современные автомобили были здесь в равных правах с телегами и ослами. В одном и том же месте могли торговать мексиканскими продуктами и электротоварами, башмаками и музыкальными инструментами, автозапчастями и мебелью, птичками в клетках и пахучими лепешками. Воздух пропах жареным мясом и отбросами, сотрясался от мексиканской музыки, евангелических проповедей и воплей футбольных радиокомментаторов. Найти нужный угол оказалось непросто: на улицах не было табличек с названиями и номерами, приходилось спрашивать дорогу через каждые три квартала, но Натаниэль с Альмой не понимали указаний местных жителей, зачастую состоявших из неопределенного взмаха рукой с добавкой «ну и там еще свернете». Утомленные путники оставили «линкольн» возле заправки и пешком добрались до назначенного угла, который оказался пересечением четырех оживленных улиц. Они стояли на углу в ожидании, под внимательным наблюдением бродячего пса и стайки оборванных детей-попрошаек. Единственным ориентиром, который имелся у них помимо названия улицы, была лавка с костюмами для первого причастия, изображениями Девы Марии и католических святых и с неподобающим названием «Да здравствует Сапата!»
[17].
Когда прошло двадцать минут, Натаниэль решил, что их обманули и пора возвращаться, но Альма напомнила, что в этой стране пунктуальность не в чести, и вошла в «Сапату». Там она жестами попросила позвонить и набрала номер Рамона; после девяти гудков ей по-испански ответил женский голос, объясниться не удалось. Около четырех часов, когда уже и Альма согласилась уходить, на углу остановился «форд» модели 1949 года, горохового цвета, с затемненными задними стеклами — как и описывал Рамон. Спереди сидели двое: за рулем — молодой человек с рябым от оспы лицом, с хвостиком и кустистыми бакенбардами; второй вышел, чтобы пропустить американцев в машину, поскольку дверей было всего две. Второй представился Рамоном. Лет ему было за тридцать, усики как две тонкие ниточки, набриолиненные волосы зачесаны назад, белая рубашка, джинсы, остроносые сапоги на каблуках. Оба мексиканца курили. «Деньги», — потребовал Рамон, как только приезжие сели в машину. Натаниэль заплатил, усатый пересчитал бумажки и сунул в карман. Мексиканцы не произнесли больше ни слова на всем протяжении пути, который Альме и Натаниэлю показался долгим; они решили, что повороты специально накручивают, чтобы их запутать, — это была напрасная предосторожность, ведь приезжие не знали города. Альма, прижавшись к Натаниэлю, прикидывала, как бы обернулась ситуация, если бы она приехала в одиночку, а Натаниэль боялся, что эти люди, уже с деньгами в кармане, легко могут их пристрелить и выбросить в овраг. Дома они никому не сказали, куда направляются, и могут пройти недели или месяцы, прежде чем семья узнает об их участи.
В конце концов «форд» остановился на какой-то улице; им велели ждать, парень с бакенбардами вышел, второй остался караулить их в машине. Водитель зашел в нешикарного вида типовой дом, один из многих подобных на этой улице. Квартал показался Натаниэлю бедным и грязным, хотя здесь не следовало судить по меркам Сан-Франциско. Водитель вернулся через несколько минут. Натаниэлю приказали выйти, обыскали с ног до головы и повели в дом, держа под руки, но он, ругнувшись по-английски, резко вывернулся. Удивленный Рамон сделал примиряющий жест. «Спокойно, дружок, все в порядке», — рассмеялся он, сверкнув золотыми зубами. Он предложил сигарету, Натаниэль закурил. Второй помог Альме выйти из машины, и все вошли в дом, который, вопреки опасениям Натаниэля, не выглядел как бандитский притон, а походил на скромное семейное жилище — душное и темное, с низким потолком и маленькими окнами. В комнате на полу двое мальчишек играли в свинцовых солдатиков, из мебели там были стол со стульями и накрытый полиэтиленом диван, люстра была необычная, с бахромой, вентилятор грохотал, как лодочный мотор. Из кухни доносился запах вареного лука, женщина в черном что-то помешивала на сковородке — она обратила на пришедших столь же мало внимания, как и мальчики. Водитель с бакенбардами предложил Натаниэлю стул, а сам отправился на кухню; Рамон тем временем повел Альму по короткому коридору в другую комнату, где вместо двери на пороге висело покрывало.
— Подождите! — остановил его Натаниэль. — Кто будет проводить операцию?
— Я, — ответил Рамон, который, по-видимому, единственный здесь хоть немного говорил по-английски.
— Вы что — врач? — спросил Натаниэль, глядя на его руки с длинными полированными ногтями.
Последовала еще одна обворожительная улыбка, еще одно подмигивание, новые успокаивающие жесты и несколько малопонятных фраз про большой опыт в подобных делах и про то, что дел всего-то на пятнадцать минут, никаких проблем. «Анестезия? Нет, приятель, тут ничего такого не надо, зато вот что поможет». Он протянул Альме бутылку текилы. Поскольку девушка колебалась и смотрела на бутылку с недоверием, Рамон сам хорошенько приложился, обтер горлышко рукавом и снова предложил напиток пациентке. Натаниэль увидел ужас на бледном лице кузины и за секунду принял самое важное решение в своей жизни.
— Рамон, мы передумали. Мы поженимся, и у нас будет ребенок. Деньги можете оставить себе.
[19]
У Альмы впереди будет много лет, чтобы кропотливо исследовать свои поступки 1955 года. В этом году она окунулась в реальность и все старания справиться с терзавшими ее угрызениями оказались бесполезны: это был мучительный стыд за нелепую беременность; за то, что она любила Ичимеи меньше, чем себя; за ее страх перед бедностью; за пресмыкательство перед общественным мнением; за то, что приняла жертву Натаниэля; что не оказалась на высоте современной амазонки, которую из себя строила; за ее малодушный, несвободный характер — и еще за полдюжины эпитетов, к которым она себя приговорила. Альма знала, что отказалась от аборта, испугавшись боли и смерти от потери крови или инфекции, а совсем не из благоговения перед тем, кто зарождался у нее в животе. Она снова и снова рассматривала себя в зеркале своего шкафа, но больше не встречалась с той прежней Альмой, бесстрашной и чувственной, которую увидел бы Ичимеи, будь он рядом, — в зеркале отражалась трусливая, капризная, эгоистичная женщина. Оправдания совершенно не помогали, ничто не уменьшало боли от потери достоинства. Много лет спустя, когда любить человека другой расы и рожать детей вне брака вошло в моду, Альма скрепя сердце признает, что глубже всего в ней коренился предрассудок социального неравенства, от которого она так и не избавилась. Несмотря на упадок сил после путешествия в Тихуану, которое покончило с иллюзией любви и унизило ее до такой степени, что последним ее прибежищем сделалась неимоверная гордость, Альма никогда не пересматривала своего решения скрыть правду от Ичимеи. Признаться означало предстать перед ним во всей своей трусости.
По возвращении из Тихуаны Альма назначила Ичимеи встречу в том же мотеле, но на более ранний час. Она вооружилась высокомерием и запаслась красивыми словами. Ичимеи впервые пришел раньше своей подруги. Он дожидался ее в замызганной комнатушке, тараканьем царстве, которое они освещали пламенем любви. Они не виделись пять дней, и уже несколько недель какая-то пелена замутняла гармонию их свиданий; Ичимеи воспринимал это как угрозу, которая обволакивала их густым туманом, а Альма легкомысленно отнекивалась, обвиняя его в излишней подозрительности на почве ревности. Ичимеи замечал, что его любимая как-то переменилась: она сделалась тревожной, слишком много и слишком быстро говорила, настроение у нее менялось поминутно, она переходила от кокетства и нежности к угрюмому молчанию или беспричинным рыданиям. Совершенно очевидно, Альма от него отгораживалась, хотя яростный накал страсти и пылкое желание получать один оргазм за другим свидетельствовали об обратном. Иногда, когда любовники, обнявшись, отдыхали после секса, щеки у Альмы были влажные. «Это слезы любви», — говорила она, но Ичимеи, который никогда не видел ее плачущей, принимал их за слезы разочарования, а постельную акробатику — за желание отвести ему глаза. Ичимеи со своим допотопным благоразумием пытался напрямую выяснить, что с ней происходит, но Альма отвечала на его вопросы издевательским смехом или совсем уж бесстыжими подначками, которые вроде бы начинались шутейно, но сильно его задевали. Девушка ускользала от него, как ящерица. Пять дней разлуки, которые Альма объяснила обязательным семейным путешествием, Ичимеи провел, замкнувшись в себе. Всю неделю он продолжал с полной самоотдачей обрабатывать землю и ухаживать за цветами, но двигался словно под гипнозом. Хейдеко, знавшая его лучше всех на свете, воздерживалась от вопросов и даже сама развезла урожай по магазинам Сан-Франциско. В тишине и спокойствии, склонившись над цветами, подставляя солнцу спину, Ичимеи предавался своим размышлениям, которые редко его подводили.
Альма смотрела на него в тусклом свете, пробивавшемся сквозь продранные шторы в съемной конуре, и ее вина снова раздирала ее изнутри. На один краткий миг она возненавидела этого мужчину, заставлявшего ее столкнуться с самой мерзостной ее ипостасью, но потом ее тотчас же окатило той волной любви и желания, которая всегда поднималась в его присутствии. Ичимеи, стоящий у окна, ждущий ее, исполненный нерушимой внутренней силы, нежности и мягкости, лишенный тщеславия, с покоем в душе; Ичимеи с его телом из прочного дерева, его жесткими волосами, его зелеными пальцами, его ласковыми глазами, его смехом, рождавшимся откуда-то из глубины, его умением заниматься любовью как будто в последний раз. Альма не смогла посмотреть ему в глаза и притворно закашлялась, чтобы погасить тревогу, сжигавшую ее изнутри. «Что с тобой, Альма?» — спросил Ичимеи, не прикасаясь к ней. И тогда она разразилась речью, которую заранее подготовила с дотошностью сутяги: она его любит и будет любить до скончания дней, но у их отношений нет будущего, они невозможны, семья и знакомые начинают что-то подозревать и задают вопросы, они принадлежат к совершенно разным мирам и оба должны принять свою судьбу, она решила продолжать учебу в Лондоне, и им нужно расстаться.
Ичимеи воспринял эту канонаду со стойкостью человека, уже к ней готового. После слов Альмы накупило долгое молчание, и в этой паузе женщина подумала, что они могли бы еще раз заняться сумасшедшим сексом, устроить пылающее прощание, бросить чувствам последний подарок перед тем, как окончательно обрежут ниточку надежды, которую она начала вить еще во время их детских ласк в саду Си-Клифф. Альма начала расстегивать блузку, но Ичимеи ее остановил.
— Я понимаю, Альма, — сказал он.
— Прости, Ичимеи. Я напридумывала тысячу несуразиц, чтобы мы оставались вместе, как, например, обзавестись другим пристанищем для нашей любви, поуютней этого отвратительного мотеля, но я знаю, что это невозможно. Я больше не могу жить с этой тайной, мои нервы на пределе. Мы должны расстаться навсегда.
— Навсегда — это долго, Альма. Думаю, мы снова встретимся в лучших обстоятельствах или в лучшей жизни, — ответил Ичимеи, стараясь сохранять хладнокровие, но ледяная тоска перехлестнула через край его сердца, и голос его задрожал.
Они обнялись как бездомные сироты любви. У Альмы подгибались колени, она почти уже упала на крепкую грудь своего любовника, почти уже призналась во всем, вплоть до самых дальних уголков стыда, почти умоляла взять ее замуж, почти согласилась жить в хижине и растить полукровок, почти пообещала быть послушной женой, отказаться от живописи по шелку, от роскоши Си-Клифф и от блестящей будущности, которая полагалась ей по праву рождения, она готова была пожертвовать и большим ради него и ради соединявшей их редкостной любви. Возможно, Ичимеи все это почувствовал и в своем благородстве уберег от этой жертвы, запечатав рот чистым коротким поцелуем. Не выпуская Альму из объятий, он подвел ее к двери, а потом и к машине. Ичимеи еще раз поцеловал ее — в лоб — и пошел к своему рабочему грузовичку, не оборачиваясь на прощание.
11 июля 1969 года
Альма, наша любовь неизбежна. Я знал это всегда, но на протяжении многих лет пытался выполоть ее из своих мыслей, раз уж не мог освободить от нее сердце. Когда ты бросила меня, ничего не объяснив, я этого не понимал. Я чувствовал себя обманутым. Но во время первого путешествия в Японию у меня было время успокоиться, и в конце концов я признал, что потерял тебя в этой жизни. Я перестал терзаться бесполезными размышлениями о том, что же у нас пошло не так. Я не ждал, что судьба нас вновь соединит. Теперь, после четырнадцати лет разлуки, когда я думал о тебе каждый день из этих четырнадцати лет, я понимаю, что мы никогда не будем мужем и женой, но мы не можем и отказываться от чувства, которое нас наполняет. Я предлагаю тебе существование в мыльном пузыре без соприкосновения с миром на всю оставшуюся жизнь — и после смерти тоже. От нас зависит, будет ли эта любовь вечной.
Ичи
ЛУЧШИЕ ДРУЗЬЯ
Альма Мендель и Натаниэль Беласко сочетались браком на закрытой церемонии в саду Си-Клифф; с утра было тепло и солнечно, но постепенно становилось все холоднее и темнее: набежавшие тучи отражали душевное состояние новобрачных. Под глазами у Альмы залегли мешки цвета баклажана, ночь она провела без сна, терзаемая тысячей сомнений, а как только увидела раввина, кинулась в ванную — ужас пробрал ее до кишок, но Натаниэль заперся вместе с невестой, уговорил сполоснуть лицо холодной водой и вообще держать себя в руках и всем улыбаться. «Ты не одна, Альма. Я с тобой и сейчас, и навсегда», — пообещал он. Раввин поначалу отказывался проводить обряд, поскольку новобрачные были двоюродные брат и сестра, но все-таки был вынужден примириться с ситуацией, когда Исаак Беласко, самый влиятельный член его общины, пояснил, что, если принять во внимание положение Альмы, не остается ничего лучшего, кроме как их поженить. Исаак поведал, что молодые люди любили друг друга с самого детства и их привязанность превратилась в страсть, когда Альма вернулась из Бостона, — подобные вещи случаются, таково уж человеческое естество, и в свете происшедшего их остается только благословить. Марта с Сарой предложили распространить какую-нибудь легенду, чтобы утихомирить сплетников: например, что польские Мендели удочерили Альму и поэтому она не является кровной родственницей, но Исаак не согласился. Они не могут усугублять случившееся столь явной ложью. В глубине души Исаак был рад соединению двух людей, которых он любил больше всех на свете, если не считать жены. И он был тысячу раз за то, чтобы Альма вышла за Натаниэля и осталась накрепко привязана к его семье, а не искала себе мужа на стороне, — тогда девушка останется при нем. Лиллиан предостерегала, что от кровосмесительных связей рождаются дефективные дети, но Исаак заявил, что это невежественное суеверие, такое явление научно обосновано только для закрытых общин, где кровосмешение повторяется из поколения в поколение. У Натаниэля с Альмой был другой случай.
После бракосочетания, на котором присутствовали только члены семьи, служащий бюро регистрации и домашняя прислуга, Беласко устроили торжественный ужин в большой столовой, которой пользовались только в особых случаях. Повариха с помощницами, горничные и шофер робели, сидя за одним столом с хозяевами, а прислуживали в этот день официанты из «Ernie’s» — самого роскошного ресторана в городе, который предоставил и еду. Это была идея Исаака: он таким образом решил публично подтвердить, что с этого дня Натаниэль и Альма являются мужем и женой. Домашней прислуге, знавшей новобрачных как членов одной семьи, было непросто свыкнуться с переменой; одна горничная, проработавшая у Беласко четыре года, вообще считала их братом и сестрой, потому что ей не говорили, что они двоюродные. Ужин начался в кладбищенском молчании, собравшиеся уставились в тарелки, все чувствовали себя неловко, но атмосфера оживлялась с каждым бокалом, который Исаак предлагал осушить за здоровье молодой четы. Веселый, жизнерадостный, подливающий вино себе и другим, Исаак казался здоровой и молодой версией того старика, в какого он превратился за последние годы. Лиллиан боялась, как бы у мужа не прихватило сердце, и дергала его под столом за брючину, призывая успокоиться. В завершение торжества новобрачные разрезали кремово-марципанный торт тем же серебряным ножом, которым много лет назад резали торт на своей свадьбе Исаак и Лиллиан. Простившись с каждым из приглашенных, они уехали из Си-Клифф на такси, потому что шофер уже порядком нагрузился и, не скрывая слез, что-то напевал на своем родном ирландском языке.
Свою первую ночь они провели в номере для новобрачных в Палас-отеле (там же, где Альма когда-то страдала на балах дебютанток) — с шампанским, цветами и конфетами. На следующий день они собирались лететь в Нью-Йорк, а оттуда на две недели в Европу — это путешествие было навязано им Исааком Беласко, хотя никому из двоих ехать не хотелось. У Натаниэля было в работе несколько судебных дел, и он не хотел оставлять контору, но отец купил авиабилеты, засунул ему в карман и убедил ехать, объяснив, что медовый месяц — это традиционная уловка: о поспешной свадьбе уже много судачат, не стоит добавлять новый повод. Альма переоделась в ванной и вернулась в комнату в ночной рубашке и шелковом халате с кружевами, который Лиллиан купила для нее, второпях собирая положенное приданое. Женщина приняла театральную позу, чтобы покрасоваться перед Натаниэлем, который ждал ее, не раздеваясь, сидя на банкетке в изножье кровати.
— Смотри во все глаза, Нат, другой возможности восхититься мной у тебя не будет. Рубашка уже жмет на талии. Не думаю, что смогу натянуть ее еще раз.
Муж расслышал в голосе Альмы дрожь, которую она не смогла скрыть за кокетливым комментарием, и похлопал по банкетке, приглашая сесть рядом.
— Альма, я не строю иллюзий. Я знаю, что ты любишь Ичимеи.
— Я и тебя тоже люблю, Нат, не знаю, как и объяснить. В твоей жизни наверняка была дюжина женщин — странно, что ты меня ни с кем не знакомил. Когда-то ты сказал, что если влюбишься, я первая об этом узнаю. После рождения ребенка мы разведемся, и ты будешь свободен.
— Альма, я не отказывался ради тебя от большой любви. И мне кажется крайне невежливым, что ты в нашу первую брачную ночь говоришь о разводе.
— Не шути, Нат. Скажи мне честно: я тебя вообще привлекаю? Как женщина, я имею в виду.
— До сих пор я считал тебя своей младшей сестрой, но при совместной жизни это может перемениться. Ты бы хотела?
— Не знаю. Я растеряна, опечалена, раздражена, у меня в голове кавардак, а в животе ребеночек. Ты заключил ужасную сделку, когда брал меня в жены.
— Это мы еще поглядим, но я хочу, чтобы ты Нала, я буду хорошим отцом для мальчика или для девочки.
— У него будут азиатские черты, Нат. Как мы это объясним?
— Альма, мы не будем ничего объяснять, а спрашивать никто не осмелится. Высоко поднятая голова и рот на замке — вот лучшая тактика. Единственный, у кого есть право задать вопрос, — это Ичимеи Фукуда.
— Я никогда больше его не увижу, Нат. Спасибо, тысячу раз спасибо за то, что ты для меня делаешь. Ты самый благородный человек на свете, и я постараюсь быть тебе хорошей супругой. Несколько дней назад я думала, что без Ичимеи умру, но теперь мне кажется, что с твоей помощью я смогу выжить. Я тебя не подведу. Клянусь, я всегда буду тебе верна.
— Тише, Альма! Не будем давать обещаний, которых, возможно, не сумеем исполнить. Мы пойдем по этой дороге вместе, шаг за шагом, день за днем, с самыми лучшими побуждениями. Вот единственное, что мы с тобой можем друг другу пообещать.
Исаак Беласко решительно отверг идею о собственном доме для новобрачных: в Си-Клифф было предостаточно места, а дом таких размеров строился специально, чтобы все поколения их семейства жили под одной крышей. К тому же Альме следовало вести себя осторожно, она нуждалась в заботе, в компании Лиллиан и двоюродных сестер; обустраивать новый дом и следить за ним — это слишком большое напряжение, постановил Исаак. В качестве неопровержимого аргумента патриарх прибег к эмоциональному шантажу: он хочет провести рядом с Альмой и Натаниэлем оставшийся ему недолгий век, а потом они будут поддерживать Лиллиан в ее вдовстве. Супруги согласились с таким решением: они и дальше будут спать в синей комнате, единственная перемена — это что вместо одной кровати появятся две, разделенные ночным столиком: Натаниэль выставил на продажу свой пентхаус и вернулся под отчий кров. В его прежней холостяцкой комнате он разместил стол, свои книги, пластинки и диван. Все в доме знали, что расписание супругов не благоприятствует интимным встречам: она вставала в полдень и рано уходила спать, а он трудился как каторжный, поздно возвращался из конторы, запирался у себя с книгами и коллекцией классической музыки, ложился за полночь, спал очень мало и уходил из дома до того, как она просыпалась; по выходным он играл в теннис, бегал трусцой на гору Тамальпайс, под парусом бороздил бухту и возвращался загорелый, потный и умиротворенный. Также было замечено, что Натаниэль обычно ночует на диване у себя в кабинете, но это объясняли тем, что Альме необходим покой. Натаниэль проявлял столько заботы, она так сильно от него зависела, их отношения отличались таким доверием и добросердечием, что только Лиллиан подозревала в их семейной жизни какую-то странность.
— Как у тебя дела с моим сыном? — спросила тетя Лиллиан на второй неделе их домашней жизни, после свадебного путешествия, когда шел уже четвертый месяц беременности.
— Почему вы спрашиваете, тетушка?
— Потому что вы друг с другом нежны как прежде, ничего не переменилось. Любовь без страсти — это как пища без соли.
— Вам бы хотелось, чтобы мы проявляли нашу страсть публично? — рассмеялась Альма.
— Моя любовь к Исааку — это самое драгоценное, что у меня есть, Альма. Того же я желаю и для вас: чтобы вы были влюблены друг в друга, как мы с Исааком.
— А почему вы думаете, что у нас не так, тетушка Лиллиан?
— Альма, ты сейчас в лучшей поре беременности. Между четвертым и седьмым месяцем женщина чувствует себя сильной, чувственной и полной энергии. Никто об этом не говорит, врачи замалчивают, но это состояние вроде постоянной течки. Так бывало, когда я носила трех своих детей: вообще не давала Исааку прохода. Вела себя просто неприлично!
— Откуда вам знать, что у нас происходит за закрытыми дверями?
— Альма, не отвечай вопросом на вопрос!
По другую сторону бухты Сан-Франциско Ичимеи замуровал себя в долгий период немоты, полностью отдавшись страданиям преданной любви. Он погрузился в уход за цветами, и те, в утешение садовнику, росли такие яркие и ароматные, как никогда прежде. Ичимеи узнал про свадьбу Альмы, потому что Мегуми в парикмахерской листала дамский журнал и увидела в разделе светской хроники фотографии Альмы и Натаниэля Беласко в праздничных нарядах во главе стола на ежегодном банкете их семейного фонда. Подпись гласила, что они недавно вернулись из свадебного путешествия по Италии, и расписывала роскошь платья Альмы, создательница которого вдохновлялась драпированными туниками Древней Греции. Как сообщалось в журнале, Натаниэль и Альма — это самая обсуждаемая пара года. Даже не подозревая, что вгоняет копье в грудь брата, Мегуми вырезала страничку и забрала с собой. Ичимеи изучил заметку, не выказав никаких эмоций. Он уже несколько недель безуспешно пытался понять, что случилось с Альмой в последние месяцы, что произошло в мотеле их необузданной любви. Молодому человеку казалось, что он пережил совершенно исключительный опыт, их страсть была достойна романа, то была новая встреча двух душ, предназначенных друг для друга, вместе идущих сквозь время, — пока он упивался этой восхитительной ясностью, она планировала свадьбу с другим. Измена была такой непомерной, что не помещалась у Ичимеи в груди и ему было трудно дышать. В кругу Альмы и Натаниэля супружество означало больше, нежели соединение двух людей, — это была система, экономическая и клановая стратегия. Невозможно было представить, чтобы Альма готовила свое замужество и при этом ничем себя не выдала; очевидное было у него под носом, но он, слепой и глухой, ничего не замечал. Теперь-то он мог связать концы с концами и объяснить себе несообразности в поведении Альмы последнего времени, ее вздорность, перепады настроения, увиливание от ответов, коварные уловки для отвлечения внимания, кувыркание в постели, чтобы заниматься сексом, не глядя в глаза. Лживость ее была столь абсолютна, сеть обманов столь запутанна и прочна, причиненное зло столь непоправимо, что оставалось лишь признать: он совершенно не знает Альму, эта женщина ему чужая. Той, которую он любил, никогда не существовало, он создал ее из мечтаний.
Не в силах выносить такое бессмысленное, сомнамбулическое состояние сына, Хейдеко Фукуда решила, что пора отвезти его в Японию, на поиски корней, а при небольшом везении — еще и невесты. Путешествие поможет стряхнуть придавившую сына тяжесть, причины которой не могли обнаружить ни она, ни Мегуми. По возрасту Ичимеи был слишком молод для создания семьи, однако он обладал разумением старца; Хейдеко решила вмешаться как можно скорее и выбрать себе невестку раньше, чем ее сыном завладеет тлетворная американская привычка жениться из-за любовного миража. Мегуми была полностью погружена в учебу, но все-таки согласилась взять на себя надзор за двумя соотечественниками, нанятыми в питомник на время поездки. Девушка собиралась попросить у Бойда Андерсона в качестве последнего любовного подвига, чтобы он все бросил на Гавайях, перебрался в Мартинес и занялся цветоводством, но Хейдеко до сих пор отказывалась произносить имя упрямого возлюбленного дочери и называла его не иначе как охранником из концентрационного лагеря. Должно было пройти еще пять лет, должен был родиться ее первый внук, Чарльз Андерсон, сын Мегуми и Бойда, и только тогда Хейдеко впервые заговорит с этим белым дьяволом. Мать организовала путешествие, не спрашивая мнения Ичимеи. Объявила, что они должны исполнить непреложный долг и почтить предков Такао, как она обещала мужу перед смертью, чтобы он мог уйти спокойно. Сам Такао при жизни не смог этого сделать, и теперь долг паломничества возложен на них. Им нужно посетить сто храмов, чтобы в каждом из них совершить приношения и рассеять по ветру частицы пепла Такао. Ичимеи возражал, но только на словах, потому что в глубине души ему было все равно, где находиться — что здесь, что там; географическое положение не повлияет на процесс внутреннего очищения, который его сейчас занимал.
В Японии Хейдеко сообщила сыну, что ее первый долг — не перед покойным супругом, а перед престарелыми родителями, если они еще живы, и перед братьями и сестрами, которых она не видела с 1922 года. Сына с собой Хейдеко не пригласила, небрежно попрощалась, как будто выходила из дома за покупками, и даже не поинтересовалась, чем Ичимеи собирается заниматься в ее отсутствие. Сын передал матери все деньги, которые у них с собой были. Он посмотрел вслед ее поезду, оставил чемодан на вокзале и отправился в путь как был, взяв с собой лишь зубную щетку и клеенчатую сумку с пеплом отца. В карте нужды не было, потому что весь маршрут он запомнил наизусть. Первый день молодой человек прошагал на пустой желудок, к вечеру добрался до маленького синтоистского святилища и улегся под его стеной. Ичимеи уже начинал засыпать, когда к нему подошел нищенствующий монах и сказал, что в святилище всегда есть чай и рисовые лепешки для паломников. Так Ичимеи прожил четыре следующих месяца. Днем он шел, пока не валился с ног от усталости, ничего не ел, пока кто-нибудь ему не предлагал, спал там, где его заставала ночь. Ему ни разу не пришлось просить, ни разу не потребовались деньги. Он освободился от мыслей, получал удовольствие от пейзажей и от собственной усталости, а потребность двигаться вперед выпалывала дурные воспоминания об Альме. Когда Ичимеи завершил свою миссию и посетил сто храмов, клеенчатая сумка его была пуста и темные чувства, омрачавшие начало его пути, рассеялись.
2 августа 1994 года
Жить в неуверенности, без прочности, без планов и целей, отдаваться полету подобно птице на ветру — вот чему я научился во время паломничества. Тебя удивляет, что в шестьдесят два года я до сих пор способен ни с того ни с сего отправиться странствовать без маршрута и багажа, как мальчишка-автостопщик, что я исчезаю на неопределенное время, не звоню и не пишу, и что по возвращении не могу рассказать тебе, где я был. Альма, это никакая не тайна. Я иду, вот и все. Чтобы жить в дороге, мне нужно очень мало, почти ничего. Ах, свобода! Я ухожу, но всегда уношу тебя в своей памяти.
Ичи
ОСЕНЬ
Ленни Билл пришел к Альме в Ларк-Хаус через день после того, как она не явилась на свидание в парк, на их скамейку. Дверь открыла Ирина, перед началом своей смены помогавшая хозяйке одеться.
— Я тебя ждал, Альма. Ты опоздала, — сказал Ленни.
— Жизнь слишком коротка для пунктуальности, — ответила она со вздохом.
Вот уже несколько дней Ирина приходила пораньше, чтобы накормить ее завтраком, проследить за ее мытьем в душе и одеть, но ни хозяйка, ни помощница об этом не говорили, потому что иначе следовало бы признать, что Альма больше не может обходиться без помощи и должна перейти на второй уровень или вернуться к семье в Си-Клифф. Женщины предпочитали воспринимать эту внезапную слабость как временное неудобство. Сет предлагал Ирине бросить работу в Ларк-Хаус, отказаться от комнаты, которую он называл крысятником, и окончательно переехать к нему, однако девушка одной ногой оставалась в Беркли, чтобы не угодить в ловушку зависимости, пугавшую ее не меньше, нем Альму пугала мысль о втором уровне в Ларк-Хаус. Когда она попробовала объяснить это Сету, такое сравнение оскорбило парня.
Отсутствие Неко подействовало на Альму как инфаркт: у нее стала болеть грудь. Она то и дело принимала за своего кота то диванную подушку, то завернувшийся угол ковра, то небрежно повешенное пальто, то тень от дерева за окном. На протяжении восемнадцати лет Неко был ее компаньоном. Чтобы не разговаривать сама с собой, она разговаривала с ним, оставаясь в спокойной уверенности, что он ничего не ответит, но в своей кошачьей мудрости все понимает. Хозяйку и питомца роднило сходство темпераментов: оба были высокомерными ленивыми одиночками. Альма любила его не только за внешнюю непривлекательность, но и за изъяны, которые оставило время: залысины в шерстке, искривленный хвост, брюшко бонвивана. Ей не хватало кота в постели: трудно стало засыпать, не чувствуя тяжести Неко под боком или в ногах. Не считая Кирстен, этот кот был единственным существом, которое могло к ней приласкаться. Ирине тоже этого хотелось бы: сделать Альме массаж, помыть голову, подровнять ногти — в общем, найти способ стать ей ближе физически, но такой интимности эта женщина никому не позволяла. Для Ирины подобные прикосновения к другим старушкам из Ларк-Хаус были вполне естественны; постепенно она начинала хотеть такого контакта и с Сетом. Девушка попробовала заместить отсутствие Неко в постели Альмы теплой грелкой, но от этого нелепого средства боль утраты становилась только горше, и когда Ирина предложила хозяйке сходить в Общество защиты животных и раздобыть нового кота, Альма объяснила, что не может заводить животное, которое проживет дольше ее самой. Неко был ее последним котом.
В тот день София, собака Ленни, осталась ждать на пороге, как делала она, когда Неко был жив и защищал свою территорию; София мела по полу хвостом, дожидаясь прогулки, однако Альма была так измотана одеванием, что не могла подняться с дивана. «Оставляю вас в хороших руках, Альма», — попрощалась Ирина. Ленни с беспокойством отметил перемены во внешности подруги и в самой квартире, которая давно не проветривалась и пропахла благовонными палочками и умирающими гардениями.
— Что с тобой, дорогая?
— Ничего серьезного. Наверно, что-то с ушами, и от этого я теряю равновесие. А иногда в груди как будто слон трубит.
— А что говорит твой доктор?
— Никаких докторов, анализов и больниц! Стоит в это ввязаться — и больше уже не вылезешь. И никаких Беласко! Они все драматизируют, сразу устроят мне веселую жизнь.
— Не вздумай умирать раньше меня, Альма. Вспомни, о чем мы договаривались. Я приехал сюда, чтобы умереть у тебя на руках, а не наоборот, — хмыкнул Ленни.
— Я и не забываю. Но если у меня не получится, ты можешь обратиться к Кэти.
Эта дружба, случившаяся поздно и смакуемая, как выдержанное вино, придавала цвет реальности, которая для обоих неотвратимо теряла былую яркость. Альма по складу характера была одиночкой, никогда не ощущавшей своего одиночества. Она прожила жизнь, укоренившись в семье Беласко, под защитой дяди с тетей, в просторном особняке Си-Клифф, за который отвечали другие люди свекровь, мажордом, невестка, — вечно пребывая на положении гостьи. Альма, где бы ни оказалась, повсюду чувствовала себя другой, невключенной, но это не составляло для нее проблемы — наоборот, служило причиной для гордости, потому что поддерживало ее самомнение загадочной нелюдимой художницы, неясно в чем, но превосходящей прочих смертных. Альма не чувствовала потребности сливаться с окружающими — людей в целом она почитала глупыми, при возможности жестокими, а в лучшем случае сентиментальными; эти суждения она остерегалась высказывать прилюдно, но к старости еще больше в них укрепилась. Подводя итог, Альма видела, что за восемьдесят с лишком лет любила очень немногих, зато пылко, идеализируя любимых с отчаянной романтичностью, отметавшей все свидетельства реальности. Альма не страдала от разрушительных влюбленностей в юности, через университет прошла в одиночку, путешествовала и работала одна, не заводила партнеров и компаньонов — только подчиненных; все это она заместила сумасшедшей любовью к Ичимеи Фукуде и безусловной дружбой с Натаниэлем Беласко, которого вспоминала не как мужа, а как самого близкого друга. На последнем этапе жизни у нее был Ичимеи, ее легендарный возлюбленный, внук Сет, Ирина, Ленни и Кэти — за много лет эти люди ближе всех подошли к дружбе с нею; благодаря им Альма была избавлена от скуки, одного из страшнейших бичей старости. Прочие постояльцы Ларк-Хаус были для Альмы как вид на бухту: художница наслаждалась им издали, не замочив ног. В течение полувека эта женщина была заметной фигурой в маленьком высшем обществе Сан-Франциско, она появлялась в опере, на благотворительных вечерах и на обязательных публичных мероприятиях, оберегаемая непреодолимой дистанцией, которую устанавливала сразу же, первыми словами приветствия. Ленни Биллу она как-то сказала, что не выносит шума, пустой болтовни и индивидуальных особенностей — только неясное сочувствие к страдающему человечеству спасает ее от психопатии. Легко сострадать несчастным, которых не знаешь. Человеческие особи ей не нравились, она предпочитала котов. Людей она переносила в малых дозах, группы больше трех уже вызывали у нее несварение. Альма Беласко всегда избегала объединений, клубов и политических партий, не сражалась ни за какое дело, хотя бы и почитая его правым, — феминизм, гражданские права или мир на планете. «Я не выхожу защищать китов, чтобы не оказаться среди экологов», — говорила она. Альма никогда не жертвовала собой ради другого человека или идеала, самоотречение не входило в число ее добродетелей. Кроме Натаниэля во время его болезни, ей не приходилось ни за кем ухаживать, даже за собственным сыном. Материнство не явилось для нее тем ураганом обожания и тревоги, который якобы подхватывает всех матерей, — то была спокойная, сдержанная нежность. Ларри присутствовал в ее жизни основательно и безусловно, она любила сына со смесью абсолютного доверия и давней привычки — это было удобное чувство, которое почти ничего от нее не требовало. Альма любила Исаака и Лиллиан Беласко, восхищалась ими, продолжала называть дядюшкой и тетушкой и после того, как они стали для нее свекром и свекровью, но к ней не перешло ничего от их деятельной доброты и потребности в служении.
— К счастью, Фонд Беласко занимается обустройством зеленых зон, а не помощью попрошайкам и сиротам, поэтому я могла творить добро, не приближаясь к осчастливленным, — сказала она Ленни.
— Лучше бы тебе помалкивать. Не знай я тебя — подумал бы, что ты чудовищное порождение нарциссизма.
— Если я не такая, то это благодаря Ичимеи и Натаниэлю, которые научили меня давать и принимать. Без них я бы погрязла в безразличии.
— Многие художники — интроверты, Альма. Им необходимо обособиться, чтобы творить.
— Не ищи для меня оправданий. Дело в том, что чем старше я становлюсь, тем больше мне нравятся мои недостатки. Старость — лучшее время, чтобы быть и заниматься тем, что тебе нравится. Скоро меня никто не сможет выносить. Признайся, Ленни, ты о чем-нибудь жалеешь?
— Конечно. О безумствах, которые я совершил, о том, что отказался от сигарет и коктейлей, что стал вегетарианцем и убивался на спортивных тренажерах. Все равно же помру, но буду при этом в хорошей форме, — рассмеялся он.
— Я не хочу, чтобы ты умирал…
— Я тоже, но тут не выбирают.
— Когда мы познакомились, ты пил как лошадь.
— Сейчас у меня тридцать лет трезвости. Мне кажется, я столько пил, чтобы не думать. Я был гиперактивный, с трудом мог усидеть на месте, чтобы постричь ногти на ногах. В молодости я был стадным животным. Всегда среди людей и шума, но даже так я чувствовал себя одиноким. Страх одиночества сформировал мой характер, Альма. Я нуждался в принятии и любви.
— Ты говоришь в прошедшем времени. Теперь у тебя все не так?
— Я изменился. Молодые годы я провел в поисках одобрения и приключений, пока не влюбился по-настоящему. А потом мое сердце оказалось разбито, и я десять лет пытался сложить осколки вместе.
— Получилось?
— Можно сказать, что да, благодаря психологическому шведскому столу: терапия был индивидуальная, групповая, гештальт-терапия, биодинамическая — в общем, все, что нашлось под рукой, включая лечение криком.
— Это что еще за чертовщина?
— Я на сорок пять минут запирался с женщиной-психологом, орал как резаный и лупил кулаком подушку.
— Не верю.
— Именно так. И представь, платил за это. Я проходил терапию несколько лет. Это был тернистый путь, Альма, но я научился разбираться в себе и смотреть в глаза своему одиночеству. Оно меня больше не путает.
— Кое-что из этого сильно помогло бы нам с Натаниэлем, но нам не приходило в голову попробовать. В наших кругах к таким средствам не прибегали. Когда психология вошла в моду, для нас это было уже поздно.
Неожиданно перестали приходить анонимные посылки с гардениями, которые Альма получала по понедельникам — именно теперь, когда они бы ее сильно порадовали, но она как будто не заметила перемены.
После своей недавней вылазки Альма почти не выходила из квартиры. Если бы не Ирина, Сет, Ленни и Кэти, которые не давали ей застыть в неподвижности, она бы превратилась в затворницу. Альма утратила интерес к чтению, телесериалам, йоге, саду Виктора Викашева и прочим делам, которые недавно заполняли ее день. Ела она без аппетита и, если бы не бдительность Ирины, могла бы несколько дней жить на яблоках и зеленом чае. Женщина никому не сказала, что по временам у нее колет в сердце, туманится взгляд и она не может справиться с простейшими обиходными делами. Квартира, прежде идеально соответствовавшая ее потребностям, увеличилась в размерах, расположение помещений переменилось, и когда Альма полагала, что находится возле туалета, она оказывалась в общем коридоре, который успел удлиниться и перекрутиться, так что ей было непросто отыскать собственную дверь — ведь все они стали одинаковыми; пол бугрился, так что Альме приходилось держаться за стены, чтобы не упасть; выключатели тоже не оставались на своих местах, и в темноте их было трудно обнаружить; вырастали новые ящики и полочки, и на них перекочевывали самые привычные предметы; фотографии без человеческого вмешательства перепутывались в альбомах. Она ничего не могла найти: определенно, уборщица и Ирина все от нее прятали.
Альма понимала, что навряд ли мироздание взялось играть с ней в прятки: вероятнее было, что ее мозгу не хватает кислорода. Она высовывалась из окна, чтобы выполнить дыхательные упражнения по взятому в библиотеке учебнику, но откладывала посещение кардиолога, как советовала Кэти, потому что продолжала верить, что, если подождать, все приступы пройдут сами собой.
Альме исполнялось восемьдесят два года, она была стара, но отказывалась переступать порог преклонного возраста. Она не собиралась сидеть в тени своих лет, устремив взгляд в никуда, а мысли — в свое воображаемое прошлое. Альма уже дважды падала, но без серьезных последствий — только синяки; настало время допустить, чтобы ее время от времени поддерживали под локоть и помогали ходить; но она кое-как подкармливала остатки самолюбия и боролась с искушением сдаться на милость удобной лени. Женщину страшила возможность оказаться на втором уровне, где она будет лишена своей приватности и сиделки начнут помогать в отправлении самых интимных потребностей. «Доброй ночи, Смерть», — просила Альма перед сном в слабой надежде не проснуться; это был бы самый элегантный способ ухода, сопоставимый разве что с тем, чтобы навсегда уснуть в объятьях Ичимеи после занятий любовью. Вообще-то, она не считала, что заслуживает такого подарка: жизнь ее сложилась хорошо, так что не было причин, чтобы и конец оказался таким же хорошим. Страх смерти пропал еще тридцать лет назад, когда она пришла как подруга и забрала Натаниэля. Альма сама тогда призвала смерть и отдала мужа в ее руки. Сету она про это не рассказывала, он и так упрекал бабушку в мрачных мыслях, но с Ленни эта тема возникала нередко; они подолгу изучали вероятности, ожидающие за чертой, бессмертие души и возможных безобидных спутников-духов.
С Ириной Альма могла говорить о чем угодно, эта девочка умела слушать, но возраст еще наделял ее иллюзией бессмертия, и она не умела по-настоящему проникнуться чувствами тех, кто прошел почти весь путь. Девушка не могла представить себе мужество, потребное, чтобы стареть без лишнего страха; ее познания о возрасте лежали в области теории. Теорией являлось и все, что публиковалось на тему так называемого третьего возраста, — все эти глубокомысленные книжонки и учебники самопомощи из библиотеки, написанные людьми, которые не были стариками. Даже женщины-психологи из Ларк-Хаус были молодые. Что могли они знать, несмотря на свои многочисленные дипломы, обо всем, что теряется с годами? Способности, энергия, независимость, места, люди. Хотя, если честно, Альма скучала не по людям, а по Натаниэлю. С семьей она виделась достаточно и была благодарна, что ее навещают нечасто. Невестка считала Ларк-Хаус пристанищем постаревших коммунистов и торчков. Альма предпочитала общаться со своими по телефону и встречаться на более комфортной почве в Си-Клифф или на прогулках, когда ее приглашали присоединиться. Жаловаться ей было не на что: ее маленькая семья, состоящая только из Ларри, Дорис, Полин и Сета, никогда ее не оставляла. Альма не причисляла себя к брошенным старикам, которых было так много в Ларк-Хаус.
Художница больше не могла откладывать решение закрыть мастерскую, которую давно уже держала только ради Кирстен. Она объяснила Сету, что у ее помощницы имеются определенные интеллектуальные ограничения, но она приходила в мастерскую много лет, это была единственная работа в ее жизни, и она всегда справлялась со своими обязанностями безукоризненно. «Сет, я должна ее защитить, это самое малое, что я могу для нее сделать, но я не в состоянии сражаться с каждой мелочью, это по твоей части, не зря же ты адвокат». У Кирстен была страховка, пенсия и сбережения; Альма открыла на ее имя счет и каждый год клала определенную сумму на экстренные случаи, но таковых не происходило, и деньги приносили хорошую прибыль. Сет договорился с братом Кирстен об обеспечении ее финансового будущего, а с Гансом Фогтом — что Кирстен будет работать помощницей Кэтрин Хоуп в центре лечения боли. Сомнения директора, стоит ли нанимать сотрудника с синдромом Дауна, тотчас разрешились, когда ему пояснили, что жалованье платить не нужно: работу Кирстен в Ларк-Хаус будет субсидировать Фонд Беласко.
ГАРДЕНИИ
Во второй понедельник без гардений Сет принес три цветка в коробке с собой — как он сказал, в память о Неко. Недавняя смерть кота сказалась на телесной апатии Альмы, давящий запах гардений тоже не способствовал бодрости. Сет опустил цветы в тарелку с водой, приготовил чай и уселся рядом с бабушкой на диван.
— Почему больше нет цветов от Ичимеи Фукуды, бабушка? — спросил он безразличным тоном.
— Что ты знаешь про Ичимеи? — встревожилась Альма.
— Я знаю достаточно. Предполагаю, что этот ваш друг как-то связан с письмами и цветами, которые вы получаете, и с вашими отъездами из Ларк-Хаус. Вы, разумеется, вольны делать что хотите, но мне кажется, вы не в том возрасте, чтобы путешествовать в одиночку или в сомнительной компании.
— Ты за мной шпионил! Да как ты смеешь совать нос в мою жизнь?
— Бабушка, я за вас беспокоюсь. Вероятно, я к вам привязался, несмотря на то что вы такая ворчунья. Вам нечего скрывать, вы можете довериться мне и Ирине. Мы ваши союзники в любом сумасбродстве, что бы вы ни выдумали.
— Никакое это не сумасбродство!
— Ну конечно. Прошу прощения. Я знаю, это любовь всей вашей жизни. Ирина случайно услышала один ваш разговор с Ленни Биллом.
К этому времени Альма и вся семья Беласко знали, что Ирина живет у Сета если не постоянно, то по крайней мере несколько дней в неделю. Дорис и Ларри воздерживались от недоброжелательных замечаний, надеясь, что трогательная эмигрантка из Молдавии — очередное скоротечное приключение их сына, но Ирину у себя принимали с ледяной вежливостью, так что девушка больше не показывалась на воскресных обедах в Си-Клифф, на которые Альма и Сет упорно ее затаскивали. Зато Подин, третировавшая всех без исключения спортивных подружек Сета, раскрыла Ирине свои объятия. «Поздравляю, братец. Ирина такая энергичная, да и характером покруче тебя. Она сумеет с тобой управиться».
— Почему вы мне сами не расскажете, бабушка? — попросил Сет. — У меня нет ни задатков сыщика, ни желания за вами следить!
Чашечка с чаем угрожала вывалиться из дрожащей руки Альмы, внук забрал ее и поставил на стол. Первый гнев рассеялся, его место заняло страшное изнеможение, бессознательное желание освободиться, признать перед внуком свои ошибки, рассказать, что она изъедена изнутри, постепенно умирает, — да и в добрый час, ведь она больше не справляется со своей усталостью, а умрет довольная и влюбленная, это больше, чем можно просить в восемьдесят с лишним лет, после большой жизни, большой любви и стольких проглоченных слез.
— Позови Ирину. Я не хочу повторять дважды, — сказала она Сету.
Ирина получила эсэмэску, когда сидела в кабинете Ганса Фогта вместе с Кэтрин Хоуп, Лупитой Фариас, главной сиделкой и главной медсестрой: они обсуждали вопрос добровольного ухода — эвфемизм, заменяющий термин «самоубийство», запрещенный директором. Обсуждался случай Хелен Демпси, третий уровень, восемьдесят девять лет, рецидивирующий рак, без семьи и без сил для прохождения очередной химиотерапии. Согласно инструкциям, содержимое вводится вместе с алкоголем и конец наступает мирно, во сне. «Это, наверно, барбитураты», — сказала Кэти. «Или крысиный яд», — добавила Лупита. Директор желал знать, как, черт побери, Хелен Демпси это заказала, так что никто не узнал; вообще-то, персонал должен быть начеку. Было бы крайне нежелательно, чтобы поползли слухи о самоубийцах в Ларк-Хаус, это обернется катастрофой для репутации заведения. В случае подозрительных смертей, как это было с Жаком Девином, персонал старался избегать скрупулезного расследования — подробности лучше было не вскрывать. Служащие обвиняли во всем призраки Эмили и ее сына, которые забирали к себе отчаявшихся, потому что всякий раз, как кто-нибудь умирал, будь то по естественной или незаконной причине, гаитянин Жан-Даниэль неизменно наталкивался на девушку под розовым тюлем и ее несчастного отпрыска. От этих встреч волосы у него вставали дыбом. Жан-Даниэль просил, чтобы в Ларк-Хаус пригласили его соотечественницу, парикмахершу по мирской профессии и жрицу вуду по призванию, которая может отправить мать и дитя в иной мир, где им и надлежит пребывать, но у Ганса Фогта не было в бюджете средств на такие расходы: он и так с трудом поддерживал общину на плаву с помощью сомнительных финансовых ухищрений. Ирина пребывала не в лучшем состоянии, чтобы обсуждать добровольный уход: девушка тихонько всхлипывала, потому что всего два дня назад держала на руках Неко, которому сделали милосердную инъекцию, положившую конец его старческим недугам. Альма и Сет не смогли проводить кота в последний путь — одна из-за скорби, другой из-за трусости. Они оставили Ирину в квартире одну встречать ветеринара. Приехал не доктор Каплет, у которого в последний момент возникли семейные проблемы, а нервная близорукая девушка с видом недавней студентки. И все-таки она проявила себя как умелый и сострадательный работник: кот начал похрапывать, не понимая, что это конец. Сет должен был отвезти труп на кладбище домашних животных, но пока Неко лежал в полиэтиленовом пакете в морозильнике Альмы. У Лупиты Фариас был знакомый мексиканский таксидермист, который мог сохранить его как живого, набитого паклей и со стеклянными глазами, или, наоборот, очистить и отполировать череп, водрузить его на маленький пьедестал в роли украшения. Лупита предложила Сету с Ириной устроить Альме сюрприз, но им показалось, что старушка не оценит такой жест должным образом.
«В Ларк-Хаус мы считаем своим долгом пресекать любые попытки добровольного ухода, это всем ясно?» в третий или четвертый раз объявил Ганс Фогт, устремив строгий, предупреждающий взгляд на Хоуп, потому что именно к ней приходили пациенты с хроническими болями, самые неблагополучные. Директор подозревал, и не без оснований, что эти женщины знают больше, чем готовы ему открыть. Когда Ирина увидела в телефоне сообщение от Сета, она перебила начальника: «Прошу прощения, мистер Фогт, это срочно». И заработала таким образом право убежать в пять часов, покинув директора на середине фразы.
Девушка застала Альму сидящей в постели, с укутанными шалью ногами — это внук ее так устроил, заметив, как она ослабела. Бледная, без помады на губах, она выглядела сгорбленной старушкой. «Откройте окно, в этом тонком боливийском воздухе я задыхаюсь», — попросила она. Ирина разъяснила Сету, что его бабушка не бредит, она имеет в виду нехватку воздуха, звон в ушах и слабость в теле, а похожие ощущения она испытывала много лет назад, когда страдала от горной болезни в Ла-Пасе, на высоте 3600 метров. Сет предположил, что сейчас такие симптомы связаны не с боливийским воздухом, а с лежащим в морозильнике котом.
Альма начала с того, что взяла с них клятву хранить ее тайны даже после смерти, а потом заново пересказала им всю историю, потому что решила, что лучше будет протянуть эту нить с самого начала. Она рассказала о прощании с родителями в Данцигском порту, о прибытии в Сан-Франциско и как она ухватила Натаниэля за руку, быть может предчувствуя, что никогда больше ее не выпустит; дальше был момент знакомства с Ичимеи — самый ценный из моментов, хранящихся в ее памяти, а потом началось продвижение по дороге прошлого — с такой прозрачной ясностью, как будто Альма читала вслух. Все сомнения Сета в здравомыслии бабушки разом исчезли. В течение трех прошедших лет, пока он вытягивал из нее материал для книги, Альма успела выказать свое повествовательное мастерство, чувство ритма и умение поддерживать напряжение, виртуозность в чередовании лучезарных и самых трагических эпизодов, света и тени, как на фотографиях Натаниэля Беласко, однако до того вечера Альма не давала внуку шанса восхититься ею в марафоне, где требовалось рассчитывать силы. С небольшими перерывами на чай и печенье Альма говорила в течение нескольких часов. Спустилась ночь, но никто даже не заметил: бабушка говорила, молодые внимали. Она рассказала о новой встрече с Ичимеи в двадцать два года, после двенадцати лет разлуки, проснувшаяся детская любовь столкнула их с неодолимой силой, хотя оба и знали, что эта любовь обречена — и действительно, она не продлилась и года. Страсть беспредельна и вечна в веках, говорила старушка, но обстоятельства и привычки все время меняются, и через шестьдесят лет трудно понять, почему препятствия, с которыми они тогда столкнулись, казались непреодолимыми. Если бы ей снова стать молодой, но знать о себе столько, сколько сейчас, она поступила бы точно так же, так и не решилась бы сделать ради Ичимеи решительный шаг, условности снова оказались бы сильнее; Альма никогда не была отважной и уважала правила. Свой единственный вызов она бросила в семьдесят восемь лет, когда покинула Си-Клифф и перебралась в Ларк-Хаус. В двадцать два года, предчувствуя, что времени им отпущено мало, они с Ичимеи упивались любовью, как будто хотели проглотить друг друга без остатка, но чем больше они себя изнуряли, тем ненасытнее становилось желание, и ошибается тот, кто сказал, что любой огонь рано или поздно потухнет: страсть может разгораться, как пожар, пока судьба не погасит ее в одночасье, но даже тогда остаются жаркие угли, готовые пылать, как только появится приток кислорода. Альма рассказала про Тихуану и про свадьбу с Натаниэлем и как протекли следующие семь лет, как она не увидела Ичимеи на похоронах свекра и подумала о нем без тоски, потому что не надеялась на новую встречу, а потом прошло еще семь лет, пока они не смогли наконец претворить любовь, которую делят до сих пор.
— Так, значит, бабушка, мой папа — не сын Натаниэля? А я в таком случае — внук Ичимеи? Говори наконец, я Фукуда или Беласко? — не выдержал Сет.
— Если бы ты был Фукуда, то был бы похож на японца, разве не так? Ты Беласко.
НЕРОДИВШИЙСЯ РЕБЕНОК
В первые месяцы после замужества Альма была так поглощена своей беременностью, что ярость на себя из-за отказа от Ичимеи сменилась терпимым ощущением неудобства, наподобие камушка в ботинке. Женщина погрузилась в коровье блаженство, укрылась в ласковой заботе Натаниэля и в предоставленном ей гнездышке. Хотя Марта и Сара уже принесли семье внуков, Лиллиан с Исааком ждали этого ребенка так, как будто он царских кровей, ведь он будет носить фамилию Беласко. Будущей матери выделили самую солнечную комнату с детской мебелью и героями Уолта Диснея, которых изобразил на стенах приглашенный из Лос-Анджелеса художник. Исаак и Лиллиан всячески обхаживали Альму, удовлетворяя ее малейшие прихоти. На шестом месяце она чересчур располнела, давление поднялось, по лицу высыпали пятна, ноги отяжелели, головная боль сделалась постоянной спутницей, туфли перестали налезать, так что приходилось расхаживать в пляжных шлепанцах; но с самого первого шевеления жизни в ее животе она влюбилась в носимое ею создание, которое не принадлежало ни Натаниэлю, ни Ичимеи, только ей одной. Альма хотела сына, чтобы назвать его Исааком и подарить свекру потомка, который продолжит род Беласко. Никто никогда не узнает что у него другая кровь, это она обещала Натяниэлю. Терзаемая чувством вины, женщина не забывала, что, если бы не вмешался Натаниэль, этот ребенок закончил бы свое существование на помойке в Тихуане. Одновременно с тем, как росла ее нежность к ребенку, рос и ужас перед переменами в ее теле, хотя Натаниэль и заверял, что она выглядит потрясающе, прекрасна как никогда, и продолжал закармливать апельсиновыми конфетами и другими вкусностями. Их отношения так и остались братско-сестринскими. Он, щеголеватый и чистоплотный, пользовался ванной рядом со своим кабинетом на другом краю дома и в присутствии Альмы не раздевался, зато она утратила всякий стыд перед ним, приняла всю нелепость своего состояния и делилась с мужем подробностями о самых низменных недомоганиях, о нервных срывах и страхах материнства, доверяясь ему, как никогда прежде. В этот период Альма нарушала заложенные отцом фундаментальные принципы: не жаловаться, не просить, никому не доверять. Натаниэль превратился в центр ее существования, под его крылом она чувствовала себя довольной, безопасной и нужной. И вот между ними возникла асимметричная близость, которая обоим казалась естественной, поскольку соответствовала их характерам. Если они когда-то и упоминали об этом перекосе, то чтобы договориться, что после родов, когда Альма придет в себя, они попробуют жить как нормальная супружеская чета, однако никто из двоих не горел желанием начинать. Между тем Альма отыскала для себя идеальное место, чтобы положить голову и подремать, — у Натаниэля на плече, под подбородком. «Ты свободен, можешь крутить с другими женщинами, Наг. Только прошу тебя хранить это в тайне, чтобы я не попала в унизительное положение»», — много раз говорила Альма, а он всегда отвечал поцелуем и шуткой. Хотя ей так и не удалось избавиться от следа, который Ичимеи оставил в ее душе и теле, она ревновала Натаниэля; за ним охотилось с полдюжнны женщин, и его женитьба, как виделось Альме, некоторых из них не отпугнет, а, наоборот, может подстегнуть.
Семья находилась в доме на озере Тахо, куда Беласко ездили зимой кататься на лыжах. Было одиннадцать утра, в гостиной пили горячий сидр, дожидаясь, когда снаружи уляжется буря, как вдруг на пороге появилась Альма, босая и в ночной рубашке, нетвердо стоящая на ногах. Лиллиан кинулась поддержать невестку, но та отстранилась, пытаясь сфокусировать взгляд.
«Передайте моему брату Самуэлго, что у меня мозги закипели», — пробормотала она. Исаак стал звать Натаниэля, попробовал усадить ее на диван, но Альма как будто приросла к полу; она стояла, тяжелая как тумба, обхватив голову двумя руками и неся околесицу про Самуэля, Польшу и бриллианты за подкладкой пальто. Натаниэль подошел вовремя, чтобы увидеть, как его жена затряслась в конвульсиях и рухнула без чувств.
Приступ эклампсии случился на двадцать девятой неделе беременности и продлился минуту и пятнадцать секунд. Никто из троих присутствовавших при этом не понял, что происходит, — Беласко решили, что это эпилепсия: Натаниэль догадался только уложить Альму на бок, удерживать, чтобы она ничего себе не повредила, и при помощи ложки не давать закрыть рот. Страшные конвульсии вскоре прекратились, женщина проснулась изможденной и потерянной, не понимала, где находится и кто рядом с ней, подвывала от головной боли и спазмов в животе. Ее отнесли в машину, укутали одеялами и, скользя на обледенелой дороге, доставили в больницу, где дежурный врач, специалист по переломам и ушибам лыжников, не знал, что с ней делать, — только попытался понизить давление. «Скорая помощь» ехала от Сан-Франциско до Тахо семь часов, преодолевая шквалистый ветер и опасности на скользкой дороге. Когда наконец Альму осмотрел акушер, он предупредил родственников о грозящей опасности новых конвульсий или инсульта. На пяти с половиной месяцах у ребенка нет никаких шансов выжить, до искусственных родов нужно ждать еще шесть недель, но за это время и мать, и дитя могут умереть. Словно услышав предостережение врача, ребенок через несколько минут перестал шевелиться, избавив Натаниэля от принятия жестокого решения. Альму срочно отвезли в операционную.
Натаниэль был единственный, кто видел ребенка. Он принял его на руки, дрожа от усталости и скорби, отвернул складки пеленки и увидел малюсенькое существо, сморщенное и синее, с кожей тонкой и прозрачной, словно луковая кожура, но полностью сформировавшееся, с приоткрытыми глазками. Натаниэль поднес его к лицу и приник к голове долгим поцелуем. Холод обжег ему губы, он почувствовал трепет безмолвного плача, который зародился в ногах, сотрясая все его тело, и излился слезами. Натаниэль Беласко рыдал и верил, что рыдает по мертвому ребенку и по Альме, но то был плач по себе самому, по его размеренной упорядоченной жизни, по тяжести всех ответственностей, которую ему никогда не удавалось скинуть, по одиночеству, угнетавшему его с самого рождения, по любви, о которой он тоскует, но никогда не найдет, по предательским картам, которые ему выпали, и по всем проклятым трещинам своей судьбы.
Через семь месяцев после вынужденного аборта Натаниэль увез Альму в турне по Европе, чтобы отвлечь от одуряющей тоски, завладевшей всем ее существом. Натаниэль был сыт по горло рассказами о брате Самуэле из польского детства, о воспитательнице, являвшейся ей в кошмарах, о каком-то платье из бирюзового бархата, о Вере Ньюман в совиных очках, о двух вреднющих одноклассницах, о книгах, которые она прочитала, названия забыла, но судьба героев ее по-прежнему удручала, — и другими бесполезными воспоминаниями. Экскурсионная поездка могла бы воскресить вдохновение и вернуть Альму к ее шелкам и краскам, подумал Натаниэль, а если увлечение живописью вернется, он предложит ей поучиться в Королевской академии художеств, древнейшей школе искусств в Британии. Он полагал, что лучшее лечение для Альмы — это оказаться подальше от Сан-Франциско, от всей семьи Беласко и от него самого в частности. Имя Ичимеи в их разговорах не возникало, и Натаниэль верил, что Альма, верная своему обещанию, с ним никак не общается. Он решил проводить больше времени с женой, сократил рабочее расписание и по возможности изучал дела и готовил свои выступления дома. Супруги продолжали спать в разных комнатах, но перестали притворяться, что ночуют вместе. Кровать Натаниэля официально переехала в его холостяцкое обиталище и заняла место посреди обоев с охотничьими сценами, лошадьми, собаками и лисами. Поддерживая друг друга в бессоннице, супруги возвысились над всеми искушениями чувственности. Они вместе до глубокой ночи читали в гостиной, сидя на одном диване, укрывшись общим пледом. Иногда по воскресеньям, когда погода не давала выйти в бухту под парусом, Натаниэлю удавалось сводить Альму в кино, или же они устраивали сиесту бок о бок на диване их бессонницы, заменявшем супружеское ложе, которого у них не было.
Маршрут путешествия пролегал от Дании до Греции, включая круиз по Дунаю и заход в Турцию, он был рассчитан на два месяца и завершался Лондоном, где супругам предстояло расстаться. На второй неделе, гуляя за руку с мужем по римским переулкам, после изысканного обеда с двумя бутылками лучшего кьянти, Альма вдруг остановилась под фонарем, схватила Натаниэля за рубашку, рывком притянула к себе и поцеловала в губы. «Я хочу, чтобы ты со мной переспал», — приказала она. Той ночью они занимались любовью в бывшем дворце, переделанном в гостиницу, опьяненные вином и романтикой этого лета, открывая то, что давно знали друг о друге, ощущая, что творят запретное деяние. Альма была обязана своими познаниями о плотской любви и собственном теле Ичимеи, который компенсировал отсутствие опыта волшебной интуицией — той же, какая помогала ему оживить увядающее растение. В их тараканьем мотеле Альма была музыкальным инструментом в любящих руках Ичимеи. Ничего подобного с Натаниэлем она не пережила. Они совокуплялись торопливо, оба были смущены и неуклюжи, как школьники-прогульщики, и не успевали друг друга изучить, обнюхаться, вместе посмеяться и подышать в такт; а потом ими овладела необъяснимая тоска, которую они пытались скрыть, молча куря, укрывшись простынями в желтом свете луны, подглядывавшей через окно.
На следующий день они до изнеможения бродили среди руин, взбирались по лестницам из тысячелетних камней, разглядывали соборы, теряли друг друга за статуями и преувеличенно гигантскими фонтанами. Вечером они опять слишком много выпили, вернулись во дворец, пошатываясь, и снова занялись любовью, без большого желания, но из самых лучших побуждений. И так день за днем, ночь за ночью они обходили города и путешествовали по водам в рамках запланированного турне, устанавливая рутинные семейные отношения, которых прежде так старательно избегали, — до тех пор, пока для них не стало естественным пользоваться одной ванной и просыпаться на одной подушке.
В Лондоне Альма не осталась. Она вернулась в Сан-Франциско со стопками буклетов и почтовыми открытками из музеев, книгами по искусству и фотографиями живописных уголков, сделанными Натаниэлем; голова ее была полна расцветками, рисунками и дизайнерскими решениями, турецкими коврами, греческими кувшинами, бельгийскими гобеленами, картинами всех эпох, иконами из драгоценных камней, изможденными Мадоннами и голодающими святыми; но также фруктово-овощными рынками, рыбачьими лодками, бельем на балконах в узких проулках, доминошниками в тавернах, детьми на пляжах, сворами бесхозных собак, печальными ослами и древней черепицей в городах, сонных от времени и неизменности. Все это найдет свое воплощение в ее шелках с широкими полосами ярких цветов. В то время у Альмы имелась мастерская на восемьсот квадратных метров в промышленном районе Сан-Франциско, она много месяцев пребывала в запустении, и теперь художница решила возродить ее к жизни. И принялась за работу. Она по целым неделям не вспоминала про Ичимеи и про потерянного ребенка. По возвращении из Европы интимная близость супругов сошла почти на нет: у каждого нашлись свои дела, закончились бессонные ночи с чтением на диване, но дружеская нежность, которая была между ними всегда, никуда не исчезла. Альма теперь редко спала, положив голову на определенное место между плечом и подбородком мужа, где прежде чувствовала себя в безопасности. Они перестали ночевать на одной простыне и пользоваться одной ванной; Натаниэль уходил к себе в кабинет, а Альма оставалась одна в своей синей спальне. Если они иногда и занимались любовью — то исключительно по стечению обстоятельств и всегда при избытке алкоголя в крови.
— Альма, я хочу избавить тебя от обязательства хранить мне верность. Так выходит несправедливо, — сказал Натаниэль однажды ночью, когда они сидели в садовой беседке, любовались звездопадом и курили марихуану. — Ты молода и полна жизни, ты заслуживаешь больше приключений, чем я способен тебе дать.
— А ты? Кто-то предложил тебе приключения и тебе нужна свобода? Я никогда ведь и не запрещала, Нат.
— Альма, речь не обо мне.
— Нат, ты освобождаешь меня от обещания не в самый подходящий момент. Я беременна, и на сей раз единственный возможный отец — это ты. Я собиралась рассказать тебе, когда буду абсолютно уверена.
Исаак и Лиллиан Беласко восприняли новость с таким же восторгом, как и в первый раз, подновили комнату, в которой прежде собирались разместить другого младенца, и приготовились его любить. «Если это мальчик и он родится после моей смерти, надеюсь, ему дадут мое имя, но если я буду еще жив, то не смейте: это принесет ему несчастье. В таком случае я хочу, чтобы его звали Лоренс Франклин Беласко, как моего отца и великого президента Рузвельта, да покоятся они с миром», — попросил отец семейства. Исаак медленно и неотвратимо слабел, но держался, потому что не мог оставить Лиллиан: жена превратилась в его тень. Лиллиан почти совсем оглохла, но слух ей был и не нужен. Старушка научилась безошибочно толковать чужое молчание, ее невозможно было обмануть, что-нибудь утаить, она развила в себе потрясающую способность угадывать, что ей собираются сказать, и отвечать раньше, чем слова будут произнесены. У Лиллиан были две навязчивые идеи: поправить здоровье своего мужа и добиться, чтобы Натаниэль с Альмой полюбили друг друга, как то и полагается. В обоих случаях она прибегала к альтернативной терапии, включавшей в себя магнетизированные матрасы, целительные эликсиры и афродизиаки. Калифорния, идущая в авангарде практического ведовства, обладала широким рынком по продаже надежды и утешения. Исаак смирился, носил на шее кристаллы, пил сок люцерны и скорпионовую настойку, да и Натаниэль с Альмой терпели растирания с возбуждающим маслом из иланг-иланга
[18], китайские супчики из акульих плавников и другие алхимические снадобья, с помощью которых Лиллиан старалась воспламенить их тепленькую любовь.
Лоренс Франклин Беласко родился весной без единой проблемы из списка тех, которые предрекали врачи, учитывая эклампсию, от которой мать страдала в прошлый раз. С самого первого дня имя оказалось ему велико, и все стали звать его Ларри. Мальчик вырос здоровым, толстым и самодостаточным, не нуждался в особенных заботах, он был такой спокойный и благополучный, что мог заснуть где-нибудь под столом, и никто часами не замечал его отсутствия. Родители вверили сына Ларри попечению бабушки с дедушкой и сменявших друг друга нянек и уделяли ему не много внимания: в Си-Клифф хватало взрослых, чтобы за ним присмотреть. Мальчик не спал в своей кроватке, его попеременно брали то Исаак, то Лиллиан, которых он называл «па» и «ма»; к родителям он адресовался более формально: «папа» и «мама». Натаниэль проводил мало времени дома: он превратился в самого известного в городе адвоката, зарабатывал хорошие деньги, а в свободное время занимался спортом и совершенствовался в искусстве фотографии. Как отец, он ждал, чтобы Ларри немного подрос, и тогда он откроет для сына все радости парусного спорта — и, конечно, не догадывался, что этот день никогда не настанет. Поскольку свекор со свекровью забрали мальчика под свою опеку, Альма начала путешествовать в поисках тем для новых работ, не терзаясь, что бросила сына. В первые годы художница планировала путешествия покороче, чтобы не расставаться с Ларри надолго, но быстро поняла, что это не имеет значения, потому что после каждого возвращения — хоть краткого, хоть длительного — сын встречал ее одинаково вежливым рукопожатием вместо столь желанных ею пылких объятий. Уязвленная мать сделала вывод, что Ларри домашнего кота любит больше, чем ее, и после этого отправилась на Дальний Восток, в Южную Америку и другие неблизкие края.
ПАТРИАРХ
Ларри Беласко провел первые четыре года своей жизни, обласканный бабушкой и дедушкой, лелеемый, словно орхидея, не зная отказа в любых капризах. Такая система, которая, без сомнения, непоправимо испортила бы характер менее уравновешенного ребенка, сделала Ларри доброжелательным, услужливым и нескандальным. Его миролюбивый темперамент не переменился, когда в 1962 году умер его дедушка Исаак, один из столпов, поддерживавших фантастическую вселенную, в которой мальчик жил до той поры. Здоровье Исаака улучшилось с рождением его любимца. «Внутри мне двадцать лет, Лиллиан, так что за хреновина случилась с моим телом?» Деду хватало энергии, чтобы каждый день водить Ларри на прогулку, обучать ботаническим премудростям и покупать питомцев, о которых он сам мечтал в детстве: говорящего попугая, рыбок в аквариуме, кролика, который навсегда затерялся где-то среди мебели, как только Ларри открыл клетку, ушастого пса — первого из многих поколений кокер-спаниелей, которые будут жить в семье в течение последующих лет. У докторов не находилось объяснения очевидному улучшению здоровья Исаака, но Лиллиан приписывала его целительной магии и эзотерическим искусствам, в которых она сделалась экспертом. В ту ночь была очередь дедушки брать Ларри к себе в постель, а день выдался счастливый. Вечер мальчик провел в парке Золотые Ворота, катаясь на прокатной лошади: дедушка в седле, а он спереди, между его надежных рук. Они вернулись порозовевшие на солнце, пахнущие потом и воодушевленные идеей приобрести лошадь и пони, чтобы кататься вдвоем. Лиллиан ждала их возле жаровни в саду, оставалось только положить на решетку колбаски и маршмеллоу
[19], у деда с внуком это был излюбленный ужин. Потом бабушка выкупала Ларри, уложила его спать в мужниной комнате и читала ему сказку, пока мальчик не заснул. Лиллиан выпила свою рюмочку хереса с опийной настойкой и легла в кровать. Проснулась она в семь утра, потому что Ларри тряс ее за плечо: «Ма, ма, там па упал!» Исаак лежал в ванной. Потребовались совместные усилия Натаниэля и шофера, чтобы поднять холодное, окоченевшее, налившееся свинцом тело и положить его на кровать. Мужчины хотели избавить от этого зрелища Лиллиан, но она вытолкала всех из комнаты, заперлась изнутри и не открывала, пока не завершила медленное омовение супруга, не натерла его лосьоном и одеколоном, не произвела осмотр этого тела, которое знала лучше собственного и которое так любила. Лиллиан удивилась, что ничего в нем не постарело, все сохранилось таким же, каким виделось ей всегда: перед ней лежал тот же высокий юноша, который со смехом подхватывал ее на руки, с бронзовой кожей после садовых работ, с роскошной черной шевелюрой двадцатичетырехлетнего парня и красивыми ладонями доброго человека. Когда Лиллиан открыла дверь в комнату, она была спокойна. Семья опасалась, что без мужа Лиллиан стремительно зачахнет от горя, но она доказала, что смерть — не фатальное препятствие для общения между теми, кто любит по-настоящему.
Много лет спустя, на второй сессии психотерапии, когда жена угрожала его бросить, Ларри вспомнит образ дедушки, лежащего на полу в ванной, как самый значительный момент своего детства, а образ завернутого в саван отца как конец молодости и насильственный перенос в зрелость. Во время первого события ему было четыре года, во время второго — двадцать шесть. Психолог спросил с ноткой сомнения в голосе, имеются ли у него другие воспоминания из четырехлетнего возраста, и Ларри для начала перечислил имена всех слуг и домашних животных в Си-Клифф, а закончил названиями сказок, которые читала ему бабушка, и цветом халата, который был на ней, когда она ослепла, через несколько часов после смерти мужа. Эти первые четыре года под крылом бабушки с дедушкой были самым счастливым временем его жизни, и он бережно хранил в памяти каждую мелочь.
У Лиллиан диагностировали временную истерическую слепоту, однако ни одно из этих прилагательных не оказалось верным. Ларри был ее поводырем, пока в шесть лет не пошел в детский сад, а потом она управлялась сама, потому что ни от кого зависеть не желала. Бабушка знала наизусть дом в Си-Клифф и все, что в нем находилось, передвигалась уверенно и даже вторгалась на кухню, чтобы испечь печенюшек для внука. К тому же ее водил за руку Исаак, как утверждала старушка полувшутку-полувсерьез. Желая угодить своему невидимому супругу, Лиллиан начала одеваться только в лиловое, потому что она была в лиловом в 1914 году, когда с ним познакомилась, и потому что такое постоянство помогало ей каждый день выбирать одежду вслепую. Лиллиан не допускала отношения к себе как к инвалиду и никогда не жаловалась на изоляцию в своей глухоте и слепоте. До самой смерти бабушки в 1973 году Ларри получал от нее безусловную любовь; по словам психолога, спасшего его от развода, он не мог рассчитывать на такую любовь со стороны супруги: в браке нет ничего безусловного.
Питомник цветов и комнатных растений семьи Фукуда значился в телефонных справочниках, и Альма время от времени проверяла, не переменился ли адрес, но ни разу не поддалась искушению позвонить Ичимеи. Ей стоило больших трудов прийти в себя после разбитой любви, и она боялась, что, если услышит его голос, снова потонет в этом море без берегов. Все эти годы чувства ее дремали: избавившись от одержимости Ичимеи, она перенесла в свои кисти чувственность, которую знала с ним и никогда не знала с Натаниэлем. Все это изменилось на вторых похоронах ее свекра, когда Альма разглядела в огромной толпе неповторимое лицо Ичимеи, который выглядел таким же молодым, каким она его запомнила. Ичимеи шел в сопровождении трех женщин, лица двух из них Альма смутно вспомнила, хотя и не видела много лет, а молодая девушка выделялась в толпе, потому что не соблюдала строгий траурный стиль. Маленькая группа держалась чуть поодаль, но по окончании церемонии, когда скорбящие начали расходиться, Альма выпустила локоть Натаниэля и прошла вслед за японцами к проспекту, где рядами стояли автомобили. Она громко выкрикнула имя Ичимеи, все четверо обернулись.
— Миссис Беласко, — поздоровался Ичимеи и вежливо поклонился.
— Ичимеи, — повторила она в оцепенении.
— Моя матушка, Хейдеко Фукуда, моя сестра, Мегуми Андерсон, моя супруга, Дельфина, — представил он.
Женщины тоже поклонились. Желудок Альмы свело жестокой судорогой, дыхание прервалось, она, не таясь, разглядывала Дельфину, которая ничего не замечала, потому что смотрела в землю, как то и полагается по правилам вежливости. Девушка была молода, свежа и миловидна, без избыточного макияжа, модного в те годы, в костюме с короткой светло-серой юбкой, в круглой шляпке в стиле Жаклин Кеннеди, прическа тоже была как у первой леди. При таком американском наряде азиатское лицо выглядело несообразно.
— Спасибо, что пришли, — сумела выговорить Альма, когда восстановилось дыхание.
— Мистер Исаак Беласко был нашим благодетелем, мы навсегда сохраним нашу признательность. Благодаря ему мы смогли вернуться в Калифорнию, он дал деньги на наш питомник и помог нам преуспеть, — с чувством произнесла Мегуми.
Альма знала об этом и раньше — ей рассказывали Натаниэль и Ичимеи, однако торжественный облик этой семьи утвердил ее в мысли, что свекор был необыкновенным человеком. Она любила его больше, чем любила бы собственного отца, если бы его не отняла война. Исаак Беласко был абсолютной противоположностью Баруха Менделя: великодушный, терпимый, всегда готовый отдавать. Боль утраты, которую она до этого момента не ощущала в полной мере из-за смятения, в котором пребывали сейчас все Беласко, ударила по женщине со всей мощью. Глаза увлажнились, но Альма проглотила слезы и рыдания, вот уже несколько дней рвущиеся наружу. Теперь она заметила, что Дельфина смотрит на нее так же пристально, как она сама смотрела несколько минут назад. Альме показалось, что она различает в светлых глазах девушки вдумчивое любопытство, как будто та все знает о роли, которую Альма сыграла в прошлом Ичимеи. От такого разглядывания ей стало неловко.
— Примите наши самые искренние соболезнования, миссис Беласко, — сказал Ичимеи, снова беря за руку мать, чтобы идти дальше.
— Альма. Я до сих пор Альма, — прошептала она.
— Прощай, Альма, — ответил он.
Альма две недели ждала, что Ичимеи с ней свяжется: с нетерпением просматривала почту и вздрагивала от каждого телефонного звонка, выдумывала для его молчания тысячу оправданий, только самое логичное не приходило ей в голову: Ичимеи женат. Она отказывалась думать о Дельфине: маленькой, худой, стройной, более красивой и молодой, чем она, с внимательным взглядом и с рукой, лежащей на талии Ичимеи. Как-то в субботу она поехала на машине в Мартинес, надев большие солнечные очки и укрыв голову платком. Она трижды проехала мимо питомника семьи Фукуда, но выйти так и не решилась. Во второй понедельник Альма не выдержала пытки тоской и позвонила по номеру, на который столько смотрела в телефонном справочнике, что уже выучила наизусть. «Фукуда. Цветы и комнатные растения, к вашим услугам». Голос был женский, и Альма не сомневалась, что он принадлежит Дельфине, хотя та при их единственной встрече не проронила ни слова. Альма повесила трубку. Потом звонила еще несколько раз, молясь, чтобы подошел Ичимеи, но всегда натыкалась на приветливый голос Дельфины и вешала трубку. Один раз женщины молчали на линии почти минуту, а потом Дельфина мягко спросила: «Чем я могу вам помочь, миссис Беласко?» Альма испугалась, тут же оборвала звонок и поклялась больше никогда не искать Ичимеи. А через три дня ей по почте доставили конверт, надписанный черными чернилами, каллиграфическим почерком Ичимеи. Женщина заперлась в своей комнате, дрожа от тоски и надежды, прижимая конверт к груди.
В письме Ичимеи снова приносил соболезнования по поводу смерти Исаака Беласко и открывал, как всколыхнулись его чувства, когда он увидел ее после стольких лет, — хотя он и знал о ее профессиональных достижениях, участии в благотворительности и часто видел ее фотографии в газетах. Ичимеи писал, что Мегуми стала замужней дамой, у нее с Бойдом Андерсоном растет сын Чарльз, а Хейдеко два раза ездила в Японию, где обучилась искусству икебаны. В последнем абзаце он сообщал, что женат на Дельфине Акимура — такой же, как и он, японке-американке второго поколения. Дельфине был год, когда ее семью интернировали в Топаз, но он не помнит, чтобы ее там видел, они познакомились много позже. Его жена учительница, но оставила школу, чтобы заниматься питомником, и под ее управлением дела идут успешно; скоро они откроют свой магазин в Сан-Франциско.
В своем письме Ичимеи прощался, не намекая на возможность встречи или на то, что ждет ответа. Никаких воспоминаний о прошлом, которое они прожили вместе. То было формальное информативное письмо, без поэтических оборотов и философских рассуждений в отличие от других, которые она получала во время их короткого романа; не было даже рисунка, которым ее возлюбленный иногда сопровождал свои послания. Единственным утешением для Альмы, перечитавшей письмо, было, что Ичимеи нигде не упомянул про ее телефонные звонки, о которых Дельфина ему, несомненно, рассказала. Женщина истолковала все правильно: это было прощение Ичимеи и скрытое предупреждение, что он не хочет никаких контактов.
За семь следующих размеренных лет ничего существенного в жизни Альмы не произошло. Ее частые и интересные путешествия в конце концов слились в ее памяти в одно-единственное странствие Марко Поло, как выражался Натаниэль, никогда не выказывавший неудовольствия по поводу отлучек жены. Они чувствовали себя друг с другом так по-животному комфортно, словно близнецы, которые никогда не расставались. Они могли читать мысли, предугадывать настроение или желания другого, заканчивать начатую фразу. Их приязнь была вне обсуждений, об этом не стоило даже говорить, это было само собой, как и их необыкновенная дружба. Супругов объединяла социальная ответственность, любовь к живописи и музыке, походы в изысканные рестораны, коллекция вин, которую они понемножку начали формировать, радость от семейных каникул вместе с Ларри. Мальчик вырос таким послушным и доброжелательным, что порой родители сомневались, нормально ли это. Они пошучивали между собой, подальше от Лиллиан, которая не допускала критических замечаний в адрес внука, что в будущем парень преподнесет им какой-нибудь ужасный сюрприз: вступит в секту или кого-то укокошит; не мог же он пройти по жизни без единого потрясения, как сытая морская свинка. Как только Ларри вошел в сознательный возраст, его начали возить по свету, устраивая раз в год незабываемые экскурсии. Родители побывали с ним на Галапагосских островах, на Амазонке, на нескольких сафари в Африке, и эти путешествия Ларри позднее повторит с собственными детьми. Среди самых волшебных воспоминаний его детства — кормление жирафа с ладони в одном из кенийских заповедников, этот длинный синий шершавый язык, ласковые глаза с опереточными ресницами, густой запах свежескошенной травы. У Натаниэля и Альмы было собственное пространство в большом особняке Си-Клифф, где они жили, как в шикарном отеле, не зная хозяйственных забот, потому что все шестеренки домашнего управления смазывала Лиллиан. Славная женщина продолжала вторгаться в их жизнь и регулярно допытывалась, насколько они влюблены друг в друга, но им вовсе не докучала, обоим нравилась эта очаровательная особенность. Если Альма находилась в Си-Клифф, супруги договаривались о совместных планах на вечер: например, чего-нибудь выпить и обсудить прошедший день. Они поздравляли друг друга с успехами на работе и не позволяли себе задавать вопросы, если это не было совершенно необходимо, словно догадываясь, что хрупкое равновесие в их отношениях может моментально разрушиться от одного неуместного признания. Натаниэль с Альмой добровольно признали, что каждый имеет свой тайный мир и свое личное время, за которое не обязательно отчитываться. Их умолчания не были ложью. Поскольку их любовные встречи случались так редко, что их можно было не считать, Альма предполагала, что у ее мужа есть другие женщины, ведь мысль о целомудренной жизни выглядела нелепо, однако Натаниэль уважал обещание хранить свои победы в тайне и не ставить жену в унизительное положение. Что касается Альмы, в своих путешествиях она позволяла себе приключения, ведь возможностей всегда хватало, ей достаточно было намекнуть, чтобы получить отклик; но такие забавы всегда приносили ей меньше ожидаемого и только выбивали из колеи. Сейчас ведь самый возраст для активной сексуальной жизни, рассуждала она, это так же важно для здоровья и самочувствия, как спорт и сбалансированная диета, она не должна позволять своему телу сохнуть. Если взглянуть с такой точки зрения, секс из подарка для чувств превращался в еще одну обязанность. Эротизм, в понимании Альмы, требовал времени и доверия, наслаждение не давалось ей легко, на одну ночь поддельной или быстротечной влюбленности, с незнакомым мужчиной, которого она больше никогда не увидит. В самый разгар сексуальной революции, в эпоху свободной любви, когда в Калифорнии легко меняли партнеров и половина американцев безнаказанно спала с другой половиной, Альма продолжала думать об Ичимеи. Не раз и не два она задавалась вопросом: что, если это только повод, чтобы оправдать собственную фригидность, однако когда она наконец вновь соединилась с Ичимеи, таких вопросов больше себе не задавала и не искала утешения в чужих объятиях.
12 сентября 1978 года
Ты говорила, что из покоя рождается вдохновение, а из движения возникает творчество. Живопись, Альма, — это движение, вот отчего мне так нравятся твои недавние работы, выполненные как бы небрежно, но я ведь знаю, сколько внутреннего спокойствия требуется, чтобы владеть кистью так, как владеешь ты. Мне особенно нравятся твои деревья, так грациозно роняющие листья. Вот так и мне хотелось бы расстаться со своими листьями теперь, осенью моей жизни, легко и изящно. Зачем мы держимся за то, что в любом случае потеряем? Наверно, я имею в виду молодость, о которой мы с тобой так часто говорили.
В четверг я приготовлю для тебя ванну с морской водой и солью — мне их прислали из Японии.
Ичи
САМУЭЛЬ МЕНДЕЛЬ
Альма и Самуэль Мендель встретились в Париже весной 1967 года. Для женщины это была предпоследняя остановка после двухмесячного пребывания в Киото, где она обучалась живописи в стиле суми-э (обсидиановые чернила по белой бумаге) под строгим руководством учителя каллиграфии, заставлявшего ее тысячу раз повторять один и тот же штрих, пока не будет достигнуто идеальное сочетание легкости и силы — только тогда ученица могла переходить к новому движению. В Японии Альма бывала несколько раз. Эта страна ее завораживала, в особенности Киото и некоторые горные деревушки, где она повсюду находила следы Ичимеи. Свободные скользящие штрихи суми-э, проведенные вертикальной кистью, позволяли художнице выражать себя с великой экономией и оригинальностью: никаких деталей, только главное. Этот стиль Вера Ньюман уже опробовала на своих птицах, бабочках, цветах и абстрактных рисунках. В те годы Вера развила международную индустрию, она продавала на миллионы, на нее работали сотни художников, ее имя носили художественные галереи, двадцать тысяч магазинов по всему миру предлагали ее линии модной одежды, бижутерию и украшения для дома; но такое массовое производство в задачи Альмы не входило. Она хранила верность принципу эксклюзивности. После двух месяцев черных штрихов художница готовилась вернуться в Сан-Франциско и экспериментировать с цветом.
Для ее брата Самуэля это было первое путешествие в Париж после войны. В громоздком багаже Альмы одну сумку целиком занимали свернутые рисунки и сотни фотографий картин и каллиграмм для поиска новых идей. У Самуэля багаж был минимальный. Он прилетел из Израиля в камуфляжных штанах и кожаной куртке, в армейских ботинках и с легким рюкзаком, в котором лежали две смены белья. В сорок пять лет Самуэль продолжал жить как солдат, с бритой головой и задубевшей, как подметка, кожей. Для брата с сестрой эта встреча была как паломничество в прошлое. Время и регулярная переписка помогали им взращивать дружбу, ведь оба они обладали эпистолярным талантом. Альма была натренирована с юности, когда с головой уходила в свои дневники; Самуэль, в личном общении скупой на слова и недоверчивый, в письмах умел быть красноречивым и дружелюбным.
В Париже они взяли напрокат машину, и Самуэль повез сестру в деревню, где он погиб в первый раз; маршрут указывала Альма — она не забыла, как проезжала по этим местам в пятидесятые годы вместе с тетей и дядей. С тех пор Европа поднялась из пепла, и женщине было трудно узнать деревню, которая была скопищем развалин, мусора и ветхих домишек, а теперь отстроилась и окружила себя виноградниками и лавандовыми полями, которые в это время года сияли под солнцем. Даже кладбище имело солидный вид. Там были мраморные плиты и ангелы, железные кресты и решетки, мрачные деревья, воробьи, голуби и тишина. Приветливая юная смотрительница повела их по узким тропинкам, ища табличку, которую Беласко установили много лет назад. Она была на месте: «Самуэль Мендель, 1922–1944, пилот Королевских ВВС Великобритании». Под ней была табличка поменьше, тоже бронзовая: «Погиб, сражаясь за Францию и свободу». Самуэль снял берет и, довольный увиденным, почесал голову.
— Металл, кажется, недавно полировали? — заметил он.
— Это мой дедушка. Он ухаживает за могилами солдат. Он же повесил и вторую табличку. Понимаете, дедушка участвовал в Сопротивлении.
— Да что вы! Как его зовут?
— Клотэр Мартино.
— Жаль, что я с ним не знаком, — сказал Самуэль.
— Вы тоже были в Сопротивлении?
— Да, какое-то время.
— Тогда вы должны зайти к нам в гости и выпить рюмочку, мой дедушка будет рад вас видеть, мсье…
— Самуэль Мендель.
Девушка на секунду замерла, потом наклонилась, перечитав имя на табличке, и обернулась к нему с удивлением.
— Да, это я. Как видите, я не окончательно умер, — сказал Самуэль.
В итоге они вчетвером сидели на кухне соседнего дома, пили перно и ели багет с колбасками. Клотэр Мартино, низенький и круглый, обладатель громогласного смеха и чесночного запаха, крепко обнял приезжих, и был рад отвечать на расспросы Самуэля, которого он называл mon frère
[20], и не уставал наполнять его стакан. Самуэль убедился, что Клотэр был не из числа тех героев, которые расплодились уже после Перемирия. Он слышал про сбитый возле деревни английский самолет, про спасение одного из летчиков, был знаком с двумя сельчанами, которые его прятали, и знал имена остальных. Француз слушал историю Самуэля, вытирая глаза и сморкаясь в тот же синий платок, который носил на шее и использовал, чтобы промокнуть пот на лбу или обтереть жирные руки. «У моего дедушки глаза всегда на мокром месте», — зачем-то пояснила внучка.
Самуэль сказал хозяину, что в Сопротивлении его имя было Жан Вальжан и что несколько месяцев он провел в помутнении рассудка, потому что ударился головой при падении из самолета, но постепенно воспоминания начали к нему возвращаться. В его голове жили размытые образы: большой дом, служанки в черных передниках и белых чепцах, но семью он не помнил. Он думал, что если после войны хоть что-то останется на своих местах, он отправится на поиски своих корней в Польшу, потому что на польском он складывал, вычитал, сквернословил и видел сны; где-то в этой стране должен был стоять дом, запечатлевшийся в его памяти.
— Мне пришлось дожидаться окончания войны, чтобы узнать собственное имя и судьбу моей семьи. В сорок четвертом году поражение немцев уже было предсказуемо, вы помните, мсье Мартино? Ситуация на Восточном фронте неожиданно перевернулась, чего никак не ожидали англичане с американцами. Они полагали, что Красная армия — это банды недисциплинированных крестьян, голодающих и плохо вооруженных, неспособных противостоять Гитлеру.
— Прекрасно помню, mon frère, — подхватил Мартино. — После битвы под Сталинградом миф о непобедимости Гитлера начал рассыпаться, и у нас появилась какая-то надежда. Нужно признать, именно русские сломили моральный дух и хребет немцам в тысяча девятьсот сорок третьем году.
— Поражение под Сталинградом заставило их откатиться до самого Берлина, — добавил Самуэль.
— А потом произошла высадка союзников в Нормандии, в июне сорок четвертого, а через два месяца освободили Париж. Ах! Это был незабываемый день!
— Я попал в плен. Мою группу уничтожило СС, и те мои товарищи, что выжили, получили по пуле в затылок, как только сдались. Я не попался случайно — уходил за едой. А лучше сказать — бегал по окрестным домам в поисках, чем бы поживиться. Мы даже собак и кошек ели — все, что ни попадалось.
Самуэль рассказывал, что эти месяцы войны были для него хуже всех. Одинокий, потерянный, голодный, без связи с Сопротивлением, он жил по ночам, питался червивой землей и ворованной едой, пока в конце сентября его не взяли. Четыре последующих месяца он провел на принудительных работах, сначала в Моновице, потом в Освенциме, где уже погибли миллион двести тысяч мужчин, женщин и детей. В январе, когда русские неотвратимо наступали, фашисты получили приказ избавиться от свидетелей происходившего в лагере. Узников вывели и отправили в путь по снегу, без зимней одежды и питания, в сторону Германии. Тех, кто остался в лагере из-за крайней слабости, следовало казнить, однако эсэсовцы, спеша унести ноги от русских, не успели уничтожить все следы, и семь тысяч узников остались живы. Среди них был и Самуэль.
— Не думаю, что русские шли с целью освободить нас, — объяснял Самуэль. — Войска Украинского фронта проходили рядом, они открыли ворота лагеря. Те из нас, кто еще мог передвигаться, выползли наружу. Никто нас не останавливал. Никто нам не помогал. Никто не предложил и куска хлеба. Нас отовсюду выгоняли.
— Я знаю, mon frère. Здесь, во Франции, никто не помогал евреям, говорю это с великим стыдом. Но подумайте: это ведь были ужасные времена, мы все голодали, а в таких обстоятельствах не до человечности.
— Палестинским сионистам тоже не нравились выжившие в концлагерях: мы были отбросами, непригодными для войны.
Самуэль рассказывал, что сионисты искали молодых, сильных, здоровых людей — отважных воинов, способных противостоять арабам, и упорных тружеников для обработки иссохшей земли. Но одним из немногих воспоминаний о прошлой жизни у Самуэля был полет, и это помогло ему эмигрировать. Он превратился в солдата, летчика и шпиона. Был телохранителем Бен Гуриона во время создания государства Израиль в 1948 году, а еще через год стал одним из первых агентов Моссада.
Брат с сестрой заночевали в деревенской гостинице, а на следующий день вернулись в Париж и полетели в Варшаву. В Польше они безрезультатно искали следы родителей; нашли только их имена в Еврейском фонде жертв Треблинки. Вместе прошли они по бывшему лагерю Освенцим, где Самуэль надеялся примириться с прошлым, но это оказалось паломничеством к его самым тяжелым кошмарам, только укрепившим уверенность, что человеческие существа — самые жестокие звери на земле.
— Немцы — это не раса психопатов, Альма. Это нормальные люди, как ты и я, но с фанатизмом, властью и безнаказанностью кто угодно может превратиться в зверя, как эсэсовцы в Освенциме, — сказал Самуэль.
— Ты думаешь, что в других обстоятельствах тоже вел бы себя как зверь?
— Я не думаю, Альма, я знаю. Я всю жизнь был военным. Участвовал в боевых действиях. Я допрашивал пленных. Многих пленных. Но мне кажется, детали ты знать не захочешь.
НАТАНИЭЛЬ
Тайный недуг, который в конце концов свел Натаниэля Беласко в могилу, выслеживал его многие годы, так что никто, и даже сам Натаниэль, об этом не догадывался. Первые симптомы совпали с эпидемией гриппа, которая в ту зиму обрушилась на жителей Сан-Франциско, и исчезли через две недели. Они вернулись лишь спустя много лет и принесли с собой страшную усталость: несколько дней адвокат еле волочил ноги и ходил сгорбившись, как будто тащил на спине мешок с песком. Натаниэль не уменьшил число своих рабочих часов, но время плохо ему поддавалось. Документы на письменном столе накапливались, как будто плодились и размножались по ночам. Натаниэль терял профессиональную хватку, теперь он старательно изучал дела, которые раньше сумел бы разрешить с закрытыми глазами, и мог напрочь забыть только что прочитанное. От бессонницы он страдал всю жизнь, сейчас же она осложнилась повышением температуры и холодным потом. «Мы оба вошли в тяжелый период менопаузы», — смеясь, говорил он Альме, но жену эта шутка не забавляла. Натаниэль перестал заниматься спортом, яхта простаивала на берету, и чайки вили в ней гнезда. Ему стало больно I питать, он начал терять вес, пропал аппетит. Альма взбивали мужу муссы с протеиновым порошком — он выпивал их через силу, а потом выблевывал тайком, чтобы она не видела. Когда на коже высыпали язвы, их семейный врач — такая же древняя реликвия, как мебель, купленная Исааком Беласко в 1914 году, последовательно лечивший Натаниэля от анемии, желудочной инфекции, мигрени и депрессии, — отправил его к специалисту-онкологу.
Перепуганная Альма осознала, как сильно любит Натаниэля, как нуждается в нем, и изготовилась дать бой болезни, судьбе, богам и дьяволам. Женщина оставила живопись, уволила помощников по мастерской и сама появлялась там только по разу в месяц, чтобы проверить работу уборщиц. Огромная студия, озаренная мутным светом, проникающим сквозь пыльные стекла, погрузилась в кладбищенский покой. Всякое движение внезапно оборвалось, и мастерская застыла во времени, готовая, как при стоп-кадре в кино, вернуться к жизни в любой момент; длинные столы были прикрыты полотном, рулоны ткани стояли столбиками, как стройные часовые, а другие, уже расписанные, висели на мольбертах, образцы рисунков и цветов смотрели со стен, повсюду были банки и бутылочки, валики, большие и малые кисти, упрямый бормотун-вентилятор бесперебойно гонял по воздуху стойкий аромат краски и растворителя.
Закончились путешествия, годами приносившие Альме вдохновение и свободу. Оказавшись кие привычной среды, Альма избавлялась от старой кожи и возрождалась свежая, любопытная, готовая к приключению, открытая предложениям нового дня, без планов и страхов. И эта кочевница Альма становилась настолько реальной, что порой женщина удивлялась, видя свое отражение в зеркалах ее путевых гостиниц: она не ожидала встретиться с тем же лицом, которое было у нее в Сан-Франциско. Ичимеи она тоже перестала видеть.
Они случайно встретились через семь лет после похорон Исаака Беласко и за четырнадцать лет до того, как в полной мере дала о себе знать болезнь Натаниэля, это случилось на ежегодной выставке в Обществе орхидей, среди тысяч зрителей. Ичимеи заметил ее первым и подошел поздороваться. Он был один. Поговорили об орхидеях — на выставке было представлено два экземпляра из питомника Фукуда, а потом пошли обедать в ближайший ресторан. За едой болтали о том о сем: Альма о своих недавних поездках, о новых проектах и о Ларри; Ичимеи — о растениях и двух своих детях, двухлетнем Микки и восьмимесячном малютке Питере. О Натаниэле и Дельфине не было сказано ни слова. Обед растянулся на два часа: обоим было что рассказать друг другу, но говорили они неуверенно и с оглядкой, не прикасаясь к прошлому, точно скользя по хрупкому льду, изучая друг друга, подмечая перемены, пытаясь разгадать намерения другого, сознавая, что жаркая сила притяжения между ними ничуть не ослабла. Им исполнилось по тридцать семь лет, по Альме это было видно лучше: черты лица заострились, она стала более худой, угловатой и уверенной в себе, а Ичимеи не переменился, он до сих пор выглядел как серьезный подросток с тихим голосом и деликатными манерами, все с той же способностью обволакивать собеседника своим присутствием. Альма видела перед собой восьмилетнего мальчика из теплицы в Си-Клифф, десятилетнего паренька, который отдал ей своего кота Неко и исчез, неутомимого любовника из тараканьего мотеля, мужчину в трауре на похоронах ее тестя — все они были одинаковы, словно наложенные картинки на прозрачной бумаге. Ичимеи был неизменен и вечен. Любовь и вожделение жгли Альме кожу, она хотела протянуть руки через стол и потрогать его, подойти поближе, сунуть нос в его волосы и удостовериться, что они до сих пор пахнут землей и травой, признаться, что без него она живет как сомнамбула, никто и ничто не в силах заполнить страшную пустоту его отсутствия, что она бы все отдала, лишь бы вновь оказаться обнаженной в его руках, и ничто, кроме него, не имеет значения. Ичимеи проводил ее до стоянки. Они шли медленно, кругами, чтобы отдалить момент расставания. На шестом уровне автостоянки Альма достала ключ и предложила Ичимеи проводить ее до машины, до которой было рукой подать. Он согласился. В уютном полумраке машины они поцеловались, вновь узнавая друг друга.
В последовавшие за этой встречей годы им пришлось содержать свою любовь в изоляции от всего остального, что было в их жизни, не позволяя ей касаться Натаниэля и Дельфины. Когда они были вместе, больше ничего не существовало, а когда прощались в гостинице, где наполнялись друг другом, становилось ясно, что вплоть до следующей встречи не будет никакого общения — только на бумаге. Альма хранила эти письма, как сокровища, хотя Ичимеи в них придерживался свойственного его расе сдержанного тона, что составляло контраст с доказательствами нежной любви и пылкой страсти, которые она получала наедине. Сентиментальность была неотъемлемой чертой Ичимеи, для японца было обычным делом собирать угощение на пикник в восхитительных деревянных коробочках, подарить гардении, потому что Альме нравился этот аромат, который она ни за что не потерпела бы в духах, устроить для нее чайную церемонию, посвятить ей стихотворение или рисунок. Иногда наедине он называл ее «моя малышка», но никогда такого не писал. У Альмы не было необходимости объясняться с мужем, потому что оба они обладали независимостью, и она никогда не спрашивала своего любовника, как ему удается оставлять в неведении Дельфину, с которой они вместе и жили, и работали. Альма знала, что Ичимеи любит свою жену, что он хороший отец и семьянин, что у него особое положение в японской общине: его считают учителем и приглашают наставить сбившихся с пути, примирить врагов и выступить справедливым судьей в споре. А мужчина испепеляющей любви, эротических выдумок, нетерпения, алчности и веселья, откровенных признаний шепотом во время перерыва между двумя вспышками, бесконечных поцелуев и сводящего с ума наслаждения — этот мужчина существовал только для нее.
Письма начали приходить после их встречи среди орхидей; их стало еще больше, когда Натаниэль заболел. На время, которое казалось им бесконечным, эта переписка пришла на смену их тайным встречам. От Альмы шли бесстыдные отчаянные письма женщины, тоскующей в разлуке; письма Ичимеи были как спокойная прозрачная вода, но между строк билась такая же страсть. Письма открывали Альме необыкновенную ткань души Ичимеи, его чувства, мечты, тревоги и идеалы; она смогла лучше узнать его, больше любить и желать по этим посланиям, нежели по их любовным встречам. Письма Ичимеи сделались для нее столь важны, что когда она стала вдовой и свободной, когда они могли говорить по телефону, видеться часто и даже путешествовать вместе, они продолжали друг другу писать. Ичимеи неукоснительно исполнял уговор уничтожать прочитанное, но Альма сохранила его письма и часто перечитывала.
18 июля 1984 года
Я знаю, как ты страдаешь, и мне горько, что я не могу тебе помочь. Я сейчас пишу тебе и знаю, что ты отчаянно торгуешься с болезнью своего мужа. Ты ведь не можешь управлять этим процессом, Альма, можешь лишь с великим мужеством при нем присутствовать.
Наша разлука причиняет много боли. Мы привыкли к нашим священным четвергам, к ужинам на двоих, к прогулкам в парке, к нашим коротким приключениям по выходным. Почему мне кажется, что мир выцвел? Звуки долетают издалека, словно под сурдинку, еда отдает мылом. Столько месяцев без тебя! Я купил такой же одеколон, чтобы чувствовать твой запах. Я утешаюсь писанием стихов, которые когда-нибудь тебе подарю, потому что они про тебя.
А ты упрекаешь меня в романтичности!
Годы духовных упражнений не пошли мне на пользу, ведь я не могу справиться с вожделением. Я жду твоих писем, твоего голоса в телефоне, представляю, как ты бежишь мне навстречу… Иногда любовь ранит.
Ичи
Натаниэль и Альма заняли две комнаты, где раньше жили Лиллиан и Исаак, соединенные дверью, которая так долго стояла открытой, что уже и не закрывалась. У них снова была одна бессонница на двоих, как сразу после свадьбы; они лежали рядышком на диване или на кровати, Альма читала, держа книгу в одной руке, а другой гладя Натаниэля, а он отдыхал с закрытыми глазами, и в его груди при каждом вздохе булькало. В одну из таких долгих ночей оказалось, что оба плачут — молча, чтобы не мешать другому. Сначала Альма почувствовала, что щеки у мужа влажные, и тут же Натаниэль заметил, что Альма плачет, и это было столь редкое явление, что он приподнялся, чтобы проверить, действительно ли это слезы. Натаниэль не помнил, чтобы жена при нем плакала, даже в самые тяжелые минуты.
— Ты умираешь, это правда? — прошептала она.
— Да, Альма, но не надо по мне плакать.
— Я плачу не по тебе, а по себе. И по нам, по всему, чего тебе не сказала, по недомолвкам, обманам, по изменам и по времени, которое у тебя украла.
— Господи, что за вздор! Твоя любовь к Ичимеи не была изменой, Альма. Иногда бывают необходимы недомолвки и обманы, как бывают и истины, о которых лучше молчать.
— Ты знаешь про Ичимеи? И давно?
— Всегда. Сердце — оно большое, можно любить не одного человека.
— Расскажи о себе, Нат. Я никогда не лезла в твои секреты, которых, я так думаю, немало, чтобы не открывать тебе свои.
— Альма, мы так друг друга любили! Жениться всегда надо на лучшей подруге. Я знаю тебя лучше всех. То, чего ты мне не говорила, я могу угадать; но вот ты меня не знаешь.
И тогда Натаниэль начал говорить про Ленни Билла. В остаток этой долгой бессонной ночи они рассказали друг другу обо всем с торопливостью людей, понимающих, что вместе они будут уже недолго.
С тех пор как Натаниэль себя помнил, он относился к людям одного с собой пола со смесью восхищения, страха и желания: сначала это были товарищи по школе, потом другие мужчины, и, наконец, Ленни, с которым они составляли пару в течение восьми лет. Натаниэль боролся со своими чувствами, разрываясь между влечениями сердца и неумолимым голосом рассудка. В школе, когда сам мальчик еще не мог определить свои чувства, другие дети интуитивно видели в нем другого и карали его битьем, насмешками и остракизмом. Эти годы, проведенные в плену у извергов, были худшими в его жизни. Когда школа закончилась, юноша, терзаемый предрассудками и неукротимым жаром молодости, обратил внимание, что он не уникален, как ему казалось раньше: Натаниэль повсюду встречал мужчин, смотревших ему прямо в глаза с предложением или мольбой. Его посвятил в таинство другой студент Гарварда. Натаниэль узнал, что гомосексуальность — это параллельный мир, который сосуществует с допустимой реальностью. Он познакомился с очень разными людьми. В университете это были преподаватели, ученые, студенты, один раввин и один футболист; за его пределами — моряки, рабочие, чиновники, политики, бизнесмены и умалишенные. Этот мир был гостеприимный и многоликий, но в то же время секретный, если учесть вечное сопротивление безжалостному суду общества, морали и закона. Геев не допускали в гостиницы, клубы и церкви, не обслуживали в барах, их могли выгнать из публичного места, обвинив — с причиной или без — в предосудительном поведении; бары и клубы для голубых были мафиозным сообществом. Вернувшись в Сан-Франциско с дипломом адвоката под мышкой, Натаниэль обнаружил первые признаки зарождающейся гей-культуры, которая открыто проявит себя лишь через несколько лет. Когда начали возникать общественные движения шестидесятых годов, в их числе и Фронт освобождения геев, Натаниэль был женат на Альме, а его сыну Ларри было десять лет. «Я женился на тебе не для того, чтобы скрыть мою гомосексуальность, а из-за дружбы и любви», — сказал он Альме в ту ночь. Для него это были годы шизофрении: безупречная и успешная общественная жизнь и другая — незаконная и тайная. Натаниэль познакомился с Ленни Биллом в 1976 году в мужской турецкой бане, самом подходящем месте для эксцессов, но совершенно неподходящем для зарождения любви.
Натаниэль приближался к пятидесяти годам; Ленни был на шесть лет моложе и красив, как статуя римского божества, бесцеремонен, экзальтирован и порочен — полная противоположность Натаниэлю. Физическое влечение возникло моментально. Мужчины заперлись в одном из отделений и до рассвета предавались наслаждению, по-борцовски атакуя друг друга, барахтаясь в бреду и переплетаясь телами. Они условились о свидании в гостинице на следующий день и явились туда порознь. Ленни принес марихуану и кокаин, но Натаниэль попросил обойтись без наркотиков: он хотел пережить новый опыт при полной ясности рассудка. Через неделю оба уже знали, что костер желания был всего лишь началом грандиозной любви, и, не противясь, отдались одной цели: прожить эту любовь во всей полноте. Они сняли квартирку в центре города, оборудовали ее минимальным набором мебели и лучшей музыкальной аппаратурой, договорившись, что бывать там могут лишь они двое. Натаниэль завершил поиски, начатые тридцать пять лет назад, однако внешне его жизнь ничуть не переменилась: он оставался образцовым буржуа, никто не подозревал о его тайне, никто не заметил, что его рабочее время и часы, отведенные спорту, значительно сократились. Ленни сильно изменился под влиянием своего возлюбленного. Он впервые замедлил свое кипучее существование и отважился заменить шум и лихорадочную активность созерцанием недавно обретенного счастья. Если Ленни был не с Натаниэлем, он о нем думал. Он больше не ходил в бани и гей-клубы, друзьям редко удавалось соблазнить его каким-нибудь праздником, новые знакомства потеряли свою прелесть, потому что ему хватало Натаниэля — это было солнце, средоточие его жизни. Ленни утвердился в спокойствии этой любви с рвением пуританина. В музыке, еде и напитках он теперь предпочитал то же, что и Натаниэль, носил кашемировые свитера, пальто из верблюжьей шерсти, пользовался тем же лосьоном для бритья. Натаниэль провел в свой офис персональную телефонную линию, и номер знал только Ленни; они вместе ходили под парусом, устраивали походы, встречались в городах, где их никто не знал.
Поначалу необъяснимая болезнь Натаниэля не мешала их отношениям с Ленни: симптомы были разные и непредсказуемые, они возникали и проходили без причины, без видимой связи между собой. Потом, когда адвокат начал блекнуть и таять, превращаясь в призрак прежнего Натаниэля, когда он был вынужден признать, что не со всем справляется и нуждается в помощи, — тогда развлечениям пришел конец. Натаниэль утратил вкус к жизни, почувствовал, что все вокруг него становится бледным и зыбким, отдался ностальгии, точно старик, которому стыдно за многое, что он сделал, и за очень многое, чего так и не сделал. Натаниэль знал, что жизнь его укорачивается, и ему было страшно. Ленни не позволял другу впасть в депрессию, поддерживал его фальшивым оптимизмом и верностью в любви, которая в это время испытаний выросла и окрепла. Мужчины встречались в своей квартирке, чтобы утешать друг друга. Натаниэлю не хватало сил и желания заниматься любовью, но Ленни об этом и не просил, ему было достаточно тех моментов близости, когда он мог помочь дрожащему от лихорадки другу, покормить его йогуртом с детской ложечки, полежать с ним рядом, слушая музыку, протереть бальзамом струпья, поддержать его в туалете. В конце концов Натаниэль перестал выходить из дома, и Альма взяла роль сиделки на себя и выполняла ее с той же настойчивой нежностью — но она была всего лишь подругой и женой, а Ленни — его великой любовью. Вот что поняла Альма той ночью взаимных признаний.
Утром, когда Натаниэлю наконец удалось заснуть, Альма нашла в справочнике номер Ленни Билла, позвонила и умоляла его приехать и помогать. Вместе им будет легче переносить тоску этой агонии — так она сказала. Не прошло и сорока минут, а Ленни был уже у них. Альма пошла открывать еще в пижаме и халате. Он увидел перед собой женщину, опустошенную бессонницей, усталостью и страданием; она увидела красивого мужчину с влажными после душа волосами и самыми голубыми на свете глазами, которые теперь были красны.
— Меня зовут Ленни Билл, миссис, — смущенно пробормотал он.
— Пожалуйста, называйте меня Альма. Вы у себя дома, Ленни, — ответила она.
Ленни Билл хотел протянуть ей руку, но рукопожатия не случилось: они, дрожа, обняли друг друга.
Ленни начал бывать в Си-Клифф ежедневно, после работы в стоматологической клинике. Всем — Ларри и Дорис, прислуге, друзьям и знакомым, посещавшим дом, — было объявлено, что Ленни — медбрат. Никто ни о чем не спрашивал. Альма пригласила плотника починить заклинившую дверь между двумя комнатами, и теперь мужчины могли оставаться наедине. Она чувствовала громадное облегчение, когда при появлении Ленни у мужа загорался взгляд. Вечером они втроем пили чай с английскими булочками и, если Натаниэль был в настроении, играли в карты. К тому времени уже появился диагноз, страшнее которого не было: СПИД. Беда обрела имя лишь два года назад, но уже было известно, что это смертный приговор: одни умирали раньше, другие позже, вопрос был только во времени. Альма не собиралась выяснять, почему это случилось с Натаниэлем, а не с Ленни, но если бы и начала, никто не дал бы ей однозначного ответа. Случаи заболевания умножались с такой быстротой, что уже начались разговоры о мировой эпидемии и о Божьей каре за кощунственное мужеложство. Слово «СПИД» произносили шепотом, нельзя было говорить о заболевании внутри семьи или сообщества — это было равносильно признанию в недопустимых извращениях. Официальное объяснение, даже для членов семьи, состояло в том, что у Натаниэля рак. Поскольку традиционная наука не могла ничего предложить, Ленни отправился в Мексику на поиски таинственных наркотиков, которые в итоге ничем не помогли, а Альма хваталась за любые предложения альтернативной медицины — от акупунктуры, травок и притираний из Чайна-тауна до ванн из колдовской грязи в банях Калистоги
[21]. И для нее обрели смысл все нелепые выдумки Лиллиан, и она пожалела, что выкинула статуэтку Барона Субботы.
Через девять месяцев от тела Натаниэля остался только скелет, воздух почти не проникал в непроходимый лабиринт легких, появились язвы на коже и неутолимая жажда, голос пропал, а рассудок плутал в кошмарном бреду. И в одно тоскливое воскресенье, когда дома никого не было, Альма и Ленни взялись за руки в полутьме закрытой комнаты и попросили Натаниэля прекратить борьбу и уйти спокойно. Они больше не могли смотреть на его мучения. В чудесный момент просветления Натаниэль открыл затуманенные болью глаза и шевельнул губами, складывая одно немое слово: спасибо. Оно было истолковано правильно, как приказ. Ленни поцеловал страдальца в губы, а потом влил смертельную дозу морфина в его отравленную кровь. Альма, стоявшая на коленях по другую сторону кровати, тихо рассказывала мужу, как сильно она и Ленни его любят, сколько всего он дал им и многим другим, его всегда будут помнить и ничто их не разлучит.
В Парк-Хаус, за манговым чаем и общими воспоминаниями Альма и Ленни силились понять, почему они прожили тридцать лет, не пытаясь вновь найти друг друга. Ленни закрыл Натаниэлю глаза и помог Альме привести в порядок тело, чтобы в достойном виде предъявить его Ларри и Дорис, уничтожил следы происшедшего, простился с вдовой и ушел. Они провели вместе долгие месяцы в интимной близости общего страдания, неуверенности и надежды, ни разу не видели друг друга при свете дня — только внутри этой опочивальни, пропахшей мятой и смертью гораздо раньше, чем Натаниэль окончательно умер. Они вместе проводили бессонные ночи, отгоняя тоску разбавленным виски или косячком марихуаны; в такие ночи они пересказали друг другу свои жизни, выкопали из-под земли тайны и тревоги и по-настоящему узнали друг друга. Перед лицом этой размеренной агонии не было места никакому притворству — они открывались как есть, догола. И несмотря на это — или, быть может, именно поэтому, — они полюбили друг друга с такой прозрачной и безнадежной нежностью, которая требовала расставания, потому что не выдержала бы неизбежного износа повседневности.
— Странная у нас была дружба, — сказала Альма.
— Натаниэль был так благодарен нам обоим за то, что мы с ним, что однажды попросил меня жениться на тебе, когда ты овдовеешь.
— Гениальная идея! Почему ты не сделал мне предложение, Ленни? Из нас бы вышла хорошая пара, мы бы друг друга поддерживали и прикрывали спину, как было у нас с Натаниэлем.
— Альма, я же гей.
— Как и Натаниэль. У нас с тобой был бы белый брак, без постели; ты имел бы свою личную жизнь, я была бы с Ичимеи. Это очень удобно: нам не пришлось бы выносить наши любовные истории на публику.
— Еще не поздно. Альма Беласко, ты выйдешь за меня замуж?
— Но ведь ты говорил, что скоро умрешь? Я не хочу овдоветь во второй раз.
Они весело расхохотались, и смех надоумил их сходить в столовую и проверить, есть ли что-нибудь соблазнительное в меню. Альма взяла Лен-ни под руку, и они отправились по застекленному коридору в сторону главного корпуса — бывшего особняка шоколадного магната, чувствуя себя постаревшими и довольными, недоумевая, почему люди так много говорят о печалях и горестях и так мало — о счастье. «Что делать с этим счастьем, которое приходит к нам без всякой причины, которое не требует никаких условий?» — спросила Альма. Они двигались мелкими неуверенными шажками, поддерживая друг друга, замерзшие, потому что кончалась осень, ошарашенные, потому что воспоминания о любви нахлынули яростным потоком, тонущие в этом общем счастье. Альма успела показать Ленни на промелькнувший в парке розовый тюль, но уже темнело, и, возможно, это была не Эмили, предвестница беды, а просто мираж, каких так много в Ларк-Хаус.
ЯПОНСКИЙ ЛЮБОВНИК
В пятницу Ирина Басили приехала в Ларк-Хаус пораньше, чтобы перед началом смены заглянуть к Альме. Помогать ей одеваться уже не было необходимости, но Альма была рада, когда девушка заходила к ней на первую чашку утреннего чая. «Выходи за моего внука, Ирина, ты окажешь честь всем Беласко», — часто повторяла она. Ирина могла бы ответить, что до сих пор не справилась с кошмарами из своего прошлого, но умерла бы от стыда при малейшем намеке на те события. Как рассказать бабушке Сета, что порождения ее памяти, обычно сидящие по своим норам, высовывают ящеричьи головы наружу, как только она собирается заняться любовью с ее внуком? Сет понимал, что девушка не готова к разговору, и перестал настаивать на совместном походе к психиатру; сейчас ему хватало и того, что Ирина открыла ему свою тайну. Время у них есть. Ирина предложила ему сильнодействующее средство: вместе посмотреть видео, отснятые ее отчимом, которые до сих пор гуляют по сети и будут мучить ее до скончания дней, но Сет опасался, что если выпустить этих уродливых тварей на свободу, их не удастся контролировать. Его метод лечения состоял в том, чтобы продвигаться постепенно, с любовью и юмором, поэтому они с Ириной как будто танцевали: два шага вперед — шаг назад; они уже спали в одной постели и иногда просыпались в объятиях друг друга.
В то утро Ирина не обнаружила в квартире ни Альмы, ни ее сумки для тайных вылазок, ни шелковых ночных рубашек. Впервые на месте не оказалось и портрета Ичимеи. Девушка поняла, что и машины на стоянке тоже не будет, но особенно не встревожилась: Альма уже хорошо стояла на ногах, а Ичимеи, как подумала Ирина, где-то ее поджидал. Старушка будет не одна.
В субботу у Ирины не было смены в Ларк-Хаус, и она проспала до девяти — такую роскошь она теперь могла себе позволить по выходным, с тех пор как переселилась к Сету и перестала мыть собак. Парень разбудил ее чашкой кофе с молоком и уселся рядом на постель, чтобы прикинуть планы на день. Сет вернулся из спортзала, сразу после душа, с мокрыми волосами, все еще возбужденный после тренировки; парень не знал, что сегодня у них не будет никаких общих дел, что этот день станет прощальным. Именно в этот момент позвонил Ларри Беласко. Он сказал сыну, что бабушкин автомобиль пошел юзом на загородном шоссе и съехал в овраг глубиной в пятнадцать метров.