В ведро полетела ещё одна щука – тут Пал Палыч помучился, выпутывая из сети глубоко засевшую и зацепившуюся жабрами добычу.
– Моем мы с Мишкой пол, а в тот день как раз журнал оценок никто ня взял в учительскую. Почему – ня знаю. Я скорей смотреть. По математике и правда – в одной клеточке две двойки и ещё две-три потом. Штук, словом, пять. А по остальным… Гляжу по физике – одна чатвёрка, остальные пятёрки. И по другим так же. Ну, думаю, коза, я тябе покажу! И с этого дня, вот как полы мыл, я по физике – никаких пропусков. А их и так не было. Все лаболаторные до экзамена – сплошные пятёрки. Экзамен по физике – билет тащу, отвечаю. Преподаватель говорит: «по билету у тебя пять». Лаболаторные смотрит – пять. Посещение смотрит – стопроцентное. Выпускная – законная пятёрка. Иди, говорит. Я пошёл. Чарез два дня – экзамен по математике, а у меня хвосты. Было ж как: экзамен ня сдашь, пока все зачёты ня получишь и все двойки ня исправишь. А тут мне сразу: иди экзамен сдавай. Я: а как же хвосты? А ня колышет – иди, ты допущен. Ага, думаю, коза, допустила… Прихожу на экзамен – все сдали, я последний. Бяру билет, кладу зачётку, сажусь. Первый вопрос знаю, второй знаю, третий – нет. Ну, думаю, два вопроса отвечу влёгкую – тройка есть. А они, преподаватели, любили, чтобы ты писал. Чтобы листок тябе, ручка и – шкряби. А я ня любил писать, так сижу. Пяредо мной как раз девчонка отвечает и запуталась, ня в понятии. Я подсказать хочу, да никак ня подскажешь. Математичка видит, что я ня пишу, думает, что ничего ня знаю, говорит: «помогай». Я из-за парты встаю и говорю: так, так и так. Она: «садись». Та девчонка опять отвечает и опять ня знает. Мне – помогай. Я опять ответил. Садись. Потом третий раз помочь просит. Я третий раз ответил. Девчонке поставила три, меня вызывает к столу. Подхожу, она бярёт зачётку, ставит три. Ложи, говорит, билет. Я ложý. Иди. Вот так, даже по билету спрашивать ня стала.
Пал Палыч просмотрел сеть до конца, расправил край, подтянул и бросил в воду.
– Пётр Ляксеич, туда тяперь давайте, от того мыска у меня ещё сетка поставлена.
– А зачем вы, Пал Палыч, это профессору хотели рассказать? – разворачивая лодку носом к камышовому мыску, спросил Пётр Алексеевич.
– Как зачем? А на заметку. Тут же – педагогика.
– Да? – почесал лоб Пётр Алексеевич. – Глубоковато для меня – в толк не возьму.
– А проще некуда. Если дала б она в начале – я б у ней на пятёрки учился.
Ветер стих, вода безмятежно всплёскивала под веслом. Солнце, вырвавшееся из облачного заточения, залило озёрную ширь и, не грея, высверкивало в каждой капле так, что слепли глаза.
– Хорошо… – блаженно сощурился Пал Палыч. – Что, Пётр Ляксеич, для меня счастье? А вот это: озеро, лес, река, маленькая рюмочка да со своим человеком покалякать.
– И всё?
Пал Палыч сквозь прищур внимательно посмотрел на Петра Алексеевича.
– Вы, что ли, Пётр Ляксеич, об этом… Так вот что я скажу: для бабы завсегда главное – любовь, а для нас, мужиков, – волюшка и справедливость.
– А если выбирать? – не отцеплялся Пётр Алексеевич. – Если ребром встанет: или то, или другое?
– Тогда известно, – Пал Палыч, не имея власти изменить ход вещей, развёл руками, – если выбирать, так мы за волю.
Неожиданно для себя Пётр Алексеевич молитвенно подумал: «Да пребудет с вами, Пал Палыч, благословение тех сил, которые уже подарили вам такую жизнь и такую судьбу».
За всё время, пока проверяли четыре сетки и гребли обратно, под выстрел не взлетела ни одна утка – пуганые стада сидели вдалеке на безопасной глади. Подставлялись только лебеди – их за грациозность тут жалели, а они пользовались и дразнили.
Понемногу холодало. Когда подъехали к дому, небо уже окончательно расчистилось и просияло – температура упала градуса на три. Ночью вполне могло и приморозить.
На крыльце Пал Палыча и Петра Алексеевича встретила Нина – глаза её были мокры. Оказалось, пока они таскались с бобровой плотины на озеро и там смотрели сети, ястреб утащил Пятнушку. Во дворе среди Нининых клумб вечно болталось несколько прикормленных сердобольной хозяйкой не то приблудных, не то соседских котов и кошек. В дом допускалась только одна любимица – рыжая Рыська, остальным дорога туда была Пал Палычем заказана, но Нина настояла, чтобы в холода и непогоду кошкам разрешалось заходить в котельную и в подпол. Состояла в этой дворовой банде и полугодовалая кошечка Пятнушка – бесстыжая попрошайка, пушистым хвостом и белым пятном на мордочке проложившая дорогу к чувствительному Нининому сердцу.
Далеко ястреб Пятнушку не уволок, расклевал тут же, на огороде, прямо на чёрном картофельном поле. Нина качала воду в баню, а когда увидела пирующего разбойника, от кошки уже оставались кровавые ошмётки. Их Пал Палычу было велено предать земле за сараем.
– Ну что с им делать? – взяв лопату, воззвал невесть к кому Пал Палыч. – Мы у него – утку, он у нас – кошку. Вишь, как хитро в природе… – Он обернулся к Петру Алексеевичу. – На той няделе я у него вяхиря забрал – он в лесу пряследовал, а я ствол поднял – бух! – и мой вяхирь. Так он в тот же день у нас курёнка утащил, шельмец.
Церемония похорон много времени не заняла, но Нина до вечера оставалась мрачной и неразговорчивой.
После на скорую руку перекусили, и Пал Палыч отправился топить баню. Пока та калилась и настаивалась, прикидывали, не съездить ли на вечёрку в Михалкино – там можно взять лодку у рыжего старовера Андрея, – авось на Михалкинском озере богаче будет утка, а то и сядет подкормиться гусь. Разумеется, речь шла о вечёрке завтрашней – кто ж после бани двинет на охоту? Только деляга и прохвост.
Жар был что надо – жгло нос и ломило зубы, – парились долго, в три захода и в два веника. Когда вышли из бани, на дворе уже темнело.
Нина тем временем пожарила рыбу и накрыла к ужину стол, а как мужчины вернулись в дом, с траурным лицом отправилась им на смену. Сказала, чтобы её не ждали – сыта.
– Мы, Пётр Ляксеич, на природной еде – и здоровы́, – указал на стол, как на наглядное пособие, распаренный Пал Палыч. – Мясо, рыба, картошка, сало, яйца, овощи, грибы, заготовки разные – всё своё. Или из леса да озера. А кто на товарную еду перяйдёт, тот сразу хворый делается – сила уходит. Замечано… – Пал Палыч задумался в поисках подобающего примера. – Да хоть бы по детя́м и внукам. Приезжают хвилые, а как на нашем-то подкормятся – другое дело. – На лице Пал Палыча выступил банный пот, и он утёр его рукавом рубашки. – Про вятеринарию поздно понял – ня моё. Мне бы в охотоведы. Запах этот от сумки вятеринарной… Коровий послед, слизь эта… За ноздри корову дяржать… Терпеть ня мог. А кабана разделать – я ня брезгую, чисто всё будет, аккуратно. Это мясо – есть-то надо. Кролика забить? Жалко, а что делать. Ня стану – внуки будут расти на полуфабрикатах, на химии этой. А мне хочется, чтоб росли здоровы́, чтоб со стоячим, чтоб им любую девку обнять и обласкать, чтоб продолжался род. Об этом забота.
Пока Пётр Алексеевич открывал привезённую с собой бутылку и разливал в рюмки водку, хозяин свёл разговор с даров земли и леса на подрастающих внуков.
– Разные оба – небо и вода. Вот линь да карась – им надо, чтобы погрязней, они и там. А на чистой воде им ня очень, ня уютно чувствуют – там уклея́ да голавль. Так и человек. Тёма, старший, ближе к технике – мопед, компьютер, а Максим к музыке – пианина электрическая ему куплена. Но оба – баре: подай это, подай то. Брязгливые – ты ложкой чайной посластил чай в стакане, они её уж ня возьмут. А что ей в кипятке – какая разница? Глупости. У нас этот номер ня особо проходит: ня бярёшь – мой сам. И ведь пойдёт помоет… – Пал Палыч вздохнул, беря со стола рюмку. – Ня то мы прожили, когда детьми были: с одной чашки ели суп, второе – всё. Семь детей – посуды же ня напасёшься. И ня дай бог – пока батька ня помолится, ня вздумай ложку взять. А ня втерпеть – есть хочется. Только ложкой туда – батька своей тябе в лобешник… А мамка садилась последняя – вот как было.
Чокнулись и выпили. Кладя себе на тарелку сладкого линя, Пал Палыч снова вернулся к теме здорового чревоугодия:
– Мы детя́м и мясо, и рыбу, и картошку свою в город даём. Так они ня очень, привыкли к товарному – заевши. Крольчатина им уже ня нравится – ня надо им, вишь, кроликов. И лещ со щукой – больно костлявы. И дичину ня берут – утку, там, тетярева – жёстко им. А свинина годится, и кабан тоже – этих только дай. – Порицая привередливые городские вкусы, хозяин недовольно наморщил лоб. – А наша-то свинина – ня то что с магазина, другое качество. Вот мне сваты рассказывали случай. Они, сваты, с Опочки, а дело при великолукском мясокомбинате было. Тётка там одна на свиноферме работала, знакомая им. А у них как? Кто при ферме, тем своих животных держать няльзя, чтобы ня занести заразу – ящур, чуму африканскую или чего там. А она держала – поросёнок был у ней. И как-то изловчилась с фермы утянуть мяшок добавки. Ну, слышали, наверно, – на фермах свиньям в корм добавки сыплют. Она ня знала, что им ня одну дают, а комплекс, – взяла, что увидала. И стала той добавкой поросёнка-то подкармливать. Он и пошёл у ней расти, как на дрожжах, – мясо так его и раздувает. Всё рос и рос, покуда на нём, на живом прямо, шкура ня лопнула. – Пал Палыч свёл и развёл над столом ладони, показывая, как лопнула на поросёнке шкура. – Кровя-то, говорили, так и брызнула. Для шкуры своя, оказывается, добавка полагается, чтоб эластичность повышалась, а у ней вона…
– А кто у вас сваты? – полюбопытствовал Пётр Алексеевич.
– Хорошие сваты. Он уж на пенсии, а сватья – музейный работник. По краеведению. Статьи пишет – давала Нине поглядеть. Название ещё такое… «О роли полотенца в будни и в праздники». Вроде того. Что говорить – хорошие сваты, – для убедительности повторил Пал Палыч. – На свадьбу дятей столько гостей назвали – оливье готовили в бетономяшалке.
Пётр Алексеевич наполнил рюмки.
– Я про свинью-то, чтоб понятно было, какое оно в магазине – мясо. – Пал Палыч неторопливо разбирал вилкой линя. – А этим – кролик уже ня то. Такие стали дети – перяборчивые. А мáльцы ничего ещё, едят у нас, что дадут. Их Нина по этой части балует – каких рахат-лукумов только ня придумает. Вон сколько припáсено.
Пал Палыч поднялся со стула, распахнул дверцу морозильной камеры и выдвинул один из пластиковых ящиков. Он доверху был набит пакетами со свежезамороженной зеленью: ледяная петрушка, укроп, стрелки лука.
– Ня то, – задвинул Пал Палыч ящик обратно и выдвинул другой.
В этом, распределённые по прозрачным контейнерам, лежали давленная с сахаром клубника – домашний сорбет – и заледенелая, подёрнутая кристальной белизной малина – рассыпчатая, ягодка к ягодке. Чтобы добиться такого сказочного вида, её Нина, похоже, морозила разложенной на доске поштучно, как пельмени.
Утром, выглянув в окно, Пётр Алексеевич обнаружил, что мир, точно Нинина малина, сплошь покрыт искристо-белым инеем: и деревья, и провода, и шиферная крыша сарая, и местами пожухлая, а местами под изморозью ещё зелёная трава. Только чёрная земля на огороде заиндевела выборочно – пятнами. Часа два-три – и эта красота исчезнет. Пётр Алексеевич ощутил в себе неописуемое чувство – поэтическое ожидание зимы. Такой зимы, какая представляется в рождественских фантазиях: белой, пушистой, покатой, с кружащимися в воздухе хлопьями. Он вспомнил, как однажды рассуждал про снег его приятель Иванюта – поэт, заведующий складом при типографии Русского географического общества, где Пётр Алексеевич занимал должность главного технолога. Иванюта говорил, что снег – это не напасть, не падение в испуг, беспамятство и пустоту. Снег – это мириады и мириады маленьких штучек, которые похожи на звёзды – у них есть центр, ось симметрии и лучи. Они, представь себе, сияют! Из них можно вылепить бабу. Они хрустят под ногами, как огурцы. Рождённые нулём, они умирают на ресницах. Они располагают к холодной водке и горячему огню. Под ними можно проспать до весны. Говорят, они убили динозавров. Они – на самом краю видимого мира, но их подлинность не вызывает сомнения…
Он был забавен, этот Иванюта. Некоторые его суждения запомнились Петру Алексеевичу крепко. Например, он утверждал, что единственная подлинная свобода художника – его самобытность. В отсутствие самобытности у художника всегда есть господин – любовь. Тот, кто лишён оригинальности, рабски подражает тому, кого любит. Освобождать его, разбивать цепи – бесполезно: он тут же закуёт себя в другие.
Пётр Алексеевич задёрнул занавеску и, сладко потянувшись, неописуемое чувство приструнил: придёт зима, куда ей деться – ещё и надоест.
Позавтракав, собрались на Старую Льсту смотреть капканы. Когда обувались в прихожей, Пал Палыч указал Петру Алексеевичу на большой мешок для строительного мусора, лежащий на шкафу.
– Бобровые шкуры, – пояснил он. – Пятнадцать штук. Махрой перясыпаны.
– Что не сдаёте? – Не дожидаясь ответа, Пётр Алексеевич сообразил: – Ах да, вы ж без лицензии…
– Ня в этом дело. – Пал Палыч распахнул входную дверь, открывая вид на заиндевелый цветник и вертящихся на крыльце кошек. – Пошли! Пошли! – Он сапогом отогнал норовящую прорваться в дом банду. – Профессор шкуры хочет взять. Там есть у него вроде, кому щипать и мездрить. Хорошее дело – шубу жане справит.
– Все, что ли, ему?
– А ня знаю. У нас шкуры самовольные, какая ня захочет – та вернётся.
Уловить момент, когда Пал Палыч переставал быть серьёзным и начинал скоморошить, Петру Алексеевичу удавалось не всегда. Иной раз доходило до недоумения. Немного поразмышляв о своеобразии человеческой натуры, Пётр Алексеевич решил, что самобытность к лицу не одним только поэтам, после чего положил ружья на заднее сиденье машины и завёл двигатель.
Доехали без приключений, дивясь сквозь стёкла преобразившемуся за ночь и местами уже оттаявшему пространству.
– Матки дважды кроливши, а я кролей ещё ня резал, – делился по пути домашними заботами Пал Палыч.
– Что так?
– А ня растут. – Пал Палыч пожал плечами. – Ня знаю, в чём дело. Нету роста. Может, зерна им? Так зерном кормить – в копейку встанет.
– А вы скажите сватам, чтоб у своей знакомой разузнали, – посоветовал Пётр Алексеевич. – Вдруг у неё прикормка поросячья завалялась.
Пал Палыч с переливом рассмеялся.
На повороте с просёлка в чащу Пётр Алексеевич словно в первый раз увидел рощицу с изогнутыми причудливой дугой и в разные стороны склонёнными берёзками. Спросил у Пал Палыча: что за притча? Оказалось – пригнуло зимой тяжёлым снегом, теперь так и растут.
Оставили машину на прежнем месте, прошли по лесу и с холма спустились к лугу. Луг блистал: вершины трав, связанные провисшими паутинками, всё ещё были покрыты белейшим игольчатым инеем, и казалось, что воздух, колеблемый лёгким ветром, наполняет ледяной звон. Пётр Алексеевич про себя отметил, что тут, на Псковщине, уже в который раз доводится ему наслаждаться пейзажами в тысячу раз прекраснее тех, которыми пройдохи-путешественники потчуют посетителей своих аккаунтов.
У лозовых кустов ночью бобр не ходил – капкан в воде был по-прежнему взведён и насторожен. На подходе к плотине Пал Палыч остановился и прислушался, после чего ускорил шаг. Пётр Алексеевич слегка отстал, а Пал Палыч тут и вовсе припустил, снимая на ходу рюкзак и извлекая из него топор. Поспешил и Пётр Алексеевич.
В капкан у осины передней лапой угодил молодой бобр – перевалившись под плотину, он упорно бился с железом, но тросик, привязанный к стволу, не давал ему уйти. Подоспевший Пал Палыч звезданул бобра обухом по голове, и зверь затих.
– Всё, – укладывая мокрую добычу в рюкзак, сказал Пал Палыч, – можно снимать капканы. Другие сюда ня пойдут – у них оповящение.
Капканы Пётр Алексеевич бросил в свой рюкзак, после чего тем же путём отправились к машине. Оставшаяся при земле зелень оттаивала как ни в чём не бывало, покрываясь бусинками перемигивающихся капель, а палый лист отмок, поплыл и стал осклизлым. Глядя на опад, Пётр Алексеевич вспомнил Нинино словечко: сжабился.
На обратном пути от плотины Пал Палыч погрузился в лирику.
– Вот как было, – петляя в зарослях лозы, делился он воспоминанием. – Только в техникум поступил, первого сентября пришёл в класс, а нам говорят, чтоб выходить во двор – там будут занятия. В классе я толком и ня разглядел никого, а когда во двор пошли, я возле Нины оказался. Тогда сябе и сказал: вот это моё. – Пал Палыч рассмеялся, мотая головой. – С первого взгляда влюбился, сказал: моё, – и этим жил. И только на втором курсе признались. Ну, это… в любви своей. И поклялись. На крови клялись – любить и ня просить у родителей денег. Потом уже, после армии, пожанились – и вот, по сию пору. Я – на охоту, Нина – по хозяйству, банки крутит. Старимся вместе.
Пал Палыч свернул от берега Старой Льсты на уже пробитую ими в высокой луговой осоке тропу. Рюкзак его промок от бобрового меха, и на спине расплывалось тёмное влажное пятно.
– Она же в техникуме отличница была, – продолжал Пал Палыч. – Староста группы. Когда родительское собрание созвали – меня-то там не было, – она меня за глаза пяред батькой отчитывала: мол, мы в техникуме агрономов и вятеринаров готовим, а ня спортсменов. Это потому, что я бегал. Батька потом мамке сказал: если б наш на этой жанился, я б мог спокойно помяреть. Вот как было дело.
– Так целый год и терпели? – Пётр Алексеевич снял ружьё с плеча и повесил на грудь. – Не признавались?
– Тярпел. Удовольствие протягивал.
– Если женщина понравилась, обычно тут и вожделение, – заметил Пётр Алексеевич.
– Нет, – твёрдо возразил Пал Палыч. – Это потом.
– Как потом? – удивился Пётр Алексеевич.
– А потом, позже, – не оборачиваясь, пояснил Пал Палыч. – Вот я дружил с ней, с Ниной… Хожу, дружу, у меня чувства – я готов хоть сегодня жаниться, хоть в шастнадцать лет, или сколько мне стукнуло… Глупый был? А ничего ня глупый. Вот природой дано – жаниться, сямью создать, дятей иметь, и я шёл на это. А без того – ня любовь, а половое влечение. – Пал Палыч вполоборота озорно сверкнул глазом. – Первый раз в жизни рассказываю. Я себя раз на мысли поймал: а какая разница – любовь или половое влечение? Ня смог в шастнадцать лет ответить, какая разница. Я и люблю, и хочу, и жанюсь – хоть сейчас пошли в загс распишемся. Чего тут плохого? А в нынешние времяна этого нет, ребята. Сначала покувыркаемся – с одним, со вторым, с пятым-десятым… А потом хватились: мне сорок лет, а я родить ня могу. Вона как. У тяперешних уж того ня будет. Будет похоть. Ну, любопытство: как там это – взрослая жизнь? То – ня любовь. У меня иное. Вот расскажу. Я учился в первом классе в Залоге, там начальная школа была, и мне нравилась воспитательница детского садика. Понимаете?
– Нет, – признался Пётр Алексеевич.
– Она в Доманове – воспитательница, – растолковал Пал Палыч. – В Доманове садик был, я туда ходил, и она – моя воспитательница. А ещё она в Залоге в яслях работала, а я там – в первом классе. И вот гляжу, она навстречу идёт, и думаю: вот бы на ней жаниться. Тогда уже хотел жаниться – вот какая она красивая, какая хорошая. У меня, конечно, не было интимных чувств, а было… ну, вот как к человеку. Понимаете? Вот понравился тябе человек – у тебя ещё мысли ня созрели о половом о чём-то, а ты уже видел в ней мать семярых дятей – нас у мамки семяро было – и уже хотелось создать сямью. – Пал Палыч задумался. – Как бы сказать… Она мне нравилась ня потому, что у меня стоял – нет, там совсем другие мысли были. Вот она красивая идёт, она тябе улыбается, она тябе воспитательницей была, тебя по головке гладила, ня обидела тебя ни разу… – Пал Палыч запнулся о кочку и чертыхнулся. – А у нас в Залоге училка была – руки у ней вот так тряслись. – Он повернулся к Петру Алексеевичу, вытянул руки и мелко затряс кистями. – Мы её смерть как боялись. Она всё время кричала, била нас и в угол ставила. Захочешь ты на такой жаниться?
Переставив на озере сети, к обеду вернулись в Новоржев. От кристальной утренней сказки не осталось и следа – линии проводов уныло перечёркивали белёсое небо, оттаявшая трава была мокрой и скользкой, голые деревья потемнели и сделались чернее прежнего.
Ночной заморозок укрепил вчерашние намерения – на вечерней зорьке решили с болванáми попытать счастья в Михалкино.
Пал Палыч отправился с рюкзаком в сарай свежевать бобра. Собаки, запертые в вольере, учуяли звериный дух и зашлись истошным лаем. Пётр Алексеевич отнёс ружья в дом и поспешил следом за Пал Палычем – не столько в помощь, Пал Палыч прекрасно справится и без него, сколько из любопытства: ему было интересно взглянуть, в каком месте бобрового организма находится целебная струя.
Из-за дверей сарая, перекрываемые лаем, раздавались голоса. Пётр Алексеевич прислушался.
– А ня бяри в голову, – говорил Пал Палыч. – Что делать – так в природе заведёно. Мы – у него, он – у нас.
– Ёперный театр! Как ня бяри? – Тон Нининого голоса был непререкаем. – Что ты его дразнишь? Что злобишь? Ты его или пристрели, или ня забижай, раз он такой мстивый. И у него, поди, своя гордость есть и самолюбие. А ты с-под носа забираешь. Кому понравится?
Пётр Алексеевич поднял взгляд: над домом, очерчивая круг, по широкой дуге шёл ястреб.
6. Трещина в небе
Пустейшие, но отлагательства не выносящие дела задержали Петра Алексеевича в СПб; выехать накануне не удалось, так что прибыл он к Пал Палычу только нынче днём – утреннюю зорьку пропустили. Теперь они спешили на Селецкое – подготовить засидки и, раскидав чучела, провести на озере вечёрку. А то и остаться до утра – сейчас птица была ещё не пуганой, но скоро её научат уму-разуму: с сегодняшнего дня объявлено открытие охоты.
Весенняя охота – по перу, водоплавающая дичь и боровая. На вальдшнепа – только на вечерней тяге. Селезня и гуся в эту пору берут с чучелами на манок или на подсадную – с подхода запрещено. И с собакой тоже. Разве, если собака подружейная, подать селезня или взять подранка. Случись так, что охотовед встретит на озере с добычей, а чучел у тебя нет, – составит акт. Но глухаря на току с подхода брать можно, тут позволено.
Само собой, правила – не для местных. Те, если охотовед не бдит, браконьерят в хвост и в гриву, во весь пых, засучив рукава. Только утка и вальдшнеп им ни к чему – баловство. У этих интерес – мясо.
Садились в машину под серым, с клочками перелётных туч небом, однако метельщик, прибирающий выси, струёй верхового ветра понемногу сдувал сор. Поля и кусты вдоль дороги в хмаревом свете выглядели серовато-бурыми, с оттенками, перелески – чёрными, тонкими, мутно-прозрачными. На заднем плане темнели боры. Впереди и справа, над Бежаницкими холмами, косым серым столбом стоял далёкий дождь. Вечер наступал, свинец небес светлел. Середина апреля.
Дорогу перед машиной то и дело переползали на лапках ветра прошлогодние прелые листья. Редкие капли шлёпались на лобовое стекло. Пётр Алексеевич наблюдал: капли сливались друг с другом и медленно, словно в дремоте, змеились вниз, но, стоило притопить педаль, капли начинали дрожать, как подрагивают во сне ноги у собак и балерин, и наперегонки бежали вверх.
– Попы от нас молитвы скрывают, – делился тем временем новостями Пал Палыч. – Только «Отче наш» да «Господи, помилуй», а настоящих ня дают, для себя держат. Я, Пётр Ляксеич, старушку знаю, та лето всё при монастыре – ей матушка игуменья родня. Так игуменья старушке настоящую молитву ня пожалела – священномученика Киприана, писана на чатырёх листах. Читать надо каждый день весь год, с тремя поклонами за всякую просьбу – тогда поможет. Да и просто в доме держать – тоже действует.
– Действует? – Пётр Алексеевич, поджав губы, скрыл улыбку. – Как действует?
– А помогает, – откликнулся Пал Палыч, – бярежёт. На всякий дурной случай – от наваждений, сглаза, козней лукавого – сказала, первое дело. Я у ней молитву-то пяреписал, тяперь и у меня есть. Хотите – и вы пярепиши́те.
– А что ж попы скрывают их? Молитвы-то?
– Я так думаю. – Пал Палыч повернул худощавое длинноносое лицо к сидящему за рулём Петру Алексеевичу. – У попов и монахов настоящие молитвы от любой напасти припáсены. Но с нами ня делятся, чтобы нам от попов в няволе быть: мол, только им за нас Богу в уши словечко насвистать дозволено. А нам бы самим надо, нам, может, каждый божий день нужда. Нам трудно.
Во всяком, даже самом смехотворном деле видеть чей-то корыстный умысел – черта нередкая. Пётр Алексеевич ей, черте этой, уже давно не удивлялся. Однажды, после дня рождения Полины, они вдвоём ехали из ресторанчика в троллейбусе – до дома было десять минут пешим ходом, но решили прокатиться пару остановок на подоспевшей восьмёрке. У Полины в руках была охапка роз, и она в порыве радостного озорства стала раздавать розы поздним пассажирам. Вручив по цветку двум старушкам, она двинулась между рядами сидений дальше, а Пётр Алексеевич отчётливо услышал, как одна старушка сообщила доверительно другой: «Известное дело, Путин велел по три розы давать, а эти – всё равно по одной». Ничего не попишешь, избыток сообразительности в русском человеке порой приводит к бестолковому вложению ума: добра не жаль – просвистаю, так не слишком убудет.
За мостом через Льсту свернули на грунтовку. Дождя толком так и не случилось – едва покапало, как раз хватило, чтобы пыль прибить, а грязь не развести. Грейдер здесь не проходил с осени – в багажнике на ухабах и гребёнке гремели два мешка с утиными и гусиными чучела́ми. «Как кокосы», – пришла Петру Алексеевичу в голову фантазия.
Небо понемногу расчистилось, высветилось; остались две тёмные полосы облаков на западе. Однако вечер брал своё – часа через два начнёт смеркаться.
За деревней Лжун на шестнадцатом километре грунтовки свернули на раскисший глинистый просёлок, который, впрочем, вскоре вильнул с поля в перелесок и окреп.
– Я, Пётр Ляксеич, и лося брал, – продолжал незаметно перетёкший с попов на охоту разговор Пал Палыч. – Один то есть. Ну, когда врямена совсем худые были. А тяперь мне столько мяса зачем? У меня на дворе кроли, и корова с тялёнком, и поросят двое. В самый раз – и нам с Ниной, и детя́м в город. Разве только кабана позволю…
Сколько Пётр Алексеевич знал Пал Палыча, тот и в самом деле, чтобы на охоте лишнего взять – ни-ни, даже в азарте: вроде как видит добычу – палит, а выходит всякий раз в меру, без перестрела.
– Как же вы лося в одиночку брали?
– А есть ухватки, – подбоченился Пал Палыч. – Вот, к примеру, заметишь в лесу место, где лось ходит, и валишь там осину-две. Если другой день видишь, что лось на них кору дярёт, делаешь на стволе вырубку – вроде корытца – и сыплешь пачку соли. Лось на тот солонец пойдёт: больно ему нравится соль лизать. После, стало быть, надо в засидку садиться. Лось сюда только на вячёрку явится, до заката – в тямноте на солонец ня ходит. Ня то что кабан – тот и в темь на прикормку пойдёт. В темь ему даже лучше. – Пал Палыч устремил взгляд вдаль, не вглядываясь – вспоминая. – Уж больно осторожный. С одной стороны к прикормке подойдёт – я на прикормку кукурузу сыплю, – встанет поодаль, принюхается, оглядится, обойдёт кругом и выйдет с другого края. И снова принюхивается, смотрит, слушает. А если в след мой ткнётся и учует, то аж отпрыгнет, как ошпарился…
Миновав безбрежную лужу, въехали в деревню и подкатили к неказистому, как всё в этом дичающем краю, дому рыбака Володи, приходившегося Пал Палычу не то свояком, не то кумом, не то бывшим сослуживцем. Деревня стояла на пологом берегу Селецкого озера – в весенние разливы вода по осочнику подходила к деревне вплотную, а летом и осенью к лодкам случалось топать ещё с четверть версты. Впрочем, если осень выдавалась сухой и луг не развозило в болотý, Пётр Алексеевич подгонял машину прямо к лодкам.
На деле Селецкое озеро – объединённая протоками система озёр: Тайловское, Чёрное, Дубновское… Но то при низкой воде, иное дело – в половодье: в половодье части, обнаруживая родство, сливались в сверкающее холодное единство.
Володя жил со стариками-родителями. В хозяйстве – корова, лошадь, куры. Плюс пёс и кот. Мать и отец следили за скотиной, подспорьем – пенсия, Володя браконьерил на озере – ставил сети и мерёжи. За домом на огороде у него был выкопан небольшой пруд, куда Володя запускал выловленную рыбу, а под навесом у сарая была обустроена коптильня. Так и кормились – огородом, молоком, яйцами и озёрными дарами. Если в пруду набирался излишек, Володя запрягал лошадь и они с отцом на телеге отправлялись торговать – по средам, пятницам и воскресеньям в Новоржеве налаживался бойкий рынок.
Пётр Алексеевич открыл дверь багажника, выложил на землю мешки с чучелами, переобулся в болотники и перепоясался поверх тёплой куртки патронташем. На крыльцо вышел Володя – большой, как медведь, и добродушный, как крутившийся в его ногах, не знающий муштры и палки пёс. Когда здоровались, ладонь Петра Алексеевича утонула в его лапище.
– А вот, – сказал Пал Палыч, – Вова подумал и решил, пошто деревни-то пустеют.
– Ну? – повесил на шею ружьё Пётр Алексеевич.
– А когда на сяле людей няма, – с улыбкой, но веско сказал добродушный Володя, – в партизаны идти некому.
– Так-то! – поднял палец Пал Палыч. – Тяперь ищите, кому выгодно.
Пал Палыч, человек ответственный, буквальный, уже наведывался сюда утром на старенькой «Оде» – смотрел, где садятся гусь и утка, подбирал места под засидки. Лодку он держал на озере свою, вёсла хранил у Володи в сарае. Хотя, пожалуй, можно было без опаски оставлять вёсла на берегу: всё равно лодки, которых тут насчитывалось три, навязывали к всаженным в илистую землю колам без замков. Чужие появлялись здесь редко: деревня знавала лучшие дни, а теперь из шести домов жилые – только три, да и то третий заселялся только летом.
Забросили за спину рюкзаки, подхватили мешки с чучелами и, забрав в сарае вёсла, двинули к озеру.
Весенняя вода стояла высоко, идти пришлось метров сто, не больше. На берегу перевернули синюю плоскодонку, столкнули в воду. Сложили в лодку вещи и вёсла, Пал Палыч пристроил вдоль борта шест. Садиться в лодку не стали – повели её, толкая руками, по затопленному лугу, по стелящимся на воде прелым прошлогодним травам, мимо торчащих верхушек осочьих кочек, на глубину.
Когда болотники ушли во взбаламученную илистую воду выше колена, Пётр Алексеевич сел на вёсла, а Пал Палыч, пристроившись с винчестером на корме, принялся направлять, указывая гребцу, каким веслом подработать. У берега с криками носились чибисы, взблескивая белым брюхом, вдали над водой то тут, то там взвивались, быстро орудуя махалками, женихающиеся стайки – селезни гонялись за утками. Лодка лавировала между островками тросты́, проскальзывала в узких проходах, то и дело перегороженных притопленными сейчас старыми заколами, тут и там на воде среди буроватых листьев кувшинок виднелись вывороченные из ила бородавчатые корневища.
На глубине Пал Палыч дважды просил Петра Алексеевича поднять вёсла: лодка пересекала поплавки Володиных сетей.
– Рыбнадзор не штрафует? – Пётр Алексеевич подгрёб вправо.
– Вову? – Пал Палыч качнул ладонью: мол, хватит выруливать, теперь – прямо. – Бывало. Но редко – пока за руку ня возьмут. А его поди возьми.
– Когда берут – не ропщет? Он ведь здоровый, может зашибить.
– А он ня заводной, нет. – Пал Палыч улыбнулся. – Разве подопьёт и его заведут.
– Пьёт? – не то чтобы спросил, скорее утвердил Пётр Алексеевич.
– Ня без того. Ему нальют, он выпьет да крякнет: «Ох, гадость! А ещё есть?»
По пути договорились, что, если не зарядит дождь, они останутся здесь и на утреннюю зорьку. Пётр Алексеевич счёл решение разумным: он не представлял, как можно в темноте, пусть и с фонарём, отыскать обратную дорогу в лабиринте проток, озёрных заводей и камышовых островов.
– А Яков Николаич, – сказал Пал Палыч, – тот, что нынче рыбнадзор, – мужик ня гожий. Вот расскажу про него, когда он в рыбнадзоре ня служил ещё. – Пал Палыч поудобнее пристроил на коленях винчестер. – Поставили с им сетку – а лето было, жара, вода тёплая, – и щука попалась с вечера. Утром проверяем, а у ней уже и жабры белые. Я говорю: «надо выкинуть». А проверял сетку Яков: я – на вёслах, он вытаскивал. Я помоложе был, – пояснил Пал Палыч, – потому подгребал, это потяжелей, а он в сетке ковырялся. Выкинь вон, говорю. А он: «не-не, Паша, хорошая рыбина». Ну, мне, говорю, она ня нужна. Я возьму, говорит. А и ладно. Достали рыбу, привезли, стали делить в две кучи. Ну, говорю, бери, какую хошь. Мы ж ня жадные. Так он ту бярёт кучу, в которой нет той рыбины, – мне, стало быть, ту щуку уступает. Ну ладно, думаю, и с его кучи кидь так в сторону одну рыбину – подальше. «А чего ты?» – меня спрашивает. Да я, говорю, откину, она тут мешает. Кучи-то рядом почти. – Пал Палыч отмерил руками расстояние между кучами. – Он отвлёкся – за той рыбиной тянется, – а я тем часом свою-то эту щуку ему кидь, а взамен евонную рыбину из кучи взял сябе. Ну, раз тябе она надо, так бяри – я честно сделал. Он обернулся: «во, а чего, Паш, эта рыбина у меня? Она ж в твоей куче была?» Я говорю: «Николаич, я честный человек – я сказал, она мне ня надо, я тябе кинул, а ты делай, что хочешь». Но я-то от него сябе взял гожую! – Лицо Пал Палыча сияло. – Вот такой он был человек. А другой бы никогда ня взял – сразу б выкинул. А тяперь вона – рыбнадзор…
Наконец добрались до присмотренного Пал Палычем места – залитой половодьем болоты́ с разбросанными по ней редкими кустами лозы. В одном из них Пал Палыч утром обустроил гнездо – укрепил пару досок и положил на них старую автомобильную покрышку. Пётр Алексеевич высадил его у засидки и подал мешок с чучелами. Здесь было неглубоко, болотники не зачерпывали, так что раскидать болванóв можно было и без лодки.
– Вон к тому кусту грабьте, – указал Пал Палыч на чернеющую в полутора сотнях метров купину. – Я смотрел – лодку втянуть можно.
Пётр Алексеевич, цепляя вёслами траву, развернул плоскодонку в нужном направлении.
– Да, – напутствовал вдогонку Пал Палыч, – тут об эту пору, случается, в соседские угодья выйти можно. Так вы уж ня зевайте.
– Как это? – не понял Пётр Алексеевич.
– По-разному бывает… – Пал Палыч пожал плечами. – То воздух колыхнёт, то вода разбяжится, а иной раз щёлк – и наше вам. Напярёд разве скажешь? А только как увидите – ня ошибётесь.
Понемногу смеркалось.
Пётр Алексеевич затащил лодку в залитый куст, достал из рюкзака моток алюминиевой проволоки и, подобрав уже выпустившие пушистые ватные комочки ветки, связал их над головой пучком. Куст превратился в прутяной бутон – убежище Дюймовочки. Следом Пётр Алексеевич прорядил в нужных местах лозу топором, сделав на три стороны прогляды, оставалось побросать на чистую воду болванóв, садиться в куст и крякать.
Разматывая бечёвки с грузом и расставляя пластмассовые чучела живописными группками, Пётр Алексеевич удовлетворённо отметил несколько плавающих на воде утиных пёрышек – определённо птица здесь сидела.
Снова забравшись в куст, для полноты картины Пётр Алексеевич набросил на торчащую наружу корму лодки кусок камуфляжной сетки.
Со стороны засидки Пал Палыча уже доносилось кряканье манка.
Берега потемнели, но небо ещё светилось. На востоке оно было белёсо-серым с зеленцой, а на другом краю закатившееся солнце подсвечивало бока высоких облаков розовым.
В сумерках озеро ожило, затухающее пространство наполнилось гомоном, хлюпаньем, хлопаньем крыл – заголосило вдали за полосой камыша гусиное стадо, то и дело проносились в небе стайки быстрых уток. Пётр Алексеевич поочерёдно дул то в утиный, то в гусиный манок – без толку. Утки летали, но, как назло, стороной, хотя Пал Палыч пару раз всё же пальнул, – должно быть, одна из стаек налетела на его засидку.
Воздух был сыр, прозрачен, свеж. В иные годы в это время воду к ночи прихватывала почти невидимая, с тонкими прожилками, хрустящая под веслом ледяная корочка, но сейчас погода стояла едва ли не майская. Ночью, конечно, будет прохладно, но ничего, пересидеть можно…
Несколько раз вдали гулко шарахнуло ружьё. Похоже, кроме них с Пал Палычем и далёкого стрелка, больше охотников на Селецком не было.
Через час стало понятно, что вечёрка не задалась. Гуси так и не появились, собравшись на ночёвку за тростой и перекликаясь в недоступной дали гортанным кличем. Между тем совсем стемнело, на небе высыпали звёзды, разгорелась над горизонтом жёлтая долька луны, так что разглядеть летящую птицу можно было лишь в её неверном свете. Это не охота.
Похолодало. Пётр Алексеевич подтянул рюкзак и достал флягу. За столом он обычно предпочитал водку, но на охоту брал коньяк – тот согревал быстрее.
Зевнул. Сегодня он поднялся рано: не любил выезжать из города по забитым дорогам. Никто не любит, но домашние вечно тянут со сборами и треплют нервы, а одному что – подхватил приготовленные с вечера вещи и ни свет ни заря в путь. Само собой, не выспался. Устроившись полулёжа в носу лодки, Пётр Алексеевич надел перчатки, натянул на уши вязаную шапку, положил сбоку ружьё, подбил под голову рюкзак и решил вздремнуть, – быть может, порадует утренняя зорька. Пал Палычу небось в гнезде своём так на покрышке не расположиться…
Однако сон не шёл. Мелкая мышиная дрожь – спасибо фляге – отступила, руки в перчатках согрелись, а сна как не было, так нет. Глядя в темноту за бортом лодки, в какой-то миг Пётр Алексеевич заметил, что мрак постепенно, вкрадчиво и как-то диковинно оживает. Ветки куста, голые при свете, теперь выпустили нежные прозрачно-белёсые листья-лепестки, которые воздушно шевелились от лёгких колыханий ветерка. Вид они имели призрачный и вместе с тем совершенно реальный. Стянув перчатку, Пётр Алексеевич попробовал сорвать один лепесток, но пальцы не смогли ухватить его, хотя и ощутили прикосновение к какой-то полувещественной материи.
Тьма вокруг как будто поредела. Ближайшие осочьи кочки, прошлогодняя шевелюра которых частью стелилась, частью торчала над водой, тоже распускались опалово-белыми трепещущими лепестками. Какой-то странный мир проступал сквозь материю здешнего – иной, но столь же достоверный и чудесный. И птицы… Заслышав гусиный крик, Пётр Алексеевич поднял взгляд над чёрной границей берега и увидел вдали, на подсвеченном луной небе, стаю. Точки росли, приближаясь, видны были уже и взмахи крыл, как вдруг в какое-то мгновение – рывком – стая оказалась рядом, в полусотне метров, и – то ли сгустился воздух, то ли застыло студнем время – птицы сделались немыслимо плавны, в подробностях телесны и – раз… Всё вновь ускорилось, стая вмиг изменила направление полёта, но Пётр Алексеевич теперь точно знал, что птицы эти – совсем не птицы, а скорее большие скаты, выделывающие в небе пируэты, несвойственные пернатым, – чудесные нездешние создания, заоблачный балет, ангелы чужого мира.
Пётр Алексеевич полностью отдавал себе отчёт во всём, что видел. Он сел на днище лодки – видения не исчезали. Более того, реальность, сквозь которую рвалось иное, вела себя как театральные декорации на хорошо механизированной сцене – то и дело происходили сдвиги планов, на горизонте в полнеба вырастали несоразмерные масштабу окружающего пространства циклопические архитектурные конструкции, само небо меняло цвета, становилось лиловым, бутылочным или мраморным, с прожилками, и рисунок этих прожилок, точно живой, змеился, расползался, на глазах преображался в многоцветную фреску. В одно мгновение, стоило Петру Алексеевичу моргнуть, он обнаружил, что декорации исчезли – сразу за пределами куста возникла серая стена, на которую отбрасывала тень ветка лозы. Голая серая стена – поверхность для любой, самой немыслимой проекции. Она была явлена с такой силой достоверности, что Пётр Алексеевич испугался за свой рассудок.
Это длилось долго, должно быть минуту с лишним. Пётр Алексеевич попытался стряхнуть наваждение – не получалось. Все чувства его были включены и делали свою работу: он видел, слышал, вдыхал сырой озёрный запах и ощущал прикосновения холодного колышущегося воздуха. Потом план вновь дрогнул, сдвинулся, и вместо серой стены появилось бледное небо, а тень ветки стала просто веткой – чёрной прорисовкой на фоне ночной тверди. Однако страх не отпускал, он был понятным и осознанным – Пётр Алексеевич пытался контролировать реальность, но у него не получалось. Та вела себя как хотела, представляя в полном спектре, будто на демонстрационном полигоне, свою громадную, калейдоскопическую, неожиданно перекидывающуюся из формы в форму подлинность. Что она предъявит в следующий миг? Ведь у него в руках ружьё (Пётр Алексеевич держал в руках ружьё) – чёрт знает, что придётся делать и в кого стрелять. На гуся он держал в одном стволе картечь – а вдруг чувства обманут, подведут? Вдруг обознается и шарахнет в душу живу?
Мир вокруг был полон совершенно достоверных призраков, дразнящих ловчий пыл. То всплывёт на поверхность, покрутит вытянутой из панциря мордой и вновь уйдёт под воду черепаховый нырь, то спикирует с кликом давешний воздушный скат, то что-то большое и тёмное не то проплывёт, не то пробредёт в лунном свете на чистой воде, поднимая и опуская грушевидную голову с тремя мерцающими холодным сиреневым светом глазами…
Пётр Алексеевич, вместо того чтоб ущипнуть себя и рассыпать дива дивные, как в цифровом кино, на пиксели, тихонько прошептал:
– Прохудился самовар, потёк. Приехали.
Свой голос он услышал.
Кончилось представление только с рассветом, как кончается буйство нечисти с первыми (третьими?) петухами. Небо на востоке понемногу озарялось, и в какой-то миг ещё неверное его свечение разом одолело наваждение. Как только захлопнул двери чуждый мир, ушли и страхи. Так лопается воздушный шарик: вот он парит, большой и яркий, и – чох-кулачан! – нет его. И всё же что это было? Пётр Алексеевич пребывал в бессильной растерянности, как не освоивший матчасть автолюбитель перед заглохшим двигателем, из которого ушла к чертям животворящая искрá. Перед его глазами ещё стояли ночные видения: невероятные метаморфозы неба, странные растения, вступающие в состязание с земной ботаникой, рвущиеся из недр невиданные шампиньоны, диковинная живность, снующая, галдящая и молчаливо, с достоинством несущая грозные и изысканные формы. Пётр Алексеевич решил: разумнее всего списать явление на фокус утомлённого сознания – не дрёма и не явь, а так, мультфильмы…
Не успев толком отойти от пережитого, Пётр Алексеевич услышал шум крыльев, обернулся и увидел, что к его болванáм с явным желанием подсесть летит – один, второй, третий – табунок гусей. Он мигом снял ружьё с предохранителя и изготовился. Первый гусь, уже заходя на посадку, с опозданием заметил выставленные из прогляда стволы и оторопело завис над водой, отчаянно махая распростёртыми крыльями, – точно влепился в незримую стену. Готовый герб основанного Нильсом королевства. Пётр Алексеевич выстрелил, гусь шлёпнулся на воду. Остальные с криком метнулись в стороны. Подбитый гусь, однако, резво поплыл с чистой воды в сторону торчащей щетиной осоки. Пётр Алексеевич ударил из второго ствола – гусь уронил на воду голову и замер.
Тут же раздались три выстрела подряд из куста Пал Палыча, – должно быть, на его засидку налетел кто-то из рассеянной Петром Алексеевичем стаи.
Перезарядив ружьё, Пётр Алексеевич подтянул болотники и выбрался из куста за гусем. Из засидки ему показалось, что это гуменник, но нет – обычный серый гусь. Пётр Алексеевич вернулся в лодку и убрал трофей в рюкзак. Из куста Пал Палыча послышалось кряканье манка. Пётр Алексеевич извлёк свой, гусиный, и несколько раз кликнул.
В течение получаса он подстрелил ещё двух кряковых селезней, свиязь, чирка и лысуху с затейливыми перепонками на лапах – расплющенными, но не сросшимися. Несколько раз показывались гуси, но высоко. Потом птица опять пропала, как на давешней вечёрке.
Пётр Алексеевич было заскучал, но тут услышал всплеск рассекаемой воды и, оглянувшись, увидел, что к его засидке бредёт по затопленной болотé Пал Палыч, держа на весу мешок с уже собранными болванáми. Пётр Алексеевич поспешно вылез из куста и, едва не зачерпывая сапогами воду, направился к своей пластмассовой стае, где были и спящие, и кормящиеся, и сторожевые. Пока сматывал бечёвку и укладывал чучела в мешок, Пал Палыч уже добрёл до лодки, бросил на днище болванóв и раздутый, как колобок, рюкзак с добычей, после чего оценил ещё не убранную Петром Алексеевичем лысуху:
– У нас их ворóнами зовут – уж больно чарны. И мясо рыбой отдаёт – на любителя.
Пётр Алексеевич освободил верхушку куста от проволоки и распустил прутяной бутон, после чего они вместе вытащили лодку на воду.
– Тяперь я на вёслах, – сказал Пал Палыч. – Погреюсь малость, а то захолодел.
Спрятав лысуху в рюкзак, Пётр Алексеевич влез на корму, взял шест и, упираясь в неверное дно, принялся помогать Пал Палычу продираться по стелющейся прошлогодней траве залитой болоты́ к глубокой воде.
Солнце на треть поднялось над щетинящимся лесом горизонтом – яркое, слепящее, холодное. Небо налилось белесоватой апрельской голубизной, сухо шумел под ожившим ветром камыш, взвивались на его стеблях путаные прошлогодние паутинки.
Лодка шла скоро, теперь уже Пётр Алексеевич корректировал направление в неразберихе камышовых островков, на случай потревоженной утки держа наготове ружьё. Налетающий порывами ветер, как перуанец на бамбуковой флейте, посвистывал в стволах.
Плыли вдоль берега, когда впереди Пётр Алексеевич увидел над водой голову зверька – то ли выдра, то ли бобёр.
– Тсс… – Пётр Алексеевич тронул Пал Палыча за колено. – Кто там?
Тот бесшумно опустил вёсла, на полуслове прервал рассказ о смехотворной жизнедеятельности районной власти, по бедности не способной ни на что путное, и обернулся через плечо. Зверёк галсами плыл им навстречу, то подбираясь к береговым кустам, то разворачиваясь к сухим камышинам, редко торчащим из воды. Увлечённый своими делами, лодку зверёк не видел. Приблизившись метров на двадцать пять, он наконец прозрел, замер и уставился на людей, поражённый своей оплошностью. А уже через миг кувырком ушёл под воду, прокрутив колесом над гладью длинное меховое тело. Пётр Алексеевич сообразил: выдра.
Вынырнул зверь уже далеко, под кустами у берега.
– Выдра, – подтвердил Пал Палыч. – Бобра спугни, тот ня просто нырнёт, а по воде так стябанёт хвостом, что гром да звон. Ня то сямью прядупреждает, ня то обидчивый такой.
Пал Палыч снова взялся за вёсла.
У прибрежной загубины, потревоженные, взлетели из бурой травы две утки. Пётр Алексеевич вскинул ружьё и, мигом забыв о правилах весенней охоты, сперва из одного, а потом из второго ствола ударил над головой Пал Палыча по той птице, что летела последней (в эту пору из двух летящих уток вторая – селезень). Ушла – только спланировали на воду два пёрышка.
– А ничего, – сказал Пал Палыч, поднимая предусмотрительно склонённую под ружейными стволами голову. – Мы нынче с трофеями. – И кивнул на рюкзаки.
Поставив вёсла в сарай, Пал Палыч отправился к Володе, чтобы поделиться с хозяином добычей. Пётр Алексеевич пошёл к машине – там у него была припасена бутылка «Столичной», которую после некоторых сомнений, вызванных свидетельством Пал Палыча о склонности медвежеватого рыбака к известному русскому недугу, Пётр Алексеевич решил всё же Володе вручить: бутылка одна, а добавить тут негде. Разумеется, никакой мзды за хранение вёсел и присмотр за лодкой Володя не требовал – Пал Палыч просто принимал посильное участие в судьбе хорошего человека, а со стороны Петра Алексеевича дар водки был сродни ритуалу – жертва озёрным духам в лице их полномочного жреца.
Бросив в багажник мешки с чучелами, рюкзак с добычей и зачехлив ружьё, Пётр Алексеевич достал закатившуюся под сиденье бутылку и направился к дому.
Пал Палыч с хозяином стояли на крыльце. Вид у Володи был немного заспанный. Пётр Алексеевич застал конец беседы.
– Хорошо, гляжу, в угодьях постряляли. – На крупном щетинистом обветренном лице Володи светилась добродушная и словно бы застенчивая улыбка.
– А сягодня прямо распахнулись. – Пал Палыч затягивал шнуром горловину рюкзака. – Давно такого ня видал.
Подойдя к крыльцу, Пётр Алексеевич протянул Володе «Столичную»:
– Не обижайте, примите гостинец.
Улыбка Володи сделалась ярче и застенчивее.
– Что ж ня принять? Приму, ня обижу. – Он взял сразу потерявшуюся в его ладони поллитровку и утопил её в кармане старой засаленной куртки. – Только и вы ня обидьте – возьмите рыбки. – Володя повернулся к Пал Палычу. – Мяшок-то есть?
Невзирая на скудость быта, Володя сохранял достоинство и не собирался оставаться в долгу.
– Пётр Ляксеич, – перекинул вопрос Пал Палыч, – мяшок найдёте?
Мешок нашёлся – в машине Пётр Алексеевич всегда держал несколько больших пакетов для мусора, чтобы в случае пикника или ночёвки на природе было куда собрать отбросы. Заветы экологической культуры он соблюдал (в отличие от сумасбродств экологического маразма): взял в лесу вальдшнепа, рыжик или глоток душистого соснового воздуха, будь добр – ответь благодарностью. А тех пройдох, кто, саранче подобно, этим правилам не следовал, искренне порицал, но без нравоучений – воздействовал личным примером. Потому и Пал Палыч с его «мы в природе живём и знаем, что у земли можно взять, а что нельзя» был ему симпатичен и близок. Даже невзирая на то, что, как не раз Пётр Алексеевич замечал с лёгкой досадой, Пал Палыч топит в воде стреляные гильзы, в то время как сам он складывал свои в карман, чтобы потом вытряхнуть где положено.
Володя зашёл в сарай, достал большой треугольный сачок-самоделку на длинной палке, и втроём они отправились на огород к заветному пруду.
Видя рвение, с каким Володя потрошит свои невеликие закрома, Пётр Алексеевич не выдержал:
– Зачем же столько? Нам этого не съесть.
– Так домой, в город, возьмёте, – выгребая из заросшего травой прудика очередную щуку, ответствовал Володя.
– Да мне домой только через два дня.
– А хорош, Вова, – поддержал Петра Алексеевича Пал Палыч. – Больше ня надо.
– Как знаете, – смирился хозяин.
В мешке брыкались и били хвостами четыре щуки, штук шесть приличных карасей и лещ.
Утреннее солнце уже порядочно оторвалось от горизонта и весело блистало в безоблачном стеклянном небе, словно на дворе был зелёный май, а не апрельская сепия. Вывернув с просёлка на широкую грунтовку, Пётр Алексеевич опустил козырёк над лобовым стеклом, чтобы не щуриться от бьющих сквозь голые кусты лучей. То там, то здесь на припёке вдоль дороги уже раскрывала золотые головки первая мать-и-мачеха.
Пал Палыч, будто только заметил, изучал прореху на своих штанах, через которую проглядывали голубые фланелевые кальсоны.
– Вот штаны на мне рваные, – рассуждал он с озорной искрой во взгляде. – Иные зубоскалят – думают, годящих нет. А я тупого включаю – дескать, что такого? – да про себя смяюсь: пусть сябе за дурака держат. Дурачком-то, Пётр Ляксеич, бывает умнее прикинуться. На меня смотрят: вот балда! А я про себя: так, да ня так, дурак ня на век – отвязался и сбег.
Пётр Алексеевич благодушно подумал: «Да ты, дружок, известный лицедей – знаем за тобой такое дело!» Ему припомнилось, как однажды Пал Палыч навёл на него морок – банка привиделась с чертями… Да натурально так! «Розыгрыши любишь? – улыбнулся простодушным хитростям знакомца Пётр Алексеевич. – Фокусы и чудеса внушения? Угодьями какими-то морочишь, спектакль с Володей разыграл, думаешь – проглочу крючок и поведусь? А вот не поведусь. Словом первый о твоих угодьях не обмолвлюсь».
Пал Палыч тем временем вернулся к охотничьим секретам:
– Ня только лось, кабан – тот тоже соль любит. До того, что милей всего ему сялёдка. – Пал Палыч на мгновение задумался и уточнил: – Ня сама сялёдка, а рассол из бочки – тузлук. Там, где кабан ходит, хорошо на пне канавку вырубить и рассол налить. Если он его один раз попробует, то потом нет-нет, а будет к пню ходить. Ему рассол – как мядведю мёд. Тут и надо возле на дереве засидку сделать. – Пал Палыч сощурился на ударившее из-за поворота в лобовое стекло солнце, и от глаз его разбежались к вискам острые морщинки. – Я много таких штук знаю. Об них в книгах-то ня пишут, чтоб народ ня баловал. А я давно в лесу, всякого попробовал.
Слушая рассказ Пал Палыча, Пётр Алексеевич вспомнил, как однажды ездил с зоологическим профессором на кабана в глухой угол на стыке Ленинградской, Вологодской и Новгородской областей. Хозяйство там было налажено будьте-нате: овсы, вышки, кормушки. И люди наезжали не простые, многие при должностях. Один таможенный генерал незадолго перед тем подогнал в дар груз контрабандной чепухи – чипсы, солёный арахис, орешки кешью, – приговорённой к уничтожению, так что лесные кабаньи застолья в хозяйстве походили на пикники оставленных без присмотра гимназистов. Не хватало газировки.
Когда въехали в Новоржев, ещё не было и девяти.
Нина встретила на крыльце, будто почувствовала, что Пал Палыч на подъезде. Взяла пакет с рыбой.
– Сейчас пожарю и на стол накрою, – сказала и скрылась в доме.
Выгрузили из багажника мешки с чучелами и рюкзаки с добычей. Потом отправились в дом переодеться.
– Поедим, – сказал Пал Палыч, – потом поспим. А там посмотрим, – может, на вальдшнепа или ещё куда.
За рулём на Петра Алексеевича то и дело наваливалось ватное забытьё, так что пару раз он едва не заклевал носом, – пришлось опустить в водительской двери стекло, чтобы выдул дрёму утренний холодок. Да, отоспаться нужно непременно.
Пока хозяйка хлопотала на кухне, Пётр Алексеевич решил ощипать и выпотрошить дичь. Пал Палыч вручил ему старый эмалированный таз, и он с рюкзаком, тазом и ножом на поясе отправился во двор к скамейке, благо утро выдалось ясным и тихим – ветер не развеет пух. Дело, конечно, кислое, но свой трофей ощипывать не в тягость – напротив, венец дела, а опалить можно и после, когда хозяйка освободит плиту.
Пал Палыч тоже подхватил свой тугой рюкзак и отправился к сараю за крольчатник, где обычно свежевал ушастых питомцев. Когда проходил мимо запертых в вольере лаек, те разразились радостным, подобострастным лаем – заливистым, с подвизгом.
Промашка вышла только с чирком – оказалась самка. Когда Пётр Алексеевич взялся её, ощипанную, потрошить, внутри нашёл недозревшее голубовато-опаловое яйцо, да ещё три желтка стояли в очереди. Зато подивился на селезней – их скрытые в утробе болты (зоологический профессор сказал бы «копулятивный орган») были закручены тугой спиралью, как пружина на взводе. Сила!
Второпях управился минут за сорок – Нина уже звала к столу, но не бросать же дело на исходе.
В дом зашёл с окровавленными, облепленными пухом руками.
Когда, приведя себя в порядок, заглянул на кухню, стол, как водится, ломился.
– Пал Палыч, – кивнул на изобилие Пётр Алексеевич, – я так не оголодал.
– Ня оголодали, и ладно, – живо откликнулась Нина. – Сытого гостя потчевать легче.
– А я поесть люблю, – признался Пал Палыч. – Во мне харчовка горит, что порох. Встал из-за стола и – хоть садись заново.
Он, собственно, уже восседал за столом – возился с пробкой на бутылке привезённой Петром Алексеевичем водки, трудоёмко запаянной в прозрачный целлулоид.
– А надо нам? – Пётр Алексеевич присел к столу. – Может – на вечер? У меня во фляге ещё коньяк остался – нам ведь только аппетит подогреть.
Пётр Алексеевич поставил предусмотрительно прихваченную флягу рядом с блюдом, на котором горкой была навалена дымящаяся жареная рыба. Тут же поместились и прошлогодние соленья, и маринады, и кроличий паштет, и холодный рулет запечённой свиной брюшины, и щедрыми ломтями нарезанное сало, и свежий хлеб, и масло, и сметана… А Нина уже несла от плиты сковороду скворчащего мяса, под которую Пал Палыч стремительно расчистил место и ловко подпихнул деревянную подставку.
– Ну, вы сами тут, – сказала Нина удовлетворённо. – В гостиной вам, Пётр Ляксеевич, постелено.
– А вы, Нина, что же? Не присядете?
– Да я уж завтракала, – махнула та рукой и – вполоборота – посмотрела с напускным укором на мужа. – А рюмку-то ещё как будто рановато…
Пал Палыч привычно улыбнулся, знал, что попрекают не за дело, а в силу русской традиции семейного обихода: пил он мало и редко, по большей части, как сам же утверждал, с Петром Алексеевичем, в нечастые его наезды.
Нина вышла из кухни и хлопнула в прихожей входной дверью – отправилась на двор, к скотине.
– Что-то нынче стрелков на озере мало. – Пётр Алексеевич аккуратно налил коньяк в две рюмки. – Мы с вами да ещё один на том берегу. Оттого, наверное, и перелёта на вечёрке не было.
– Так ня ездят – слава у Сялецкого дурная. – Пал Палыч примерился вилкой к жареному карасю. – Уж третий год вясной чудит – аккурат как губернатора пяреизбрали.
«Не куплюсь, – бдительно одёрнул себя Пётр Алексеевич, – кукиш вам – не клюну!»
– Как же вы ночь просидели? Вам ведь в кусте толком и не подремать. Или наловчились?
– А я и ня сидел. – Пал Палыч перетянул карася себе на тарелку. – Зачем сидеть? Ночью самое дело: нынче нябеса так треснули, что ня щёлка – воротá.
Пётр Алексеевич невольно уточнил:
– Какие воротá?
– Так в соседские угодья. – Пал Палыч даже удивился. – Вы что ж – никак проспали?
Пётр Алексеевич молча поднял рюмку, чокнулся с Пал Палычем и рассеянно выпил. У него были вопросы: что значит – не сидел в кусте? парил нетопырём с винчестером? бродил в воде по помидоры? Но Пётр Алексеевич молчал, догадывался: извернётся бестия.
– А на том бярегу Квасник стрелял. – Пал Палыч закусил коньяк маринованным зелёным помидором. – Я его в угодьях ночью встретил. Он ня боится. Он охотник справный – нынче трёхзенку взял.
Осознавая, что совершил оплошность, поскользнулся на подброшенном обмылке и угодил в капкан, Пётр Алексеевич слегка смутился и принялся сосредоточенно накладывать себе в тарелку со сковороды ломтики обжаренного мяса.
– А есть какие и боятся, – продолжал тем временем Пал Палыч, разбирая карася. – Хотя чего бояться? На Сялецком, как на погосте, весь страх – от живости воображения. Его плоды.
Пётр Алексеевич снова поднял флягу и наполнил рюмки.
– Вы меня, Пал Палыч, за нос не водите, – сказал с улыбкой, – ни к чему. Небеса у вас треснули, могилы отверзлись, на неведомых дорожках следы невиданных зверей – про это лукоморье мы у Пушкина читали.
– Так и есть – проспали. – Пал Палыч вздохнул и указал на стол вилкой. – А что такое на сковороде? Да вот – и у вас в тарелке?
Вкусу мяса, попробовав, Пётр Алексеевич успел уже подивиться: не свинина, не говядина, не баранина, не кролик. И не птица – точно. Да только мало ли чем Пал Палыч промышляет: у него и бобрятина припасена, и косулю иной раз берёт, и енотовидную собаку, да и барсука в прежние годы в норе давил. Может, ломоть от этого добра? Так вслух с улыбкой и предположил.
– Скажете тоже – барсук, – осклабился в ответ Пал Палыч. – Ещё сказали бы – гадюка! Вот посмотрите-ка – я ночью двух стряльнул, так один цалёхонький…
С этими словами он, шумно отодвинув стул, выбрался из-за стола, подошёл к вместительной морозильной камере, стоящей, вроде комода, рядом с холодильником, и откинул крышку. Над комодом взвился клочковатым облачком холодный пар.
– Шкуру-то сдёрнул, а ласты оставил…
Пётр Алексеевич поднялся следом и заглянул.
Встал, заглянул и… Крепкое чувство ударило его в сердце так, что оно толкнулось с небывалой силой и замерло. Кровь бросилась к лицу, к рукам и тоже замерла – горячая, тяжёлая и неподвижная. И весь он обездвижел, замер, не понимая и не зная, кто он и зачем. Зачем и кто.
Потом сердце вздрогнуло и застучало.
Пётр Алексеевич зажмурился и снова распахнул глаза.
– А что же вы про пчёл, Пал Палыч, не расскажете? – спросил зачем-то. – У вас ведь пасека в Залоге. Перезимовали?
– Уж пярезимовали. – Пал Палыч захлопнул крышку. – В Залоге у меня сосед – тоже с пчалáм. Так прошлым летом он мне подсиропил, берия. У его пчёл взятка нет – мёд они ня наварили. Так он что? Он им водки в блюдце с мёдом подмяшал и пяред летком поставил. Вот пьяные его пчалы́ и полятели моих ломать – мой мёд тягать. Какая сямья сильная, та отстояла улей, а слабых повыбили. Пьяный скобарь – хуже танка. С нашими пчалáми – то же.
Выслушав историю, Пётр Алексеевич самостоятельно заглянул под крышку морозильной камеры.
– Я вот вам что, Пал Палыч, скажу… – Слова Петру Алексеевичу давались нелегко. – Согласен. Так и быть, перепишу. Несите-ка сюда свою молитву.
7. Конец резидента
«Если дюгонь – рыба, то человек – птица», – Пётр Алексеевич проводил взглядом три рокочущих вертолёта, кочующих в дрожащем небе цепочкой к авиабазе в Острове. Недавно он перечитал «Моби Дика» и вновь подивился причудливой систематике китов, которую автор приводил в своём почтенном сочинении. Сиреновые – ламантины, дюгони и приказавшие долго жить стеллеровы коровы – по этой классификации относились к рыбам на том основании, что не пускали водяных фонтанов.
У небольшого озерца, сочащегося долгим ручьём в речку Скоробытку, съехали на обочину и заглушили двигатель. Пал Палыч хотел посмотреть – не сидит ли где утка. Осторожно, чтобы ненароком не хлопнуть дверью, он взял с заднего сиденья пятизарядный винчестер, спустился боком, припадая на одно колено, по откосу и, нырнув в серые заросли ольхи, скрылся из глаз.
Вечерело. Лягушки давали на озере звонкий концерт. По другую сторону дороги, за прозрачными кустами лозы, обсыпанными пуховыми комочками вербного цвета, носились над болотистым лугом белобрюхие чибисы. Пётр Алексеевич тоже вышел из машины, вдохнул полной грудью сырой, напоённый земляными запахами прели воздух, взял ружьё и встал возле испускающего печной жар капота. Прислушиваясь к ору и свисту проснувшейся жизни, он следил за береговыми кустами: вдруг Пал Палыч спугнёт утку и та сдуру махнёт в его сторону.
Бурая прошлогодняя осока стелилась по лугу, то тут, то там щетинящемуся сухими стеблями дудок. Молодые стрéлки зелени только-только начинали пробиваться сквозь зачёсы старого травяного ворса. Пётр Алексеевич собирался добыть сегодня вальдшнепа на тяге. Вместе с уткой боровая птица была вписана в путёвку, взятую им в охотхозяйстве. Небо как на заказ понемногу застилали ровные облака, обещавшие не то хмарь, не то морось, но при этом было довольно тепло – лучшей погоды не стоило и желать.
Вскоре Пал Палыч показался из кустов. На озерце было пусто – если утка здесь и садилась, то сейчас укрылась в прибрежном сите (Пал Палыч называл озёрный камыш то тростой, то ситом, поскольку внутри тот был губчатым, в дырочку; при этом Пал Палыч полагал, что троста – местное словечко, в то время как сито – учёное, книжное название) или землисто-бурой траве дальнего тряского берега. Хоть утки и не было, Петра Алексеевича не покидало чувство радостного возбуждения, пропитывавшее, казалось, всю материю мироздания – лягушки заливались в этой луже так самозабвенно, так радостно голосили о своём житье-бытье, как, должно быть, ангелы седьмого неба, встречая душу праведника, славят Царствие Небесное.
После озерца отправились в Иваньково, где Пал Палыча ждал дед Геня, былой товарищ по охоте, теперь постаревший, потерявший зубы и ловчую прыть. Он звонил утром, сказал, что видел следы – кабаны перешли дорогу и теперь бродят в чащобе, где Пал Палыч на звериной тропе, рядом с засидкой в семнадцать набитых на ствол осины ступеней (меньше нельзя – учуют), сыпал на прикорм кукурузу. Если Пётр Алексеевич имел виды на вальдшнепа, то Пал Палыч намерен был провести ночь на дереве. Твердить ему о неприглядности самовольного пострела не имело смысла – на этот случай у него в запасе был ворох встречных аргументов, начиная от претензий прохвостам-егерям и оборотням-охотоведам, готовым выгнать зверя под ружьё местного бугра или залётного туза в любой сезон, и кончая лицемерными исключениями: мол, коренным народам Севера не возбраняется бить заповедного тюленя и кита, поскольку это их природный промысел, а мужику в добыче, какую брали искони в лесу его отцы и деды, отказано. Разгорячённое подобным спором лицо его без слов говорило: хрен с коромыслом. Пал Палыч был уверен, что нипочём не возьмёт на охоте лишнего, а потому и зверя от его малого беззакония не убудет. Стеллерова корова, воскресни она и прими участие в прениях, эту уверенность определённо бы не разделила.
Слушая такие речи, Пётр Алексеевич всякий раз убеждался, что люди волевые от природы не годятся в мыслители: истина постоянно требует от человека уступки перед своей непреложностью, а сильные натуры на уступки скупы.
– Всё хотел спросить, Пал Палыч, – Пётр Алексеевич аккуратно объезжал торчащие из грунтовки булыганы, – а что Гарун?
– А что Гарун? – Пал Палыч поднял белёсые брови.
– Охотитесь?
– С им?
– С ним. Толк есть?
– Толк есть, – Пал Палыч вздохнул, – да, знать, ня вто́лкнут весь.
Пётр Алексеевич мотнул с усмешкой головой.
– Вы, Пал Палыч, иной раз как юродивый.
– Так мы, Пётр Ляксеич, какие есть. – Пал Палыч задорно улыбнулся. – А что ня так?