Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Равнодушное пожатие плеч:

– Вы же знаете…

– Иероним Павлович! Я видела фотографию…

– Тот, кто вам ее показал – редкий дурак! – старик резко повернулся, глаза блеснули. – А вообще-то говоря, я не давал клятвы Гиппократа. И если бы не Алик… Не Олег Авраамович… Я бы спокойно оставил вас на милость здешних эскулапов.

Откровенно. Только о чем он? Господин алкаш Залесский попросил помочь? С какой радости? Неужели из-за Эммы? Выходит, так!

– Скажите, Иероним Павлович, меня могли принять за… мертвую?



…перечитываю, прихлебывая остывший чай. Раздражает. Соринка в глазу. Все время хочется вычеркнуть это «…если бы не Алик… Не Олег Авраамович…». Прости, старик – реальность слишком пружинит, когда я умоляю белые барашки на синих волнах подчиниться, создать брешь между смыслом и вымыслом… прости, Ерпалыч, ее я смог оставить, вытащить, вплести до поры в ткань, зато Фиму-Фимку-Фимочку я удерживаю из последних сил, на пределе, не позволяя ринуться в дымный колодец, где свет в конце тоннеля грозит обернуться фарами встречного поезда; а вот Миньку и тебя… не удержать мне тебя, Ерпалыч.

Помнишь: «Ты только поскальзываться не вздумай, у меня у самого ботинки скользкие, не удержу я тебя, Ерпалыч…?»

Вот такие дела.

Мне остается лишь раз за разом возвращаться в ту расхристанную комнату, где мы с тобой пили перцовку с утра.

Еще по одной?

Я нелеп, и в этом моя сила.



Бежать некуда. Госпром горит, и огромный небоскреб университета – тоже, и военная академия. Но это – ерунда, пустяки. Страшное – не здесь, страшное там, на юге.

…Перевернутые автобусы, дымящиеся воронки, сорванные взрывом палатки. И люди, люди, люди…

Мы капитулируем.



…я капитулирую. У меня жар. Чайник все никак не хочет закипать, я пританцовываю на месте, потому что иначе упаду, а падать нельзя, нельзя падать… закипел.

Ну почему, почему мне не отпущено блаженства просто взять в руки автомат и выйти на улицу?! – туда, где Фол, Ритка, все, кто еще пытается удержать Город! Я не просил этой чаши; я не хочу, не хочу пить ее, захлебываясь горечью обреченности, проливая капли на одежду…

Но меня забыли спросить, чего я хочу, а чего – нет.

Дедушка говорил с величайшим пафосом, и Джейсон с наслаждением слушал его, а когда дедушка произнес «великая искусница», слабая улыбка осветила его лицо и шрам на верхней губе стал еще заметнее.

Место каторжника – на каторге.

Место Легата – у Печати.

— Нет, вы только послушайте его! — восторженно воскликнул он. — Выпейте-ка, старина, у вас, наверно, в горле пересохло. — Он протянул дедушке стакан пива и добавил: — Риторику в сторону, я просто не вижу, что тут можно сделать.

Обжигаясь, беру чайник; вместо автомата, которого у меня все равно нет.

Дедушка облизнул пену с усов и быстро, уже совсем другим тоном, сказал:

Кипяток, заварка, мед, зверобой; водки нет, есть коньяк, на донышке – симферопольский винзавод, пять звездочек, на этикетке гей с крыльями и название «Икар». Отца-Дедала рядом нет – удрал, скотина, не захотел на этикетку, не захотел признаться, что у Икара никогда не было крыльев…

— Надо, чтобы он тайком явился на конкурс. Никому не говоря ни слова.

Черт с ним; в конце-то концов, Лабиринт для Миньки тоже он, Дедал хренов, построил… хоть за это спасибо.

Рейд покачал головой.

Лью коньяк.

— Это невозможно. У меня уже и так хлопот полон рот. Кроме того, заявление о допуске к конкурсу должно быть подписано его опекуном.

Возвращаюсь с чашкой в руке и прекращаю капитуляцию.

— Я подпишу его, — сказал дедушка.

У меня тоже никогда не было крыльев.

Джейсон как-то странно отнесся к этому предложению: он заходил из угла в угол в своих мягких велосипедных туфлях, нахмурился, на лице его уже не играла улыбка. Я напряженно следил за ним: должно быть, он размышлял над советом, поданным дедушкой, и у меня даже защемило сердце от радости, когда я увидел, что он загорелся этой идеей.



— Черт возьми! — внезапно воскликнул он и остановился, глядя прямо перед собой и продолжая размышлять вслух: — Вот было бы здорово, если б нам удалось провести их. В глубочайшей тайне. Работать в тайне, как черти. А потом… если дело выгорит… полюбоваться, какие у всех будут рожи, начиная с ректора и кончая этим кротом Лекки… как все будут поражены! — Он круто повернулся ко мне. — Если бы ты получил стипендию, тебе уже никто не мог бы помешать учиться в колледже. Боже мой! Вот это был бы номер. Совсем как если б темная лошадка выиграла приз.

…Море. Ярко-зеленое море, белые барашки на волнах.

Чайки.

Он внимательно изучал меня своими глазами навыкате, словно взвешивая все «за» и все «против», а я, зардевшись, нервно мял шапку в руках и старался выдержать его взгляд. Что бы ни думала миссис Босомли о моих способностях, я отнюдь не чувствовал себя той лошадкой, которая способна выиграть на скачках приз. Мама, всегда подстригавшая мне волосы, чтобы не платить парикмахеру, накануне так обкромсала меня, что сквозь мою шевелюру просвечивала кожа, и голова у меня казалась такой маленькой, что вряд ли я производил впечатление большого умника. Но Джейсон всегда, с самого начала, был моим другом. И сейчас его ирландская кровь забурлила — забурлила под влиянием нового спортивного азарта. Он рассек воздух сжатым кулаком.

Острый плавник, словно серая молния…

— Честное слово! — воскликнул он, и щеки его запылали от возбуждения. — Надо попытаться. Двум смертям не бывать. Ты ведь знаешь, Шеннон, я всегда был за то, чтобы ты держал эти экзамены. А сейчас я хочу этого как никогда. Мы никому не скажем ни слова. Просто явимся и победим!

Такие минуты бывают раз в жизни: с меня словно сняли невыносимый груз разочарований и предо мной во всем своем великолепии открылось будущее; я знал, что Рейд верит в меня, и сердце мое пело от счастья. Дедушка протянул Джейсону руку, мы все возбужденно пожали друг другу руки. Ах, это был поистине чудесный миг! Но Джейсон вполне разумно прервал наши восторги.

Лицо.

— Только не надо обольщаться. — Он придвинул стул к нам и сел. — Это будет чертовски трудно для тебя, Шеннон. Тебе ведь только пятнадцать лет, а ты будешь выступать против юношей на два и даже на три года старше тебя. К тому же у тебя много недостатков. Ты знаешь свою склонность к скороспелым решениям, свою манеру делать выводы без должного обоснования, надо будет все это выправить.

Знакомое лицо с незнакомыми пустыми глазами. Я узнаю этот взгляд – так смотрел на меня умирающий Ворон.

Я смотрел на него блестящими глазами, раскрыв рот, не смея произнести ни слова, но молчание мое было красноречивее слов.

– I\'m Paul Zalessky. Do you listening me?

— Я довольно точно представляю себе положение вещей, — снова заговорил Рейд таким задушевным тоном, что я затрепетал от восторга. — Обстоятельства в этом году складываются так: участников конкурса будет меньше обычного, но это очень, очень серьезные конкуренты. Трех мальчиков я особенно опасаюсь… — И он перечислил по пальцам: — Блейр из Ларчфилдского колледжа, Эллердайс из Ардфилланской средней школы и некий юнец по имени Мак-Ивен, который учился дома. Блейра ты знаешь, это превосходный ученик, у него по всем предметам наивысший балл. Эллердайсу восемнадцать лет, и он уже выставлял свою кандидатуру на конкурс, что дает ему огромные преимущества. Но опасный, по-настоящему опасный соперник — это Мак-Ивен. — Джейсон многозначительно помолчал! О, как я возненавидел этого неизвестного мне Мак-Ивена! — Он еще совсем юный, примерно твоих лет, сын преподавателя классической литературы в Андершоузе, и готовился он к этим экзаменам не один год под руководством отца. Насколько мне известно, он уже в двенадцать лет свободно разговаривал по-гречески. А сейчас знает с полдюжины языков. Чудо природы, да и только — с высоким лбом и в больших очках. Словом, те, кто его знает, считают, что стипендия Маршалла все равно, что у него в кармане.

– Пол? Паша?



Некоторая ожесточенность и иронические нотки в голосе Рейда не могли скрыть того, что он серьезно опасается этого страшного юноши, который не иначе, как на санскритском языке, просит родителей передать ему хлеб за завтраком.

Чай обжигает горло, расплавленным оловом проваливаясь внутрь. Пашка, почему ты не машешь мне рукой?! Страшной рукой, способной рвать и обнимать, пить кровь и прощаться до поры…

Ну, что мне оставалось делать — слушать да молчать, стиснув зубы.

Молчу.

— Так что видишь, юный мой друг Шеннон, — закончил Джейсон более мягким тоном, — нам придется действительно очень много работать. О нет, я не собираюсь замучить тебя до смерти — разве что до полусмерти. Я буду давать тебе каждый день час отдыха, чтобы ты мог поразмяться. Ты не захочешь пользоваться этим часом, когда дойдешь до состояния полной истерии, но я буду настаивать. Надо проветривать мозги — да поможет тебе в этом бог! — совершать дальние прогулки пешком или на моем велосипеде: тебе будет разрешено им пользоваться, только смотри, чтобы шины были целы. Мне придется дать тебе много книг. Ты будешь держать их у себя в спальне. И заниматься тебе тоже, пожалуй, лучше там. Ничто так не способствует усидчивости, как голая стена перед носом. Я выработаю для нас с тобой расписание. У меня в школе лежат экзаменационные работы за последние десять лет. Мы разберем с тобой все вопросы. Начнем с завтрашнего утра. Ну вот, кажется, и все. Есть замечания?

Пока молчу.

Пальцы вяло скользят по клавиатуре, поддерживая баланс: точка, точка, запятая… вышла рожица смешная… смешная рожица со стеклянными лужами в глазницах.

Я смотрел на него горящими глазами; мне казалось, что я не выдержу напора переполнявших меня чувств. Как мне благодарить его? Как сказать ему, что я готов работать, сражаться и умереть за него?

Сейчас, сейчас прозвучит вопрос, ответ, снова вопрос и снова ответ, и только тогда я смогу продолжить.

Чай выдавливает капли пота через сито лба.

— Да, сэр, — промямлил я, — обещаю вам…

Наивный образ.

Нет, не годился я для таких излияний, но я уверен, что он понял меня. Он живо поднялся и стал отбирать для меня книги с полок.



Дедушка помог мне отнести их домой. Я был между небом и землей и шел как по воздуху.

– Я понял…

Ровный холодный голос заставляет генерала умолкнуть. Бог думает. Решает. Скрижали еще чисты.

Глава 8

– Эра Игнатьевна! Что скажете вы? Допустимо ли мое вмешательство? Есть ли обстоятельства, вызывающие сомнение?

В начале июня произошло событие, весьма обыденное само по себе, но сыгравшее мне на руку, а потому я счел его вмешательством свыше, прямым ответом на те просьбы, которыми я бомбардировал небесный престол.

– Не знаю, Паша! Не знаю…

Однажды, вскоре после того, как в комнате Джейсона было принято знаменательное решение, я вернулся из своего утреннего «рейса с пирожками» и обнаружил дома Адама, у которого, видно, вошло в привычку приезжать спозаранку. Он сидел за завтраком, свежий и гладко выбритый, и беседовал с папой и мамой. Прибыл он в спальном вагоне первого класса на ночном экспрессе прямо из Лондона — Адам всегда путешествовал с комфортом, когда его путевые расходы оплачивала компания. Хотя дела и требовали присутствия Адама на севере, в Уинтоне, обосновался он все-таки в Лондоне: он был теперь представителем страховой компании «Каледония» на юге Англии.

Ровные брови чуть заметно сдвигаются к переносице.

Эта перемена места не принесла ему повышения жалования, но Адам утверждал, что он получил новую должность благодаря своей деловой сметке и что это, безусловно, еще один шаг на пути к великим свершениям. Жил он теперь в гостинице на Хэнгер-хилле в Илинге.

– Я должен немного подумать. Слишком большой риск. Но что бы ни случилось – спасибо вам за Эми! Она вас очень любит!

Я принялся за завтрак, состоявший из каши с пахтаньем, а Адам, поздоровавшись со мной в своей обычной сердечной манере, возобновил прерванный разговор.

Его голос в этот миг становится другим – почти человеческим, почти живым…

— Да, мама, я думаю, что тебе интересно будет посмотреть дом.



— Какой дом, дорогой? — спросила мама.

Привет, Пашка.

Адам улыбнулся:

Who are you?!

— Ну, тот самый, что я купил…

Не морочь мне голову. Я это, я, кто же еще…

— Ты купил дом? — спросил папа с живейшим, чуть ли не профессиональным интересом члена Ливенфордского строительного общества, куда, по правде говоря, были вложены все его сбережения, которые он ценою таких усилий откладывал. — Где же это?

Алька?..

— На Бейсуотерской дороге, — небрежно заметил Адам. — Превосходное место с видом на парк. И дом тоже превосходный: оштукатуренный, кремового цвета, семиэтажный, с лестницей красного дерева, мраморным двориком — очень благородный, и к тому же участок, на котором он стоит, переходит вместе с ним в мою собственность. Но это, видимо, вас не интересует.

Узнал. В голосе плещет океан, кричат чайки, и волны с шипением облизывают каменистый берег. Отвечаю беззвучным смехом и белыми барашками на синих гребнях. Перистыми облаками в небе, искрами в голубизне родных глаз. Слова излишни, в начале было слово, и в конце будет слово, но у нас сегодня уже не начало и еще не конец, мы обойдемся без посредников.

— Ну что ты, дорогой, — еле выдохнула мама. — Такая удивительная новость.

И кровь братьев наших меньших нам тоже больше не понадобится – мы и так теперь с тобой одной крови, ты и я, одной крови и одного слова.

Адам рассмеялся и протянул чашку, чтобы ему налили еще чаю.

То, что спешит сейчас к завершению – не слова, а лава, истекающая из кратера.

Почему они обратились ко мне, Алька?

— Ну, так вот, я уже давно поглядывал на этот дом — я каждый день проходил мимо него по пути в контору. На нем целых полгода висела дощечка: «Продается», — но однажды утром я увидел поверх этой надписи другую: «Продажа с аукциона на будущей неделе». Ага, подумал я, это должно быть интересно! Ведь с тех пор, как я перебрался на юг, я все время подыскивал себе подходящую недвижимость. Итак, в следующий понедельник я зашел на аукцион. Обычная картина: комната, обшитая красивыми деревянными панелями, уйма джентльменов в цилиндрах. На аукционисте тоже был цилиндр. — Адам с улыбкой посмотрел на стоявшую перед ним яичницу с беконом. — Объявив о том, что дом стоит шесть тысяч — а дом между прочим этого стоит, — он открыл аукцион и, поглядывая на меня, назвал для начала три тысячи фунтов. Стали набавлять — больше, больше, цилиндры тягались друг с другом вовсю, пока цена не дошла до пяти тысяч пятисот фунтов. Тут надбавки прекратились, и, прождав довольно долго, аукционист стукнул молотком. И дом достался самому новенькому из цилиндров. Я все это время сидел позади и помалкивал — только посмеивался про себя над тем, как они пытались втянуть меня в игру. Но, видите ли, я навел справки. И узнал, что дом этот заложен в банке за две тысячи фунтов и что банк грозится отказать в праве выкупа его. На следующий же день я получил письмо от новенького цилиндра: он предлагал уступить мне свою собственность за четыре тысячи фунтов. Я бросил письмо в корзину для бумаг. Тогда…

Так надо, Паша. У них иначе не получалось. Я хотел, пробовал, но у меня тоже не получалось. Ты не бойся, ты давай потихоньку, давай, как умеешь, и девочка эта, с ожогом…

Нанчейн. Ее зовут Нанчейн, она из Бирмы.

И Адам шаг за шагом провел нас по весьма извилистому пути, которым он всего неделю назад, не торопясь, добрался до цели, став полновластным хозяином этого великолепного особняка за тысячу девятьсот фунтов чистоганом.

Медленно трогаю чужое, непривычное имя кончиками пальцев – так слепой изучает незнакомое лицо наощупь, так гладят выпавшего из гнезда птенца, смешного, встрепанного – пока имя не становится легким, своим, единственно верным. Нанчейн. Хорошо, пусть будет бирманка Нанчейн. Сирота, пятнадцати лет отроду, еще год назад – посудомойщица в придорожном баре, сейчас – Яшмовая наткадо, жрица-танцовщица Желтого Змея Кейнари.

— Господи, боже мой! — ахнула мама, зачарованная и в то же время испуганная: хотя сделка и очень удачна, но сумма, заплаченная за дом, представлялась ей поистине колоссальной, ужасающей — ведь на это ушли почти все сбережения Адама за последние десять лет. — Ты, конечно, перехитрил их всех… в том числе и лондонцев. Но что ты будешь делать теперь с этим домом, мой дорогой? Жить в нем?

Откуда ты знаешь?! Я думал…

— Ну что ты, мама. — Адам снисходительно отнесся к этому до смешного наивному предположению. — В своем нынешнем состоянии дом этот — весьма обременительная обуза. Я решил переделать его. Я превращу его в восемь отдельных квартир, которые буду сдавать по цене от семидесяти до ста пятидесяти фунтов. Я подсчитал, что выручу на этом чистых шестьсот фунтов после уплаты налогов и жалованья сторожу. Получается примерно двадцать процентов прибыли. Не так дурно для начала, ведь я впервые затеваю предприятие на собственный страх и риск.

Пашка, Пашка… думал он, пока в суп не попал. Начинай, Пол-у-Бог, начинай, а я сниму Печать, сниму на время, я встречу, поддержу и преобразую, потому что никто из Легатов не в состоянии действовать на территории своего собрата без разрешения и поддержки последнего. Ибо всплеск новой реальности должен пройти через страх и страсти избранного-без-его-согласия, через боль и любовь, через нутро человеческое, полное мерзости и отсвета небес; пройти и измениться, перемолоть му́ку в муку́, а быль – в небыль. Только не спрашивай, Пашка, откуда я и это знаю! – я тебе не отвечу, ибо ответ крест-накрест забит досками… ты просто начинай.

Папа слушал его с напряженным вниманием. Он облизал губы и заметил:

Я сейчас.

— Двадцать процентов. А Строительное общество платит мне только три.

Я только глотну чаю и – сейчас.

Адам небрежно улыбнулся.

Давай.

— Частное предприятие платит более высокие дивиденды. Конечно, переоборудование дома потребует денег. Быть может, еще фунтов девятьсот. Просто не знаю, откуда их брать. Уж очень не хочется вводить в дело кого попало.

Верь мне, Пашка, верь, я знаю, как оно будет, я вижу, и барашки играют на синих гребнях… Каждый ищет своих читателей по-своему, как Бог на душу положит, на душу, на сердце… Печать на сердце моем.

Лоб у папы слегка покраснел. Он всегда относился к Адаму с уважением, но не без легкого недоверия — недоверия осторожного человека к сложным финансовым операциям. Но этот дом, солидно отделанный красным деревом и мрамором, да еще сказочный доход, — нет, ему положительно трудно было говорить.

Я знаю, как оно будет, я вижу, Пашка, и еще я знаю, что мне придется делать потом.

У каждого свой дом, из которого нам, действительно, не убежать.

— Добротное кирпичное здание всегда мне казалось делом стоящим. Жаль, что я не могу посмотреть на этот дом вместе с тобой, Адам.

II. Gloria

…а люди не сразу поняли, что происходит, когда небо над Городом передернулось больной собакой и дало трещину. Мало кто смотрел в те страшные минуты на небо из подвалов и убежищ, а железные птицы в голубых просторах больше верили показаниям электронных табло, нежели глазам червей, что копошились в их остроклювых головах.

— А, собственно, почему бы тебе и не посмотреть на него… это не такое уж невыполнимое желание. — Адам немного помолчал. — И почему бы тебе с мамой не провести у меня недельки две этим летом? А если потребуется, то и целый месяц: и удовольствие получите, и дело сделаем. Я могу поместить вас в Илинге. Должны же вы когда-нибудь отдохнуть.

Да и удивительно ли?! – большое, как известно, видится на расстоянии, а железные птицы роились в самом ядре случившегося, в эпицентре (эпи-центр, сердцевина эпилога – смешно…), в тех первых небесах, которые в День Гнева треснули яичной скорлупой.

— Ох, Адам! — воскликнула мама и даже всплеснула руками, услышав это столь долгожданное приглашение.

Вместо черноты космоса, вместо звездной бижутерии на темном бархате бездны, в разломе ослепительно блеснула дюжина драгоценных слоев вечности, и был первый слой – яспис, второй же – сапфир, третий – халцедон, четвертый – смарагд; сардоникс и сердолик шли дальше, хризолит и вирилл, топаз и хризопрас, гиацинт был одиннадцатым, а завершал полную дюжину аметист. Казалось, не люди – обитатели дна моря услышали над собой неистовый глас пророка, и стало море сушею, и расступились воды, объявшие несчастных до души их; и вознеслись воды стеною по правую и по левую сторону.

Последовали длительные переговоры: папа, отличавшийся необычайной осторожностью, никогда не принимал решений второпях. Однако до отъезда Адама все было согласовано. И у меня сердце подпрыгнуло от радости: значит, они уедут, и я буду полностью предоставлен сам себе на время последней стадии подготовки и экзаменов. Нет, более счастливое стечение обстоятельств просто трудно придумать.

Спасибо, небо…

Дни бежали за днями, и вот однажды, когда я занимался у себя в комнате, до меня вдруг донесся необычный звук. Я несколько минут пытался понять, что это такое, и, наконец, догадался, что это поет мама, — приглушенно, конечно, и фальшиво, но все-таки поет. Папин парадный костюм висел отутюженный и готовый к укладке, рядом стояли два саквояжа, столь тщательно вытертых, что они блестели, как зеркало. Маме каким-то чудом удалось купить в маленькой лавочке мисс Добби, торговавшей «остатками», кусок темно-коричневого вуаля, и она на скорую руку «смастерила» себе летнее платье. Но больше всего возиться ей пришлось с мехом — облезлой горжеткой, которую она носила по крайней мере четверть столетия и тем не менее весной с неизменной гордостью вытаскивала из нафталина. Мамин мех! Какому животному он обязан своим происхождением, этого никто бы не мог сказать; я же, когда смотрел на него, неизменно видел перед собой несчастную кошку, раздавленную огромным грузом, вроде того, под которым погиб несчастный Сэмюел Лекки. Мама посадила свой мех на новую подкладку из вуаля, оставшегося от платья, и слегка перекроила горжетку, чтобы она не казалась такой старомодной. Я видел, как она проветривала эту горжетку в садике за домом на веревке, перетряхивала ее, дула на мех, чтобы поднять жалкий ворс… Ведь мама пять лет не отдыхала.

На запад ринулся край воздушного океана, на восток ринулся другой край его, заворачиваясь двумя могучими крыльями, двумя бешеными волнами, подолом юбки, завернутой на голову дешевой шлюхе, разом сгребая с тверди и свода утлые порождения войны, комкая их в горсти; соленая влага пятнала ржой блестящие плоскости, скручивала лопасти детскими поделками – и вот: дойдя до горизонта, медленно двинулись волны навстречу друг другу, готовясь к страшному соитию.

Всякий раз, когда она готова была «забыться», папа возвращал ее на землю, предупреждая: «Подумай о расходах!»

А по фронту невиданного воздушного цунами, бок-о-бок с двутелым человеком-акулой, истово вились золотые пылинки: плясали в луче, превращая стихию в стихию, не давая творимому выйти из повиновения – сыновья Желтого Змея Кейнари подчинялись танцу обезображенной бирманки-наткадо, бывшей посудомойщицы занюханного бара, для которой сейчас не было пределов и расстояний.

Он считал, что если ее не сдерживать, то на радостях она изведет уйму денег, вовлечет его в страшные траты. Мысль о том, что им придется есть в ресторане, что по какой-нибудь злой случайности они вынуждены будут провести ночь в гостинице, поистине преследовала папу. Он еще тщательнее стал все подсчитывать. Они возьмут с собой еду в картонной шляпной коробке, чтобы ничего не покупать в пути, и до Лондона всю ночь будут ехать сидя в вагоне третьего класса. Папа уже положил в карман пиджака маленький блокнотик с надписью «Расходы по поездке к Адаму». Очевидно, он лелеял призрачную надежду на то, что Адам возместит ему убытки. На первой странице было написано: «Два железнодорожных билета — 7 фунтов 9 шиллингов 6 пенсов», — папа то и дело поглядывал на эти цифры с мрачным видом человека, совершившего разорительную трату. Позже я узнал от Мэрдока, что папа путем всяческих унижений выклянчил себе право на получение «привилегированных билетов», которые выдают бесплатно некоторым должностным лицам.

Мгновением позже бесплотные ладони исполина сошлись в хлопке, расплескались фонтаном вселенского безумия, и град смертоносного металла ударил по рукотворным гнездам, откуда еще неслись на Город безумные осы с вакуумными жалами.

Накануне своего отъезда мама зашла ко мне в комнату, присела подле меня на кровать и некоторое время молча на меня глядела.

И треснувшее небо смеялось драгоценным оскалом.

— Ты много занимаешься последнее время, мой милый мальчик. — Легкая улыбка на ее лице стала еще теплее. — И, очевидно, будешь занят не меньше, пока мы будем гостить в Лондоне.



Неужели мама знает? Или дедушка все-таки шепнул ей о нашем плане? Я потупился, а она продолжала:

…я перевел дыхание и откинулся на спинку стула, подчиняясь ритму озноба.

— Ботинки твои пришли в почти полную негодность. Их уже нельзя чинить. Если они развалятся прежде… м-м… прежде, чем мы вернемся, в шкафу под лестницей стоит пара коричневых ботинок Кейт — они еще совсем крепкие.

Что будет дальше, я знал заранее.

— Хорошо, мама. — Я постарался не выказать своего разочарования при упоминании об этих узких, длинноносых ботинках, в которых Кейт когда-то каталась на коньках; они были ярко-желтые, высокие, со шнуровкой почти до колен и такие явно дамские, что при одной мысли о них у меня по коже пробежал мороз.

Экран расплывался перед глазами мерцающим маревом, вынуждая моргать, застилая взгляд слезами. Искусство требует жертв, наука требует жертв, истины, пророки, правды и кривды – все они упрямо требуют жертв, учиняя драку из-за каждого лакомого кусочка; и проклятая реальность, расширяясь, обрастая слоями, тоже требует жертв – одни жертвы ничего не требуют, потому что понимают: безнадежно. Жертвы платят назначенную цену, кто – молча, кто – сопротивляясь до последнего, и я уплачу свое сполна, на миг единый развязав себе руки…

— Они хорошо сохранились, — продолжала уговаривать меня мама. — Я только на днях смотрела их.

Мне никогда не верили, когда я говорил, что люблю счастливые финалы.

— Я думаю, мама, что как-нибудь обойдусь, — сказал я.

Никогда.

Мы помолчали.

И сейчас не верят.

— Ты всегда как-то обходишься, правда, Роби? — Мама мягко улыбнулась. Она встала, потрепала меня по голове. Уходя, она посмотрела на меня долгим взглядом. И прошептала:

Вытираю лицо тыльной стороной ладони и придвигаю клавиатуру.

— Желаю удачи… мальчик мой родной.



Времени оставалось в обрез.

Глава 9

III. Credo

…И чем дальше мы шли по пустой, замершей в предзакатной тишине улице…

Как только папа и мама уехали, дедушка перетащил мой стол и все мои книги в гостиную, которой никто никогда не пользовался, но такую комнату просто полагается иметь в приличном доме. Как хорошо я помню это святилище! В ней был круглый мраморный камин с зеркалом в позолоченной раме и чугунной решеткой с узором в виде лилий. У одной стены стояла шифоньерка с кружевными салфеточками, на которых красовались японский веер, три раковины «каури» и стеклянное пресс-папье с надписью: «Подарок из Ардфиллана». Посреди гостиной был круглый столик, накрытый красной драгетовой скатертью, на котором лежало «Развитие паломничества» с золотым тиснением, а рядом, сообразно требованиям хорошего вкуса, стояла ваза с испанским камышом. Неподалеку от столика приютилось пианино с вертящимся стулом. А на пианино из зеленых плюшевых рамок выглядывали фотографии папы и мамы в подвенечном одеянии. В этой комнате была всего одна картина, писанная маслом и называвшаяся «Правитель Глена».



– Ост-тальное ты понимаешь, – Игорь вздохнул, устало потер лицо рукой. – Связывался я с тобой п-по лаптопу, благо Интернет есть всюду, даже на здешнем постоялом д-дворе.

Благодаря широкому окну-фонарю комната эта стала великолепным кабинетом для меня. Здесь я сидел и один и вместе с Рейдом, который теперь мог приходить и уходить, когда ему вздумается. В доме было очень тихо, а оттого, что дедушка старался двигаться как можно бесшумнее, казалось даже тише, чем на самом деле. Мама договорилась с миссис Босомли, чтобы она время от времени приходила помочь нам, но дедушка, к моему изумлению, оказался и сам большим искусником по части ведения хозяйства: в его жизни бывали периоды, когда ему приходилось самому заботиться о себе, и он научился готовить, особенно супы. Держался он на редкость хорошо: никаких выходок, ни единого промаха в поведении. Он явно наслаждался тем, что в доме никого не было, ибо он мог теперь беспрепятственно бродить по всем комнатам, не опасаясь придирок и воркотни. Нетрудно догадаться, что мы были поставлены в условия строжайших ограничений. Большая часть фарфоровой посуды и столовых приборов была заперта, равно как и вся хорошая кухонная утварь, ибо мама боялась, что дедушка «закоптит» горшки. Она оставила нам подробнейшие письменные инструкции насчет того, как питаться, чтобы обойтись тем небольшим количеством продуктов, которое поставляли нам по понедельникам из магазинов. На всякий случай нам дали и наличные деньги — сумму весьма мизерную. И все-таки дедушка ухитрялся как-то выкручиваться. Он взял себе за правило заходить в питомник, и, хотя Мэрдок едва ли был дружелюбно к нему настроен, у нас нередко бывала на обед цветная капуста, никогда не появлявшаяся в меню мамы, или горшок рассыпчатого картофеля, который я очень любил, а дедушка великолепно умел варить. Раза два под вечер дедушка с мечтательным видом отправлялся на прогулку в сторону фермы Снодди, и на следующий день у нас был на обед вареный цыпленок, которого мог нам послать разве что господь бог.

– Поэтому сеансы связи и были раздельные, – кивнула я.

– Д-да. Я действительно филолог, занимался фольклором и н-немного мифологией, учился в Праге у Буриана. М-магистр.

Дедушка с необычайным уважением относился к моим занятиям, хотя и старался не выказывать этого. Он положительно преклонялся перед «книжниками» и книгами вообще — вещь совершенно непонятная, поскольку у него самого было не больше трех книжек. Не премину попутно перечислить этих верных друзей. Первым среди них был томик стихов Роберта Бернса — большую часть их дедушка знал наизусть; вторым — потрепанный томик «Приключения Хаджи-Бабы», читая который дедушка постоянно смеялся втихомолку; третьим — «Дешевая энциклопедия Пирса», томик в красном разорванном переплете, на заглавном листе которого небрежными жирными буквами было выведено: «Многоуважаемые господа, десять лет назад я стал пользоваться вашим мылом и с тех пор не употребляю никакого другого». Я все еще вижу дедушку поры моего детства, как он с ученым видом тянется к этому удивительному кладезю премудрости и говорит: «Посмотрим, что сообщает на этот счет Пирс».

Он улыбнулся, но это была не его улыбка. Маг стал другим – с того самого мгновения, когда мы перешагнули через разбитый бетон баррикады. Словно то, что было между нами в эти невероятные дни…



Теперь он уже явно не мог поражать меня своими всеобъемлющими познаниями, но по-прежнему делал вид, будто это он поучает меня, как обходить подводные камни, и бывал поистине счастлив, когда я просил его «послушать», как я решаю уравнение или читаю латинские стихи. В конце первой недели нашего совместного житья он заставил меня отказаться от утренних поездок по городу с пирожками, так как это серьезно мешало моим занятиям, потому что отнимало лучшие часы, когда голова у меня была ясная. Раз уже взялся за дело, надо тянуть до конца. Итак, я перебрался в гостиную и при бледном свете занимающейся зари садился за учебники и зубрил, зубрил до одурения. Рейд разрешил мне не посещать школу, и я весь день трудился один в гнетущем, одуряющем одиночестве этой комнаты, склонившись со страстным прилежанием над маленьким столиком. Времени оставалось в обрез. Мои соперники с головой ушли в занятия и работали куда усерднее, чем я. А стипендия была всего одна. Ну, разве могу я рассчитывать на то, что мне удастся получить ее, если я, пусть даже на минуту, отведу глаза от страницы?

…И чем дальше мы шли по пустой…

Каждый вечер в шесть часов приходил Рейд, здоровался кивком головы, окидывал меня внимательным взглядом, выясняя, как я держусь, и подсаживался ко мне. Он репетировал со мной до десяти, потом к нам входил дедушка с двумя чашками какао, до которых мы порой так и не дотрагивались, и какао стыло среди наших бумаг. Джейсон подбадривал меня и приводил в душевное равновесие; его вдумчивые здравые суждения, крепкое, пропахшее табаком, мелом и потом тело, его знакомая манера отбрасывать назад светлые волосы, рассыпавшиеся точно после мытья, его горячее, с «запашком» дыхание — все это вместе производило впечатление неистощимой жизнедеятельности.



– А как же твои внуки, Девятый? – как ни в чем не бывало, поинтересовалась я, надеясь пробить страшную стену, что росла между нами с той минуты, когда мы сделали первый шаг.

Наконец Рейд уходил, строжайше наказав мне отправляться в постель, но зная, что я этого не сделаю; а я ближе придвигался к столу, хоть меня и одолевала усталость и невероятное желание спать. Иногда я на секунду забегал в ванну и подставлял голову под кран, но вода была теплая, потому что бак стоит под самой крышей. Возвращался я вконец раскисший, однако некая внутренняя сила побуждала меня продолжать занятия, изматывать себя до предела. Прежде чем снова взяться за книги, я всегда шепчу молитву, посвящая свои труды господу. Чтобы не заснуть, я тычу в ногу кончиком карандаша или постукиваю по отупевшей голове костяшками пальцев, точно это поможет мне лучше усвоить материал. Минуты тихо идут за минутами, исчезая в тишине ночи, а я все сижу и сижу, не двигаясь, под газовым рожком, сбросив куртку и засучив рукава рубашки, чтобы было попрохладнее, положив голые локти на стол, сжимая руками ноющую голову.

К далекому острову?

В никуда?

Бьет два часа. Я встаю и, пошатываясь, направляюсь к себе в комнату. Обычно я засыпаю как убитый, стоит мне прилечь на постель. Но иногда меня мучают кошмары: мне снится, что я не готов к экзамену, что я не могу ответить на вопросы. А бывает — и это хуже всего, — что мозг мой, несмотря на смертельную усталость, отказывается отдыхать и продолжает работать с тяжкой неестественной ясностью, решая труднейшие уравнения и сложные проблемы по тригонометрии, на которые обычно уходит несколько листков бумаги; сейчас же они кажутся ерундой, детской забавой моему бедному мозгу, который кружит и скачет по полям науки, в то время как тело мое лежит обессиленное, точно у паралитика, и ждет, когда первые лучи света пробьются сквозь щели в ставне и снова вынудят меня трудиться ради моей честолюбивой мечты.

Не его улыбка, не его голос…

– В-внуки… – Маг задумался. – У меня двое внуков, Ирина. Я н-немного старше, чем выгляжу. Одно из п-приятных следствий наших, как выразился бы господин М-молитвин, экспериментов. Боссы д-делают на этом безумные деньги – представляешь, сколько за т-такое заплатит какой-нибудь старикашка-миллиардер в Нью-Йорке или К-куало-Лумпуре? Кое-что перепадает и нам, г-грешным. И тебе, думаю, перепадет! Ты ведь теперь – Двенадцатый!

Единственную передышку я позволял себе в пять часов, когда дедушка буквально выгонял меня на улицу. В те вечера, когда Гэвин приезжал домой из Ларчфилда, я проводил этот час вместе с ним, встречая его на Дальрохской остановке, где ему удобнее было сходить, чем на главном Ливенфордском вокзале; выйдя из вагона, он пересекал территорию сортировочной станции и подходил к большим белым воротам, у которых я поджидал его, а затем мы шагали с ним рядом, сравнивая свои успехи в подготовке к экзаменам.



В иные дни я отправлялся на школьный двор, где была сооружена высокая стенка с подпорками, и мы с мистером Рейдом играли в мяч. Джейсон хорошо играл в мяч и, по его словам, в свое время участвовал в состязаниях закрытых школ, которые устраивал «Клуб королевы».

…И чем дальше мы шли…



Выпадали на мою долю и счастливые дни, когда я встречался с Алисон. Обычно я поджидал ее в конце Драмбакской дороги, когда она медленно возвращалась с урока пения, без шляпы, неся под мышкой скатанную в виде свитка лакированную папку для нот. В теплую погоду она надевала легкое платье, обрисовывавшее ее фигуру, когда налетал ветерок. Мы не смотрели друг на друга и разговаривали лишь о самых обычных вещах. Она рассказывала мне о том, что было в школе и что говорил в этот день мистер Рейд, которым она всегда восторгалась. Однако, несмотря на спокойную сдержанность Алисон, глаза ее время от времени становились большими и мягкими, а губы — пунцовыми. Расставшись с ней на углу Синклер-драйв, я мчался опрометью домой — только на минуту остановлюсь, подниму с земли камень и изо всей силы швырну его. С пылающими щеками усаживался я снова за книги. Все было так хорошо! И дедушка, который приносил мне чашку чая, был самым лучшим, самым чудесным стариком на свете.

– Расскажи еще о твоем острове, Игорь!



– Н-ничего особенного. Я арендовал его т-три года назад, случайно – подвернулась п-премия…

Нет, нет, неправ я. Ведь это он, чудовище, неделю спустя вверг меня в бездну отчаяния.

И вдруг я поняла. Странно было бы не понять! Игорь был не здесь, не со мной. Мы оба прошли одинаковую подготовку. Очень хорошую подготовку! Вот так же я гуляла с ним под руку в ту дикую ночь, когда хотелось одного – вытрясти душу из ублюдков, посмевших угрожать моей девочке. Гуляла, улыбалась, шутила…

Я была не с ним.

Глава 10

И теперь бумеранг вернулся.

День стоял жаркий, тихий, в воздухе чувствовалось приближение грозы. До экзаменов оставалось всего четыре дня, я изнемогал, нервы у меня были напряжены до предела. Я решил освежить голову холодной водой и, вытирая лицо, услышал смех дедушки. Я вышел из ванны на лестничную площадку и окликнул его, но ответа не последовало. Что это, мне померещилось, что ли? Боже милостивый, неужели я довел себя до того, что мне уже стало «чудиться»? Я не торопясь поднялся наверх — дверь в мамину комнату распахнута настежь, а оттуда, как мне показалось, и доносился приглушенный смех. Я вошел в комнату; в ней никого не было, однако я тотчас снова услышал смех дедушки и голос миссис Босомли.

Девятый, мой добрый всепонимающий босс, сероглазый парень, чей возраст – видимость; чьи губы…

Я вздрогнул, но тут же сообразил, что звуки идут из соседнего дома, я слышу то, что происходит за стенкой, — ведь на дворе очень тихо. Ну конечно же!.. Я вспомнил, что дедушка после завтрака подстригал себе бороду.

Он был не со мной, и стена, страшная стена отчуждения все крепла, одевалась железобетоном. Еще немного – и не будет ничего, даже если впереди маячит остров с ушастым идолом.

Только я хотел повернуть назад, как вдруг еще какой-то звук заставил меня насторожиться. Удивленный и испуганный, я уставился на пустую стенку, разрисованную вьющимися розами: ведь за стенкой спальня миссис Босомли. Значит, дедушка там, вдвоем с миссис Босомли.

Игорь уходил, оставалась лишь знакомая маска, знакомый голос, смех…

Уходил навсегда.

Совсем.

Я был настолько потрясен, что словно прирос к полу, и невольно прислушался. О боже, нет, не может быть… Я пытался отбросить от себя эту мысль. Но ошибки быть не могло, ни малейшей.

– Игорь! Погоди!

Судорожным усилием я заставил себя сдвинуться с места, бросился вон из комнаты, а затем из дома. Ничего не видя, бежал я, весь дрожа, по дороге. Ну к чему сражаться, бороться, к чему все? Ведь даже самая чистая и прекрасная любовь не может спасти от ошибок. Но тогда человек уступает злому началу лишь у последней преграды, при последнем вздохе, с криком ужаса. А тут — подстричь перед зеркалом бороду и потом, насвистывая, уйти в предвкушении приятных минут; боже, какое предательство! И на это способен человек, которого я любил и которому доверял! Я был просто уничтожен.

Он остановился. Серые глаза улыбались – и не видели меня.

– Игорь! Очнись! Это я!

Желая одного — избавиться от мучивших меня видений, я бежал без оглядки. Инстинктивно я выбрал дорогу в гору, и, когда проходил мимо питомника, кто-то окликнул меня и вернул мой смятенный ум к действительности. Мэрдок подравнивал живую изгородь, возвышавшуюся по обе стороны от входа. Я постоял, помедлил и подошел к нему.

— Что случилось? — спросил он, прерывая работу, и, оглядывая меня, вытер лоб тыльной стороной большой смуглой руки. — Ты что, ограбил кого-нибудь?

Я ничего не ответил на эту плоскую шутку — я просто не в состоянии был говорить.

На миг в его глазах промелькнуло что-то живое, настоящее.

— Что-нибудь с работой не ладится?

Боль.

Я отрицательно покачал головой; мою душу переполняло слишком много чувств, не находивших выхода в словах. Мэрдок с интересом смотрел на меня — любопытство его было возбуждено.

Невыносимая боль, которую не выразить словами, не выкричать.

— А, понимаю, — сказал он наконец. — Старик опять нализался. — Он окинул меня пристальным взглядом. — Нет? В таком случае, опять что-нибудь выкинул?

– Игорь! Послушай! То, что было – было. Ты мне ничего не должен, понимаешь? Ничего! Если хочешь – останемся просто друзьями. Или коллегами. Вчера был жуткий день, и позавчера – тоже. Мы можем забыть…

Боль плеснула из глаз, и он наконец не выдержал. Тонкие губы дрогнули, на лбу скомканной неровной нитью обозначилась такая неожиданная морщинка.

— Выкинул! — Меня возмутило это ничего не значащее слово, новый приступ гнева потряс меня. — Ты бы никогда не назвал это «выкинул», если б знал, о чем идет речь. Ох, Мэрдок! — Тут я чуть не расплакался. — Если люди не могут вести себя прилично… да еще в таком возрасте…

– Стрела! Мы не м-можем остаться друзьями, Стрела! Я н-не имею права т-тебе лгать! Не имею! Это хуже, чем смерть!

– Ты… женат? – брякнула я первую же пришедшую на ум глупость.

— Ах, вот оно что! — воскликнул Мэрдок, поняв в чем дело, чрезвычайно довольный своей догадливостью. Он рыгнул, достал из кармана кусок лакричной палочки, откусил и с наслаждением принялся жевать.

Слишком поздно я сообразила: глупость – самое дорогое, что есть на свете. Слишком многим приходится за нее платить.

Я отвернулся, побледнел и уставился на повозку, которая медленно двигалась по дороге. Почему-то вид этой повозки, одиноко тащившейся на фоне летнего пейзажа, навел меня на мысль о том, как бесконечно монотонна жизнь: все, что я сейчас чувствовал, я уже переживал когда-то, сотни лет назад.

Его лицо стало серым. Глаза закрылись. Голова откинулась, и вдруг мне показалось: передо мной – умирающий Ворон. Уходящий навсегда старик, знающий, что не сможет помешать Дьяволу.

— Знаешь что, молодой человек, — заметил, помолчав, Мэрдок, — пора бы тебе уже и вырасти. Ты ведь умный, а я всегда был тупицей во всем, кроме садоводства, и все-таки в твои годы я не был таким простаком. А дедушка всегда был таким, всю жизнь слыл волокитой. Даже когда его жена, которая, надо сказать, очень любила его, была жива.

Nevermore.

Я молчал — так мне было горько.

– Я… Я н-не женат, Ирина! О таком в-врать – подло. Дело в д-другом…

— Просто такой уж он есть, — продолжал Мэрдок. — И хоть ему немало лет, он и сейчас не может ничего с собой поделать. Право же, не стоит сердиться.

Голос не слушался. Я попыталась взять его за руку, но он вырвался, дернул плечом:

– В-все равно! Ты узнаешь, и лучше – от м-меня. Лучше – сразу. Слушай! Только не п-перебивай, пожалуйста!

— Но это же ужасно, — еле слышно произнес я.

Пожалуйста! Он не просил – умолял. Так молят о пуле, когда впереди – многочасовая агония.

– Вчера… И д-днем раньше… Г-говорить тебе не имело смысла, мы и т-так были у грани – и ты, и я. П-перед смертью – зачем?.. Я м-мог бы врать тебе и дальше. Спрятать д-документы… Но это было бы еще отвратительней. Всю жизнь? Н-нет!..

Внезапно его лицо стало другим – внешне спокойным, равнодушным. Глаза потухли, голос зазвучал тихо, монотонно.

Словно ему было уже все равно.

— Ну мы с тобой все равно ничего не изменим. — Мэрдок явно сдерживался, чтобы не рассмеяться, и, дружески похлопав меня по плечу, продолжал: — Мир ведь не обрушился. Вот будешь постарше, сам перестанешь об этом думать. Пойдем-ка лучше со мной, я покажу тебе мою новую гвоздику. Какие у нее бутоны пошли, красота!

– Т-три недели назад я получил приказ. С самого в-верха, я даже не знаю, от кого. П-приказ касался тебя. П-первое. Я должен был решить, способна ли т-ты работать дальше. Ты в этом г-городе около пяти лет, это – предельный срок. Второе. У руководства в-возникли подозрения, что ты – двойной агент…

Я кивнула – и удивилась. Те, с самого верха, абсолютно правы. Азбука оперативной работы! Почему тогда он нервничает?!

Он сунул ножницы под мышку и открыл калитку. Секунду поколебавшись, я нехотя последовал за ним в новую оранжерею. Тут он показал мне с полдюжины горшочков со светло-зелеными стеблями, которые уже начали пускать бутоны, и с гордостью пояснил, как он вывел этот гибрид. Было что-то успокаивающее в уверенных движениях его больших умелых рук, когда он передвигал горшки, брал нож и ловко обрезал какой-нибудь непокорный росток, а потом заботливо подвязывал стебли рафией.

– Если я решу, что т-ты не можешь дальше работать, или что ты – двойник, я буду обязан т-тебя ликвидировать. Лично!

Я вновь кивнула, все еще не понимая. Правда, кое-что стало проступать – медленно-медленно, словно айсберг в арктическом тумане.

— Если все пойдет успешно, я назову этот сорт «Мэрдок Лекки»! Каково, а? Вот над этим действительно стоит поломать голову, не то что… — И он многозначительно и добродушно похлопал меня по спине.

Пятый! Он предупреждал! Никаких личных контактов со специалистом!.. Даже посылал Воздух! Явная и непосредственная опасность! Явная и непосредственная! А я его костерила, беднягу!

– Очень скоро я п-понял, что ты – на пределе. Что у тебя нервы – н-ни к черту. И что работать т-ты, скорее всего, больше не сможешь…

Расставаясь с Мэрдоком, я был уже гораздо спокойнее, но еще не в таком состоянии — а возмущение мое, надо сказать, было столь же нелепо, как и ломающийся голос, еще один признак юношеских лет, — чтобы я мог, вернувшись, сразу засесть за книги. Как и следовало ожидать, я поплелся на Главную улицу и зашел в церковь.

Игорь замолчал, будто на слова у него не оставалось больше сил. Как и у меня – на удивление. Я жива, меня повысили в должности. И еще как повысили!

Здесь было прохладно и тихо. У алтаря в боковом приделе смутно виднелась фигура матери Элизабет-Джозефины, которая, позвякивая в тишине ножницами, подрезала цветы. Проходя в ризницу, она узнала меня и одобрительно улыбнулась. Окутанный полумраком, я опустился на колени под высоким окном, витраж которого всегда так успокоительно на меня действовал, перед тем, кто тоже нес бремя с искаженным страданием лицом.

– Я им соврал, Стрела! Сообщил, что т-ты – в превосходной форме и п-посоветовал перевести тебя в центр.

– Но меня и перевели! Я говорила с Третьим! – совсем растерялась я, чувствуя, что кто-то из нас сошел с ума. – Игорь! Девятый! Да что с тобой?

Он помотал головой. Внезапно в глазах его вспыхнул черный огонь. Губы сжались.

В этой атмосфере святости, насыщенной запахом ладана и свечного воска, в душе моей загорелось глубокое и справедливое негодование против дедушки, который попрал единственную, по-настоящему ценную добродетель. Я думал об Алисон в белом платье, Алисон, которую моя любовь, первая любовь юности, вознесла на недосягаемые высоты, где обитают лишь ангелы. И лицо мое залила краска стыда. Как она посмотрит на юношу, чей дедушка так себя ведет? Гнев вспыхнул в моем сердце, и, вспомнив, как Христос изгнал грешников из храма, я встал с колен, решив объясниться с дедушкой, порвать с ним всякие отношения раз и навсегда.

– Посмотри! В-верх!

Когда я вернулся домой, не кто иной, как он, встретил меня в передней необычайно тепло и радушно. Из кухни доносился чудесный аромат какого-то блюда.

Ничего не понимая, я поглядела в темнеющее вечернее небо. Ни облачка, чисто, только посреди – неровный инверсионный след. Не иначе, мигарь напоследок оставил.

— Я рад, что ты решил прогуляться. Потом лучше работать будешь.

Я холодно и презрительно посмотрел на него; так, должно быть, смотрел архангел на корчившегося Люцифера.

– Н-началось…

— Что ты делал сегодня днем?

– Что началось?

Он улыбнулся с самым невинным видом и непринужденно ответил:

Я вновь посмотрела на небо – и замерла. То, что в первый миг показалось мне следом от самолета…

— Да то же, что и всегда. Играл в шары возле кладбища.

След от самолета не бывает темно-желтым.

О боже, он еще и лжец! Лжец и развратник! Но прежде чем я успел высказать ему все это в лицо, он вышел из передней.

И у него нет рваных краев.

— Иди на кухню. — Дедушка потирал руки с самым спокойным, миролюбивым и довольным видом. — Я тут такой овощной суп приготовил, что язык проглотишь.

Трещина!

Я прошел на кухню; он в эту минуту исчез в чуланчике, а я сел за стол. Несмотря на все мои беды, я был ужасно голоден.

Страшная трещина, пересекающая небосвод. Словно небо, наше привычное голубое небо разорвалось ветхой тканью, и в просвет глянуло небо иное, кованое из тяжелого золота.

Через минуту он появился и налил мне полную тарелку дымящегося супа. Чтобы развлечь меня и показать, что он вполне освоил кулинарию, он надел один из маминых передников и обвязал салфеткой наподобие поварского колпака свои почтенные и в то же время недостойные седины. Так, значит, он к тому же еще и клоун, жалкий шут, этот негодник, который так портит мне жизнь.

Иное – Последнее небо.

Я опустил ложку в густой суп, где плавали горошек, нарезанная морковь и кусочки курятины, и поднес ее ко рту; все это время он следил за мной добрым выжидательным взглядом.