– Откуда тогда Тирру?
– Он не пользуется этим именем сейчас, мемсахиб, – чистосердечно объяснил садовник. – Он скрывается от полиции.
– От полиции?! – изумилась госпожа Чаттерджи.
– Да, мемсахиб. Но он ничего не сделал. Просто полиция не дает ему покоя – вроде бы из-за продовольственной карточки. Возможно, он добыл ее как-то незаконно – он ведь не местный.
– Мне казалось, что он из Бихара или откуда-то из тех мест, – сказала госпожа Чаттерджи.
– Да, мемсахиб. Или из Пурва-Прадеш. А может, даже из Восточного Уттар-Прадеш. Он неохотно говорит об этом. Но он неплохой парень, видно, что у него на уме нет ничего дурного. – Садовник указал на клумбу, прополотую Тирру.
– А почему он к нам устроился?
– Он считает, что дом судьи – самое безопасное место, мемсахиб.
Госпожа Чаттерджи не совсем поняла эту логику.
– Да, но… – начала она, но решила оставить это. – А что вы хотели сказать о хризантемах?
Садовник принялся толковать о безобразиях шоферского сына. Она кивала, но не слушала. «Все это очень странно, – думала она. – Может быть, рассказать мужу?» Тут она увидела Дипанкара и стала махать ему, чтобы посоветоваться с ним.
Дипанкар подошел. Он был одет в курту-паджаму и имел серьезный вид.
– Произошло нечто чрезвычайное, Дипанкар, – сказала его мать. – Мне нужен твой совет.
– Он и с деревьями так поступает, мемсахиб, – продолжал садовник, увидев в подошедшем союзника. – Он сбил все плоды личи, все гуавы и все джекфруты с дерева, что растет в задней части сада. Это меня всерьез беспокоит. Только садовник может понять страдания дерева. Мы трудимся не покладая рук, заботимся о том, чтобы оно плодоносило, а этот бандит сбивает плоды палками и камнями. Я показал их шоферу, а что толку? Он не шлепнул его, даже не рассердился. Все, что он сказал: «Сынуля, так не поступают». Если бы мой сынишка повредил его большой белый автомобиль, вот тогда он разошелся бы, – заключил садовник, энергично кивая.
– Да-да, это весьма плачевно, – рассеянно отозвалась госпожа Чаттерджи. – Дипанкар, дорогой, ты знаешь, что этот смуглый молодой человек, который помогает в саду, скрывается от полиции?
– Да ну? – задумчиво отреагировал Дипанкар.
– Тебя это не беспокоит?
– Нет пока. А что?
– Но он же может зарезать нас прямо в постели!
– А что он натворил?
– Неизвестно. Это может быть все что угодно. Мали говорит, что это связано с продовольственными карточками. Но он не уверен. Прямо не знаю, что делать. Твоему отцу очень не понравится, что мы прячем беглого преступника. И он ведь даже не из Бенгалии.
– По-моему, Шамбху – хороший парень.
– Его зовут вроде бы не Шамбху, а Тирру.
– Я думаю, не стоит беспокоить бабу́.
– Но полиция разыскивает преступника, а он ухаживает за хризантемами судьи Высокого суда…
Дипанкар посмотрел на сохранившиеся белые хризантемы на дальней клумбе позади его хижины.
– Я посоветовал бы все же не говорить об этом бабé. У него и без того хватит забот теперь, когда Тапан уходит из Джхила.
– Конечно, полиция не всегда… – продолжала госпожа Чаттерджи. – Что ты сказал?
– И поступает в Святого Ксаверия. Очень мудро с его стороны. И тогда, ма, он сможет посещать Шантиникетан.
– Шантиникетан?
Госпожа Чаттерджи не могла понять, какое отношение имеет это святое место к тому, о чем они говорили. Ей вспомнились деревья – большие деревья, под которыми она сидела и внимала урокам своего великого учителя Гурудева, насадившего сад всей бенгальской культуры.
– Он был оторван от почвы Бенгалии и потому несчастен. Отсюда его раздвоение, понимаешь, ма?
– Ну да, я же говорю, у него два имени, – сказала госпожа Чаттерджи, следуя по другой колее разговора. – Но при чем тут Тапан и школа Святого Ксаверия?
– Я говорю о Тапане, маго, – произнес Дипанкар задушевно. В голосе его звучала спокойная печаль. – Ему нужно не озеро Джхил, ему не хватает «глубины бесконечных озер – нежных, прохладных, как полуночное небо». Поэтому он и грустит. Поэтому и оценки у него такие плохие. В этом причина. Он страдает без песен Тагора, он привык слушать, как вы с Куку исполняете «Рабиндрасангит»
[185] по вечерам, в час коровьей пыли
[186].
Дипанкар говорил очень убедительно, потому что убедил в этом самого себя. Он даже продекламировал волшебные строки:
– Наконец тоске по дому стал я не в силах сопротивляться…Кланяюсь родине прекрасной моей – Бенгалии!О, берега Твоих рек, прохлада и утешенье ветров;равнины твои, чью пыль небо, склоняясь, целует;в утренних сари тумана деревни Твои – гнезда покоя и тени;Твой зеленый манговый лес, полный веселых забав пастушков;о, глубина бесконечных озер – нежных, прохладных, как полуночное небо;о Твои добрые жены, несущие кувшины с водой по домам;я трепещу всей душою и плачу, когда говорю тебе: «Мама».
Госпожа Чаттерджи декламировала вместе с сыном. Она была глубоко тронута. Дипанкар тоже был глубоко тронут.
– Вот поэтому он и плачет, – заключил он.
– Но он не плакал, – возразила госпожа Чаттерджи, – только сердился.
– Это потому, что он не хотел расстраивать тебя и бабý. Но, ма, готов поклясться самым для меня дорогим, что сегодня он плакал.
– Ну, знаешь, Дипанкар… – произнесла госпожа Чаттержи, удивленная и чуть недовольная его горячностью. Однако затем подумала о Тапане, чей бенгали действительно ухудшился после поступления в Джхил, и мысль о том, что он несчастен, овладела ею. – Но какая же школа примет его среди года?
– А, – отмахнулся Дипанкар от этого пустякового препятствия. – Я забыл сказать, что Амит-да уже договорился в Святом Ксаверии. Все, что нужно, – согласие матери… «Я трепещу всей душою и плачу, когда говорю тебе: „Мама“», – повторил он строку стихотворения.
При слове «мама» госпожа Чаттерджи прослезилась – даром, что была образцовой брамо.
Тут ей пришла в голову мысль. По правде говоря, на нее обрушилось столько информации, что мысли ее несколько путались.
– Но как же бабá? – спросила она. – Все это так неожиданно. Ведь за школу уплачено… Он что, действительно плакал? И это не повредит его учебе?
– Амит-да согласился помогать Тапану, если потребуется, – ответил Дипанкар, решив этот вопрос за брата. – Куку будет знакомить его с песнями Тагора, по одной каждую неделю. А ты можешь исправить его орфографию бенгали.
– А ты? – спросила мать.
– Я?.. У меня не будет времени учить его чему-нибудь. Я со следующего месяца начинаю работать в «Гриндлейсе».
Его мать была поражена и боялась верить своим ушам.
16.6
За столом в Баллигандже сидели семь человек с фамилией Чаттерджи и семеро с другими фамилиями.
Амита с Аруном посадили не рядом – и это было к лучшему. У обоих имелись установившиеся взгляды – у Амита на некоторые вещи, у Аруна на всё. Поскольку встреча происходила у него дома, Амит был не так замкнут, как обычно в обществе. В собравшейся компании он чувствовал себя свободно. Семеро гостей либо уже породнились с Чаттерджи, либо были близки к этому. К ним относились госпожа Рупа Мера с четырьмя детьми и зятем (который, судя по всему, оправился от болезни) и молодой немецкий дипломат, небезответно ухаживавший за Каколи. Менакши Меру в Баллигандже по привычке относили к семейству Чаттерджи. Дедушка Чаттерджи прислал записку, что не может принять участие в сборище.
– Ничего, что я с Пусиком? – спросил Тапан, войдя в столовую из сада. – Думаю, ему надоело сидеть на привязи. Может, я спущу его с цепи? Новых грибов у нас ведь нет.
– Ни в коем случае, – испугалась госпожа Чаттерджи. – Чтобы он опять укусил Ганса?
Ганс нахмурился; на лице его появилось недоуменное выражение.
– Прошу прощения, что значит слово «гриб» в данном контексте? – спросил он.
– Да, надо вас просветить, – ответил Амит. – Ведь Пусик вас уже кусал, так что вы теперь наш брат по крови. Или по слюне. Грибы – это молодые люди, которые ухаживают за Куку. Они произрастают везде и очень быстро. Некоторые из них приносят цветы, но чаще они просто хандрят при луне. Поэтому, когда вы женитесь на Куку, будьте начеку. Я бы на вашем месте остерегался грибов – как съедобных, так и всех прочих.
– Да уж, – согласился Ганс.
– А как дела у Кришнана, Куку? – спросила Минакши, не очень внимательно следившая за разговором.
– Он воспринимает все с пониманием, – ответила Куку. – Для него всегда найдется уголок в моем сердце, – добавила она с вызовом.
Ганс нахмурился еще больше.
– Вы можете не беспокоиться, Ганс, – сказал Амит. – Это не означает ничего особенного. У Куку в сердце много уголков, отведенных тому или иному знакомцу.
– Ничего подобного, – возмутилась Куку. – А тебе вообще никто слова не давал.
– Вот как?
– Да. У тебя сердца совсем нет. Ганс не любит, когда легкомысленно говорят о чувствах. У него чистая душа.
Минакши, которая немного перебрала спиртного, пробормотала:
– Джентльмены, знаю лично, —как один – народ приличный…
Ганс покраснел.
– Вздор, Куку, – сказал Амит. – Ганс – сильная личность и может вынести и не такое. Это сразу чувствуется по его рукопожатию.
Ганс поежился.
Госпожа Чаттерджи сочла, что пора вмешаться:
– Ганс, не принимайте всерьез то, что говорит Амит.
– Да, – согласился Амит. – Только то, что я пишу.
– Он начинает болтать всякую ерунду, когда у него не клеится то, что он сочиняет. У вас есть какие-нибудь известия от сестры?
– Нет, но жду их со дня на день.
– Как вам кажется, Ганс, мы типичная семья? – спросила Минакши.
Задумавшись, Ганс ответил дипломатично:
– Я сказал бы, что она нетипично типичная.
– А может, типично нетипичная? – предположил Амит.
– Он не всегда такой, – заметила Куку Лате.
– Разве?
– Нет-нет, он не такой…
– Какой «не такой»? – спросил Амит.
– Не такой эгоист! – раздраженно бросила Куку.
Ей хотелось, чтобы Амит произвел хорошее впечатление на Лату. Но Амит, казалось, был в таком настроении, когда его не заботило, какое он производит впечатление.
– Если бы я старался быть менее эгоистичным, я потерял бы те качества, которые позволяют мне производить суммарную радость.
Госпожа Рупа Мера посмотрела на него в полном недоумении.
– Я имею в виду, ма, – объяснил Амит, – что тогда сестры меня заклюют, я буду послушным и пострадает мое творчество, а поскольку оно доставляет удовольствие гораздо большему числу людей, чем круг моих знакомых, в сумме потеряет вся вселенная.
Это показалось Рупе Мере чрезвычайно самонадеянным.
– Но разве это причина, чтобы дурно обращаться с близкими? – спросила она.
– Думаю, да, – ответил Амит, развивая пришедшую ему в голову идею. – Я, к примеру, в период вдохновения требую еды в самое разное время, долго не отвечаю на письма – иногда месяцами.
С точки зрения госпожи Рупы Меры, не отвечать на письма было просто преступно. Если все начнут так делать, это будет конец всей цивилизации, как она ее себе представляла. Она посмотрела на Лату, которая, похоже, получала удовольствие от разговора, хотя и не принимала в нем участия.
– Я уверена, никто из моих детей не будет так поступать, – сказала она. – Когда я уезжаю куда-нибудь, мой Варун пишет мне каждую неделю, – добавила она меланхолично.
– Конечно, они не будут, ма, – сказала Куку. – Просто мы избаловали Амита, и он думает, что может безнаказанно делать все, что заблагорассудится.
– Совершенно верно, – раздался голос отца Амита с другого конца стола. – Савита говорит, что она всерьез увлеклась правоведением и ей не терпится заняться им на практике. Зачем приобретать знания, если не использовать их?
Амит на время угомонился.
– Дипанкар наконец выбрал свой путь, – добавил судья Чаттерджи с одобрением. – Банк – самое подходящее для него место.
– Там он наконец найдет свой Идеал, – не удержалась от сарказма Куку, – который будет подливать ему скотч и стенографировать его размышления о Высоком.
– Очень смешно, – осуждающе произнес судья. Он был доволен Дипанкаром в эти дни.
– А ты, Тапан, несомненно, будешь доктором? – спросил Амит с притворным одобрением.
– Не думаю, дада, – ответил Тапан. Вид у него был вполне счастливый.
– Как по-твоему, дада, не зря я принял такое решение? – спросил Дипанкар Амита. Оно пришло к нему довольно спонтанно вместе с мыслью, что удалиться от мира можно, если погружен в мирские дела, но теперь он стал сомневаться, правильно ли это.
– Мм… – протянул Амит, встревожившись за судьбу своего романа.
– Ну так что? Ты одобряешь? – настаивал Дипанкар, с задумчивостью глядя на стоявшую перед ним красивую раковину с тушеными овощами.
– Да, – ответил Амит. – Но я тебе этого не говорил.
– Как это?
– Ты непременно почувствуешь, будто на тебя давят, и передумаешь. Могу только сказать, если это поможет, что ты в последнее время не такой насупленный, как обычно.
– Это верно, – подтвердил судья Чаттерджи. – Боюсь, Ганс, мы должны казаться вам весьма своеобразной семьей.
– Нет, – галантно ответил Ганс. – Не весьма своеобразной. – Они с Каколи обменялись нежными взглядами.
– Мы надеемся, что вы споете нам после обеда, – продолжил судья.
– А, хорошо. Что-нибудь из Шуберта?
– Кто может с ним сравниться? – отозвалась Каколи.
– Ну…
– Для меня не существует никого, кроме Шуберта, – проговорила Каколи с пафосом. – Он единственный мужчина в моей жизни.
В дальнем от них конце стола Савита беседовала с Варуном. Весь обед он просидел с хмурым видом, но при разговоре оживился.
Пран и Арун говорили о политике. Арун, не особенно интересуясь мнением Прана, прочел маленькую лекцию о том, что стране необходима сильная рука.
– Хватит уже нам этих тупых политиков, – рассуждал он. – Мы не заслуживаем вестминстерской модели правления. Да и англичане не заслуживают. Мы все еще развивающееся общество, как нам непрерывно твердят наши заправилы в дхоти, которые заигрывают с нами.
– О да, у нас кто-нибудь обязательно с тобой заигрывает, просто невозможно на улицу выйти, – произнесла Минакши, закатив глаза.
Куку фыркнула.
Арун пронзил Минакши взглядом и проговорил вполголоса:
– Что невозможно, так это вести серьезный разговор, когда ты под мухой.
Минакши настолько не привыкла получать нагоняй от Чужака в ее родительском доме, что сразу стихла.
После обеда, когда все перешли в гостиную и был подан кофе, госпожа Чаттерджи отвела Амита в сторону и сказала:
– Минакши и Куку правы. Она хорошая девушка, хотя почти не раскрывает рта. Но с тобой, я думаю, она быстро вырастет.
– Маго, ты говоришь так, будто она тоже какой-то гриб. Чувствую, Куку и Минакши тебя уже обработали. Но не бойся, я не стану избегать ее только потому, что ты этого не хочешь. Я не Дипанкар.
– Никто тебя с ним и не сравнивает, – сказала госпожа Чаттерджи. – Мне только хотелось бы, чтобы ты был приветливее за столом.
– Все, кто мне нравится, должны увидеть меня во всем блеске, – возразил Амит.
– Не думаю, что такой подход полезен в обществе, дорогой.
– Согласен. Но подходить ко всему с точки зрения полезности тоже может быть бесполезно. Почему бы тебе не побеседовать с госпожой Мерой немного? Она держалась довольно замкнуто за обедом. Ни разу не упомянула свой диабет. А я поговорю с ее дочерью и извинюсь за свое недостойное поведение.
– Как пай-мальчик.
– Как пай-мальчик.
16.7
Амит подошел к Лате, беседовавшей с Минакши.
– Иногда он бывает ужасно груб – без всякой причины, – говорила Минакши.
– Это обо мне? – спросил Амит.
– Нет, – ответила Лата, – о моем брате.
– А-а…
– Но это вполне можно сказать и о тебе, – бросила Минакши. – Уверена, ты либо писал что-нибудь странное перед обедом, либо читал что-нибудь не менее странное.
– Ты права. Я хотел пригласить Лату посмотреть книги, которые обещал ей послать, но так и не послал. Это подходящий момент, Лата? Или ты предпочитаешь сделать это в другой раз?
– Нет-нет, момент подходящий. Но не начнут ли они как раз петь?
– Думаю, запоют минут через пятнадцать, не раньше… Прошу прощения, что был так груб за обедом.
– Ты разве был груб?
– А разве не был? Тебе показалось, что не был? Может, и так. Теперь уже трудно сказать.
Когда они проходили мимо комнаты, где был заперт Пусик, за дверью раздалось рычание.
– Гипотенузу этого пса надо оквадратить, – заметил Амит.
– Он действительно укусил Ганса?
– Еще бы. И очень сильно. Сильнее, чем Аруна. Правда, на белой коже все выглядит страшнее. Но Ганс перенес это стойко. Это своего рода обряд посвящения в родственники.
– О! Мне это тоже предстоит?
– Трудно сказать. А ты хочешь, чтобы Пусик тебя укусил?
Лата смотрела на комнату Амита новыми глазами. Это здесь он написал «Жар-птицу» и посвящение ей, Лате. Бумаг вокруг было набросано больше, чем в прошлый раз, когда она заходила сюда. На кровати валялась одежда и книги. «Казалось мне, кровь стынет в жилах, / хотя и жарко очень было», – вспомнилось Лате. Вслух она спросила:
– От тебя хорошо видно амальту?
Амит открыл окно:
– Не очень. Лучше всего ее видно из комнаты Дипанкара. Она как раз над его хижиной. Но мне видно ее тень, и этого достаточно.
– «…как тень амальты легкий ветер / качал с травою в лунном свете».
– Да. – Обычно Амит не любил, чтобы ему цитировали его стихи, но, когда это делала Лата, он не возражал. – О, подойди к окну! Как ночь нежна
[187].
Они постояли у окна. Было полное безветрие, и ничто не качало тень амальты. С ветвей свисали темные листья и длинные стручки с горошинами, но кистей желтых цветов не было.
– Ты долго писал это стихотворение?
– Нет. Я сочинил его в едином порыве, когда эта чертова птица не давала мне уснуть. Однажды я написал шестнадцать безумных терцетов, лихорадочно стремясь к какой-то вершине. Можешь себе представить? Шестнадцать! Я чуть с ума не сошел. А потом несколько дней доводил стихотворение до ума. При этом мне жутко не хотелось даже смотреть на него, и я избегал этого, как мог. У меня всегда так. Терпеть не могу писать.
– Ты терпеть не можешь писать?! – Лата повернулась к нему. – Почему же тогда пишешь?
Амит нахмурился:
– Это лучше, чем тратить жизнь на возню с законами, как отец и дед. А главная причина в том, что мне нравится, когда вещь уже написана. Писать ее – вот что скучно. С небольшим стихотворением помогает, конечно, вдохновение. Но с этим романом приходится силой загонять себя за стол. За работу, за работу, Макбет, не увиливай
[188].
Лата вспомнила, что Амит сравнивал роман с неудержимо разрастающимся баньяновым деревом. Это сравнение показалось ей довольно зловещим.
– Может, ты выбрал слишком мрачную тему?
– Да. И наверное, это слишком недавняя история. – Со времен голода в Бенгалии не прошло и десяти лет, и память о нем была еще слишком жива у тех, кто его пережил. – Но я не могу начать все с начала, это хуже, чем переписывать. Он у меня написан уже на две трети. Две трети, две трети, поймали птичку в сети… Но я же обещал показать тебе книги… – Он внезапно остановился. – У тебя очень приятная улыбка.
– Как жаль, что я не могу ее видеть, – рассмеялась Лата.
– Ты не оценила бы ее, – возразил Амит. – Ты не сумела бы это сделать – по крайней мере, так хорошо, как я.
– Ты, я смотрю, знаток улыбок, – заметила Лата.
– Вовсе нет. – Амит вдруг впал в меланхолию. – Знаешь, Куку права. Я эгоист. Я не задал тебе ни одного вопроса о том, как ты живешь, хотя я действительно хочу знать, что с тобой происходило с тех пор, как ты поблагодарила меня в письме за книгу. Как прошел спектакль? Как твои занятия? А пение? И ты сказала, что написала стихотворение «под моим влиянием». Я хочу прочитать его.
– Я взяла его с собой, – сказала Лата, открывая сумочку, – но, пожалуйста, не читай его сейчас. Оно совершенно бесталанное, и это меня лишь расстроит. Я принесла его только потому, что ты профессионал…
– Хорошо, – кивнул Амит.
Неожиданно он почувствовал, что не знает, как продолжить разговор. Он собирался открыть Лате свою душу, сказать о своих чувствах к ней, но не находил слов.
Они отошли от окна.
– Ты в последнее время писал какие-нибудь стихи? – спросила Лата.
– Ну вот, например, – ответил Амит, порывшись в бумагах. – Я не вкладывал в него душу. Это об одном друге семьи – ты могла видеть его на вечеринке, когда вы в прошлый раз приезжали в Калькутту. Куку повела его на второй этаж показать свои картины, и ей вдруг пришли в голову две первые строчки. Он довольно толстый. Она попросила меня, как домашнего поэта, продолжить их.
Стихотворение называлось «Роли Поли»
[189].
Коли, кланяясь привычно,на второй бредет этаж.Миссис Коли, как обычно,начинает «абордаж».«Ты молился? Или сонный? —злится, хмурится. – Постой,почему ты бьешь поклонылишь на лестнице крутой?»Мистер Коли наш – профессор —в мыслях сутки напролет(лишь на лестницах, агрессор,вся теория живет!).«Есть иди! Остынет! Слушатьнету сил всю эту чушь!…»«Да, – в ответ, – спускаюсь кушать…»Вот же – золото, не муж!
Лата невольно улыбалась, читая стихотворение, хотя оно показалось ей глупым…
– Его жена в самом деле такая стерва?
– Нет-нет, это просто поэтическая вольность. Поэты сочиняют таких жен, с какими им удобнее иметь дело в данный момент. Куку считает, что только первая строфа действительно чего-то стоит. Она сочинила и вторую, которая гораздо лучше моей.
– Ты не помнишь ее?
– Лучше попроси Куку продекламировать.
– Сейчас это у меня не получится, – сказала Лата. – Она уже начала играть.
Снизу донеслись звуки рояля, вслед за которыми прозвучал баритон Ганса.
– Нам, наверное, надо пойти к остальным, – сказал Амит. – Осторожней на лестнице.
– Хорошо.
Пусик никак не отметил их прохождения. Видимо, музыка успокоила его нервы – а может, он не хотел просыпаться. Они вернулись в гостиную. При их появлении госпожа Рупа Мера нахмурилась.
Исполнив две-три песни, Ганс и Куку раскланялись, последовали аплодисменты.
– Я забыл показать тебе книги, – сказал Амит.
– Я тоже забыла о них.
– Ну, вы же еще не уезжаете. Жаль, что вы не приехали двадцать четвертого, как собирались. Я сводил бы тебя на полночную мессу в собор Святого Павла. Прямо как в Англии – даже не по себе.
– Дедушка плохо себя чувствовал, и мы отложили поездку.
– Лата, а что ты делаешь завтра? Я обещал показать тебе Ботанический сад – баньян и прочее. Может, сходим, если ты свободна?
– Да вроде свободна… – начала Лата.
– Прагапур, – раздался голос госпожи Рупы Меры за их спинами.
– Что, ма?
– Прагапур. Она едет завтра вместе со всеми нами в Прагапур, – сказала госпожа Рупа Мера Амиту. Затем повернулась к Лате. – Нельзя же быть такой забывчивой! Хареш устраивает для нас ланч в Прагапуре, а ты собираешься слоняться по Ботаническому саду.
– Да, я действительно забыла, – сказала Лата. – Думала о другом, и это выскочило из головы.
– Забыла! – возмутилась Рупа Мера. – Скоро ты забудешь, как тебя зовут.
16.8
Многое произошло в Прагапуре с тех пор, как Хареш устроился в «Прагу» и встречался с Аруном и Минакши в доме директора. Он погрузился в работу и стал таким же «прагаменом» по духу, как и чехи, хотя особой любви друг к другу они по-прежнему не испытывали.
Он не жалел о том, что потерял статус руководителя, поскольку, во-первых, предпочитал не оглядываться назад, во-вторых, у него хватало забот на работе, а главное, он больше всего любил бороться за осуществление своих замыслов и преодолевать препятствия. Он отвечал в качестве мастера за линию обуви с рантом Гудиера – наиболее престижную на фабрике. Гавел и Курилла знали, как и все остальные, что он может изготовить обувь с нуля, проделав сотни операций своими руками с негнущимися большими пальцами и потому способен выявить проблемы производства и контролировать качество.
А проблемы возникли практически сразу же. Работа в «КОККе» не расположила его к бенгальцам, а теперь он решил, что бенгальцы-рабочие еще хуже бенгальцев-начальников. Они работали под лозунгом «Чакри чай, кадж чай на» («Главное – получить работу, а не работать») и не делали из этого никакого секрета. Их выработка была ничтожна по сравнению с возможной, и в этом имелась своя логика. Они стремились снизить норму до двухсот пар в день и в случае ее превышения получать прибавку к зарплате или хотя бы возможность пить чай, болтать, жевать самосу или пан и нюхать табак.
Кроме того, они боялись – не без оснований, – что в случае перепроизводства потеряют работу.
Несколько недель Хареш сидел за своим столом около конвейера и терпеливо наблюдал за работой. Он обратил внимание на то, что рабочие часто простаивали без дела из-за поломки какой-либо машины – так, по крайней мере, они говорили. Как мастер он имел право заставить их чистить в это время конвейер и станки. Но, выполнив его указание, рабочие проходили мимо него с оскорбленным видом и, сбившись в кучку, болтали в ущерб производству. Это выводило Хареша из себя.
К тому же почти все рабочие были бенгальцами и говорили на бенгальском языке, который он знал плохо. Однако оскорбления в свой адрес он понимал, потому что ругательства вроде «сала» одинаковы на хинди и бенгали. Но хотя Хареш был вспыльчив, он предпочитал не обращать на это внимания.
Однако наступил день, когда ему надоело скрипеть зубами с досады и посылать за мастером из механического цеха, чтобы тот привел в порядок вышедшую из строя машину на месте или увез ее к себе. Он решил нанести визит в механический цех самолично. Это положило начало кампании, которую можно было бы назвать Битвой за линию Гудиера. Она развернулась сразу на нескольких фронтах против разнообразной оппозиции, в том числе чешской.
Механики были приятно удивлены, увидев Хареша. Обычно мастер посылал им клочки бумаги с просьбой о ремонте. А тут мастер, причем не простой, а поселившийся за белыми воротами на чешской территории, сам пришел, чтобы поболтать с ними как с равными и даже понюхать табак. Он запросто сидел на табурете, шутил, беседовал о делах и заглядывал во внутренности того или иного агрегата, не боясь испачкать руки. К тому же из уважения к их возрасту и квалификации он называл их «дада».
Впервые они ощутили себя частью общего производственного процесса, а не малозначительным придатком на задворках «Праги». Большинство лучших механиков были мусульманами и говорили на урду, так что языковых проблем не возникало. Одет Хареш был с претензией и даже изменил фасон своего рабочего комбинезона, убрав рукава и воротник и обрезав брюки до колен. Это позволяло ему бороться с жарой, не подвергая опасности – в основном спереди – его кремовую шелковую рубашку. Конечно, в заводской обстановке это выглядело немного пижонски, но зато он говорил с рабочими без всякого превосходства, и это им нравилось. Они с увлечением объясняли ему устройство станков, и благодаря этому Хареш заинтересовался тем, как машины работают, как за ними ухаживать и как их можно усовершенствовать, чтобы повысить их производительность.
Механики со смехом растолковали ему, что рабочие на конвейере водят его за нос. В девяти случаях из десяти они врут, что станки не в порядке.
Это не удивило Хареша, но он спросил, как ему бороться с этими простоями. Тогда механики, проникшиеся к нему дружескими чувствами, пообещали чинить его станки в первую очередь, если с ними действительно что-нибудь случится.
Когда меньшее количество машин стало нуждаться в ремонте, производительность возросла со 180 пар в день до 250, но это все-таки было гораздо меньше возможных 600 или хотя бы 400 пар, которые Хареш определил как реальную норму. Цифра 400 должна была поразить руководителей производства; Хареш же считал, что это вполне выполнимо и что именно он тот человек, который может этого добиться.
Рабочих, однако, даже цифра в 250 пар не устраивала, и они нашли новый способ саботажа. Им разрешалось покидать конвейер на пять минут по «зову природы», и они разработали специальный график, поочередно удаляясь друг за другом в туалет, так что конвейер порой простаивал по полчаса кряду. К этому времени Хареш уже определил зачинщиков саботажа – обычно это были рабочие, выполняющие наименее сложные операции. Он опять же не стал кипятиться, но ясно дал понять, что не потерпит этого, и так образовались два противодействующих лагеря, занявших выжидательную позицию. Спустя два месяца после того, как Хареш приступил к работе, производство упало до 160 пар, и он решил, что пора начинать наступление.
Однажды утром он созвал рабочих и изложил им на смеси хинди и зачаточного бенгали свои соображения, созревавшие в течение двух месяцев.
– Из теоретических соображений и наблюдая за станками, – заявил он, – я могу сказать, что мы способны производить не меньше четырехсот пар обуви в день. И я хочу добиться этого.
– Вот как? – отозвался рабочий, выполнявший самую простую операцию, приклеивание подметок – Покажите нам, сэр, как это сделать. – Он подтолкнул локтем стоящего рядом рослого парня из Бихара, который пришивал рант к туфле, натянутой на колодку, что было наиболее сложным делом.
– Да, сэр, покажите нам, – подхватили некоторые другие. – Докажите, что это возможно.
– Что, изготовить обувь самому?
– Ну а как же иначе?
Позлившись какое-то время, Хареш подумал, что, прежде чем что-либо доказывать, надо добиться гарантии того, что рабочие не станут саботировать рост производства. Он собрал нескольких наиболее активных противников и спросил их:
– Что вы имеете против повышения производительности? Вы боитесь, что вас уволят за ненадобностью?
Один из рабочих улыбнулся и сказал:
– «Производительность» – любимое словечко наших начальников, а нам оно нравится меньше. Вам известно, что, прежде чем в прошлом году были приняты законы трудового права, Новак время от времени вызывал кого-нибудь из рабочих в свой кабинет, говорил, что тот уволен, и рвал его трудовую карточку? Вот так просто. А причина была понятна: «Мы можем выпускать столько же обуви с меньшим количеством людей, так что вы нам больше не нужны».
– Меня не интересует, что было когда-то давно, – отрезал Хареш. – Теперь вас защищают новые законы, а вы по-прежнему удерживаете производство на низком уровне.
– Для того чтобы в людях проснулось доверие, нужно время, – изрек наклейщик подметок с раздражавшей Хареша рассудительностью.
– Что заставило бы вас производить больше? – спросил Хареш.
– Хм. – Рабочий взглянул на своих товарищей.
В результате длительных переговоров с рабочими у Хареша сложилось мнение, что они не станут возражать против повышения производительности, если у них будут две гарантии: никого из них не уволят и они станут зарабатывать больше.
Он пошел к своему старому противнику, хитрому как лиса начальнику отдела кадров Новаку. Нельзя ли будет, спросил он, повысить разряд – и, соответственно, зарплату – рабочим на его линии, если они увеличат производительность до 400 пар в день?
Новак холодно посмотрел на него и ответил:
– «Прага» не повышает разряды на какой-то одной линии.
– Но почему?
– Возмутятся остальные десять тысяч рабочих. Это недопустимо.
Хареш знал о сложной, освященной традицией иерархии на фабрике, которая была хуже, чем в государственных учреждениях, и насчитывала восемнадцать рабочих разрядов. Но он чувствовал, что можно слегка нарушить ее, не вызвав полного обвала системы.
Он решил написать Кханделвалу и, изложив тому свой план, попросить поддержки. План включал четыре пункта. Рабочие линии, выпускающей обувь с рантом Гудиера, доведут производство как минимум до 400 пар в день. Им повысят разряд на единицу, что увеличит их недельную выручку. Если выработка будет превышать 400 пар, пропорционально будет возрастать и оплата труда. Никого не будут увольнять, а, напротив, наймут двух новых рабочих для выполнения особо трудоемких операций.
За месяц до этого Кханделвал послал Хареша на пару дней в Канпур уладить производственный конфликт. Надо было уменьшить один из складов «Праги», большой и нерентабельный, и в связи с этим сократить часть служащих. Руководство действовало строго в соответствии с «Инструкцией по труду», но столкнулось с сопротивлением рабочих, которые устроили забастовку. Зная, что Хареш работал в «КОККе» и был знаком с общей обстановкой в Канпуре, Кханделвал попросил его разобраться на месте. Результатами поездки Хареша он остался доволен. Тот убедил увольняемых сотрудников, что они должны согласиться с решением «Праги», принять солидное выходное пособие и подыскивать себе другую работу. Рабочие «КОККа», доверявшие Харешу и жалевшие, что он с ними больше не работает, помогли ему в этих переговорах, и конфликт был улажен полюбовно.
Таким образом Хареш завоевал доверие директора и решил этим воспользоваться. Как-то утром, пока Кханделвал не добрался до виски в своем клубе, он приехал в Калькутту и положил перед ним лист бумаги со своими расчетами. Кханделвал минуты две изучал сумму затрат, калькуляцию цен, выгодность предложенной схемы и потерю клиентуры в противном случае, а также обоснование повышения разряда рабочих. Посмотрев на Хареша он спросил:
– Вы хотите сказать, что можете удвоить производство?
– Да, – кивнул Хареш. – Я так считаю. По крайней мере, я могу с вашего разрешения попробовать.
Кханделвал написал в верхней части листа: «Согласен. Валяйте» – и отдал его Харешу.
16.9
Хареш никому не сообщил о разговоре с директором, не желая, чтобы это дошло до чехов, и в особенности до Новака. Стараясь обойти его (за что впоследствии поплатился), он сделал неожиданный ход: пошел в профком и обратился к профсоюзным лидерам Прагапура.
– На нашем участке возникла проблема, – сказал он, – и я прошу вас помочь нам решить ее.
Генеральный секретарь профсоюза Милон Басу, деятель продажный, но смышленый, посмотрел на Хареша с подозрением:
– Чего вы хотите?
Хареш объяснил, что ему нужно провести на следующий день собрание своих рабочих в помещении профсоюзного комитета, но он не хочет сообщать об этом Новаку, пока не будет выработано какое-то решение.
Следующий день, суббота, был выходным, и рабочие собрались в профкоме.
– Господа, – обратился к ним Хареш, – я убежден, что мы можем выпускать шестьсот пар обуви ежедневно, станки это позволяют. Я допускаю, что надо будет поставить еще двух человек на особо ответственных участках. Поднимите, пожалуйста, руки те, кто считает, что не справится с этим.
Наклейщик подметок, как профессиональный оратор, сказал с вызовом:
– Рам Лакхан не справится. – И указал на мощного усатого добродушного бихарца, пришивавшего ранты.
Все наиболее трудные операции на конвейере – как и повсюду – выполняли бихарцы. Они же топили печи и следили за порядком по ночам.
– Меня не интересует мнение профессионального оратора, – сказал Милону Басу Хареш. – Рабочий, который только что высказался, всего лишь приклеивает стельки, а на других участках норма выработки для этой операции составляет шестьсот пар в день. Давайте послушаем самого Рама Лакхана. Если он не может выпускать шестьсот пар, пусть так и скажет.
– Какие шестьсот пар, сахиб?! – засмеялся Рам Лакхан. – Даже четыреста выпустить невозможно.
– Есть другие мнения? – спросил Хареш.
– Мощность строчильной машины слишком низкая для этого, – сказал один из рабочих.
– Это я предусмотрел, – сказал Хареш. – Мы поставим на эту операцию дополнительного человека. Кто еще хочет высказаться?
Несколько секунд стояла тишина. Хареш обратился к Раму Лакхану, который возвышался над ним на целый фут:
– А вот если я сам изготовлю четыреста пар, сколько сделаешь ты?
– Вам никогда не сделать четыреста пар, сахиб, – покачал головой Лакхан.
– А если сделаю?
– Ну, в этом случае я сделаю четыреста пятьдесят.
– А если пятьсот?
– Тогда я пятьсот пятьдесят.
Рам Лакхан уже говорил безрассудно, в ответ на вызов Хареша. Окружающие молча слушали их состязание.
– А если я выпущу шестьсот пар?
– Я – шестьсот пятьдесят.
– Решено! – провозгласил Хареш, вскинув руку. – Докажем это на деле!
Он добился своего не уговорами и рассуждениями, а драматической игрой, захватившей всех присутствовавших.
– Итак, мы договорились, – сказал Хареш. – Утром в понедельник я надеваю комбинезон и показываю, как можно работать. Но давайте пока поговорим о четырехстах парах. Я могу обещать вам, что, если мы дойдем до этого уровня, никто из вас не будет уволен. Если мы будем поддерживать такую производительность целую неделю, я постараюсь добиться, чтобы вам всем подняли разряд. А если не добьюсь этого, то уволюсь сам.
Все недоверчиво зашумели. Даже Милон Басу подумал, что это глупость. Но он не знал, что в кармане у Хареша спрятан лист бумаги, на котором директор «Праги» написал: «Согласен. Валяйте».
16.10