Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

* * *

Монашки, как только луна выйдет из-за скал, спрыгивают с кроватей, распускают волосы, расстегивают рубашки и, как сомнамбулы, с плетеной корзинкой в руке, спускаются в сады. Молча скользя между деревьями, они всегда следуют одной и той же дорогой по хребтам и головам голубей.

* * *

Уши лошади за кустами – приемники бесконечного вселенского молчания.

* * *

Ветер со всех сторон опоясывает колокольню – запертая внутри нее маленькая зеленая ель молится, растрепанная и соленая.

* * *

Их красота сияет ярче добродетели. Я осторожно взял их, и сразу же мои руки покрылись светящейся шерстью, испускающей лучи, словно борода святого отшельника.

* * *

Поднимаясь на самые высокие крыши, карабкаясь на самые белые балконы, наступая на самые зеленые листья, я зажигаю тебе вечером голубую луну, наклоняю ночью соломинки со звездами туда, где ты спишь.

* * *

Ключи от лунного забора трепещут на твоем поясе, словно серебряные рыбы.

* * *

Я никогда не видел тебя при свете солнца. Твое лицо светилось лунным светом в реке по вечерам. Ты окрашивала зеленым мою подушку в ночи ветра.

Грудь голубки, гордая и свободная, какой высочайшей вершины горы ты коснулась и наполнила снегом смех моей милой?

* * *

Терпение! Загустеет слеза, станет островом.

* * *

Я умерщвлял и воскрешал тебя тысячу раз. Теперь на розмарине воют раны.

* * *

Посадили густой сад между нами; но за толщей его цветов я различаю, как отдаляются твои белые зубы и маленькие черные ели пьют из источников твоих глаз.

* * *

Ты всплываешь. Веревки, тебя державшие в скалах, поглотила волна, молитва краба и стоны утопленников. Ты бороздишь моря. Ветер хлещет тебя то и дело, стараясь утопить. Ты теряешься – и вскоре снова всплываешь в пенных цветах.

Ты часто приходишь, когда под моими окнами покой. (Но я никогда не мог как следует разглядеть тебя.) Ты приходишь и с бурей.

Ты – остров из оленьего камня или, может быть, кораблекрушение из воспоминания?

Рассказы

Бабочки

В клетках были огромные бабочки, заплатил два талера и ласкаешь их крылья, а потом на одну ночь оставалась на твоей ладони печать их бархата, их чудесные черно-желтые цвета и пьянящий запах пыльцы.

Больше всего это развлечение нравилось женщинам. Они специально приходили издалека, чтобы только прикоснуться к этим широким разноцветным крыльям. Затем они забивались в огороды, садились под яблони и, не обращая внимания на песни и зазывания извозчиков, целовали, целовали страстно руку, которой коснулась бабочка.

Ежик

На холме ежик входит и выходит в большой пустой горшок. Квадратный горшок слишком велик для него, но ежик уверен, что когда-нибудь сможет заполнить его без посторонней помощи.

«С годами я расту, расту, и каждый раз я заполняю его немного больше, – думает он, – я отдохну в тот день, когда закупорю своим телом каждый его угол».

И продолжает входить и выходить из горшка.

Он никогда не замечает, что происходит вокруг. Не то чтобы ему все равно. Просто он верен своей цели. К тому же он глухонемой.

И когда-нибудь, с годами, он заполнит свой горшок, даже если ему придется сменить форму и стать квадратным.

Секрет

Однажды вечером, шагая в одиночестве, я впервые открыл свой страшный секрет – в моей юношеской груди скрыты два живых фонаря: красный с левой стороны и зеленый – с правой.

«Так я корабль!» – прошептал я тихо, счастливо.

Тогда я стал испытывать силу воли. Сосредоточив все внимание, я с неописуемой радостью и гордостью отметил, что могу – приводя в движение не использованную ранее мышцу – приказывать светить любому из фонарей, качавшемуся внутри меня, подвешенному на толстом и мягком, как костный мозг, нерве.

И, очарованный, я ходил в тот превосходный вечер в сиянии, изливающемся из меня, по его красному и зеленому свету; я ходил много часов, пока не стерлись подошвы ботинок и острые дорожные камни не начали колоть мне ноги.

Голубь

Открываю, запираю окно. Голубь всегда там. У каменной трубы, откуда разливаются самые разные запахи: травяного супа, горелого хлеба, кожи.

Когда закрывается окно и падают шторы, загораживая меня от внешнего мира, я спрашиваю себя: «А какого же голубь цвета?»

Никогда невозможно ответить.

То я говорю, что он белый. То могу поспорить, что он пепельный, вроде цвета моей души и двери моего дома, то коричневый с белыми пятнами на спине и бородкой на шее.

Я бросаюсь к окну, чтобы убедиться, отодвигаю шторы, но уже разлилась тьма. Птицы нигде не видно; я еле различаю, как темная труба выбрасывает какую-то красную искру и та, написав несколько бессмысленных фраз на черном небе, гаснет и пропадает на морозе.

Шрам

Рана заживает, ее губы медленно смыкаются, как вишневый занавес, и спустя годы на ее месте остается только след, розовый шрам, который наклоняется и целует ее.

Все любят свои раны. Их скрывают за прекрасными гладкими тканями, но помнят место, где они цвели, увяли, съели кожу и собственное мясо.

Поэтому их любят и в часы одиночества, когда никто не видит, наклоняются и с обожанием целуют свои глубокие, темные раны.

Источник

Источник с почерневшим горлышком, забытый на годы за дроком, начал петь в тишине. Звезды от головокружения отлеплялись от неба, падали в яму, а яма посылала их в реку, а река уносила их в сады с рассерженными цветами, откормленными гусеницами, разросшимся тростником, в горячие объятья Земли.

О горячие объятья Земли, о горячие объятья Любви! Я хочу провести свою песнь, как искусный лодочник, туда, где Солнце поворачивает свое колесо и его сверкающая борода зажигает красные лампады на холодных стеклах, выращивает смертельные оранжевые георгины на прекрасных обнаженных женских телах.

Но сегодня трава, густая и толстая, зеленая-презеленая, темная и уверенная в своей эфемерной вечности, глушит мой голос, душит мои шаги, возвращает внутрь меня мою горячую песню.

Лилии

Я много раз блуждал по этому пустынному побережью. Но сколько ни закидывал в море свои донки, всегда вытаскивал за клюв одну и ту же курицу.

Когда возвращаюсь, рыбы сохнут в полном одиночестве на потолке моего чердака.

Я зажгу однажды вечером прекрасный костер, и оживут в последний раз, прежде чем стать пеплом, сверкающие цвета их дна.

Затем эта дикая бестелесная птица вылетит из окна, и звезды осветят лилии, растущие на моих стенах. (Днем это луковицы – вечером они становятся лилиями. Жалость сохраняет их.)

Путешествие

В окне показалась птица и знаками пригласила меня выйти. Вскоре мы вместе летали над садами с мокрыми от росы яблонями. Птица болтала мне в ухо: «Пещера – я тебе столько раз о ней говорила – недалеко. Лягушка, охраняющая вход, меня знает. (Ее отца раздавило позавчера колесом бычьей упряжки.) Там, в прогнившем гробу, среди мяты, спрятана та самая старая рука».

Листья

Одетый в тончайшую сеть, укрывающую меня, как невесомый полог от комаров, я открывал скрипящую дверь – все еще слышу ее стоны – и выходил в ночь.

Перепрыгивал через забор, и камни отлеплялись от моей спины и отдавались эхом в глубоком котловане.

Мои ноздри, целый день дышавшие вонью гнилой лодки, сейчас вдыхали запахи ночи с жадностью – никогда так и не смог к ним привыкнуть.

Я находил дерево. Часами сидел у его корней и ждал. И вот начинался дождь листьев. Огромные листья, зеленые, толстые и мохнатые, падали и падали вокруг меня.

Я собирал их и на обратном пути набивал сундук. Затем я засовывал в листья ухо и слушал их песню.

«Думаешь, они не засохнут, поэтому собираешь? – говорили мне дома, поджидая, когда я вернусь, протягивая мне свечу в подсвечнике, полном желтых слюней. – Их песня уже слышна – чем прекраснее она становится, тем быстрее пьет их сок. Завтра они станут пылью».

«Да, – отвечал я им, якобы соглашаясь, – вы правы, так оно и есть. Они умирают и поют».

Но как только они снова ложились в свои постели и лишь пальцы их ног из-под красных шерстяных одеял светились во тьме, как лампады, я бежал и прижимал глаз к замочной скважине своего сундука.

О, как они плыли, будто мягкие речные рыбы, сверкая среди хаоса! Те, что я притащил сегодня вечером, не отличались от прежних, бывших в сундуке уже много лет. Все зеленые, с глянцевой живейшей плотью.

Неисчерпаемые соки, текущие по их жилам, пели.

Никогда они у меня не завянут.

Глаза

Он упал на бок, тяжело раненный, смертельно пораженный, на большой, единственный наш гелиотроп. Цветок промок от крови, погас свет нашего сада, перестало биться сердце нашего огорода. Безмолвие, тьма, и черная зелень начала расти повсюду.

«Солнце прогнало тебя с неба, а ты охотился за моим солнцем на земле; ты вновь пришел к солнцу и лег умереть вместе с ним», – сказал я ему и перевернул его вилами. Затем, встав на колени, при свете фонаря, болтающегося на шее, развернул, пока они были еще горячими, его прижатые крылья, трещавшие, когда я раскрывал их, как толстые страницы моего словаря.

В его подмышках я нашел два глаза, красных, живых, смотревших на меня.

Я осторожно вырезал их перочинным ножиком, не повредив, и они, остыв, стали двумя прекрасными шариками, двумя цветными бисеринами, которыми я побеждаю всех своих одноклассников. Они готовы отдать все что угодно, чтобы поменяться, но я, помня, чего они мне стоили, не променяю их ни на что.

Поскольку это глаза, они сами находят цель – достаточно только подтолкнуть их пальцем. Они всегда попадают в яблочко.

Но однажды вечером, когда я шел один по нашему темному саду, среди длинных рядов тяжело вздыхающих губок, мне захотелось в первый раз сыграть самому с собой. Итак, я достаю из кармана шарики, кладу один на землю, отхожу на несколько шагов назад и, опустив другой, толкаю его пальцем.

Хотя результат был известен, сердце мое сильно билось, пока я ждал.

Вначале шарик покатился тихо; чем дальше, тем быстрее он катился по поросшим травой плитам. Подкатился к цели, но в последний момент, за полмиллиметра до того, как ее коснуться, резко остановился; и сразу же мои шарики – оба вместе – поднялись и потерялись в небе.

Так я их больше и не нашел. И орлы с тех пор больше не падали в наш огород.

Больше не испустит дух орел на моих руках.

Тигрица

Ночь с влажной мордой проходит между деревьев и через поля с водой и тростником.



С чердака старого дома светит оранжевый цвет. Это пустая комнатка с разбитыми стеклами.



Три прекрасных огня зажигаются на широкой кровати, парящей на цепях посреди комнаты.



Натренированная рука в черной перчатке с кольцом нежно берет их и сажает в покрытый паутиной горшок.



Маленькая тигрица с черными полосами, прятавшаяся за кувшином, выходит через приоткрытую дверь – недолго смотрит на луну и онемевшей поступью скрывается в высокой траве сада. Ноги ее обуты в большие желтые фиалки.



Однако она вернется завтра вечером. Весь день в вагоне поезда, который будет везти ее в ее клетку, а затем на бескрайней ледяной арене, во время представления, она будет скучать по ласке руки в черной перчатке.

Она снова придет завтра вечером, полная ностальгии и послушная приказу одетой в перчатку руки, чтобы зажечь огни на широкой кровати.

Любовь, когда она не попадает в цель

Много раз, когда мы забирались на высокий чердак загородного дома, под маленькой голубятней, совершенно одни, с красной луной в треснувшем зеркале, она вставала, бросала свое белье на стекло и прятала луну – когда я гладил ее нежную шею, откуда били ключами токи, желая подняться и поцеловать ее горящие губы, в какой-то момент я терял ее голову. Я вставал вне себя от гнева, оттаскивал ее руки, продолжавшие обнимать меня, и, оставив ее тело теплым на кровати, вылетал в раскрытое окно чердака, выходящее в сад.

Ее голова, как я догадывался – у меня был прошлый опыт, – плыла, словно единственный цветок среди зеленой-презеленой сочной травы, а ее волосы светились на листьях.

Сдерживая гнев, я звал ее тихим голосом, чтоб не услышали соседи, я просил ее прекратить эту безрассудную игру, я любым способом пытался привести ее в чувство.

Голуби рядом с нами не понимали таких шуток – они урчали, выщипывали перья, и дождем сыпались их клювы на наши голые тела, кусая их.

Несмотря на все мои просьбы, она никогда не поднималась, если сама того не хотела, но всегда, когда она возвращалась, ее зубы за красными губами благоухали ночным садом, а ее волосы отрастали за время ее отсутствия так, что не помещались не только на подушке, но и на кровати, и спадали до пола бесконечными волнами.

Идол

Есть на свете черная-пречерная шелковистая птица с уникальным золотым пером в хвосте.

Когда показывается заря, желтая, покаявшаяся в садах за мушмулой, или когда сумерки начинают разбрасывать свои сине-красные тени по бездонным лощинам, птица, вьющая гнезда в камнях пустынных лугов, выходит из укрытия, разливается по лесу колокольчиками, ее пух кружит головы цветам. Она наводит страх на посвященных охотников. Под музыку ее крыльев удаляются их шаги.

Она никогда не отступает перед опасностью, никогда не покидает своего места, никогда не прячется от глаз врагов, путешествуя, завернувшись в зеленый листочек, как делают другие птицы.

По пальцам можно пересчитать охотников, которые могут похвалиться, что видели ее два-три раза за всю свою жизнь. Но ни один бальзамировщик редких птиц до сегодняшнего дня еще не хвастался, что обогатил ею свою коллекцию.

Горе тому, кто встречает ее впервые с оружием в руках. Она подманивает его строгой грацией своего окраса, несказанной сладостью своего голоса, ритмичными движениями своего золотого пера. Ничего не подозревающий охотник подходит близко, целясь в нее поднятым карабином, держа палец на курке.

В ту секунду, когда охотник уже готов выстрелить, он с ужасом видит, как, сидя на ветке, на камне или на выступе высохшего колодца, эта черная-пречерная птица смотрит на него знакомым взглядом.

Откуда он знает эти глаза? Где видел эти волосы? Почему помнит наизусть эти черты?

Нет, он не ошибся.

На черном теле птицы – микроскопическое подобие его собственной головы. Это в свое лицо, словно через перевернутый бинокль, уменьшающий вещи, прицелился он на ветке, на скале или на выступе высохшего колодца.

Кто осмелится выпустить пулю в своего идола, собираясь подстрелить птицу?



Бездна

Опыт, доказывающий, что все необъяснимо, приводит к мечте Волс. Mirabilia


Медведица

[9]

Крестьянин из Малатии по имени Махмут Джейлан, пробираясь сквозь густую чащу, рубил дрова, оными и нагружал свое вьючное животное. Но по дороге, в лесу, груз опрокинулся, и крестьянин начал грузить заново.

Внезапно пред ним предстала огромных размеров медведица, каковая, осмотрев его в течение непродолжительного времени, приблизилась и стала помогать в погрузке. Она подбирала разбросанные дрова и передавала их дровосеку, который принимал их с объяснимой тревогой в душе и укладывал на скотину.

Когда погрузка была завершена, зверь двинулся было уходить, и несчастный Махмут тоже – в противоположном направлении. Однако, не успев отойти, он узрел в страхе, что медведица бежит на него. Его страх достиг наивысшей точки, и с минуты на минуту он ожидал своего конца. Но с изумлением увидел, что зверь догнал его для того, чтобы передать небольшое полено, которое было забыто на месте погрузки.

Впоследствии медведица удалилась с миром.

А

Однажды мне приснилось, что я бабочка, которая размахивает крыльями, довольная своей судьбой. Я проснулся и с изумлением увидел, что я Чжуан-цзы. Так кто же я на самом деле? Чжуан-цзы, которому снится, что он бабочка, или бабочка, которая воображает, что она Чжуан-цзы? Чжуан-цзы
Шелка

Я выхожу из старинного особняка, пробираюсь сквозь его темный сад и выхожу на площадь. На земле – тут и там – брошенные куски ткани. Я наклоняюсь и вижу, что это старые галстуки. В глубине, на трибуне, какой-то человек произносит речь – наверное, он уже давно говорит, потому что у рта появилась пена – перед несуществующей аудиторией. Кроме нас двоих, никого больше нет на широкой площади. Он говорит с фанатичным пылом, объясняет что-то, написанное на черной доске рядом с ним, то и дело тычет туда концом длинной указки, однако ни разу не оборачивается, не смотрит в ту сторону – его взгляд все время неподвижен, пригвожден к лицам, которые он воображает перед собой. Я подхожу и вижу на доске развернутые из рулона бесконечные аршины драгоценной шелковой ткани с невероятной красоты тканьем, узором и красками – она мастерски, с большим старанием уложена в искусственном беспорядке, с бесчисленными сборками и складками, как бы случайными, а на самом деле мудро продуманными, чтобы показать все богатство и прелесть самой мельчайшей детали. Мой опьяненный взгляд обнимает всю ее поверхность, ласкает блестящие выпуклые линии нитей, похожие на ряды пепельно-розовых микроскопических бус, на тонкие-претонкие волокна и прожилки листьев. Каждый раз, когда ненасытный взгляд погружается в глубины какой-нибудь складки, я счастлив открывать и новую структуру, и еще одно редкое сочетание цветов, поначалу не замеченное, чудесное и совершенно новое, но всегда выдержанное в стиле и общем смысле этой несравненной гармонии.

Захваченный этим зрелищем, полный восторга, я развязываю свой галстук и бросаю его к другим.

Оратор видит мое движение, резко обрывает свою речь, как сумасшедший слетает по ступеням трибуны и бежит ко мне.

«Можно взглянуть на ваш воротничок?» – говорит он запыхавшись, в волнении, будто не веря своим глазам. Он невелик ростом, поэтому встает на цыпочки, чтобы дотянуться до моей шеи.

Убедившись, что на мне больше нет галстука, он маленькими, как обезьяньи скачки, шажками идет к черной доске, достает из кармана огромные ножницы, бережно отрезает кусок ткани, висящей и сверкающей, как павлиний хвост, возвращается и подает его мне.

«Почем за аршин?» – спрашиваю я и берусь за кошелек. И сразу понимаю, какую ошибку совершил, но поздно – оскорбление уже нанесено.

«Нет, сударь. Что у меня за ужасное ремесло! Какое разочарование! – кричит он в страшном негодовании хриплым петушиным голосом. – Сколько часов я бился, убеждал вас: ткань не продается, а кто хочет кусочек, пусть свободно у меня попросит, после того, конечно, как отдаст мне свой старый галстук».

Затем он поднимается на трибуну и снова начинает надрывать горло перед оледенелой площадью. Лицо у него багровое и потное; у рта – будто мыльная пена.

Мольба

Передо мной возвышалось очень древнее надменное древо с медно-зеленой кроной. Хриплый голос отозвался в моей душе.

Я упал на колени. Пока молился, я увидел, как мои руки, сложенные в мольбе, отрываются от плеч, и, порхая, словно голуби, улетают ввысь, и теряются в дрожащих пышных ветвях.

Отшельник

Деревянная дверь открылась со скрипом, и длинная белоснежная борода расстелилась у нас под ногами и осветила наш облик, сияя во тьме. Ступая по ней, мы вошли в хижину. Два древесных ствола были пригнуты к земле вместо сидений. Сначала мы поцеловали руку старца, затем начали раздеваться. Он отошел в угол и, не обращая на нас внимания, спокойно настраивал свою древнюю скрипку, из которой то и дело капали толстые слезы воска.

Бабочки помогают

«К нам едет ревизор садов», – послышался громкий голос.

Тысячи бабочек выпорхнули из дыр заборов, тотчас взлетели на голые стебли и принялись изображать цветы, а те продолжали беззаботно спать в земле.

Сад

Я поднимаюсь по убогой тропинке, которая все сужается и идет в гору, и передо мной показывается сад. Лестница ведет к решетчатому павильону с большими фиолетовыми цветами. Ступеньки ее сделаны из прозрачного камня, и в них плавают листья, прекрасные краски и несколько букв алфавита.

Стены

Большая крылатая ящерица с головой курицы бесшумно летала по двору, выложенному плиткой, – так низко, что едва отделялась от своей тени и можно было обмануться, подумав, что она ползает по плитке. Я пошел за ней и увидел, как она пролезла в приоткрытую низкую дверь. Я вошел вслед за ней и очутился в пустом стойле. Ящерица исчезла. Стены до потолка были покрыты сухой травой и соломой. Я потрогал их, и кожура с треском начала отделяться и падать. Тотчас мои глаза ослепли.

Стены были из цельного, толстого, как лед, чистейшего хрусталя.

На мосту

Я ничком лежу на маленьком мосту. Под стеклянным настилом на белом поле сияет огромная голубая мальва. Бараны наклоняются к ее корням и лижут покрывающий их снег. Полевой сторож в шапке и теплых ботинках проходит передо мной, беспрестанно бормоча одну и ту же фразу, как молитву: «Перхоть деревьев – это птицы».

Безысходность

Дорога все время сужалась. Мы уже еле пролезали между домами, которые почти касались домов напротив, оставляя крошечный проходик. Мы втиснулись во двор и, пройдя по тропинке, вышли на площадь. На облезлых скамейках сидели лохматые собаки и плакали.

Женщина взяла меня за руку и показала наверх, на блестящего ската, скользящего с крыши на крышу. От ударов его хвоста бронзовые крыши звучали как цимбалы.

«Он точит зубы – снова задерет кого-то сегодня», – тихо говорит она и поворачивается ко мне.

Ее коса блестела, облитая маслом. Ее глаза горели под длинными ресницами.

Я смотрю на забор перед нами – высокий и полный чешуи. Приближаю глаз к одной из дыр. Бесчисленные мальвы колышутся вокруг павильона, наполовину ушедшего в землю. На крыше, поднимающейся из земли, вдруг открывается чердак, голубь слетает с лестницы, выщипывает себе перья и летит прямо к скату. Мальвы в ту же секунду наливаются кровью.

Вокруг меня рассветает. Ее волосы, теперь распущенные, умножают свет зари. Тысячи кистей покрывают меня.

Звери

Я гулял за городом. Висели сумерки, и дым от горящей на полях травы поднимался высокими столбами к небу. За густым папоротником мычали коровы. Я раздвинул ветки и увидел среди листвы развалившееся стойло с маленькими окнами. Нигде ни души. Снова послышалось мычанье и звук цепи, волочащейся по земле.

«Ушли и оставили животных на произвол судьбы, голодных, – подумал я. – Кто знает, давно ли их нет».

Я проскользнул в усадьбу, прошел, никого не встретив, под высокими разросшимися смоковницами и подошел к стойлу. Крапива и гнилые листья загораживали входную дверь. Я с трудом открыл ее, и тяжелая вонь ударила мне в ноздри. Внутри были свалены мешки ячменя, два-три ведра и тачка. Справа – низкая деревянная дверь с решетчатой верхней половиной. Я толкнул ее и очутился в хлеву. При скудном свете, проникавшем из узких форточек, я разглядел на куче соломы пять медведей. Они спали, тяжело дыша, прикованные за ноги цепями к большим кольцам, вбитым в стены. Тут и там дымились комья свежего навоза. Ясли были пусты, а корыто – сухо. Я открыл кран и наполнил корыто водой, затем достал из мешка еды и насыпал в ясли. Медведи не учуяли меня, они глубоко спали с открытыми красными глазами. Невыносимое желание погладить их по спине, прежде чем уйду, вдруг охватило меня. Я подошел ближе, положил руку и почувствовал, как она тонет в их мягкой шубе.

У них под кожей не было ни мяса, ни костей. И все же эти желтые пустые шкуры трепетали, живые и горячие, в моих пальцах.

Табак

Я сидел в старом глубоком кресле. Моя рука на ощупь нашла дырку в разодранной коже и осторожно залезла внутрь. Ни пружин, ни гвоздей. Будто дотронулся до чего-то нежного. «Я схватил, должно быть, капусту – у нее прохладные листья», – подумал я и подвинулся к краю, чтобы посмотреть, что у меня в руках. Это была не капуста, как я думал, а листья табака, свежесрезанные и кудрявые. «Странно! – сказал я. – Откуда здесь взялся табак? И что за табак! Совсем зеленый!» И из дыры в обивке кресла я вытащил большой благоухающий пучок. «Сколько лет я не курил трубку? – подумал я. – Что мне вздумалось выкладывать на колени этот табак? На самом деле он кажется превосходным. И он такого цвета, какого я никогда раньше не видел. Я же ничего не потеряю, если попробую его?»

И уставившись на дверь, следя, как бы никто вдруг не вошел, я стал набивать карманы.

Горшок

Я брожу по маленькой приморской деревушке. Пересекаю площади, где на прилавках разложены овощи, рыба и дичь для продажи. Прохожу мимо открытых кафе под тростниковыми тентами, залитых светом, полных народа. То и дело нахожу деревянные сваи, вбитые тут и там, изъеденные жуками и морской солью.

Дохожу до высокого минарета. Перед его фасадом, почти во всю ширину, парит огромный прозрачный горшок, полный чистейшей воды. Вдруг я вижу, как он качается и поднимается – блок высоко на черепице тащит его наверх на тонкой проволочной веревке. Горшок трясется, как аэростат, поднимаясь ввысь; от тряски вода булькает, переливается то через один край, то через другой и проливается вниз на серебряную жаждущую мальтийскую плитку.

Сабля

Я заполз в узкий заплесневелый туннель глубоко под землей. Сабля, бороздя темноту, грозно двигалась надо мной. Я закрыл глаза и прочел небольшую молитву; всего два слова. Но перекреститься не хватало места – я был весь зажат, как сердцевина внутри древесной ветки.

Прошли мгновения трагической агонии, дальше в туннеле эхом звучал стук моего сердца. Очень робко я поднял веки.

И не мог поверить своим глазам. Сверкающий пучок света, в точности такой же, как сабля, которую я видел, лился из дыры в глубине. Вокруг просвета шелестели цветы.

Я стал смеяться и плакать, издавая нечленораздельные крики, словно дикий зверь.

Убой

Я вышел из курятника весь в перьях, они забились даже под рубашку и щекотали спину. Петушок дергался, судорожно поджимал лапы, бил крыльями и душераздирающе кукарекал. Я принес его к оливе у источника. На лезвии моего ножа он в последний раз увидел, как мерцает звезда зари. Когда жгучая кровь его уже брызгала на мои руки, на брови мне шлепнулась большая лепешка птичьего помета и я так испугался, что отпустил его, полузарезанного, и сбежал по пустынным полям.

Находка

Я внезапно проснулся и сел на кровати. Кто-то звал меня. В окно входил дрожащий свет вместе с одышкой моря. Во рту был резкий вкус, словно я раскусил звездочку гвоздики. Снова раздался звавший меня голос.

Я быстро надел рубашку и вышел. Спустился по мостовой, прошел площадь и подошел к морю – сейчас оно было немым, умиротворенным, не пенилось, и на его поверхности четко различались, будто на засохшей грязи, следы лап большого животного. Придушенные стоны раздавались из-за скалы. Я осмотрел ее со всех сторон, но не нашел входа. Я стал киркой долбить камень. В проделанной мною дыре показалась голова птицы. Она была окостеневшей, покрытой землей и травой. Когда я очищал ее, мне показалось на ощупь, что она деревянная. «Может, я раскопал какого-то древнего истукана?» – подумал я и стал ощупывать материал. Он был похож на густоплетеную солому; но стоило мне надавить посильнее, он раскрошился, как сухая мята, отвратительно заскрипев в моих пальцах.

Апокалипсис

Долгие часы я боролся с волнами. Я уже совсем было выбился из сил, когда впереди, на скале посреди моря, показался ветхий дом.

«Ты, потерпевший кораблекрушение, добро пожаловать в лепрозорий», – раздался громовой голос.

Сон

Природа покрыта снегом. Я иду по деревянному мосту над замерзшей рекой; между его гнилыми досками растет трава.

Какой-то шум привлекает мое внимание – словно где-то поворачивается маленький блок. Шум исходит из листвы громадного кедра, его ветви касаются перил моста. Я приближаюсь и вижу большую толстую птицу без лап, она спит. Ее веки прикрыты. В глубоком сне она держится клювом за ветку и все работает крыльями, будто летит.

Колодец

На краю пустынной площади со многими рядами колонн есть каменный колодец. Издалека я вижу, что в ведре сидит младенец. Я бегу, подняв дикий крик, но ведро стремительно падает и теряется в глубине, а я не успеваю остановить его распущенную цепь.

Со всех сторон площади вскоре показываются встревоженные люди; я в двух словах объясняю им, что видел, и они все вместе бегут к колодцу, держа по кубку в руках, чтобы спасти ребенка. Вода в колодце быстро вычерпывается, но ребенка нигде нет. На открывшемся дне блестит черная-черная тина. Я вместе с другими тоже засовываю руки в грязь и, поискав, откапываю противень. Секунду смотрю на него и собираюсь отбросить, как вдруг различаю на нем большую каплю жира. Знакомые очертания этой капли пробуждают тысячу страстей, дремавших в моей душе; я прижимаю к себе противень, который я теперь хорошо узнаю, и, поспешно пересекая площадь, теряюсь в садах.

Из глубин озера

Желтый дождливый вечер. Стоя на ступеньках мраморного причала, мы смотрим на глубокую, волнующуюся воду озера.

Большой лобстер проплывает перед нами; он так близко и медленно плывет, что между нами сразу же возникает взаимопонимание:

Давайте схватим его за уши!

Я тоже хватаюсь за ухо, и мы начинаем тащить. Его ухо большое, мягкое и жгучее. Мы потихоньку и с огромным трудом вытаскиваем его из мутной воды, потому что он очень тяжел, и я вижу, как мы ошиблись. Мы вытянули не омара, а крупного полузадохнувшегося орангутанга, который бился, пытаясь освободиться от нас.

Я раскаиваюсь, что впутался.

У орангутанга нет сил бороться, и скоро, полностью подчинившись своей судьбе, он позволяет нам связать ему челюсти веревкой. В больших глазах, смотрящих на меня, я не вижу ярости, только бесконечную печаль.

В этот момент во мне все проясняется. Я понимаю, что ввязался в отвратительное преступление. Я знаю, что этот мокрый орангутанг, обреченно дрожащий у наших ног, – это исключительное животное с редкими душевными качествами, подобного которому не сыскать, – он безукоризненно знает язык, на котором мы говорим, и еще много других.

Я – то смотрю на ладони, где осталась теплота бархатного уха, то бросаю на него виноватые взгляды, как будто прошу его меня извинить.

Мудрое животное молчит.

Я отхожу в сторону и растворяюсь в реках слез.

Яблоки

Я иду по деревне со старыми, наполовину развалившимися домами. В большинстве из них вместо ставень красные занавески, и когда ветер то и дело их поднимает, за ними виднеются закоптившиеся балки. На одном балконе с прекрасными резными перилами стоит женщина с седыми волосами в длинном платье – цвет его напоминает ежевику. На ее шее вместо платка – новенькая зеленая банкнота, приколотая булавкой, рубин на ней сверкает, как жирная капля крови. Женщина склонилась над горшком и поливает, напевая. У нее сладкий и нежный голос; я сажусь, прослезившись, и слушаю ее. В какой-то момент наши глаза встречаются, и она делает знак, будто хочет что-то мне дать. Я протягиваю руки, как она мне показала, в виде объятья. И она начинает бросать мне, доставая из юбки, где они были спрятаны, горячие яблоки, как те, что продают на праздниках, печенные в маленьких земляных печах, посыпанные сахарной пудрой, а затем нанизанные, будто головы младенцев, на длинные палочки с множеством веток.

Весна

Я поднялся по ступенькам, высеченным в высоких скалах, и вышел на плоскогорье, которое развернулось передо мной, словно гигантское ухо. Вдали холмы купались в свете, они были цвета забитых животных на крюках. Куда бы я ни смотрел, я видел грязь, сухую, потрескавшуюся. Ни зеленого листочка, ни цветка, ни одной пчелы. И воздух пах тяжело, будто выходил из пустой бочки.

Пока я шел, мне казалось, что слышу, как бежит вода глубоко в подземных желобах. Я приложил к земле ухо и четко расслышал звук бурлящей воды и легкий шелест.

Я достаю из кармана свой нож, вонзаю его в землю – я почувствовал, как он входит, словно в плоть большой рыбы, – и начинаю ее нарезать, рвать на куски, с силой отдирая покрывавшую ее корку.

И тогда, что за чудо! Тысячи бутонов и цветов с мятыми лепестками, белыми, розовыми и фиолетовыми корнями, бесчисленными саблевидными листьями, букашками, шершнями с остроконечными носами, мясными мухами цвета морской волны, мотыльками и бабочками со сложенными крыльями открылись – целый спящий мир, его постепенно согревали лучи солнца, выводили из оцепенения, пробуждали от спячки.

Кудрявая трава вырастала, треща, вокруг меня. Воздух благоухал. Птица вышла из норки, стряхнула землю с крыльев и сказала мне: «Еще немного, и весна в этом году осталась бы скрыта под землей».

Сузанна

Я иду по лесу; за мной следуют моя собака, мой маленький поросенок и бесчисленные внуки.

Птицы беспрерывно падают с неба – я выбираю белых и сую в карман. Я надменно иду дальше в своем летаргическом сне; меня сопровождают дети, собака, поросенок.

«Сузанна, – кричу я собаке, – иди ко мне».

И тут же поросенок, которого я потерял из виду, услышав свое имя, выскакивает из листьев, бежит галопом и подкатывается на спине к моим ногам. Я глажу его, как он просит, по животу.

Мне говорили об этом, а я не верил. Поросенок – более верное животное, чем собака.

Мои собаки

Мать, Е… – наша приемная дочь, – я и две моих собаки проходим по площади и торжествующе подходим к галерее, расположенной под гостиницей «Артаксеркс». Осенний вечер умыт солнцем, и благоухание цветов, которым встречают нас цветочные магазины, наполняет меня ликованием. Мы все вместе идем покупать мне пару обуви. Собаки, как только видят людей – на улице и в галерее кафе набиты битком, – с силой натягивают поводки, сопротивляются и хотят повернуть назад; они нас очень мучают. Я догадываюсь, что так, изо всех сил стараясь их удержать, мы больше похожи не на триумфальное шествие, а на маленький измученный караван. Наконец мы доходим до обувного магазина в глубине галереи, тоже полного народу. Я спрашиваю у продавца туфли – красные и круглые спереди, на толстой резиновой подошве. Мальчик исчезает в коридоре, где нагромождены до потолка целыми рядами картонные коробки с обувью. Вскоре он возвращается с парой желтых высоких ботинок и выпаливает мне дурацкое оправдание, бросая вороватые испуганные взгляды на запыхавшихся собак, которые сидят рядом со мной запыхавшиеся, открыв свои огромные пасти, и следят за ним. Я уверен, что туфли, нужные мне, есть в магазине, но ему было лень искать. Я зверею, видя, что он хочет от меня избавиться, чтобы побежать к другим клиентам; их становится все больше, и они ждут. Возможно, его с самого начала терроризировало присутствие собак, и он хочет отделаться от меня.

«Носи их сам, лентяй», – отвечаю я в гневе и еле сдерживаюсь, чтобы не дать ему пощечину. Мы выходим из магазина. На улице большое открытое кафе забито так, что яблоку негде упасть, – даже на большой праздник не увидишь такого стечения народа. Столы и стулья составляют непроходимую стену – нигде ни малейшего прохода. Как мы пройдем сквозь этих людей с собаками?

«Вы возьмите суку и посмотрите в той стороне, может, найдете проход, а я посмотрю, как выбраться с моим Муркосом», – говорю я матери и Е., и мы расходимся.

Через несколько метров, там, где заканчивается кафе и начинается дорога, я с беспокойством различаю еще одну стену из голов и спин. Это сидят чистильщики обуви, выстроившись в ряд на краешке тротуара, свесив ноги на дорогу, рядом с ними ящички с начищенными ручками, маленькими зеркалами и бронзовыми сверкающими украшениями. Наконец я принимаю смелое решение – выбираю две головы, чуть отделенные одна от другой, и хватаю своего пса, чтобы перенести между ними на руках. Только у меня это с огромным трудом получилось – кобель крупный и тяжелый, как медведь, – и я протащил его наполовину, как с разочарованием вижу, что зря старался, мы не можем спуститься: кафе намного выше улицы, а ступенек нет. Изнуренный, и все же размышляя, что делать, я ставлю собаку возле стола, по случайности единственного остававшегося свободным во всем кафе. Тотчас некий завсегдатай встает и протестует против этой моей – как он говорит – грубости: я поднял животное на стол. Он кричит и угрожает, что пойдет к мэру и подаст на меня жалобу. Я, не произнося ни звука, оставляю его надрывать горло. Устав кричать, он бежит в аптеку, где частенько бывает мэр, чтобы осуществить свою угрозу. Тем временем у меня получается воспользоваться путаницей и проходами, образованными в рядах стиснутых столиков после неожиданного ухода вспыльчивого завсегдатая, и я выхожу со своей собакой на улицу. Мы бегом пересекаем ее – впереди пес, за ним я, – и вот мы уже идем по тому же месту, откуда пришли. Мы проходим мимо пустой таверны, амбара с сеном, дома, обвитого плющом, и не встречаем ни души. Мы поворачиваем в первый переулок и останавливаемся у моста. Моя мать, облокотившись на перила, ждет меня.

«Где собака?» – кричу я ей, потому что не вижу собаки рядом.

«Я оставила ее привязанной к столу на площади. Она сама придет, как стемнеет и кафе опустеет», – отвечает мать рассеянно.

«Это неслыханно! Никогда раньше сука не оставалась с чужими», – говорю я, рассердившись. Ее невозмутимость действует мне на нервы. Я оставляю ее и возвращаюсь назад. В третий раз я сегодня иду той же дорогой, ведущей на площадь. Проходя мимо амбара, я вижу за ним маленький холмик. На нем кто-то в ослепительно белых одеждах беспокойно ходит вокруг дерева. Я вглядываюсь получше и узнаю мэра. Боже мой! Чего он туда забрался? А я представлял, как он – после обвинения, выдвинутого мне завсегдатаем кафе, – сидит в этот час в своем кабинете, составляет из напыщенных официальных фраз обвинение против меня, а его дочь за плечом штампует каждую исписанную страницу!

В это же время незнакомая женщина с распростертыми пухлыми руками поспешно поднимается на холм. Мэр видит ее и бежит навстречу; та тоже бежит и падает в его объятья.

Взволнованный этим неожиданным открытием, я продолжаю свой путь.

Сумасшедший

Мы идем по улочке с олеандрами. Я сумасшедший и знаю об этом. Меня сопровождает кассир компании Т., он мой медбрат. Он обнажил мою левую лопатку и, следуя моим указаниям, усиленно делает мне растирания и массаж, очень помогающие мне в моем состоянии. Я объясняю ему, какое благотворное воздействие оказывает на мой помутневший дух нажим на определенные мышцы и узлы в этой части моего тела. Это новый метод лечения, который я только что изобрел. Я говорю ему:

«Я исхожу из того факта, что любое изменение коры головного мозга, то есть каждый особый вид психического заболевания, влечет, соответственно, изменение определенной части тела душевнобольного или одного целого органа. Ясно, что успех данного лечения – оно использует простейшие средства, то есть массаж мышц и нажим на узлы, – зависит, во-первых, от точного определения части тела, зараженной душевным микробом, и, во-вторых, от нашей возможности достигнуть данной области. Мы не можем надеяться на многое, если психический недуг локализовался, допустим, во внутренностях, что хоть и в редчайших случаях, но случается. То есть, как и во всех результативных методах лечения, в этом методе область его применения не бесконечна. Однако ты должен признать, что она очень обширна».

Несмотря на то, что медбрат внимательно слушает, то и дело утвердительно качая своей стриженой головой, я уверен, что он ни черта не понимает из того, что я говорю. Но что мне до того – я чувствую удовлетворение и радость, говоря это, и продолжаю говорить с теплотой и фанатизмом о своей теории. Разве результаты ее применения в моем случае не являются ее самым весомым доказательством?

На обочине дороги ждет мой отец. Он видит нас и подходит, но, кажется, не догадывается о моем состоянии. Он отводит меня в сторону и шепчет на ухо, хитро подмигивая глазом: «Я из дома. В твоей комнате, под столом, я нашел таблетку уротропина!» Он говорит правду, и я знаю почему. Если бы вместо таблетки он нашел птичье крыло, я уверен, не потрудился бы мне об этом сказать; но он хочет подтрунить над моей страстью к лекарствам.

Блуждание

Я иду по пригороду, где прошлой весной спутал улицы и полдня блуждал в поисках какого-то антикварного магазина. На ходу вспоминаю, что где-то здесь должна быть улица с газонами; я знаю, что, если пойду по ней, выйду прямиком к месту, которое много лет назад видел во сне и по которому сегодня очень тоскую. Я нахожу улицу, однако она выводит не к месту из того давнего сна, как я ожидал, а на какую-то высоко расположенную площадь, где открывается вид на улицы и дома неизвестного городка. Посреди площади – лестница со множеством ступенек. Я спускаюсь по ней и попадаю на вторую площадь, вроде первой, но поменьше. (На ней тоже есть ступеньки, они ведут вниз, на третью площадь, а там опять вниз – еще на одну, и так далее до самого городка, который виднеется внизу.) Точно напротив меня – дверь ночного клуба. Я вхожу и оказываюсь в отвратительном притоне, набитом пьяными женщинами и мужчинами. Воздух спертый от табачного дыма и винного перегара. Вскоре до меня доходит, что все посетители принадлежат к одной большой компании, сидящей за поставленными в ряд столиками, один подле другого. Кажется, все они иностранцы. Попойка в самом разгаре, гомон стоит неописуемый. Все пьяны до умопомрачения. Я сажусь напротив и вижу: квадратный кусочек стены, покрашенный в красный цвет, тихонько открывается у них за спиной, словно тайное окошко, и оттуда кто-то обливает их водой. Потом стена снова закрывается, идеально приладившись, так что ни малейшая щелочка не выдает скрытое отверстие. Накрашенная женщина встает со стула, идет на другой конец, где сидит юноша в сером костюме, вспрыгивает к нему на колени, и, облапив его, с силой целует в губы. Юноша с большим трудом вырывается из похотливых объятий, явно ему отвратительных, и встает, чтобы пересесть за другой стол. Он подходит к другой паре, которая бесстыдно балуется. Он стоит и сверху смотрит на них, затем сильным пинком отталкивает женщину, садится на ее место и затевает безобразную игру с мужчиной. Я понимаю: ситуация чем дальше, тем хуже, и все это пустяк по сравнению с тем, что последует далее; я не могу больше здесь оставаться. Воцаряется настоящий бедлам. Я встаю и подхожу к человеку, уже давно бродящему по залу. Он гид этой компании, он привел их сюда и организовал эту пирушку, и пирушка стремительно перерастает в оргию.

«Я понимаю, что в ваши обязанности входило притащить их сюда поразвлечься; вам, надо думать, за это платят. Но сами видите, они перешли все допустимые границы, – говорю я ему. – Еще немного подождите – и они начнут кататься по полу, как свиньи. Попомните мои слова, в конце концов нагрянет полиция, всех заберут в участок, и выпутывайтесь тогда!»

По его расстроенному, растерянному виду понятно, что он всецело разделяет мои опасения, думает так же, как я, или похоже. Вижу: он ходит от стола к столу, что-то говорит посетителям, а они приходят в себя, встают, шатаясь, и собираются уходить.

Теперь мы все вместе поднимаемся по лестнице, маленькими группами. Не успев подняться на последнюю ступень, я вижу, что выход на площадь загораживает толстая железная сетка вроде тех, какими для безопасности закрывают витрины магазинов. Остался только небольшой зазор снизу, всего несколько сантиметров, этакая широкая щель. Передо мной стоит человек. «Наверное, сторож или привратник», – думаю я и сразу же узнаю в нем того гида, с которым недавно разговаривал внизу, в клубе.

Он требует оплатить проход. Достаю банкноту, протягиваю ему. Он отрывает мне билет (четыре листа: две маленькие розовые картонки и два листочка белой бумаги), я беру все это вместе со сдачей. Но сетка, загораживающая мне путь, так и не поднимается. Приходится протискиваться в узкий проем на животе, как кот под дверь.

На свежем воздухе мне становится легче. Спокойно прохожу метров сто – и вдруг слышу, как кто-то бежит сзади, выкрикивая мое имя. Оборачиваюсь и спрашиваю, что ему нужно. Он почтительно приветствует меня и говорит, что его послал контролер, выдавший мне билет на площадной лестнице. «Когда он заканчивал службу – если помните, вы вышли последним – и подсчитывал выручку, то увидел, что не хватает тысячи драхм. Он не уверен, вы уж простите, он тысячу раз извиняется, но, может быть, он по ошибке отдал эти деньги вам вместе со сдачей. Вы его очень обяжете, если потрудитесь пересчитать ваши деньги, и если ненароком найдете лишнюю тысячу, это его тысяча, и он просит ее вернуть».

Я засовываю руку в левый внутренний карман пиджака, куда кладу банкноты. Помню, что у меня сегодня была тысячная бумажка именно в этом кармане, а еще пятьдесят драхм и какая-то мелочь в кармане брюк. И вместо одной обнаруживаю две тысячных бумажки. Вторая к тому же совсем новенькая, и я чувствую, что она клейкая на ощупь. При таком повороте событий, думаю я, лучше всего притвориться дурачком. Этот контролер был гидом из притона, а гид, конечно, самая большая сволочь, какую я когда-нибудь видел. Он буквально раздел своих иностранных клиентов, содрал с них безумную сумму за свои услуги, да вдобавок, вместо того чтобы следить за ними и не давать сильно напиваться, что входит в его обязанности, позволил им пить сколько влезет и, как подозреваю, подбивал пить побольше, чтобы приумножить проценты, которые наверняка вытянул у владельца заведения и потом прикарманил, конечно, вместе с платой за посреднические услуги. Таким образом, это он довел клиентов до плачевного состояния, в каком я их застал, – еще немного, и из-за него их бы забрала полиция. Мало того, он, ненасытный, еще и подрабатывал контролером на выходе; в довершение всего, хотя я заплатил за билет, этот негодник не открыл мне засов, а заставил меня, как кота, проползать на животе в щель под решеткой. Ну уж нет, довольно он заработал, довольно наделал пакостей! Я оставлю себе его тысячу, в наказание и потому что – кроме всего прочего – я в последнее время пребываю в неважном финансовом положении.

«Очень жаль, но не я выгадал от этой ошибки», – говорю я незнакомцу и решительным шагом продолжаю прогулку.

Продолжение

Я прохожу мимо магазинчика, где продаются конфеты, орехи, мед, кедровые орешки и так далее. Я вынимаю монетку и прошу арахиса: «На две драхмы арахиса, пожалуйста». Торговец, одетый в белый халат и белую шапочку, достает с полки (я замечаю, что полки у него почти пустые, на них совсем немного товара) круглую прозрачную коробку из пластика – в коробке видны несколько орехов, неочищенных, в скорлупе. Мне странно – я впервые вижу, – что орехи продают не в кульках из газеты или в бумажных пакетах, а в коробках из прозрачного пластика.

«Черт возьми! Не хватит на две драхмы», – говорит торговец.

Я думаю, что так он выражает сожаление. Что орехи у него кончились, больше их нет. Но он достает с полки за прилавком коробку, такую же, как первая, но гораздо больше, и насыпает из нее в мою доверху. Затем он берет маленькую коробку с вываливающимися через край орехами и, говоря мне: «Простите, секундочку, я их взвешу», – выходит через заднюю дверь. Эта дверца ведет в сад какой-то шашлычной. Я вижу, как он идет к столу с весами, какие бывают в шашлычных, и взвешивает.

Вскоре он возвращается в магазин, входит в ту же самую дверь, таща в руках картонный поднос, и дает его мне. На подносе, кроме орехов, лежат две благоухающие индейки с розовой запеченной корочкой. Я готовлюсь взять весь поднос и достаю деньги, чтобы заплатить.

«Сколько я должен?»

«Три тысячи драхм, пожалуйста», – говорит он мне вежливо.

Я лишаюсь рассудка и вскакиваю, услышав эту сумму. Я совершенно не протестую, что я заказывал только арахис, а он нагружает меня еще и индюшками, я только сижу и думаю, как могут две индейки и несколько граммов орехов стоить три тысячи драхм!

Но и это еще не самое худшее (конечно, – рассуждаю я, – торговец кажется честнейшим, он сильнее меня в математике и не может ошибаться). Меня беспокоит сейчас то, что у меня с собой только две тысячи и какая-то мелочь, этого не хватит, чтобы расплатиться.

Заключенный

Заключенный в стекло, я не видел ничего, кроме полных рук моей матери, которая снова крепко закупорила крышку. Затем она приклеила этикетку на бутылку и поставила меня высоко, на полку в кухне, среди других банок с ее вареньями.

Смоковница

Я наклонился и поцеловал ее.

«Я ветер, – прошептал ей нежно на ухо, – пойдем за ту смоковницу. Я подую, и будут падать ее листья вокруг нас, медленно-медленно, – и никакой нахальный глаз не сможет увидеть нас, когда я буду тебя обнимать».

Она, вынув из волос маленькую монетку, показала ее мне, а затем, смотря вдаль, в ту сторону, где высилась одинокая смоковница, стала играть ею в своей ладони.

«Ответ написан здесь», – сказала она и высоко подкинула монетку, и та, отклонившись с пути, упала в озеро рядом с нами.

Я без колебаний кинулся в воду. Быстро достал до дна. Искал, искал, раздвигая высокие водоросли, но монеты нигде не было видно. Опечаленный, я решил подняться, вытащив перед этим из тины серебряную ложечку, чтобы принести ей. Крепко зажав ее в руке, я всплыл на поверхность.

«Я ел с нее, когда был маленький», – хотел я ей сказать, но она исчезла – а монетка, которую я столько времени искал, блестела среди камней на берегу.

Я понял, что звать ее бесполезно; да я и не знал ее имени.

Я поднял с земли монетку и потащился к смоковнице. Приблизившись, я с ужасом заметил, что на ней нет листьев. Она была совершенно сухой, а из ее дупла взад и вперед сновали полчища муравьев.

В

О, какими, какими метлами Это солнце с небес стряхнуть? Сергей ЕсенинПоездка
Посвящается Илии
Площадь была пустынна, и камни ее мостовой дымились от зноя.

– Найти бы лодку, чтоб забрала бы нас с этого острова! – сказал мой товарищ.

Он снова начал бредить. Если бы я напомнил ему, что мы не переплывали моря, это все равно бы не помогло.

– И куда бы мы поехали? – только и спросил я, насколько мог спокойно, показывая ему на глубокую, непреодолимую тьму вокруг нас, окружающую площадь, как высоченный забор.

– То есть ты хочешь сказать, что нам не выбраться за пределы площади?

– Я уже отвечал на этот вопрос сотни раз – почему ты не хочешь этого понять?

– Дело не в том, что я не понял – я не хочу в это верить! – сказал он, безнадежно склонив голову.

– Поверь в это! – закричал я, рассердившись и теряя терпение. – Солнце, неизвестно почему, остановилось уже несколько недель назад точно над нами и, концентрируя свой свет, как прожектор, направляет его исключительно на эту площадь. Оно отрезало нас от всего остального мира!

– Пленники солнца! – пробормотал он.

– Наконец-то! – воскликнул я с облегчением. – Ты сказал это! Или я, может, не расслышал? Скажи еще раз погромче. Не трепещи перед правдой. Дай я тебя поцелую.

Он отказался, отвернув резким, обидным движением лицо.

– Но почему оно выбрало именно нас? Что особенного мы из себя представляем? Ах! Зачем я тебя послушал? – захныкал он. – Это была твоя идея изменить планы и прийти сюда почитать газету. Разве плохо было, я тебя спрашиваю, столько лет, когда мы читали ее у меня на террасе? Ты хотел какой-нибудь перемены. Согласен. Я не говорил нет. Я не отказывался. Я в свою очередь предложил тебе прийти на твою террасу.

– Он неизлечимый тупица, – подумал я, – и какой неблагодарный!