— Хорошенько посмотрите на него. Он скоро будет направлять к вам такое множество пациентов, что вы переберетесь в «Плаза-отель».
— «Плаза» перебирается к нам, — многозначительно кивнула Ида своей наколкой.
— Ха-ха-ха! — засмеялся Фредди. — Вот это хорошо. Надо будет рассказать Дидмену. Поль это одобрит. Пойдем, Мэнсон, сейчас поднимемся наверх.
Слишком узкий лифт, в котором могли бы поместиться только одни носилки, поставленные косо, поднял их на четвертый этаж. Коридор был узок, у дверей стояли подносы и вазы с цветами, сникшими от жары. Эндрью и Хемсон вошли в комнату миссис Реберн.
Женщина лет за шестьдесят сидела в постели, обложенная подушками, ожидая врача, и держала в руках бумажку, на которой были записаны некоторые симптомы, замеченные ею у себя этой ночью, а также вопросы, которые она хотела задать ему. Эндрью не ошибся, отнеся ее сразу к типу пожилых ипохондриков, тех «malade au petit morceau de papier»
[37], о которых говорит Шарко
[38].
Присев на кровать, Фредди заговорил с нею, ограничившись лишь тем, что пощупал ее пульс. Он выслушал все, что она сказала, и стал ее весело успокаивать. Сказал, что мистер Айвори сегодня днем придет к ней и сообщит результат своих высоконаучных исследований. Попросил разрешить его коллеге, доктору Мэнсону, осмотреть ее. Миссис Реберн была польщена. Все это было ей очень приятно. Из разговора выяснилось, что она вот уже два года лечится у Хемсона. Она была богата, одинока, и жизнь ее протекала то в исключительно дорогих частных отелях, то в санаториях Вест-Энда.
— Господи! — воскликнул Фредди, когда они вышли из комнаты. — Ты представить себе не можешь, какое золотое дно для нас эта женщина! Какие самородки мы извлекаем!
Эндрью ничего не ответил. Его слегка мутило от атмосферы, царившей здесь. У старой дамы легкие были в порядке, и только трогательная благодарность, с которой она смотрела на Фредди, мешала Эндрью счесть все это дело гнусным и бесчестным. Он старался уговорить сам себя. С какой стати ему разыгрывать поборника справедливости? Он никогда не добьется успеха, если будет все по-прежнему нетерпим и упрям. И Фредди ему добра желал, приглашая осмотреть свою пациентку.
Он довольно дружески простился с Хемсоном и сел в свой автомобиль. А в конце месяца, когда он получил от миссис Реберн в благодарственном письме аккуратно написанный чек на пять гиней, он уже смеялся над своими вздорными сомнениями. Теперь он очень любил получать чеки, и, к его великому удовлетворению, их поступало все больше и больше.
VII
Врачебная практика Эндрью после такого многообещающего начала стала быстро, чуть не молниеносно, расти и расширяться во всех направлениях, и Эндрью еще стремительнее поплыл по течению. Он был в некотором смысле жертвой собственной страстности. Он всегда был бедняком. В прошлом его упрямая независимость приносила ему одни лишь неудачи. Теперь он имел возможность наслаждаться поразительным материальным успехом.
Вскоре после экстренного вызова к Лорье он имел весьма приятный разговор с мистером Уинчем, после которого к нему стали обращаться большинство младших служащих Лорье и даже некоторые из старших. Приходили чаще всего с обычными жалобами, но, раз побывав у него, девушки до странности часто являлись снова, — доктор был так мил, такой веселый и живой. Цифра его доходов от приема больных на дому все летела вверх. Он скоро имел возможность выкрасить фасад дома и при содействии одной из фирм, снабжающих врачей (ведь все они горят желанием содействовать молодым вольнопрактикующим врачам в увеличении их доходов), заново обставил свой кабинет и приемную, купив новую кушетку, мягкое кресло-качалку, несколько шкафчиков элегантно-ученого вида из белой эмали и стекла.
Бьющее в глаза благополучие этого дома, свежевыкрашенного в желтовато-белый цвет, автомобиля, ослепляюще-модной обстановки скоро обратило на себя внимание соседей и привело обратно многих «хороших» пациентов, которые когда-то лечились у доктора Фоя, но постепенно покидали его, по мере того как и старый доктор и его приемная становились все запущеннее.
Дни ожидания, дни тягостного прозябания для Эндрью миновали. Во время вечерних приемов он едва успевал пропускать больных: дверь с улицы беспрерывно хлопала, дверь приемной дребезжала, пациенты ожидали и в «черной» и в «парадной» приемной, так что ему приходилось метаться между амбулаторией и кабинетом. Он был вынужден для сбережения времени придумать следующий выход:
— Послушай, Крис, — сказал он однажды утром. — Мне только что пришел в голову один план, который мне очень много поможет в часы спешки. Ты знаешь, что, осмотрев больного в амбулатории, я бегу обратно в дом приготовить ему лекарство. Это обычно отнимает у меня пять минут. Неприличная потеря времени! Ведь я бы мог его употребить на то, чтобы отпустить одного из «хороших» пациентов, ожидающих в приемной. Ну, что же, поняла мою мысль? Отныне ты мой аптекарь!
Она посмотрела на него, испуганно сдвинув брови.
— Но я понятия не имею, как приготовлять лекарства.
Он успокоительно улыбнулся.
— Не беспокойся, дорогая. Я приготовил запасец микстур двух-трех сортов. Тебе придется только разливать их в бутылки, наклеивать ярлычки и завертывать.
— Но... — В глазах Кристин читалось замешательство. — Ах, Эндрью, я охотно тебе буду помогать, но только... ты в самом деле веришь, что...
— Как ты не понимаешь, что я вынужден так делать! — Он не смотрел ей в глаза. Сердито допил кофе. — Конечно, я когда-то в Эберло крепко горячился из-за системы выдачи лекарств. Все это теории! Теперь я... Я практик. К тому же все эти барышни от Лорье малокровны. Хороший препарат железа им не помешает.
И раньше чем Кристин успела ответить, звонок у дверей амбулатории заставил Эндрью вскочить и уйти из столовой. В былое время она бы заспорила с ним, стала твердо отстаивать свое мнение. Теперь же только с грустью подумала о перемене в их отношениях. Она больше не имела влияния на Эндрью, не руководила им. Теперь верховодил он.
С этого дня Кристин в утомительные часы приема стояла в каморке, заменявшей аптеку, ожидая команды Эндрью во время его торопливых рейсов между кабинетом, где он принимал «хороших» пациентов, и амбулаторией: «Железо!» или «Белую!» или «Карминовую!» А иногда, когда она возражала, что микстура с железом вся вышла, раздавался напряженный и выразительный лай: «Что-нибудь! Черт побери! Что угодно!»
Часто прием затягивался до половины десятого. Потом они подсчитывали выручку по книге, толстой счетной книге доктора Фоя, которую они нашли исписанной только наполовину, когда переехали сюда.
— Боже! Какой день, Крис! — захлебывался Эндрью. — Помнишь эти первые жалкие три с половиной шиллинга, с которыми я носился, как школьник. Ну, а сегодня, сегодня мы имеем свыше восьми фунтов наличными деньгами.
Он укладывал деньги, тяжелые столбики серебра и кредитки, в табачный кисет, который доктор Фой употреблял в качестве кошелька, и запирал его в средний ящик письменного стола. Он сохранил этот старый мешок, как и гроссбух, «на счастье».
Он забыл теперь обо всех былых колебаниях и хвалился своей дальновидностью, побудившей его купить практику Фоя.
— Дела у нас во всех отношениях блестящи, Крис, — радовался он. — Доходная амбулатория и прочная клиентура среднего класса. И сверх того я создаю себе солидную практику консультанта. Ты увидишь, что еще будет, как мы далеко пойдем.
Первого октября он уже имел возможность предложить Кристин заново обставить их дом. После утреннего приема он с подчеркнутой небрежностью, какую усвоил себе в последнее время, сказал:
— Я бы хотел, Крис, чтобы ты сегодня съездила на Вест-Энд. Побывай у Гудсона или Остли, если предпочитаешь его. Обратись в самый лучший магазин. И выбери всю новую мебель, какую тебе нужно. Парочку новых гарнитуров для спален, гарнитур в гостиную, купи все.
Она молча посмотрела на него, а он улыбнулся, закуривая папиросу.
— Вот одно из удовольствий, которое приносят деньги, — иметь возможность дать тебе все, что захочется. Не думай, что я скуп. О Господи, конечно нет! Ты была молодцом, Крис, все время, пока нам жилось трудно. Теперь начинается для нас счастливая жизнь, и мы будем ею наслаждаться...
— Заказывая дорогую мебель и... и гарнитуры у Остли.
Эндрью не заметил горечи ее тона. Он засмеялся.
— Верно, дорогая. Давно пора нам выкинуть старую нашу рухлядь от «Ридженси».
Слезы подступили к глазам Кристин. Она вспыхнула:
— В Эберло эти вещи тебе не казались рухлядью. Да они и не рухлядь. О, тогда была настоящая жизнь, тогда было счастье!
Всхлипнув, она отвернулась и вышла из комнаты.
Эндрью смотрел ей вслед с тупым удивлением. В последнее время с ней делалось что-то странное, — настроение у нее было переменчивое, подавленное, перемежавшееся внезапными взрывами непонятной горечи. Эндрью чувствовал, что их точно относит друг от друга течением, что исчезает то единение, та скрытая товарищеская связь, которые всегда существовали между ними. Что ж, это не его вина. Он делал для нее все, что мог, все, что было в его силах. Он подумал с раздражением: «Мой успех для нее ничего не значит, ровно ничего». Но ему некогда было раздумывать о безрассудстве и несправедливости поведения Кристин. Его ждал целый список визитов к больным, а так как был вторник, то и обычный визит в банк.
Он заезжал в банк аккуратно два раза в неделю, чтобы вносить деньги на свой текущий счет, так как считал, что неразумно держать их дома, в ящике стола. Он не мог не сравнивать эти приятные посещения с тем эпизодом в Блэнелли, когда его, обтрепанного помощника врача, оскорбил Эньюрин Рис. Мистер Уэд, директор банка, всегда встречал его радушной и почтительной улыбкой и часто приглашал к себе в кабинет выкурить папиросу:
— Без всякой навязчивости осмелюсь сказать, доктор: дела ваши превосходны. У нас ценят передовых врачей, которые сохраняют надлежащую долю консерватизма. Вот как вы, доктор, осмелюсь сказать. Ну, а что касается тех железнодорожных акций, о которых мы с вами на днях толковали, то...
Почтение, которое выказывал ему Уэд, было лишь одним из множества доказательств широкой популярности, которую успел приобрести Эндрью. Другие врачи района теперь любезно кланялись ему, проезжая мимо в своих автомобилях. На осеннем собрании районного медицинского общества, в той самой комнате, где он при первом своем появлении чувствовал себя парией, его теперь приветствовали, ухаживали за ним, ему предлагал сигару сам доктор Ферри, вице-председатель секции.
— Рад видеть вас среди нас, доктор, — суетливо говорил маленький краснолицый Ферри. — Понравилась вам моя речь? Нам ни в коем случае не следует уступать в вопросе о гонорарах. Особенно когда дело касается ночных вызовов, — тут я всегда твердо стою на своем. Недавно меня ночью разбудил мальчик, еще совершенный ребенок, лет двенадцати. «Скорее пойдемте, доктор, папа на работе, а маме вдруг стало очень плохо». Знаете, эти неизменные заявления в два часа ночи. И я этого мальчугана никогда раньше не видел. «Милый мальчик, — говорю я, — твоя мама — не моя пациентка. Беги, принеси мне полгинеи, тогда я поеду». И конечно, он больше не вернулся. Говорю вам, доктор, у нас район ужасный...
На следующей неделе после этого собрания к Эндрью позвонила миссис Лоренс. Эндрью всегда доставляла удовольствие грациозная непоследовательность ее телефонных разговоров. Сегодня, упомянув о том, что супруг ее уехал на рыбную ловлю в Ирландию и она, быть может, попозже поедет к нему туда, она позвала его завтракать в пятницу, ввернув это приглашение как будто между прочим, таким тоном, словно оно не имело никакого значения.
— У меня будет Топпи. И еще два-три человека, менее скучных, по-моему, чем большинство тех, с кем обычно встречаешься. Вам, пожалуй, будет полезно с ними познакомиться.
Он повесил трубку со смешанным чувством удовольствия и непонятного раздражения. В глубине души он был задет тем, что Кристин не приглашена тоже. Но потом пришел к заключению, что это визит не светский, а скорее деловой. Он должен бывать в обществе и заводить знакомства, в особенности среди такого сорта людей, которые будут на завтраке у миссис Лоренс. И во всяком случае Кристин не следует ничего говорить обо всем этом. В пятницу он сказал ей, что будет завтракать с Хемсоном, и с облегчением вскочил в автомобиль. Он забыл, что очень плохо умеет притворяться.
Франсиз Лоренс жила в Найтсбридже, на тихой улице между Хенс-плейс и Уилтон-Кресент. Дом не поражал великолепием, как дом Ле-Роя, но здесь все говорило о выдержанном вкусе и богатстве хозяев. Эндрью приехал поздно, когда большинство гостей было уже в сборе: Топпи, Роза Кин, писательница, сэр Дудлей Румбольд-Блэйн, доктор медицины, известный врач и член правления «Кремопродукта», Никол Уотсон, путешественник-антрополог, и несколько других, менее ошеломительных личностей.
За столом Эндрью оказался рядом с миссис Торнтон, которая, как выяснилось из разговора, жила в Лейстершире и время от времени приезжала на короткое время в Лондон, в отель Брауна. Теперь Эндрью уже научился спокойно выдерживать церемонию представления новым людям, тем не менее он охотно спасся под прикрытие ее болтовни, возвращавшей ему уверенность, — материнского повествования о том, каким образом во время игры в хоккей дочь ее Сибилла, ученица Рединской школы, ушибла ногу.
Одним ухом слушая миссис Торнтон, принимавшую его молчаливое внимание за интерес, он умудрялся в то же время ловить обрывки учтивого и остроумного разговора, который велся вокруг, едкие шутки Розы Кин, увлекательный рассказ Уотсона об экспедиции в глубь Парагвая, в которой он недавно участвовал. Эндрью любовался непринужденностью, с которой Франсиз поддерживала общую беседу, в то же время внимательная к неторопливым, обдуманным репликам сэра Румбольда, сидевшего рядом с нею. Раз или два Эндрью ловил на себе ее взгляд, полусмеющийся, вопросительный.
— Разумеется, — с подкупающей улыбкой заключил свой рассказ Уотсон, — самым ужасным из всех моих испытаний было то, что, приехав домой, я сразу схватил инфлуэнцу.
— Ага! — сказал сэр Румбольд. — Так и вы тоже попали в число ее жертв. — Торжественно откашлявшись и водрузив пенсне на свой внушительный нос, он овладел вниманием общества. Сэр Румбольд чувствовал себя в своей сфере — он ведь в течение многих лет был в центре внимания широкой публики. Это именно он четверть века тому назад потряс человечество сообщением, что некоторая часть человеческих кишок не только бесполезна, но и определенно вредна. Сотни людей бросились сразу же удалять себе этот опасный отросток, и, хотя сэр Румбольд сам не был в их числе, слава об этой операции, которую хирурги назвали операцией «Румбольд-Блэйна», упрочила его репутацию врача-диетолога. С тех пор он не бросал оружия: подарил нации идею питания отрубями, бациллу молочной кислоты и «Иоргаут». Позднее он изобрел «Румбольд-блэйновский способ жевания», а сейчас, помимо деятельности в качестве члена правления множества обществ, составлял меню для знаменитой сети ресторанов Рейли. «Приходите, леди и джентльмены, дайте сэру Румбольд-Блэйну, доктору медицины, члену Королевского терапевтического общества, выбрать для вас калории!» Многие «законные» целители человечества потихоньку ворчали, что сэра Румбольда давным-давно пора вычеркнуть из списка врачей. На это мог быть один ответ: что такое список врачей без сэра Румбольда?
Сэр Румбольд сказал, отечески глядя на Франсиз:
— Одной из самых любопытных особенностей последней эпидемии было резко выраженное терапевтическое действие «Кремогена». Я имел случай упомянуть об этом на заседании правления на прошлой неделе. Мы не знаем средств против инфлуэнцы. А при отсутствии лечебных средств единственный способ бороться с ее убийственным действием состоит в том, чтобы развить высокую сопротивляемость, естественную самозащиту организма против приступов болезни. Я говорил, — и, льщу себя надеждой, говорил правильно, — что мы неоспоримо доказали, и не на морских свинках — ха-ха-ха! — как наши друзья, лабораторные исследователи, а на человеческих существах феноменальное влияние «Кремогена», организующего и возбуждающего жизнеспособность и сопротивляемость организма.
Уотсон повернулся к Эндрью, усмехаясь своей непонятной усмешкой.
— А что вы думаете о кремо-продуктах, доктор?
Захваченный врасплох, Эндрью невольно ответил:
— Это такой же точно способ снимать сливки, как всякий другой.
Роза Кин, бросив ему украдкой быстрый одобрительный взгляд, имела жестокость расхохотаться. Улыбнулась и Франсиз. Сэр Румбольд поспешил перейти к описанию недавней своей поездки в Тросэкс в качестве гостя Северного медицинского объединения.
Во всем остальном завтрак протекал гладко и приятно. Эндрью непринужденно принимал участие в общем разговоре. Раньше чем он вышел из гостиной, Франсиз сказала ему несколько слов.
— Вы, ей-Богу, имеете блестящий успех, — шепнула она. — Миссис Торнтон забыла даже выпить кофе, говоря со мной о вас. Я почему-то уверена, что вы ее уже «завербовали» — так, кажется, говорят? — в пациентки.
Это замечание еще звучало у него в ушах, когда он возвращался домой. Он сказал себе, что сегодняшний визит принес ему много пользы, а Кристин ничем не помешал.
Но на другое утро, в половине одиннадцатого, его ожидал неприятный сюрприз. Позвонил Фредди Хемсон и с живостью спросил:
— Ну, весело было вчера на завтраке?.. Откуда я знаю? Ах, ты, старый осел, разве ты не читал еще сегодня «Трибуну»?
Эндрью в ужасе сразу же бросился к столу в приемной, куда он и Кристин клали газеты, прочитав их. Он вторично просмотрел «Трибуну», одно из наиболее распространенных ежедневных иллюстрированных обозрений. И вдруг вздрогнул. Как это он не заметил в первый раз?
На странице, посвященной светской хронике, помещена была фотография Франсиз Лоренс и описание званого завтрака, состоявшегося у нее накануне. Были указаны имена гостей, в том числе и его имя.
С расстроенным лицом он вырвал страницу, смял ее в комок и швырнул в огонь. Затем сообразил, что Кристин ведь уже прочла газету, и свирепо нахмурился. Хотя он почему-то был уверен, что она не видела этого проклятого столбца, все ж он ушел к себе в кабинет в дурном настроении.
Но Кристин этот столбец прочитала. И минутное ошеломление сменилось чувством обиды, поразившим ее в самое сердце. Почему Эндрью не сказал ей ничего? Почему, почему? Ее бы ничуть не огорчило то, что он идет без нее на этот дурацкий завтрак. Она пыталась успокоить себя мыслью, что из-за таких пустяков не стоит огорчаться. Но глухая боль в сердце говорила ей, что под этим кроются далеко не пустяки.
Когда Эндрью уехал на визиты, она пыталась делать обычную работу по дому. Но не могла. Прошла в его кабинет, оттуда — в амбулаторию все с той же тяжестью на душе. Принялась рассеянно вытирать пыль в амбулатории. Подле стола лежала его старая сумка для инструментов, первая, которая служила ему в Блэнелли, которую он таскал с собой по рабочим кварталам, брал в шахту, когда его экстренно туда вызывали. Кристин потрогала сумку со странной нежностью. Теперь у него была новая сумка, красивее этой. Она была частью того нового, той более выгодной практики, за которой он так лихорадочно гнался и к которой Кристин в глубине души относилась с таким недоверием. Она знала, что бесполезно говорить с Эндрью о своих опасениях. Он теперь стал таким вспыльчивым — признак того, что в нем происходила душевная борьба. И первое ее слово тотчас задело бы его, вызвало бы ссору. Надо действовать другим путем.
Она вспомнила, что сегодня суббота и она обещала Флорри взять ее с собой, когда пойдет за покупками. Флорри была веселая девочка, и Кристин успела к ней привязаться. Она видела, что Флорри ждет ее на верхней ступеньке лестницы, ведущей в подвальное помещение, чистенькая, в свежем платьице, в полной готовности. Они по субботам часто ходили на рынок вдвоем.
У Кристин немного отлегло от сердца, когда она очутилась на воздухе и, держа девочку за руку, ходила по рынку, переговариваясь с знакомыми торговцами, покупая фрукты, цветы, стараясь придумать сегодня что-нибудь особенное, чтобы угодить Эндрью. Но рана все еще не затягивалась и болела. Почему, почему он ничего ей не сказал? И почему она не пошла с ним туда? Она вспомнила, как они в Эберло в первый раз были приглашены к Воонам и каких трудов ей стоило вытащить его туда. А теперь все так переменилось. Ее ли это вина? Не переменилась ли она сама, не замкнулась ли в себя и стала необщительной? Но нет, она этого не находила. Она по-прежнему любила знакомиться и встречаться с людьми, независимо от того, кто они. Ее дружба с миссис Воон продолжалась, и они аккуратно переписывались.
Но хотя Кристин было больно и она чувствовала себя обиженной, главная ее забота была не о себе, а о муже: она знала, что богачи, как и бедняки, могут быть скверными людьми, что Эндрью мог бы остаться таким же хорошим врачом на Грин-стрит, в Мейфер, как на Сифен-роу в Эберло. Она вовсе не требовала сохранения таких героических аксессуаров, как гамаши или его старая красная мотоциклетка. Но она сердцем чуяла, что в те времена Эндрью был чистым и честным идеалистом, и это освещало их жизнь ясным белым пламенем. Теперь пламя пожелтело, абажур, сквозь который оно светит, загрязнен.
Направляясь к фрау Шмидт, она старалась разгладить на лбу морщину заботы. Но старая немка зорко смотрела на нее. И вдруг принялась ее отчитывать:
— Вы мало кушаете, дорогая моя! У вас плохой вид! А ведь и автомобиль есть, и деньги, и все что угодно. Смотрите!.. Я хочу, чтобы вы попробовали вот это. Вкусно?
Длинным тонким ножом, который она держала в руке, она отрезала ломтик своего шедевра — вареной ветчины и заставила Кристин съесть его со свежей булкой. Флорри получила глазированное пирожное. Фрау Шмидт не переставая болтала:
— А теперь кусочек липтауэрского. Герр доктор съел уже много фунтов моего сыра, а он ему все же не надоел. Когда-нибудь попрошу его написать мне отзыв и выставлю этот отзыв в витрине. Этот сыр меня прославит... — Так фрау Шмидт смеялась и болтала, пока они не ушли.
На улице Кристин с Флорри остановились на тротуаре, ожидая, пока постовой полисмен — это был их старый приятель Струзерс — даст сигнал перехода. Кристин удерживала за руку нетерпеливую Флорри.
— Ты всегда должна быть осторожна здесь, — внушала она девочке. — Что сказала бы твоя мама, если бы тебя переехали!
Флорри, рот которой был набит остатками пирожного, это показалось забавнейшей шуткой.
Наконец они вернулись домой, и Кристин принялась разворачивать покупки. Прохаживаясь взад и вперед по комнате, ставя в вазу купленные ею на улице бронзовые хризантемы, она опять загрустила.
Вдруг зазвонил телефон. Она пошла в приемную с застывшим лицом, уголки ее губ были опущены. Минут пять она отсутствовала и воротилась в комнату преображенная. Глаза сияли возбуждением. Она все поглядывала в окно, нетерпеливо ожидая возвращения Эндрью, забыв свое горе под влиянием хорошей вести, услышанной ею, вести, столь важной для Эндрью, для них обоих. В ней зрело радостное убеждение, что ничто не может быть благоприятнее этой новости. Нет лучшего противоядия от отравы легкого успеха. И это такой шаг вперед, такой настоящий шаг вперед! Она опять подбежала к окну.
Когда Эндрью приехал, она не могла утерпеть, чтобы не броситься в переднюю ему навстречу:
— Эндрью! Тебе звонил сэр Роберт Эбби. Только что.
— Вот как? — лицо его, при виде Кристин вытянувшееся под влиянием острых угрызений совести, теперь просветлело.
— Да. Он звонил, хотел говорить с тобой. Я ему сказала, кто я, и он был ужасно любезен... Ох, я все не то говорю! Дорогой, ты будешь назначен амбулаторным врачом больницы Виктории — немедленно!
В глазах Эндрью просыпалось волнение.
— Что же, это хорошая новость, Крис.
— Еще бы! Еще бы! — воскликнула она восторженно. — Опять твое любимое дело — возможность исследования, все, чего тебе тщетно хотелось в Комитете труда... — Она обхватила руками его шею и прильнула к нему.
Он посмотрел на нее сверху, невыразимо тронутый этой любовью, этой великодушной самоотверженностью. Сердце сжалось мгновенной острой болью.
— Добрая ты душа, Крис! А я... какой же я скот!
VIII
С четырнадцатого числа следующего месяца Эндрью приступил к своим обязанностям в отделении для приходящих больных легочной больницы Виктории. Там по вторникам и четвергам он был занят от трех до пяти. Все было совсем так, как когда-то в Эберло, с той лишь разницей, что теперь к нему приходили больные только с болезнями легких и бронхов. И, разумеется, теперь, к его тайной великой гордости, он не был больше младшим лекарем страхового общества, а занимал почетное место врача одной из самых старых и известных больниц Лондона.
Больница Виктории была бесспорно стара. Находилась она в Бэттерси, среди сети убогих улиц, у самой Темзы, и даже летом сюда редко заглядывал луч солнца, зимой же ее балконы, на которые полагалось вывозить в креслах больных, бывали чаще всего окутаны густым речным туманом. На мрачном обветшалом фасаде красовался большой плакат красными и белыми буквами — воззвание, которое казалось излишним: «Больница Виктории разрушается!»
Отделение для амбулаторных больных, где работал Эндрью, казалось каким-то пережитком восемнадцатого века. В вестибюле, в ящике под стеклом, красовались ступка и пестик, которыми пользовался доктор Линтель Ходжес, врач этого самого отделения в годы 1761-1793. Необлицованные стены были окрашены в темношоколадный цвет необычного оттенка, коридоры с неровным полом, хотя и идеально чистые, так плохо проветривались, что стены потели и во всех помещениях царил затхлый запах старости.
В первый день Эндрью обошел отделение с доктором Юстесом Сороугудом, старшим врачом, пожилым аккуратным мужчиной лет пятидесяти, ниже среднего роста, с седой эспаньолкой и любезными манерами, похожим скорее на церковного старосту, чем на врача. Доктор Сороугуд имел в больнице свои палаты, и, по принятому здесь порядку, тоже пережитку старых традиций, которых он был великим знатоком, считался «ответственным» за Эндрью и за доктора Миллигена, второго младшего врача.
После обхода больницы он увел Эндрью в длинную комнату врачей, находившуюся в нижнем этаже. Несмотря на то, что не было еще и четырех часов, здесь уже горели лампы. Жаркий огонь пылал за железной решеткой, на стенах висели портреты знаменитых врачей больницы, среди них, на почетном месте над камином, доктор Линтель Ходжес, очень важный в своем парике. Это была замечательная реликвия славного прошлого, и по тому, как слегка раздувались ноздри доктора Сороугуда, видно было, что этот холостяк и церковный староста любит ее, как собственное детище.
Они приятно провели время за чаем и блюдом горячих гренков с маслом в компании других врачей больницы. Эндрью нашел, что интерны очень приятные молодые люди. Но, заметив их почтительность к доктору Сороугуду и к нему самому, он не мог удержаться от улыбки, вспомнив свои столкновения с другими «наглыми щенками» еще не так давно, когда он пытался помещать в больницу своих пациентов.
Рядом с ним сидел молодой врач Валленс, который целый год работал в Соединенных Штатах в клинике братьев Майо. Они с Эндрью заговорили об этой знаменитой клинике и ее порядках, потом Эндрью с внезапным интересом осведомился, не слыхал ли Валленс в Америке о Стилмене.
— Слыхал, конечно, — сказал Валленс. — Там его все очень высоко ценят. У него диплома нет, но неофициально он более или менее признан. Он достигает поразительных результатов в своей работе.
— Видели вы его клинику?
— Нет. — Валленс покачал головой. — Я не бывал дальше Орегона.
Эндрью некоторое время молчал, не зная, следует ли говорить то, что ему хотелось.
— Мне думается, это — замечательнейшее учреждение, — сказал он наконец. — Я ряд лет переписывался со Стилменом. Он первый мне написал по поводу моей статьи, которую напечатали в «Американском журнале гигиены». Я видел снимки его клиники. Нельзя и представить себе более идеальное место для лечения. Клиника расположена высоко, посреди соснового леса, в уединенном месте. Застекленные террасы, специальная система регулирования воздуха, которая обеспечивает полнейшую его чистоту и ровную температуру зимой. — Эндрью остановился было, смущенный своей горячностью, так как общий разговор вокруг прекратился, и его слова слышали все за столом. — Как подумаешь об условиях лечения у нас в Лондоне, то такая клиника кажется недосягаемым идеалом.
Доктор Сороугуд сухо и неприязненно усмехнулся.
— Однако наши лондонские врачи всегда очень хорошо справлялись со своим делом в этих самых условиях, доктор Мэнсон. Мы не располагаем теми экзотическими аксессуарами, о которых вы упоминали. Но смею думать, что наши хорошо испытанные и надежные методы (хотя, быть может, не такие эффектные) дают столь же удовлетворительные и, вероятно, более прочные результаты.
Эндрью молчал, потупив глаза. Он чувствовал, что с его стороны было нескромностью так открыто заявлять о своем мнении, пока он здесь еще новый человек. А доктор Сороугуд, чтобы показать, что он не хотел его одернуть, любезно переменил тему — заговорил об искусстве ставить банки. История медицины давно была его коньком, и он собрал массу сведений относительно хирургов-цирюльников старого Лондона.
Когда они поднялись, он приветливо сказал Эндрью:
— У меня имеется старинный набор банок. Как-нибудь непременно покажу их вам. Право, просто срам, что банки теперь не ставят. Это был и есть отличный способ вызывать внешнее раздражение.
Если не считать этого первого легкого холодка между ними, доктор Сороугуд показал себя добрым товарищем, всегда готовым помочь. Он был дельный врач. Почти безошибочно ставил диагноз и всегда охотно водил Эндрью по своим палатам. Но его упорядоченная душа восставала против вторжения какого бы то ни было новшества в лечении. Он и слышать не хотел о туберкулине
[39], считая, что его терапевтическое действие еще совершенно не доказано. Он очень скупо и неохотно применял пневмоторакс
[40], а вливаний делал меньше, чем все другие врачи в больнице. Зато он весьма щедро применял рыбий жир и дрожжи. Он их прописывал всем своим пациентам.
Приступив к своей работе, Эндрью забыл о Сороугуде. Он твердил себе, что чудесно после многомесячного ожидания снова приняться за любимое дело. Он проявлял очень близкое подобие былого пыла и энтузиазма.
Его прежняя работа над вопросом о туберкулезных повреждениях легких рудной пылью неизбежно привела его к изучению легочного туберкулеза в целом. У него зародился план, неясный еще ему самому: в связи с опытами фон Пирке, изучить ранние физические признаки первичного разрушения легких. В его распоряжении был богатый материал — худосочные дети, которых матери приносили в надежде на всем известную щедрость доктора Сороугуда, раздававшего экстракт солода.
Но как ни старался Эндрью обмануть себя, душа его больше не лежала к этой работе. Он не мог вернуть себе прежнее непосредственное увлечение ею. Слишком много другого занимало его ум, слишком много серьезных случаев в практике, чтобы он мог сосредоточиться на каких-то неясных ему явлениях, которых еще, может быть, и не существует. Никто лучше его не знал, как много времени требуют исследования, а он теперь постоянно спешил. Этот аргумент был неопровержим. Скоро он стал находить его вполне логичным, — говоря попросту, он не способен был больше заниматься исследованиями.
Бедняки, приходившие в амбулаторию, требовали от него немного. Его предшественник, по-видимому, был грубый малый, и так как Эндрью щедро прописывал лекарства и порой шутил с больными, популярность его держалась прочно. Он ладил и с доктором Миллигеном и с некоторого времени усвоил его метод осмотра постоянных больных. Он вызывал всех сразу к столу в начале приема и на скорую руку заполнял их карточки. Нацарапывая на рецепте слово «повторить», он не имел времени вспомнить, как он когда-то издевался над этой классической формулой. Он был на пути к тому, чтобы превратиться в превосходный образец «известного врача».
IX
Прошло полтора месяца с тех пор, как Мэнсон был принят в больницу Виктории, когда однажды утром, сидя с Кристин за завтраком, он распечатал письмо с марсельской маркой. Недоумевая, пробежал его глазами и вдруг воскликнул:
— Это от Денни! Ему, наконец, надоела Мексика. Он возвращается, чтобы осесть где-нибудь окончательно, — так он пишет, но я поверю только, когда увижу его! А приятно будет увидеться с ним опять. Сколько времени он уже за границей? Кажется, целый век! Он едет домой через Китай. Газета у тебя, Крис? Взгляни, когда прибывает «Орета».
Кристин была не меньше его обрадована неожиданной новостью, но по другой причине. Она испытывала очень сильное материнское чувство к мужу, своеобразное стремление оберегать его. Она видела, что Денни и, в меньшей степени, Гоуп имели на него благотворное влияние. И в особенности теперь, когда она чувствовала в нем перемену, ее тревожная бдительность усилилась. Как только пришло письмо от Денни, она начала раздумывать, как свести вместе этих трех людей. Накануне того дня, когда «Орета» должна была прибыть в Тильбери, Кристин завела об этом разговор с Эндрью.
— Если ты ничего не имеешь против, Эндрью... мне пришло в голову, что можно устроить у нас на будущей неделе небольшой званый обед... только для Денни и Гоупа.
Эндрью посмотрел на нее с некоторым изумлением. Ему странно было, что она говорит о развлечениях теперь, когда между ними возникло глухое и тайное отчуждение. Он ответил:
— Гоуп, должно быть, в Кембридже. А Денни и я могли бы с тем же успехом пообедать вместе где-нибудь вне дома. — Но, увидев выражение ее лица, он тотчас смягчился: — Впрочем, отчего же... Тогда давай в воскресенье, это самый удобный вечер для всех нас.
И в следующее воскресенье Денни явился, еще более краснолицый и коренастый, чем раньше. Он постарел, но казался менее угрюмым, более благодушно настроенным. Впрочем, это был тот же Денни, и поздоровался он с ними следующим образом:
— Дом грандиозный! Уж не ошибся ли я адресом? — Он полуобернулся к Кристин и продолжал серьезно: — Этот щеголеватый джентльмен действительно доктор Мэнсон, да? Если бы я знал, я бы ему привез канарейку.
Когда его усадили, он не захотел ничего выпить.
— Нет, я теперь не употребляю ничего, кроме лимонного сока. Как ни странно это вам покажется, я намерен остепениться и крепко взять себя за шиворот. Я почти пресытился звездными просторами. Самое верное средство полюбить нашу всеми изруганную Англию — съездить за границу.
Эндрью смотрел на него с дружеским упреком.
— Вам в самом деле пора устроить свою жизнь, Филипп, — сказал он. — В конце концов вам под сорок. И при ваших способностях!
Денни метнул на него странный взгляд исподлобья.
— Не будьте так самоуверенны, профессор. Я еще, может быть, удивлю вас парочкой трюков в ближайшем будущем.
Он рассказал, что ему посчастливилось получить должность хирурга Южно-Хертфордширской больницы; триста фунтов в год на всем готовом. Он, конечно, не смотрит на это, как на нечто постоянное, но там придется делать много операций, и это даст ему возможность снова овладеть техникой. Потом он посмотрит, что можно предпринять.
— Не понимаю, как они мне предоставили это место, — рассуждал он. — Должно быть, тоже ошибка.
— Нет, — возразил Эндрью веско. — Этим вы обязаны вашему званию магистра хирургии, Филипп. Такое высокое звание откроет вам все двери.
— Что вы с ним сделали?! — простонал Денни. — Это совсем не тот неотесанный малый, который ходил со мной взрывать канализационную трубу!
Как раз в эту минуту вошел Гоуп. Он не был знаком с Денни. Но пяти минут не прошло, как эти двое поняли друг друга. Когда сели обедать, они уже дружески объединились и зло трунили над Мэнсоном.
— Конечно, Гоуп, — печально заметил Филипп, развертывая салфетку, — вам нечего ожидать, что вас здесь хорошо накормят. О нет! Я эту пару знаю уже много лет. Знал профессора раньше, чем он превратился в завзятого вест-эндца. Их обоих выгнали из их прежнего жилища за то, что они морили голодом морских свинок.
— Я обычно на такой случай ношу с собой в кармане кусок грудинки, — сказал Гоуп. — Эту привычку я перенял у Билли Пуговичника во время последней экспедиции. Но, к несчастью, у меня вышли все яйца: куры моей матушки сейчас не несутся.
Такого рода шутки продолжались все время, пока они обедали. Присутствие Денни словно оттачивало остроумие Гоупа. Но мало-помалу они перешли к серьезной беседе. Денни описал некоторые свои приключения в Южной Америке, рассмешил Кристин двумя-тремя анекдотами о неграх, а Гоуп рассказывал подробности о деятельности комитета за последнее время. Винни удалось, наконец, добиться давно задуманных экспериментов для изучения мускульного утомления.
— Вот этим-то я и занят теперь, — сердито пояснил Гоуп. — Но, слава Богу, через девять месяцев моя обязательная служба кончается. Тогда я начну делать что-нибудь настоящее. Мне надоело разрабатывать чужие идеи, позволять старикам командовать мной. — Он принялся непочтительно передразнивать членов комитета: — «Сколько мясо-молочной кислоты вы нашли для меня на этот раз, мистер Гоуп?» Я хочу делать свою собственную работу. Как бы мне хотелось иметь свою маленькую лабораторию!
Затем, как и надеялась Кристин, разговор принял узко медицинский характер. После обеда (вопреки меланхолическому прогнозу Денни, за обедом уничтожили пару уток), когда было подано кофе, она попросила разрешения остаться с мужчинами в столовой. И хотя Гоуп уверял ее, что разговор пойдет на языке, отнюдь не предназначенном для дамских ушей, она осталась и сидела, опершись локтями о стол, уткнув подбородок в руки, молча слушая, в самозабвении устремив серьезные глаза на лицо Эндрью.
Сначала он был сдержан и холоден. Как ни рад он был свиданию с Филиппом, он чувствовал, что его старый друг несколько пренебрежительно отнесся к его успеху — неодобрительно, даже с легкой насмешкой. В конце концов, разве он не сделал прекрасную карьеру? А что сделал Денни, да, что он сделал? Когда Гоуп начал вставлять свои шуточки, Эндрью едва удержался от того, чтобы в достаточно резкой форме «осадить» его.
Но когда они заговорили на медицинские темы, он невольно втянулся в разговор. Желал он этого или нет, но гости сразу заразили его интересом к этим вопросам, и он с чувством, довольно похожим на былой энтузиазм, разговорился тоже.
Речь шла о больницах, и он неожиданно высказал свое мнение о всей постановке дела в больницах.
— А я так смотрю на это... (он закурил — теперь уже не дешевую папиросу, а сигару, которую с самодовольным видом взял из ящика, не замечая лукавых огоньков в глазах Денни) — Вся система устарела. Ни в коем случае не хотел бы, чтобы вы подумали, что я критикую свою больницу. Я ее люблю и считаю, что мы делаем там большое дело. Но виновата система. Один только добрый, старый, ко всему равнодушный британский народ способен с нею мириться. И здесь, как, например, в нашем дорожном хозяйстве, безнадежный хаос и отсталость. Больница Виктории разваливается. Больница Сент-Джон — тоже. Половина лондонских больниц вопиет к небу, что они разрушаются! А что мы делаем? Собираем пенни. Получаем немного мелочи за рекламы, которые наклеиваются на фасад больницы. «Пиво Брауна — лучшее в мире». Ну, не прелесть ли? В больнице Виктории, если нам повезет, мы через десять лет начнем постройку нового флигеля или общежития для сестер, — кстати, вы бы видели, где наши сестры спят! Но что пользы класть заплаты на старую развалину? И что толку в легочной клинике, которая стоит в центре такого шумного города, как Лондон, города туманов? Черт возьми, это все равно, что отправлять больных воспалением легких в угольную шахту. И так же обстоит дело с другими больницами и санаториями. Их шлепнули в самую гущу уличного движения, фундамент их сотрясается подземкой, даже койки больных дребезжат, когда мимо дома проезжают автобусы. Если бы я, здоровый человек, попал туда, мне понадобилось бы каждую ночь принимать десять таблеток веронала, чтобы уснуть. А вы подумайте о больных, лежащих среди этого гама и суеты после тяжелой операции брюшной полости или с температурой в сорок градусов и менингитом.
— Ну, хорошо, что же вы предлагаете? — Филипп поднял одну бровь с этим своим новым, раздражающим выражением. — Учредить объединенный больничный попечительный совет и назначить вас главным директором?
— Не будьте ослом, Денни, — сердито возразил Эндрью. — Децентрализация — вот что помогло бы. Нет, это не просто вычитанные из книг слова, это мое убеждение, результат всего того, что я наблюдал со времени приезда в Лондон. Почему бы нашим крупным больницам не стоять в зеленой полосе за городом, скажем — в пятнадцати милях от него? Возьмите такое место, как Бенхэм, например: всего десять миль от Лондона, зеленые поля, свежий воздух, тишина. Не бойтесь затруднении с проездом. Подземка (а почему бы и не провести отдельную больничную ветку?) — прямой и бесшумный путь, доставит вас в Бенхэм ровно через восемнадцать минут. Если принять во внимание, что самый быстрый санитарный автомобиль доставляет пострадавшего в среднем за сорок минут, то это уже шаг вперед. Вы скажете, что, переместив больницы, мы лишим районы медицинской помощи? Чепуха! Аптеки и врачи останутся на месте. А больницы можно переместить. Да и весь этот вопрос об обслуживании больницами районов — одна сплошная безнадежная неразбериха. Когда я только что сюда переехал, я убедился, что единственное место, куда я мог отвезти больного из Вест-Энда, — больница в Ист-Энде. И в больницу Виктории тоже поступают больные откуда угодно — из Кенсингтона, Илинга, Масуэлл-хилла. Не делается никаких попыток разграничить участки, все стекается в центр города. Я вам прямо говорю, друзья: беспорядок в этом деле невообразимый. А какие меры принимаются против этого? Ничего, абсолютно ничего. Мы продолжаем старую-старую рутину, грохочем жестяными копилками, продаем на улицах флажки в пользу больных, печатаем воззвания, заставляем студентов кривляться в маскарадных костюмах, собирая пенсы. О молодых европейских странах можно сказать одно — там дело делают! Боже, если бы мне дали действовать! Я бы разрушил до основания больницу Виктории и поставил новую легочную больницу в Бенхэме, проведя туда прямое сообщение. И, видит Бог, я бы увеличил этим процент выздоравливающих!
Это было только вступление. Спор разгорался.
Филипп сел на своего конька, — говорил о том, как глупо требовать от практикующего врача, чтобы он был мастером на все руки, заставлять его тащить на своих плечах каждого больного до того восхитительного момента, когда за плату в пять гиней является какой-нибудь специалист, которого он до тех пор никогда в глаза не видал, и заявляет ему, что уже слишком поздно.
Гоуп без всяких смягчений и сдержанности охарактеризовал положение молодого бактериолога, угнетенного духом торгашества и духом консерватизма, зажатого между фирмой химиков, которая платит ему жалованье за приготовление патентованных лекарств, и комитетом слабоумных стариков.
— Можете себе представить, — шипел Гоуп, — братьев Маркс
[41], сидящих в расхлябанном автомобиле с четырьмя рулями и неограниченным числом рожков? Это наш комитет!
Они засиделись за полночь, а затем неожиданно перед ними на столе очутились сэндвичи и кофе.
— О миссис Мэнсон! — запротестовал Гоуп с учтивостью, которая показывала, что он, как насмешливо объявил Денни, «в глубине души приличный молодой человек». — Мы уж, верно, здорово вам недоели... и отчего это, когда долго разговариваешь, непременно проголодаешься? Надо подать Винни новую идею: исследовать влияние утомления на желудочную секрецию. Ха-ха-ха! Это замечательная формулировка в стиле нашей Лошади!
Гоуп распрощался, горячо уверяя, что он чудесно провел вечер, а Денни по праву старого друга остался еще на несколько минут. Когда Эндрью вышел, чтобы вызвать по телефону такси, он смущенно извлек из кармана небольшую, очень красивую испанскую шаль.
— Профессор, вероятно, меня зарежет, — сказал он. — Но я привез вам эту штуку. Не говорите ему, пока я отсюда благополучно не уберусь.
Он не захотел слушать выражений благодарности, которые его всегда очень стесняли.
— Любопытно, что все эти шали привозятся из Китая. Они, собственно, не настоящие испанские. Эту я получил через Шанхай.
Наступило молчание. Слышно было, как Эндрью шел обратно из передней, от телефона.
Денни поднялся. Его добрые глаза, окруженные морщинками, избегали глаз Кристин.
— Я бы, знаете ли, на вашем месте не стал слишком тревожиться за него. — Он улыбнулся. — Но мы должны попробовать вернуть его к прежним блэнеллийским настроениям.
Х
В начале пасхальных каникул Эндрью получил письмо от миссис Торнтон с просьбой приехать в отель Брауна и осмотреть ее дочь. В письме она коротко сообщала, что нога у Сибиллы все еще болит, и так как при их встрече у миссис Лоренс он проявил большое участие, она очень хотела бы с ним посоветоваться. Польщенный этой данью уважения, Эндрью немедленно отправился к миссис Торнтон.
Осмотрев Сибиллу, он нашел, что случай очень простой, но требующий немедленной операции. Он выпрямился, улыбаясь толстушке Сибилле, которая, сидя на краю кровати, натягивала длинный черный чулок на свою обнаженную ногу, и обратился к ее матери:
— Костная мозоль. Если запустить, то может образоваться молоткообразное искривление большого пальца. Вы, я думаю, уже об этом предупреждены.
— Да, то же самое говорил их школьный врач. — Миссис Торнтон не казалась пораженной. — Мы уже к этому готовы. Сибиллу можно поместить в какую-нибудь лечебницу здесь, в Лондоне. Но вот что: я чувствую к вам доверие, доктор. И хочу, чтобы вы все это взяли на себя. Кому лучше всего поручить операцию, как вы думаете?
Этот прямой вопрос поставил Эндрью в затруднительное положение. По роду своей работы он встречался со многими видными терапевтами, но из лондонских хирургов не знал никого. Вдруг он вспомнил об Айвори. И сказал с готовностью:
— Это мог бы сделать мистер Айвори, если он сейчас не занят.
Миссис Торнтон слыхала о мистере Айвори. Ну, разумеется! Ведь это тот хирург, о котором с месяц назад писали все газеты, так как он летал в Каир, чтобы спасти человека, с которым случился солнечный удар... Весьма известный человек! Миссис Торнтон очень понравилась идея поручить ему операцию дочери. Она поставила только одно условие: Сибилла должна быть помещена в санаторий мисс Шеррингтон. Там перебывало столько ее знакомых, что она ни за что не хотела отпустить дочь в какое-нибудь другое место.
Эндрью отправился домой и позвонил Айвори со всей осторожностью человека, делающего предварительную разведку. Но тон Айвори, дружеский, доверчивый, чарующий, его успокоил. Они уговорились вместе посмотреть больную на следующий день, и Айвори заверил Эндрью, что хотя, по его сведениям, санаторий Иды переполнен весь до самого чердака, он сумеет ее убедить найти место для мисс Торнтон, если это понадобится.
На другое утро, когда Айвори в присутствии миссис Торнтон веско подтвердил все, что нашел Эндрью, прибавив что операцию нужно делать не откладывая, Сибиллу перевезли к мисс Шеррингтон, и через два дня, когда она там окончательно устроилась, оперировали.
Эндрью тоже присутствовал при операции. На этом самым серьезным и дружеским образом настоял Айвори.
Операция была нетрудная — в Блэнелли Эндрью, конечно, справился бы с ней один, — но Айвори, видимо вовсе не склонный торопиться, проделал ее с импонирующей торжественностью и мастерством. В длинном белом халате, четко выделявшем его массивное твердое лицо с сильно развитой челюстью, он представлял собой мощную фигуру. Никто в такой полной мере не отвечал представлению публики о великих хирургах, как Чарльз Айвори. У него были красивые тонкие руки, которыми народная фантазия всегда наделяет героя операционной. Красивый и самоуверенный, он был необыкновенно внушителен. Эндрью, также надевший халат, наблюдал его, стоя с другой стороны стола, с невольным завистливым уважением.
Две недели спустя, когда Сибилла Торнтон вышла из санатория, Айвори пригласил Эндрью завтракать в Сэквиль-клуб. Это был приятный завтрак. Айвори в совершенстве владел искусством разговора, легкого и занимательного, сдобренного запасом последних новостей, и умел сделать так, чтобы его собеседник почувствовал себя человеком одного с ним круга. Высокая столовая клуба с потолком работы Эдема и хрустальными люстрами была полна знаменитых (Айвори назвал их «любопытными») людей.
Эндрью все это очень льстило, как и рассчитывал, без сомнения, Айвори.
— Вы должны мне разрешить выставить вашу кандидатуру на следующем собрании членов клуба, — заметил он. — Здесь вы будете встречать кучу знакомых — Фредди, Поля, меня... Кстати, Джеки Лоренс тоже член этого клуба... Любопытный брак: они большие друзья, но каждый живет своей жизнью. Да, честное слово, я очень хотел бы провести вас в члены клуба. Знаете, мне казалось, что вы относитесь ко мне с легким предубеждением. Шотландская осторожность, а? Я, как вам известно, в больницах нигде не работаю. Предпочитаю вольную практику. Кроме того, я слишком занят, дорогой мой. Некоторые из этих старомодных чудаков, что тянут лямку в больницах, не имеют и одного частного больного в месяц. А у меня их средним числом десять в неделю! Кстати, Торнтоны, конечно, скоро с нами расплатятся. Это вы предоставьте мне. Они в высшей степени порядочные. Да, раз мы уже заговорили об этом: не находите ли вы, что следовало бы заняться гландами Сибиллы? Вы их смотрели?
— Нет... нет, не смотрел.
— А следовало, дружище. Они не в порядке. Я позволил себе (надеюсь, вы не взыщите?) сказать матери, что мы их ей удалим, когда наступит теплая погода.
Возвращаясь домой, Эндрью думал: «Айвори обаятельный человек». Да, спасибо Хемсону, что он их познакомил.
С лечением Сибиллы все прошло великолепно. Торнтоны были чрезвычайно довольны.
Прошло три недели, и однажды, когда они с Кристин сидели за чаем, с вечерней почтой пришло письмо от Айвори.
Дорогой Мэнсон,
Миссис Торнтон только что любезно расплатилась со мной. Так как я послал врачу, дававшему наркоз, его долю, то кстати посылаю и вам вашу за ценную для меня помощь при операции. Сибилла приедет к вам в конце этого семестра. Не забудьте о гландах. Миссис Торнтон очень довольна.
Неизменно к вам расположенный Ч.А.
К письму был приложен чек на двадцать гиней.
Эндрью с удивлением смотрел на чек: он ничего решительно во время операции не делал. Но затем мало-помалу в сердце его закралось то теплое чувство, которое теперь всегда вызывали в нем деньги. С довольной усмешкой он передал письмо и чек Кристин.
— Чертовски благородно со стороны Айвори, правда, Крис? Держу пари, что в этом месяце наш заработок достигнет рекордной цифры.
— Но я не понимаю... — Кристин растерянно смотрела на него. — Это — в уплату по твоему счету миссис Торнтон?
— Да нет же, глупенькая, — засмеялся Эндрью. — Это маленькая прибавка, просто за потерю времени, которое отняла у меня операция.
— Ты хочешь сказать, что мистер Айвори прислал тебе часть своего гонорара?
Эндрью покраснел и сразу подобрался, готовый к борьбе.
— О Господи, вовсе нет! Это строжайше запрещено. Об этом мы и не думаем. Как ты не понимаешь, что я эти деньги заработал, получил их за присутствие на операции в качестве ассистента, точно так же, как получил свою долю и анестезиолог. Айвори и то и другое поставил в счет Торнтонам. И ручаюсь тебе, что он получил немалый куш.
Кристин положила на стол чек, удрученная, несчастная.
— Сумма большая!
— Ну, и что же из того? — отрезал Эндрью с вспышкой негодования. — Торнтоны страшно богаты. Для них уплатить ее не труднее, чем иному из наших амбулаторных больных — три с половиной шиллинга.
Он ушел, а она продолжала смотреть на чек с нервным ужасом. Она раньше не понимала, что Эндрью просто заключил деловой союз с Айвори. Все ее старые опасения вдруг разом нахлынули на нее. Тот вечер с Денни и Гоупом не дал никаких результатов. Как Эндрью теперь полюбил деньги! Его работа в больнице Виктории, видимо, больше не имела для него значения. Его снедала жажда материального успеха. Даже в амбулатории Кристин замечала, что он все чаще и чаще прописывал шаблонные лекарства и прописывал людям, ничем не больным, заставляя их ходить к нему много раз. Тревога сильнее омрачила лицо Кристин, как-то сразу сжавшееся и похудевшее. Она все сидела, глядя на лежавший перед ней чек Чарльза Айвори. Слезы медленно подступили к глазам. Она решила, что ей во что бы то ни стало следует поговорить с Эндрью.
И в тот же вечер, после приема, она робко подошла к нему.
— Эндрью, хочешь доставить мне удовольствие? Поедем в воскресенье за город в автомобиле! Ты ведь, когда купил его, обещал мне это. И за всю зиму нам не удалось ни разу съездить за город.
Он посмотрел на нее как-то странно.
— Что ж... ладно!
Воскресный день был такой, как мечтала Кристин, — теплый весенний день. К одиннадцати часам Эндрью уже закончил наиболее необходимые визиты, и, уложив в автомобиль коврик и корзинку с провизией, они выехали. Кристин повеселела, когда они оставили позади Гэммерсмитский мост и помчались в Сэррей по уединенной Кикгстонской дороге. Скоро проехали Доркинг, свернули направо, на дорогу в Шир. Так давно они не были вместе за городом, что вся эта благодать вокруг — сочная зелень полей, пурпур зацветающих вязов, поникшие под тяжестью золотой пыльцы сережки, бледная желтизна первоцвета, росшего целыми полянками под откосом, — просто опьяняла Кристин.
— Не надо ехать так быстро, милый, — сказала она так ласково, как давно уже с ним не говорила. — Здесь чудесно.
Но Эндрью, казалось, задался целью обогнать все автомобили на дороге.
К часу дня они доехали до Шира. Селение — несколько домиков под красными крышами на берегу реки, тихо струившейся между лугов, поросших водяным крессом, — еще не было потревожено наплывом летних туристов. Эндрью доехал до лесистого холма за деревней и оставил автомобиль у одной из узких дорожек для верховой езды, проложенных среди дерна. Здесь, на поляне, где они разостлали коврик, стояла певучая тишина, уединение разделяли с ними только птицы.
Они ели свои сэндвичи, греясь на солнце, пили кофе из термоса. Вокруг, в ольховых рощицах, росло множество первоцвета. Кристин ужасно захотелось нарвать его, зарыться лицом в прохладные и нежные лепестки. Эндрью лежал с полузакрытыми глазами, голова его была так близко от нее. Сладостное успокоение сошло на ее душу, измученную темной тревогой. Если бы им вместе всегда было так хорошо, как сейчас!
Эндрью сонным взглядом уже несколько минут смотрел на автомобиль и вдруг промолвил:
— Неплохая машинка, а, Крис? Во всяком случае тех денег, что я за нее заплатил, она стоит. Но нам понадобится новая. Присмотрим на выставке.
Кристин зашевелилась, — в ней опять проснулось беспокойство при новом доказательстве его ненасытности.
— Но эта у нас так недавно. И, по-моему, лучшей нам и желать невозможно.
— Гм... ход у нее неважный. Разве ты не заметила, как нас все время обгонял этот «Бьюик»? Я хочу иметь автомобиль новой марки «Витесс».
— Но к чему?
— А почему нет? Мы можем это себе позволить. Дела у нас хороши, Крис. Да! — Он закурил папиросу и повернулся к Кристин с видом полного удовлетворения. — Если ты, может быть, этого не знаешь, моя дорогая маленькая учительница из Блэнелли, так знай, что мы быстро богатеем.
Она не ответила на его улыбку. Она чувствовала, что ее тело, так сладко разогретое солнцем, внезапно похолодело. Начала выдергивать травинки вокруг и зачем-то вплетать их в бахрому коврика. Сказала медленно.
— Милый, а разве нам действительно так уж необходимо богатство? Я знаю, что мне оно не нужно. К чему эти вечные разговоры о деньгах? Когда у нас их было в обрез, мы... ох, как безумно счастливы мы были! Тогда мы не говорили о них. А теперь мы ни о чем другом не говорим.
Эндрью снисходительно усмехнулся:
— Я столько лет шлепал пешком по грязи, питался колбасой и селедкой, терпел обиды от разных тупоголовых комитетчиков, лечил шахтерских жен в грязных комнатушках, что пора уже, для разнообразия, устроить жизнь получше. Есть возражения?
— Не шути этим, дорогой мой. Ты так не говорил когда-то. Ох, неужели ты не понимаешь, неужели не видишь, что ты становишься жертвой той самой системы, которую ты всегда ругал, всего того, что ненавидел?
Кристин так волновалась, что на нее жалко было смотреть.
— Или ты забыл, как бывало говорил о жизни, что она должна быть подъемом вверх, словно штурмом крепости высоко на горе, крепости, которой не видно, но о которой знаешь, что она там и что ее нужно взять.
Эндрью недовольно пробурчал:
— Э, я тогда был молод... глуп. То были просто романтические бредни. Ты оглянись вокруг и увидишь, что все думают то же самое — берут от жизни, что могут. Это единственное, что остается.
Кристин мучительно вздохнула. Она чувствовала, что должна сказать все — теперь или никогда.
— Эндрью, милый, нет, это не единственное. Пожалуйста, выслушай меня. Ну, прошу тебя! Я так несчастна из-за... из-за этой перемены в тебе. Денни тоже ее заметил. Она нас разделяет. Ты уже не тот Эндрью Мэнсон, за которого я выходила замуж. О, если бы ты был таким, каким был тогда!
— Да что я сделал? — раздраженно возразил он. — Что, я бью тебя, или пьянствую, или совершаю убийства? Назови мне хоть один мой грех.
Она отвечала с отчаянием:
— Дело не в каких-нибудь обыкновенных грехах, дело во всем твоем поведении. Вот хотя бы этот чек, что Айвори прислал тебе. Это, быть может, с виду пустяк, но если вникнуть глубже... ох, это неблагородно, это некрасивая жадность, это нечестно...
Она почувствовала, что в Эндрью нарастает ожесточение. Он сел, оскорбленно глядя на нее.
— О Господи! Опять за старое! Ну, что дурного в том, что я этот чек принял?
— Да разве ты не понимаешь? — Все, что копилось в ее душе за последние месяцы, разом нахлынуло, помешало говорить, и она вдруг разрыдалась. Она истерически всхлипывала: — Ради всего святого, милый, не продавай себя!
Эндрью даже зубами заскрипел от бешенства. Сказал с расстановкой, с обдуманной язвительностью:
— В последний раз тебя предупреждаю — перестань вести себя, как неврастеничка и дура. Почему ты не можешь попытаться быть мне помощницей, а не помехой, и перестать грызть меня день и ночь?
— Я тебя не грызла, — плача возразила Кристин. — Я давно хотела с тобой поговорить, но не говорила.
— И не надо! — Он вспылил, и голос его перешел в крик. — Слышишь? Не надо! Ты говоришь со мной так, как будто я грязный жулик. А я хочу только выдвинуться. И деньги для меня — просто средство достигнуть цели. У нас судят о человеке по тому, что у него есть. Если он нищий, им помыкают. Ну, а с меня этого хватит. В будущем я желаю сам командовать другими. Теперь понимаешь? Больше не смей говорить мне эти проклятые глупости!
— Ну, хорошо, не буду, — плакала Кристин. — Но поверь мне — когда-нибудь ты сам пожалеешь...
День был испорчен для обоих, особенно для Кристин. Хотя она перестала плакать и собрала большой букет первоцвета, хотя они провели еще целый час на залитом солнцем пригорке, а потом, спускаясь вниз, сделали привал в «Лэвендер лэди», чтобы напиться чаю, хотя они разговаривали внешне дружески на обычные темы, вся прелесть поездки пропала. Когда они ехали домой в рано наступивших сумерках, у Кристин было бледное застывшее лицо.
Гнев Эндрью понемногу перешел в возмущение. С какой стати именно Кристин нападает на него? Другие женщины, и женщины очаровательные, восторгаются его успехами!
Через несколько дней позвонила Франсиз Лоренс. Она провела зиму на Ямайке (Эндрью за эти два месяца получил от нее несколько писем), но сейчас возвратилась и жаждала видеть своих знакомых, излучая впитанное ею солнечное сияние. Она весело объявила Эндрью, что хочет его увидеть раньше, чем сойдет ее загар.
Он отправился к ней пить чай. Она действительно красиво загорела: руки, тонкие запястья, узкое лицо были золотисто-коричневого цвета. Удовольствие, которое испытал Эндрью, увидев ее, еще усилилось от приветливого выражения ее глаз, этих глаз, что смотрели равнодушно на столь многих людей, а на него — так дружески-ласково.
Да, они беседовали, как старые друзья. Она рассказывала о своем путешествии, о коралловых садах, о рыбах, видных сквозь стеклянное дно лодок, о райском климате. Эндрью в свою очередь рассказал подробно о своих делах. Быть может, в словах его проскользнуло нечто от его тайных мыслей, потому что Франсиз заметила легким тоном:
— Вы полны священной серьезности и непозволительно прозаичны. Это с вами бывает всегда, когда я в отсутствии. Впрочем, нет. Откровенно говоря, я думаю, что вы слишком много работаете. Разве так уж необходимы вам все эти приемы у себя на дому? Я того мнения, что вам пора бы уже снять комнату поближе к центру Вест-Энда, — скажем, на Уимпол-стрит или Уэлбек-стрит, — и открыть прием там.
В эту минуту вошел ее супруг, высокий, с ленивыми и изысканными манерами. Он кивком головы поздоровался с Эндрью, с которым теперь был уже довольно хорошо знаком, так как они раза два играли в бридж в Сэквиль-клубе, и принял от жены чашку чая.
Хотя Лоренс весело объявил, что ни в каком случае не намерен им мешать, его приход помешал разговору принять серьезный оборот. Они, шутя и смеясь, начали вспоминать последнюю пирушку у Румбольд-Блэйна.
Но когда Эндрью через полчаса ехал домой на Чесборо-террас, совет миссис Лоренс крепко засел у него в голове. Почему бы ему и в самом деле не снять себе кабинет на Уэлбек-стрит? Время для этого явно назрело. Он сохранит целиком педдингтонскую практику, амбулаторный прием — слишком доходное дело, чтобы от него отказаться. Но он легко сможет совместить его с кабинетом в Вест-Энде и в своей корреспонденции и счетах будет указывать новый, более приличный адрес.
Эта идея воодушевила его на новые, еще большие победы. Какая Франсиз славная женщина, такая же полезная, как мисс Эверет, но бесконечно более обаятельная, более соблазнительная. Однако он в прекрасных отношениях с ее мужем. Он может спокойно смотреть ему в глаза. Ему нет надобности крадучись выходить из их дома, подобно какому-нибудь низкому будуарному герою. О, дружба — великая вещь!
Ничего не сказав Кристин, он стал присматривать удобное помещение. А когда, приблизительно через месяц, отыскал такое, то с большим удовлетворением, скрытым под маской безразличия, объявил об этом Кристин, выглядывая из-за утренней газеты:
— Да, между прочим, тебе, может быть, интересно будет узнать — я снял комнату на Уэлбек-стрит. Там я буду принимать пациентов высшего круга.
XI
Комната на Уэлбек-стрит, № 57-A вызвала в душе Эндрью новый прилив торжества. «Наконец-то, — тайно ликовал он, — наконец-то я здесь!» Комната, хоть и небольшая, хорошо освещалась окном с фонарем и расположена была в нижнем этаже — несомненное преимущество, так как больные большей частью терпеть не могут взбираться по лестницам. Кроме того, хотя приемной пользовалось еще несколько врачей, чьи красивые таблички сияли рядом с табличкой Эндрью на двери подъезда, но зато кабинет принадлежал ему одному.
Девятнадцатого апреля, когда подписано было условие о сдаче, он приехал в новый кабинет в сопровождении Хемсона. Фредди был ему чрезвычайно полезен при всех предварительных хлопотах и нашел для него хорошую сестру милосердия для помощи во время приема. Это была подруга той сестры, которая служила у Фредди на улице Королевы Анны. Сестра Шарп была некрасивая женщина средних лет, с кислой физиономией, но явно знающая свое дело. Фредди коротко изложил Эндрью свою точку зрения:
— Врачу завести хорошенькую сестру милосердия — это самое гибельное дело. Понимаешь, старик, что я хочу сказать? Баловство — баловством, а дело — делом. Совмещать то и другое невозможно. Никто из нас этого никогда себе не разрешает. Ты, как чертовски трезвый человек, это должен одобрять... я предвижу, что теперь, когда ты перебрался поближе ко мне, мы с тобой наладим тесную связь.
В то время как они с Фредди стояли и обсуждали вопросы устройства нового кабинета, неожиданно явилась миссис Лоренс. Она вошла веселая, объясняя, что заглянула мимоходом, решив посмотреть, хорош ли выбор Эндрью. У Франсиз была приятная манера приходить как бы случайно, не навязывая своего общества. Сегодня она была особенно очаровательна в черном костюме, с дорогим темным мехом на шее. Пробыла она недолго, но дала много советов насчет убранства комнаты, занавесей, портьер — идей, в которых было гораздо больше вкуса, чем в планах таких некомпетентных людей, как Фредди и Эндрью.
По уходе веселой гостьи комната показалась вдруг Эндрью пустой. Фредди излил свои чувства в следующей фразе:
— Первый раз встречаю такого счастливца, как ты. Она премилая бабенка. — Он завистливо ухмыльнулся. — Что сказал Гладстон
[42] в тысяча восемьсот девяностом году относительно самого верного способа сделать карьеру?
— Не знаю, к чему ты клонишь.
Когда комната была окончательно обставлена, Эндрью должен был согласиться с Фредди и с Франсиз, что она производит именно такое впечатление, как надо: кабинет передового, но профессионально корректного врача. Плату в три гинеи за консультацию, принятую в этом районе, он нашел вполне приемлемой.
Вначале пациентов было немного. Но он написал всем докторам, направлявшим больных в легочную больницу, любезные письма, — разумеется, только по поводу этих больных и обнаруженных у них симптомов, — и благодаря этой уловке скоро раскинул сети, охватившие весь Лондон и начавшие приносить ему пациентов. В эти дни он был очень занят, носился в своем новом автомобиле марки «Витесс» с Чесборо-террас в больницу Виктории, из больницы — на Уэлбек-стрит, успевая сделать еще вдобавок кучу визитов к больным и управиться с битком набитой амбулаторией, где часто принимал чуть не до десяти часов вечера.
Успех ободрял его, был для него как бы тоническим средством, шумел в его крови, как чудесный эликсир. Он нашел время заехать к Роджерсу и заказать еще три костюма, потом в мастерскую сорочек на Джэрмин-стрит, которую рекомендовал Хемсон. Популярность его в больнице росла. Правда, он теперь уделял меньше времени работе в амбулаторном отделении, но уверял себя, что это возмещается его опытностью. Даже с друзьями он усвоил себе отрывистый тон очень занятого человека, довольно, впрочем, подкупающий благодаря всегда готовой улыбке: «Ну, я должен уйти, дорогой мой! Я просто с ног сбился!»
Раз, в пятницу, через пять недель после того, как он водворился на Уэлбек-стрит, к нему пришла пожилая женщина посоветоваться относительно своего горла. У нее оказался простой ларингит, но это была мнительная и капризная особа, и она непременно хотела услышать мнение еще какого-нибудь врача. Слегка задетый этим, Эндрью раздумывал, к кому бы ее направить. Смешно было беспокоить по пустякам такого человека, как сэр Роберт Эбби. Вдруг лицо его прояснилось. Он вспомнил о Хемсоне, жившем за углом. Фредди в последнее время очень мило относился к нему. Пускай лучше ему достанутся эти три гинеи, чем какому-нибудь неблагодарному чужому врачу. И Эндрью отправил женщину с запиской к Фредди.
Через три четверти часа она возвратилась в совершенно ином настроении, утешенная, примиренная, довольная собой, Фредди, а больше всего — Эндрью.
— Вы извините, что я пришла опять, доктор. Я только хочу вас поблагодарить за хлопоты. Я была у доктора Хемсона, и он подтвердил все, что вы сказали. И он... он сказал, что лучшего средства, чем то, что вы прописали, не придумаешь.
В июне появились на сцену гланды Сибиллы Торнтон. Они действительно до некоторой степени были увеличены, а незадолго перед тем в «медицинском журнале» высказывалось предположение насчет связи между заболеванием желез и происхождением ревматизма. Айвори тщательно проделал вылущивание.
— Я предпочитаю не торопиться в тех случаях, когда дело идет о лимфоидных тканях, — сказал он Эндрью, когда они оба мыли руки. — Вы, конечно, видели, как некоторые врачи сразу их убирают. У меня метод другой.
Когда Эндрью получил от Айвори чек — опять по почте, — Фредди как раз сидел у него. Теперь они часто заходили друг к другу. Хемсон очень скоро «вернул мяч», направив к Эндрью больного с хорошим гастритом в благодарность за ларингит. С тех пор уже не раз больные с записками ходили с Уэлбек-стрит на улицу Королевы Анны и наоборот.
— Знаешь, Мэнсон, — заметил Фредди, когда увидел чек Айвори. — Я рад, что ты перестал быть собакой на сене и корчить из себя святого. Даже и теперь, знаешь ли, ты не научился еще выжимать весь сок из апельсина. Держись меня, мой мальчик, и будешь есть более сочные плоды.
Эндрью невольно засмеялся.
В этот вечер, когда он возвращался домой в своем автомобиле, на душе у него было необыкновенно легко. Обнаружив, что у него нет папирос, он остановился подле табачной лавки на Оксфордской улице. Здесь, проходя внутрь, он неожиданно обратил внимание на женщину, стоявшую у соседней витрины. Это была Блодуэн Пейдж.
Он узнал ее сразу, несмотря на то, что шумливая хозяйка «Брингоуэра» сильно изменилась к худшему. Ее фигура утратила былую полноту и как-то вся вяло опустилась, а глаза, которые она обратила на Эндрью, когда он ее окликнул, смотрели апатично, в них было что-то пришибленное.
— Миссис Пейдж! — подошел к ней Эндрью. — Впрочем, мне бы следовало, вероятно, сказать «миссис Рис». Вы меня помните? Доктор Мэнсон.
Она оглядела его, хорошо одетого, снявшего благополучием. Вздохнула.
— Да, я вас помню, доктор. Надеюсь, вы живете хорошо. — Затем, словно не решаясь дольше мешкать, она повернулась к тому месту, в нескольких ярдах от них, где ее нетерпеливо дожидался лысый и долговязый мужчина, и сказала испуганно: — Мне надо идти, доктор. Муж меня ждет.
Эндрью смотрел, как она торопливо уходила, видел, как тонкие губы Риса сложились в гримасу упрека: «Что это такое, заставляешь меня ждать!», а она покорно опустила голову. На одно мгновение Эндрью ощутил на себе холодный взгляд директора банка. Затем оба ушли и потерялись в толпе.
У Эндрью не выходила из головы эта встреча. Приехав домой и войдя в первую комнату, он застал там Кристин за вязаньем, а на столе его уже ждал чай на подносе, так как, услыхав шум автомобиля, она позвонила на кухню. Эндрью метнул на ее лицо быстрый, испытующий взгляд. Он собирался рассказать ей о встрече с Блодуэн, ему вдруг страшно захотелось положить конец размолвке между ними. Но когда он взял из ее рук чашку, Кристин, раньше чем он успел заговорить, сказала спокойно:
— Миссис Лоренс опять звонила тебе сегодня. Передать ничего не просила.
— О! — Он вспыхнул. — Что это значит «опять»?