Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пять лет. Ему понадобилось пять лет, чтобы лишиться всех иллюзий насчет этого места. В любом случае тюремная камера выявит все совершенные им ошибки до последней. Махмуд встает и меряет шагами двенадцать квадратных футов пространства. Тот день в Дурбане, когда он впервые увидел корабль, разлегшийся в воде, как вулканический дымящий остров, его и погубил. Он подписал контракт, устроившись помощником буфетчика, потому что для «черной банды», команды кочегаров, был слишком слабосилен. Теперь у него вызывают улыбку воспоминания о том, как раздражала его работа в кухне, когда все его «братья» вкалывали внизу, в машинном отделении. Лишь через несколько недель он сообразил, что «черная банда» на самом деле разноцветная, а называют ее так потому, что все кочегары сменяются с вахты, почернев от угольной пыли. Его же работа была чистой, легкой и унизительной: «Почисти картошку, Али», «Ты оттер не весь жир с кастрюль, господи, да отчисти их уже как следует» или «Да насрать мне, кто там не ест свинину, чтоб сейчас же подал им окорок». Буфетчики были грубыми, но не чуждыми доброты. Один из них, лысый шотландец с выпуклыми венами, чуть не впился в глотку механику, когда тот швырнул тарелку со склизкой солониной Махмуду в лицо.

В часы отдыха он исходил до последнего уголка все палубы, его ногам было не привыкать к ежедневным пешим переходам на много миль, и он изумлялся, что этот зверь, этот стальной кит, рассекающий волны, несет на себе электричество, телефоны, лифты, бездымные плиты, туалеты со смывом и повсюду рычаги и диски, творящие чудеса. Магия белого человека. Как будто европейцы переделали мир и теперь им достаточно протянуть руки, чтобы все его волшебство явилось им. Именно корабль открыл ему пропасть между жизнью, которую он вел в Африке, и миром за ее пределами. Этот корабль, транспортное судно «Форт Эллис», с таким же успехом мог быть ракетой, несущей его на планету с зелеными, непонятно лопочущими инопланетянами и покрытыми льдом морями, и чем ближе было место их назначения, Кардифф, тем лучше Махмуд понимал, что Африка стала для него слишком тесной.

Только во время своего третьего плавания, когда мышцы вздулись на его тонких костях невысокими холмиками, он наконец пробился в чрево корабля, где трудились настоящие мужчины. Для топки он все еще не годился, поэтому его поставили на работу в угольный бункер подносчиком, перекидывать уголь к котлам, где кочегары, почти вялые от изнеможения, швыряли его в огонь. В угольных бункерах стояла тьма кромешная, которую рассеивал единственный переносной фонарь. Пол колыхался и кренился вместе с волнами Атлантики, подносчики спотыкались, уголь осыпался у них под ногами. На том судне в бункере однажды случился пожар, но не обычный – не было ни видимого пламени, ни дыма, только нестерпимый жар из глубин черной кучи, от которого выгнулась бугром стальная переборка. Старый подносчик-йеменец Насир, умевший определять качество угля на зуб, сказал, что такое иногда случается, когда слишком много нового угля наваливают поверх старого или когда бункер слишком долго простоял без дела. Об угле он говорил, как о закадычном, но переменчивом товарище, его ноги колесом почернели до мешковатых шортов. «Йалла! Йалла! Нет способа потушить огонь, кроме как сжечь его!» – кричал он, отпихивая Махмуда с дороги и быстро толкая вперед свою тачку с острыми краями.

Некоторые вахты они стояли вместе с валлийцем, который пел так басовито, что его голос отдавался у Махмуда в ребрах; иногда рядом с ним работали лопатами совершенно одинаковые сомалийцы-близнецы из Берберы, Рааге и Робле. В те дни, когда здесь оказывались заточенными трое сомалийцев, подчиняющихся одному и тому же гипнотическому ритму, бункер казался каким-то мистическим пространством. Их лопаты опускались и взлетали в такт, старые рабочие песни пустыни сплетали их хриплые голоса в низкие, однообразные звуки, пот, боль, жар изгоняли из разума все мысли до последней, как стихийно возникший заар на дне моря. На свою койку в кубрике на десятерых, провонявшем табачным дымом и застарелым потом, он забирался, как избитый молотками, щурясь от яркого света. Но засыпал он в возбуждении, с сердцем, бьющимся в такт двигателям. «Йалла! Йалла! Нет способа потушить огонь, кроме как сжечь его!» Слова, согласно которым стоило жить.

Эх, сгореть бы ему! Тогда он бы меньше нагрешил. Впервые он изведал вкус спиртного в маленьком баре у причала в порту Рио-де-Жанейро, крытом пальмовыми листьями кабачке, где цветные матросы со всего мира резались в азартные игры и танцевали с быстроногими, невозмутимыми девчонками из бара. Коричневая жидкость в маленьком стакане – это чай, сказал он себе, принимая его от бразильянки с кожей цвета карамели. В то время он еще предпочитал женщин, напоминавших ему о родине. На ней была обтягивающая черная кофточка с бретелькой вокруг шеи и красный шарф, свои смоляные кудри она собрала в помпадур чуть ли не над самым лбом. Она проследила, как он делает первый в своей жизни глоток рома, и хихикнула, увидев, как он в тревоге вытаращил глаза. Поискав взглядом в баре других сомалийских матросов, он никого не заметил: некому было осуждать или останавливать его в этом месте с тусклым неоновым освещением. Незнакомая девчонка что-то ободряюще сказала на португальском и подлила ему в стакан из увесистой бутылки. Дождь срывался тяжелыми полотнищами с края пальмовой кровли, остужая жар слишком плотно спрессованных тел, бразильянка взяла его за руку и отвела от шумного музыкального автомата, изрыгающего исступленную самбу. Небо уже темнело, но дремотные окорока гор все еще просматривались над пароходными трубами и столбами портового дыма. Она показывала ему каждую гору, говорила медленно, как с ребенком, ее кошачье лицо вырисовывалось в желтом свете оголенной лампочки, язык выговаривал присвистывающие и пришепетывающие звуки. Расхрабрившись от рома, он придвинулся к ней и поцеловал ее напудренную щеку, но пощечины, которой ожидал, не получил: вместо этого она повернулась и без смущения поцеловала его в губы. Он опасливо потянулся к ее талии, а тем временем его мысли метались между матерью, запахом духов бразильянки и воспоминанием о трости маалима. Инстинкт и воспитание вступили противоборство, которого хватило, чтобы его руки задрожали в миллиметре от ее округлых бедер. Что она за женщина, если способна на такое, вопрошал его разум. Да какая разница, отзывалось тело.

В ту ночь тело Махмуда выиграло спор – как и в следующую, и следующую за ней, пока запасы угля не пополнили, груз не спустили в трюмы, и в последнее утро в порту ему пришлось попрощаться с лихой бразильянкой. Потом пришла очередь азартных игр, когда благодаря удаче новичка он поставил десятку и выиграл сотню за покерным столом в Сингапуре. От этого он возбудился сильнее, чем даже от алкоголя и женщин, и понял: вот что станет для него отравой. Он остался посмотреть, как играют другие, пообещав себе, что сам не станет, но потом все-таки сел и выложил на узкий деревянный стол десять фунтов, затем двадцать и в конце концов все, что у него было. Повара-китайцы, за которыми он увязался, так и просидели всю ночь, борясь со сном с помощью все новых и новых тарелок жаренной в масле еды и стопок виски. Желтые лампы дневного света зудели, в голове у него шумело от усталости, но он смотрел, не отрываясь, как старый повар – с томной от опиума цзиню на колене, которая подбадривала его, почесывая пятнистую лысую голову острыми черными коготками, – сгреб в неряшливую кучу наличные и украшения. Их хватило бы, чтобы сразу бросить работу, но старик даже не улыбнулся. Стряхнув с колена девчонку, он раздал по купюре каждому из сидящих за столом и на негнущихся ногах побрел обратно на корабль по широким, пустым, рассветным улицам, неся выигрыш в коричневом бумажном пакете. Задняя комната, где они провели ночь, быстро превратилась в ночлежку, тем временем снаружи первые лоточники уже расхваливали свой товар. Он был единственным чернокожим в этой компании, но никто не обращал на это никакого внимания и не прогонял его. Игроки сонно плюхались на пол или засыпали за столами, уткнувшись себе в грудь или в сгиб руки, как вороны суют голову под крыло. Махмуд поплелся следом за выигравшим и вернулся на свой корабль с красными глазами, пустыми карманами и ощущением свершившегося чуда.

Внезапно оказалось, что необходимость зарабатывать себе на жизнь не относится к неизбежным. Можно зарабатывать – или не зарабатывать, а просто однажды ночью сгрести в карман столько денег, чтобы положить конец каторжному труду, сердитому начальству, четырехчасовым вахтам, забастовкам, потере сил, длительным периодам безработицы. Можно стать самому себе хозяином, каждый день отправляться куда захочется и заниматься чем вздумается. Он обрел новую мечту, но на этот раз ничего не мог сделать ради ее осуществления: фортуну нельзя подталкивать или встряхивать, чтобы разбудить, – ей приходится предоставить свободу действовать, когда и где она пожелает. Но, черт побери, слишком уж долго медлила эта сука и слишком жестокие разочарования ему приносила. Какой смысл ему торчать здесь по обвинению в убийстве, которое ни хрена к нему не относится? Что это вообще за участь? А какой-нибудь сволочи не только сойдет с рук убийство, но и, наверное, достанется большой куш на скачках. Ну и где он сейчас, этот дерьмовый убийца? Небось нежится в объятиях своей женщины, и плевать ему на весь мир. И никаких шансов, что он прибежит каяться и признавать вину – нет, какое там. На это Махмуд даже не надеется. Ему нельзя полагаться ни на свидетелей, ни на адвокатов, ни на судей, ни на судьбу. Только на Аллаха. Он омыл свою душу и теперь с чистым, истинным сердцем может умолять Бога о справедливости. Всего лишь о справедливости. Он не ждет, что ему простят его грехи, – лишь бы не пришлось расплачиваться еще и за чужие.

Даже некоторые его грехи кажутся ему навязанными этой проклятой страной. Он в жизни не брал чужого, пока из-за этих ублюдков не почувствовал себя дерьмом в траве, в которое они ненароком вляпались. Из-за старых стерв, которые прижимали сумочки к груди, заметив его, или чуть ли не крестились, стоило на них упасть его тени. «Чего испугались? – сколько раз хотелось выкрикнуть ему. – Это же ваши с легкостью убивали нас ради забавы». Ты можешь быть хоть самим ангелом Джибрилем, но, если у тебя черное лицо, каким бы честным, добрым и мягкосердечным ты ни был, ты все равно сам Сатана. Он начал ходить со скрещенными руками, будто связанный, чтобы дать им понять: он не причинит им вреда. Его голова была полна шаки, сомнений, он то и дело задавался вопросом, почему эта женщина посмотрела на свою сумку – то ли завидела, что я приближаюсь, то ли ей просто что-то понадобилось в ней? А этот человек следит за мной или просто бродит вокруг своей лавки? И так до тех пор, пока однажды он не решил: довольно. Какая-то женщина окинула его прямо-таки оскорбительным взглядом, буквально кричащим «убирайся обратно в дыру своей матери». Его, в костюме-тройке и шелковом шарфе, в то время как сама старая карга была в плаще, не стиранном со времен войны. Это уж слишком. Когда он догнал ее, она торговалась за дешевое филе с Томми-рыбником, а свою пластиковую сумочку пристроила на край его тележки. И он подцепил пальцем ремешок и унес ее. С его стороны это было озорство, мелкая месть. Не нуждался он в ее грошах, но возбуждение, эмоциональный подъем и удовольствие, что это сошло ему с рук, было таким же, как при выигрыше удачной внешней ставки. Так повторялось вновь и вновь, когда ему казалось, что его слишком легко лишают достоинства. Он был готов стать тем самым Сатаной, за которого его всегда принимали. Но потом он поумнел и начал приберегать свое искусство для тех случаев, когда ему требовались легкие деньги: лямзил часы там, плащ или бумажник тут. Он наблюдал, как работают виртуозы в пабах, незаметно вклиниваясь в толпу или хлопая по спинам и щекоча выпивох. У каждого из них был свой стиль, но их действия неизменно напоминали танец, вплоть до ловкой работы ног и знания, как будет двигаться партнер, а танцевать Махмуд всегда любил.



– К тебе посетитель. Пойдешь или нет? – Старший надзиратель Мэтьюз стоит в распахнутых дверях камеры, застегнутый на медные пуговицы шерстяной китель натянулся на его круглом животе.

Махмуд одет в дневную форму, утром он принял душ, но отложил решение встречаться с Лорой на последнюю минуту. У него сильно колотится сердце, он тяжело поднимается с койки и кивает Мэтьюзу.

– Это пойдет тебе на пользу, а хандрой делу не поможешь, парень, – подбадривает надзиратель Махмуда, хлопая его по плечу. – Я повидал здесь много народу, и вот что я тебе скажу по доброте душевной: если в мозгах у тебя тюрьма, тогда неважно, где ты есть, а вот если ты просыпаешься и благодаришь Господа за воздух у тебя в легких, с желанием извлечь всю пользу из своего положения, тогда, считай, ты уже на полпути к тюремным воротам.

Они шагают бок о бок по железному мостику вдоль камер, лязгающему под их ногами.

– Я хочу выйти за эти ворота, сэр.

– Нигде в мире нет строже правосудия, чем здесь, у нас. Я знаю, Маттан, ты утверждаешь, что невиновен, и хочу тебя заверить: суд выслушает тебя точно так же беспристрастно, как какого-нибудь герцога. Так уж заведено в Великобритании.

– Сколько раз уже слышал.

Мэтьюз вспыхивает:

– Честностью – вот чем мы славимся, и еще чаем, верно?

Лора сидит одна за маленьким столом, опустив повязанную платком голову и прикрывая лицо концами платка. Ярко-красный джемпер облегает ее маленькие острые груди и словно освещает блеклую больничную обстановку комнаты.

– Никого из мальчишек не привела? – ворчит Махмуд, со скрипом отодвигая железный стул, чтобы сесть.

– Нет, им нездоровится, – отвечает Лора и долго смотрит ему в грудь, прежде чем перевести взгляд на лицо.

Он сразу все замечает. Даже под прикрытием начесанных на лоб волос. Протянув руку, он одним пальцем отводит в сторону пряди.

– Кто это сделал? – рявкает он.

Лора торопливо оглядывается через плечо и плотнее прижимает к лицу края платка в «турецких огурцах».

– Пустяки. Было бы из-за чего шум поднимать.

– Еще раз спрашиваю, Уильямс: кто это сделал?

Желтоватый синяк расплылся от ее левого уха до угла тонких розовых губ. Возле скулы он отливает пурпуром и зеленью.

– Да просто какой-то громила на Виндзор-роуд. Я шла из лавки с Дэвидом и Омаром и увидела, как он швыряет камнями по уличным фонарям, и едва рот открыла, чтобы отчитать его, как он накинулся на меня. Обозвал меня, как только мог, пригрозил вышибить мальчишкам мозги, напугал Дэвида до полусмерти, бедняжка аж обмочился, только не говори ему, что я тебе рассказала.

– И никого вокруг?

– Рядом была тьма народу, – с горечью отвечает она. – Одна женщина, которая мыла свое крыльцо, даже бросила свои дела, чтобы поглазеть, но никто и слова сказать ему не посмел. А он разошелся – велел, чтобы я убиралась из Адамсдауна, мол, тут мне не место… и сказал, что мелких черномазых надо повесить вместе с их папашей.

Лора бросает боязливый взгляд на лицо Махмуда, но он выглядит бесстрастным и отрешенным.

– Это было уже слишком, и знаешь, Дэвид посмотрел на меня, состроил рожицу мудрого старичка и спросил, правда ли тебя повесят. А я ответила, что этот проходимец попадет прямо в ад, а я никуда отсюда не денусь, и ты тоже, и мальчишки. И тут же мне в лицо прилетел камень.

– Ты знаешь, кто он такой?

– Кажется, сын Карсонов, но не поручусь.

– Выясни это, Лора, и я разберусь с ним, как только выйду. Он у меня поплатится.

– Забудь, Муди, у нас есть беды и похуже. Просто подержу мальчишек дома, пока не пройдет суд. Омар обожает разрисовывать тротуар мелом и болтать со старушками, которые проходят мимо, так что он наверняка станет закатывать истерики. Они ведь совсем крохи, но есть люди, просто больные на всю голову, понимаешь? Не знаю, чем думает такая молодежь; как будто они и не живут, если никому не досаждают.

– Держи детей дома, это правильно. Твой отец не из тех, кто может как следует припугнуть, так что, пока я не выйду, из дома их не выпускай, – соглашается Махмуд и качает головой. Желание расквасить Карсону физиономию становится острым, почти как вожделение.

– На этой неделе я говорила с детективом Пауэллом.

– О чем? – в отвращении Махмуд чуть не кричит.

– Да выслушай же меня, ради всего святого! Я заходила к сестре, и Брайан сказал, что работает на стройке вместе с этим плотником-ямайцем.

– И что? Что ты наболтала этой свинье?

– Ты слушай! Всю неделю не вспоминал обо мне, так теперь мог бы хоть выслушать, черт возьми.

– Говори.

– Этот ямаец говорит Брайану – он знает, что ты невиновен, и знает, кто на самом деле убийца.

– Ну и кто он? Откуда ему-то знать?

– Кавер, какой-то Кавер. Так вот, если я правильно поняла, он говорил, что был недалеко от Волацки и видел, что два сомалийца болтались возле лавки как раз перед тем, как произошло убийство. Я подумала, что полиция должна с ним поговорить.

– Так убийца-то кто?

– Он не сказал.

– Этот Кавер – мне Берлин рассказывал о нем, он сомалийцев не переносит и пырнул Хэрси в прошлом году. Он просто пытается втянуть нас в историю. Может, кого-то из своих выгораживает. Только время у всех отнимает, ты этих людей не знаешь, любят они заливать, как будто им известно то, что больше никто не знает.

Лора вскидывает бровь:

– Очень похоже на одного моего знакомого.

Поморгав, Махмуд наконец понимает, что она имеет в виду его. И нехотя улыбается.

– Детектив Пауэлл вроде бы заинтересовался. Поблагодарил меня, сказал, что разберется. Будем надеяться, Муди, что это как раз тот свидетель, который тебе нужен. Который знает что-то такое, что вытащит тебя отсюда.

Он подает ей руку:

– Ты сильная женщина, ты сражаешься в моих войнах.

Она кладет руку на его ладонь:

– Это и моя война.

Долгое время они сидят молча, держатся за руки и поглядывают на большие тюремные часы, металлические стрелки которых подрагивают, отмеряя час, а вокруг слышна беспечная и бездумная болтовня и приглушенные споры.

– На этой неделе не будешь прятаться от меня?

Махмуд мотает головой.

– Я понимаю, ты злишься, Муди, и я тоже – честно говоря, прямо бешусь, – но не надо равнять меня со всеми остальными.

– Да знаю, знаю, – пристыженно отмахивается Махмуд, отпускает ее руку и рисует холодным и потным указательным пальцем каракули на столе.

– Мы с тобой на одной стороне. А не на разных.

– Знаю, знаю.

Она сжимает обе его ладони в своих и заглядывает ему прямо в глаза, ее ореховые радужки вспыхивают ярко-зеленым огнем.

– Я не одна из них, ясно? Не одна из них. У тебя нет никаких причин ненавидеть меня.

– Разве я тебя когда-нибудь ненавидел? Не говори так.

– Словом, не давай себе свернуть на эту дорожку, вот и все, о чем я прошу.

Ладони Махмуда становятся вялыми в ее крепко сжатых пальцах, он чувствует, что его загнали в угол, и он не в состоянии выразить свои мысли. Ему хотелось обидеть ее, он это понимает, но не может сделать такое признание, поэтому ищет убежища в молчании.

– Пора уходить. В следующий раз мальчишки придут со мной.

– Хорошо, хорошо, – наконец удается выговорить Махмуду, он в последний раз останавливает взгляд на проклятом, раздражающем его синяке, пока она поднимает с пола вместительную кожаную сумку.

– Завтра жду тебя у окна, ясно?

– Буду вовремя.



– Значит, вы не нашли ни одного свидетеля, чтобы был за меня? Никого, кто сказал бы, что я хороший человек и что меня даже близко там не было, когда убили ту женщину? Ни одного мужчины или женщины?

– Увы, нет, ваша защита полагается скорее на отсутствие инкриминирующих улик, чем на наличие оправдательных доказательств.

– Что это значит?

Солиситор негромко вздыхает и подпирает голову ладонью. Махмуд впервые замечает у него на пальце золотое обручальное кольцо; он не может представить этого человека с женщиной – ему бы еще плащ и клыки, и был бы вылитый Дракула.

– Это значит, что у нас нет возможности доказать вашу невиновность, но аналогично и у обвинения нет явных доказательств вашей вины.

Махмуд трет ладонями щеки и размышляет. Они сидят в противоположных концах его койки в камере. Кончается июнь, стоит жара, он сильно потеет, и застоялая вонь в камере, смешиваясь с его собственным запахом, смущает его. Перед приходом солиситора он навел у себя порядок впервые за долгое время неряшливости, но в лучах света, заглядывающего в окно, все равно пыль стоит столбом.

– Неужели никто не сказал, что видел меня в кино?

– Да, билетер, но он не помнит, в какое именно время вы ушли.

– И эти мерзавцы на Дэвис-стрит говорят, что я вернулся позже, чем сказал сам.

– Правильно.

– И мать Лоры говорит, что видела меня в восемь вечера.

Солиситор не удосуживается ответить, только кивает вытянутой головой.

– Так вы считаете, что у полиции на меня ничего нет?

– Этого я не утверждал, однако речь идет о косвенных, обстоятельственных доказательствах, то есть тех, которые можно истолковать по-разному в зависимости от того, какой смысл в них вкладывается.

– Вроде тех старых ботинок, на которых нашли кровь?

– Именно.

– И они не обнаружили ни отпечатков пальцев, ни оружия, ни денег – ничего, чтобы сказать, что это сделал я?

– Совершенно верно, мистер Маттан.

– Тогда почему же я до сих пор сижу здесь?

– Потому что им удалось найти свидетелей, указавших на ваше пребывание возле места преступления в то время, когда оно предположительно было совершено, а это не шутки.

– Но ведь они врут, как я могу находиться в двух местах одновременно? Разделиться надвое? Глупо.

– Ну что ж, вот это и будет выяснять суд.

– Нет никакого смысла в суде, если люди врут, – негромко говорит Махмуд, почесывая жесткую щетину на подбородке.

– Это называется «лжесвидетельствование», и оно само по себе считается преступлением.

– Лора видела меня тем вечером.

– Да, но против вас использовали показания ее матери, потому что вы утверждали, что сразу из кино направились домой, в то время как миссис Уотсон – прошу прощения, миссис Уильямс, – заявила, что вы заходили и спрашивали, не нужны ли ей сигареты, поскольку вы как раз собирались в лавку. Вы тоже поместили себя сразу в два места, мистер Маттан.

– Я даже не помню, спрашиваю у нее или нет, такой был обычный вечер для меня. Вы что, помните все разговоры, которые ведете? Каждый раз смотрите время, когда приходите домой? Если вы об этом забываете, это еще не значит, что вы убийца.

– Не значит, но это создает осложнения для защиты на суде по делу об убийстве, мистер Маттан. Мы можем оперировать лишь теми доказательствами и показаниями, которыми располагаем. Вы больше ничего не хотите мне сказать? То, что вы упустили или… – он поднимает бровь, – …только что вспомнили?

Махмуд рывком поворачивается к нему:

– Вы думаете, это сделал я? Ха! Мой солиситор считает меня виновным! Очень смешно!

Дракула встает, раздраженный тем, что над ним смеются.

– Я ни в коем случае не считаю вас виновным, мистер Маттан, я считаю, что доводы против вас в самом деле неубедительны, однако они мало-помалу обретают вес и силу. Рассказав мне как можно более подробно о своих передвижениях, вы поможете мне найти доказательства, чтобы добиться оправдания. Но я не могу помочь вам, если вы решили наделать глупостей себе во вред.

Махмуд раздраженно разводит руками:

– Я говорю вам то, что вам надо знать. Я не какой-нибудь парень из Голливуда, я просто иду домой и сплю. Я никогда не учусь в школе, как вы, но, если я убиваю женщину и краду целую сотню фунтов, думаете, мне не хватит мозгов уплыть следующим кораблем и больше не возвращаться? – Он качает головой. – Ничего вы не понимаете.

– Ну, в таком случае не стану больше отнимать ваше драгоценное время, мистер Маттан. – Он берет портфель и широкополую шляпу и неподвижно застывает у двери спиной к Махмуду, ожидая, когда охранник выпустит его.



Они пытаются свести его с ума, Махмуд это понимает, так они и действуют, так они упекли убийцу Шея в психушку черт знает в какой глуши, хоть он и был в здравом уме, когда нажимал спусковой крючок. Как только ты спятишь, они празднуют победу. Порой ему кажется, что он уже наполовину безумен, что не может дышать, будто у него в легких густой черный дым, и он вот-вот упадет.

А он из тех людей, кому надо ходить, причем постоянно, он же ни минуты не сидел спокойно с тех пор, как выучился стоять на ногах. Черт возьми, да он всю Африку пешком прошел. Неподвижность – вот что его измотало. Всего несколько месяцев назад, в конце января, он сел на поезд до Лондона и пешком прошел от Паддингтона до набережной Вест-Индии и обратно просто так, ради удовольствия и перемены обстановки, только чтобы вспомнить, что это тело принадлежит ему и он может делать с ним что захочет, может настоять, и оно выполнит его приказы, подобно дорогой машине. А теперь его мышцы кажутся дряблыми, спина болит от постоянного лежания, кожа насыщенного темного оттенка выцвела, стала тускло-коричневой от недостатка солнечного света. Он не хочет, чтобы Лора, а тем более дети видели его таким – с пыльными волосами, потрепанного, похожего на сломанный манекен из магазина.

Снаружи выглянуло солнце, камера озарилась грязновато-желтым светом от его жирных, широких лучей, вливающихся в окно. Махмуд стаскивает толстый серый пиджак и в одном жилете и брюках садится на койку, скрестив ноги. В этом положении он сидит так долго, что немеют ягодицы и ступни, но он думает, думает изо всех сил и не желает прерывать цепочку мыслей. Ему надо найти выход из этой ловушки. Не слишком ли поздно будет сообщить им еще что-нибудь? Вроде: «Ну, вообще-то я заходил к Лоре перед тем, как вернулся домой» и «Да, я ходил на Бьют-стрит в ту неделю, когда убили эту женщину». А поможет ли это теперь хоть чем-нибудь? Или они просто обрадуются: «Ха, теперь-то у нас есть доказательства, что ты лжец!» Он застрял на крошечном островке своей лжи и не может покинуть его, потому что вокруг море, кишащее акулами. Значит, так тому и быть, он просто пойдет напролом и будет уповать на Всевидящего и Всезнающего. Когда Берлин приходил в прошлый раз, он сказал, что со следующего новолуния начинается Рамадан, и теперь Махмуд стучит себя по виску, чтобы не забыть поглядеть на луну, когда зайдет солнце. Он начнет поститься, в нынешнее мертвое время это будет правильно; за что он благодарен этим мерзавцам, так это за то, что отгородили его от всего этого бельво, к которому он так привык, – от спиртного, музыки, попоек, азартных игр, женщин, от пяти столпов его прежней жизни. Он сможет приступить к искуплению некоторых былых грехов прямо здесь, в стерильной утробе тюрьмы.

Ночь наступает слишком поздно, солнце дразнит его, окрашивая небо во всевозможные цвета, прежде чем устает и наконец крадучись скрывается за горизонтом. Махмуду приходится тянуть и выворачивать шею, прежде чем он замечает луну, прячущуюся за грядой медленно плывущих облаков. Когда они рассеиваются, он видит целиком серый диск, большой и рябой, устраивающийся на ночлег. Луна полная, значит, Рамадан начнется завтра. Хорошо, что ему будет чем занять разум, для этого сгодится даже голод.

Небо сегодня уродливое, в нем полно газов и дыма. Ночные небеса в Харгейсе наводят на мысли о Боге, а здесь они земные и суетные, загрязненные людьми, их бесчисленными дымовыми трубами и яркими огнями. Ему удается разглядеть одно созвездие, сомалийское название которого кануло в глубины памяти, а английского он никогда и не знал. В Харгейсе, где закат означает истинное наступление темноты, можно следить за медленным движением звезд и планет, которые поблескивают и тянут в бездонное переменчивое море с береговыми линиями оттенков пурпура, индиго и черного. Ночными небесами Бог напоминает, как ты мал и ничтожен, и ясно говорит с тобой, его гнев и утешения осязаемы в дождях, которые он посылает или в которых отказывает, в рождениях и смертях, которыми распоряжается, в высокой податливой траве, которую он дарует или иссушает, в земле, которую рассекает трещинами. Миазмы над тюрьмой и Кардиффом душили веру Махмуда, отделяли его от Бога. Он наполнился самодовольством, начал хорохориться, теряя драгоценные дни и напрочь забыв, что его жизнь ничего не значит и что она так же хрупка, как ветка под ногой. Ему надо проявить смирение, кивает себе Махмуд, теперь-то он ясно видит мудрость Божию. Возвращаясь на койку, он выражает намерение поститься со следующего дня, пользуясь арабским выражением «ва бисауми гхадинн навайту мин шахри Рамадан», которому мать научила его в детстве, и подражая ее напевным интонациям.

Махмуд ложится на бок, пристроив голову на вялый бицепс, и думает о том, как бы побрить голову целиком, начать с чистого листа, как делают паломники после хаджа, сбривая вместе с волосами грехи прежней жизни. Но как он при этом будет выглядеть со своим широким лицом и маленькими торчащими ушами? Со всеми шрамами и шишками, которые раньше скрывались под волосами? Что подумают присяжные, белые присяжные, уже заранее готовые ненавидеть его, если у него даже волос не будет, чтобы хоть немного сгладить впечатление? Они подумают не о хадже или очищении – нет, его сочтут безумцем или закоренелым преступником, буйным дикарем, которого обязательно надо наказать по закону. Так рисковать он не может; утром он подровняет свои пружинистые волосы сзади и по бокам и начнет собираться с силами.



Утром Махмуд первым же делом встает в очередь, но в ней, в одном из немногих мест, где заключенные могут собраться и поговорить свободно, полно людей с короткими стрижками, которые они подравнивают раз в неделю. Голод терпеть можно, жажду уже труднее, во рту все кажется липким и затхлым. Правда, другие составляющие поста – не сквернословить, не курить, не терять самообладания, не допускать сексуальных мыслей о Лоре – выдержать ему будет еще тяжелее, чем физические лишения. Он вернется в камеру и начнет читать Коран с самой первой строчки: «Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного!» Попробует полностью погрузиться в поэзию и ритм священной книги и отгородиться от прочих мыслей.

Проходит час с лишним, прежде чем молчаливый Махмуд, шаркая ногами, оказывается в голове очереди и занимает кресло парикмахера, рядом с которым валяется жалкая кучка волос; хорошо еще, кресло парикмахер обмахивает полотенцем. Они приветствуют друг друга короткими кивками, затем Махмуд окидывает парикмахера внимательным взглядом. Очень смуглый, с волнистыми волосами, вероятно, киприот или грек, чуть за сорок, с округлым животом под рубашкой в голубую полоску и кольцами чуть ли не на каждом волосатом пальце; от его одежды исходит тот же резкий растительный запах, что и от парикмахера, к которому Махмуд ходил раньше на Бьют-стрит. Махмуд закрывает глаза, а парикмахер без колебаний принимается водить металлическим гребнем по его сильно отросшим и спутанным волосам, укладывая их так и этак в поисках естественного положения и вида. Гребень царапает и тянет кожу, но в том, как парикмахер берет его за подбородок теплой, чуть влажной ладонью, есть что-то утешительное. Это доброжелательное, отцовское прикосновение помогает Махмуду представить себя в реальной жизни, сидящим в кожаном кресле парикмахера на Бьют-стрит под скрипучую и скорбную греческую песню о любви, льющуюся из проигрывателя. Махмуд слышит лязг ножниц, потом волосы начинают падать с его головы, задевая нос и щеки. Он не открывает глаз, предоставляя парикмахеру делать с его волосами все, что ему вздумается. Тот проводит машинкой вверх по его шее и вокруг ушей. Неужели он, Махмуд, всерьез считал, будто стрижка что-то изменит? Если эти люди собираются повесить невиновного, тут уже ничего не поделаешь. Мазок помады, и ритуал закончен, хлопок по плечу означает, что пора освобождать место новому заключенному.

Махмуд поднимает ладонь к голове, из тщеславия желая проверить, гладко ли парикмахер подстриг его, но тот перехватывает его руку и сипло рявкает: «Не трожь!» Пряча улыбку, Махмуд понимает его гордость и опускает руку, не сопротивляясь. Да, он определенно чувствует себя лучше, чище, легче и ближе к прежнему себе. Поправив воротник формы, он направляется к двери.

– Твой приятель в больничке.

Махмуд оборачивается, проверяя, точно ли эти слова адресованы ему.

– Да, твоего приятеля Арчи забрали в изолятор.

Белобрысый мальчишка, который чуть в обморок не упал, когда казнили Сингха. Дикки. Стоит возле выхода, словно поджидает его.

– Это ты мне говоришь?

Дикки кивает.

– А почему мне? У меня с Арчи ничего нет.

– Потому что ты можешь стать следующим. – Он настороженно озирается.

– Не понимаю, о чем ты толкуешь, парень. – Махмуд почти смеется.

– Его порезали, потому что он маньяк, ну да, он насиловал девчонок по всей стране, а теперь прошел слух, вот ребята и порезали его, чтобы проучить. – Дикки проводит линию от левого уха до правого через рот, а не по шее.

– Я ни одной девчонки не обидел. – Махмуд строит кислую гримасу. – Меня-то зачем сюда приплели?

– Затем, что услышали, будто ты убил старую калеку в ее лавке. Ведь было же, правда? Такого они не прощают.

– Что? Тебя послали проверить? – кричит Махмуд. – Так скажи им, что никакой женщины я не убивал, а попробуют только тронуть – тогда меня повесят за них.

Дикки вскидывает обе руки:

– Я только предупредил, просто предупредил по-дружески. Помочь тебе хотел.

– Передай им, что я невиновен. Я невиновен. Невиновен! – С каждым повтором он тычет пальцем себе в сердце.

Дикки пожимает плечами, торопясь закончить разговор:

– Ну, если ты так говоришь…

– Да, так я и говорю, слышишь? Так я говорю! – орет ему в лицо Махмуд.

– Позови моего солиситора сейчас же! Ты слышишь! Хочу говорить с ним прямо сейчас! – Махмуд кричит, колотит в дверь и с неутомимостью автомата жмет кнопку звонка.

Он старался держаться. Делал глубокие вдохи, ходил туда-сюда по камере, брался за Коран, хватался за голову, но это уж чересчур. Эти люди слишком много отняли у него. Его свободу, его достоинство, его невиновность, и вот теперь с его добрым именем покончено, его ставят в один ряд с такими, как Арчи, низшим из низших. Он был излишне покладистым, его по ошибке приняли за человека, с которым можно обращаться как вздумается. Если бы в нем осталась хотя бы толика мужской силы, он разнес бы эту дверь, развалил бы камеру по кирпичу, рычал и метался.

– Гребаные вы ублюдки, пидорасы сраные, я вас поубиваю. – Махмуд стаскивает на пол тощий вонючий матрас, доставивший ему столько бессонных ночей, и топчет его ногами. Швыряет хлеб с молоком, которые оставил, чтобы поесть после завершения поста; они шлепаются об стену, молоко растекается по синей краске. Ударившись головой о прутья решетки, он снова бросается к двери, кидается на нее всем весом, не боясь переломать при этом кости.

– Вам со мной не покончить, понятно? Мияад и фахантай хада? Теперь понятно вам? Да хоть на каком языке скажу, если хотите!

Шатающийся от боли, но готовый к новой атаке Махмуд вдруг с изумлением видит, что дверь камеры распахивается и входит целая толпа надзирателей вместе с врачом, и один из вошедших несет какой-то широкий ремень. Их дубинки наготове, Махмуд отступает, запрыгивает на железный каркас койки, его взгляд перескакивает с одного надзирателя на другого. Один делает выпад вперед, стаскивает его на пол, упирается коленом в грудь, а потом все бросаются на него толпой. Удерживая его за руки, за ноги и за голову, на него надевают ту самую штуку из толстой кожи. Только заметив, что одно из его запястий крепко прижато к талии, он понимает, что это нечто вроде смирительной рубашки, какие он видел в кино. Он отбивается свободной рукой, но ее заламывают так резко, что он визжит от боли, и они, улучив момент, пристегивают и вторую руку. Его ставят на ноги, надзиратель захватывает его рукой за шею, толкает, и Махмуд летит вперед, а потом его выволакивают из камеры в темный коридор и тащат за угол.

– Хоойо! Ааббо! – зовет он, как будто мать или отец могут помочь ему сейчас, голова быстро становится легкой, чужая рука сильнее сдавливает шею.

– Давайте его сюда, – распоряжается врач, отступив в сторону, и Махмуда бросают в другую камеру, ударив головой о дверной косяк. – Осторожнее, хорошо? Оставьте его теперь, ему, пожалуй, понадобится провести здесь всю ночь, только тогда он придет в себя. – Махмуд слышит, как голос врача удаляется, потом хлопает дверь.

Его глаза закрыты, горло постепенно перестает болезненно пульсировать, но он жадно дышит, боясь, как бы за ним не вернулись и не начали снова душить. Хочется вытереть лоб, но руки не двигаются, он лежит на спине, а руки вытянуты прямо и неподвижно, и ремень перехватывает живот так туго, что к горлу подкатывает желчь.

Открыв глаза, первое, что он замечает, – стены камеры, обшитые чем-то вроде серых матрасов на высоту больше его роста. Он снова закрывает глаза, думая, что это, может, у него что-то со зрением от удара в голову, но когда открывает их в следующий раз, то видит, что матрасы никуда не делись. Кое-где на них видны бурые и красные пятна в бледных кругах, будто кто-то пытался оттереть их дочиста.

– Вот теперь тебя добили, – шепчет Махмуд. – Взяли тебя в рабство, связали и свели с ума. Маттан мертв.

– Он где-то там, – смеется надзиратель, отпирая дверь.

– А, ясно.

Прячась за дверью, Махмуд смотрит из сумрака незнакомого угла знакомой камеры, как в поле его зрения возникают два начищенных до блеска ботинка.

– Мистер Маттан?..

Махмуд не отзывается. Ему больше нечего сказать им.

Солиситор делает еще шаг в камеру, ступая почти на цыпочках. Дверь наконец закрывается, и вошедший видит заключенного, который сидит на корточках там, где его не видит стражник.

– Вот вы где! – говорит солиситор, словно Махмуд – ребенок, затеявший игру.

Он ждет, когда Махмуд поднимется, отряхнется и пожмет ему руку, но тот не двигается с места и глядит в пол.

– Мне сообщили, что вчера с вами случился некий срыв. Очень надеюсь, что сейчас вы… немного оправились. Врач сказал мне, что наиболее вероятная причина – необычно продолжительное время, которое вам пришлось провести в ожидании суда. Вполне понятно, что ваши нервы на пределе, мистер Маттан, но я пришел наконец-то с хорошими вестями. Начало вашего процесса назначено на 21 июля, на выездной сессии в Суонси. День начала боевых действий наступает!

Махмуд молчит, не сводя глаз с округлых мысков выданных в тюрьме ботинок.

– Вижу, у вас на щеке ссадина. Следует ли мне задать вопрос по этому поводу начальнику тюрьмы? Или нет?

Солиситор водит большим пальцем по полю фетровой шляпы, которую держит в руках, и ждет хоть какого-нибудь ответа. Но напрасно. Поискав взглядом, куда бы сесть, устраиваться на незаправленной койке он не решается.

Он переступает с ноги на ногу, выпрямляется и продолжает более твердым тоном:

– Нападать на охранников в самом деле не годится, мистер Маттан. Человек в вашем положении – в сущности, не кто иной, как подопечный государства, и вы, оскорбляя действием и словами свою охрану, подвергаете оскорблениям само государство. Спокойным и достойным поведением вы добьетесь гораздо большего. Мы с мистером Рис-Робертсом подготовили для вас крепкую линию защиты, а обвинение сумело разве что кое-как собрать беспорядочные сплетни и предположения. Я был бы признателен, если бы вы тверже верили в наши способности. Вам также было бы полезно чаще дышать свежим воздухом, хорошо питаться, высыпаться и укреплять свой боевой дух перед процессом… – он взглядывает на свои часы, – …до которого осталось менее девяти дней.

Махмуд свешивает голову между поднятыми коленями.

– Вы видитесь с женой и сыновьями? Может быть, эти встречи обеспечат вам необходимую поддержку? Нет ничего лучше милых лиц наших близких, чтобы напомнить нам, что в этом мире мы отнюдь не одиноки.

Солиситор подозрительно принюхивается и украдкой бросает взгляд на ночной горшок под койкой.

– Ну надо же! Вы этим утром даже горшок не вынесли. Да что это с вами? Если вы считаете, что все эти выходки приведут к тому, что вас признают невменяемым, лучше подумайте как следует, Маттан. Вы прошли комиссию, и точка. Вы предстанете перед судом, и присяжные будут решать, виновны вы или нет, в зависимости от доводов и свидетельств. Будь что будет.

12. Лаба йо тобан

Секретарь выездной сессии:

Уважаемые присяжные, имя подсудимого – Махмуд Хуссейн Маттан, ему предъявлено обвинение в том, что шестого марта сего года в городе Кардиффе он убил Вайолет Волацки. Он заявляет о том, что невиновен в этом, и выступает против своей страны, каковую представляете вы. Ваш долг – выслушать свидетельства и решить, виновен он в этом убийстве или не виновен.



Обвинитель:

Уважаемые присяжные, в четверг шестого марта сего года, вскоре после наступления восьми часов вечера в дверь лавки, расположенной в доме 203 по Бьют-стрит, позвонили. В гостиной позади лавки находились мисс Вайолет Волацки, владелица лавки, ее сестра, миссис Танай, и несовершеннолетняя дочь миссис Танай. Рабочий день уже закончился, лавка была закрыта, но мисс Вайолет Волацки никогда не упускала случая заключить сделку, поэтому, услышав звонок в дверь, направилась в лавку, закрыв за собой дверь между ней и гостиной. Ни ее сестра, ни племянница больше не видели ее живой.



Миссис Дайана Танай под присягой:

В. Слышали ли вы какой-либо топот в лавке после того, как туда ушла ваша сестра?

О. Нет.

В. Было ли шумно в вашей гостиной?

О. Ну, мы с дочерью немного разыгрались, так что вряд ли я могла что-либо услышать. У нас был включен радиоприемник.

В. Прошу, объясните судье и присяжным, как именно вы играли с дочерью.

О. Моя дочь расспрашивала меня о народных танцах. Мне известно о них немного, но я пыталась научить ее некоторым движениям.

В. Дверь между гостиной и лавкой хорошо пригнана или все звуки легко передаются из лавки в квартиру?

О. Нет, их не слышно, потому что мы обили дверь резиной из-за сквозняков.

В. Вы видели, как кто-то вошел в лавку?

О. Нет.

В. Вы видели кого-либо в дверях лавки?

О. Да.

В. Это был человек, сидящий сегодня на скамье подсудимых?

О. Нет.

В. Не могли бы вы внимательно посмотреть вот на это? (Протягивает газету.) Внизу газетной полосы совершенно ясно сказано, что вы и другие члены вашей семьи предлагают 200 фунтов вознаграждения за сведения, которые приведут к наказанию совершившего это преступление, – это так?

О. Да.

(Свидетель покидает трибуну.)



Грейс Танай:

В. Этот человек (показывает) – тот же самый, которого ты видела на крыльце тем вечером?

О. Нет.

Констебль Инглиш под присягой:

В. Взгляните на фотографию номер три. Вы видите на фотографии номер три каблук ботинка, лежащего на правом боку?

О. Да.

В. Эти следы оставили вы?

О. Да.

В. Вы топтались по уликам, констебль.

О. В то время я думал, что нарушитель может находиться в задней комнате, прилегающей к этой.

В. Давно вы служите в полиции, констебль?

О. Тринадцать лет.

В. И до сих пор не научились сдерживаться, чтобы не оставлять такие следы? Зачем, по-вашему, были сделаны эти снимки?

О. Для предъявления в суде.

В. А на них повсюду кровавые отпечатки ваших ног. Неужели вы сочли необходимым пройтись с обеих сторон от трупа и вокруг него, констебль?

О. Да.

В. Почему?

О. Прежде всего в тот момент я должен был произвести осмотр трупа.

В. И что же именно вы осмотрели?

О. Я увидел рану справа на шее.

(Свидетель покидает трибуну.)



Миссис Элизабет Энн Уильямс под присягой:

В. Вы приходитесь подсудимому Маттану тещей?

О. Да.

В. Видели ли вы Маттана вечером шестого марта?

О. Тем вечером, когда все случилось?

В. Как вам известно, именно тем вечером была убита мисс Волацки.

О. Да.

В. Вы видели его тем вечером?

О. Да, я видела его тем вечером.

В. Начнем по порядку: где вы находились, когда видели его?

О. Я была у себя в комнате. Этот человек постучался в мою дверь. Открыла моя дочь, он спросил у нее, не нужны ли ей сигареты. Я подошла к двери и выглянула из-за ее плеча. Он стоял у двери, и я сказала, что нет, сигареты мне не нужны, потому что у меня нет денег, и тогда я увидела, что он…

В. Когда вы говорите «этот человек», кого вы имеете в виду?

О. Маттана.

В. Человека, который сидит вон там (показывает).

О. Да, моего зятя.

В. Когда он ушел, на часах было три или четыре минуты девятого?

О. Это когда он пришел.

В. Вы уверены насчет времени?

О. Да, полностью.

В. Как вы так точно определили время?

О. Потому что мои дети все уже были готовы раздеваться, и я сказала своей дочери: «Пора», сказала, встала с кресла и посмотрела на часы. И еще сказала: «Время уже подходит, девятый час; давай-ка уложим детей и хоть переведем дух».

В. Ваши дети ложатся в постель и дают вам возможность перевести дух примерно в восемь часов?

О. Да.

В. Давно вы знакомы со своим зятем?

О. Скоро уже пять лет.

В. За это время он когда-нибудь носил усы?

О. Ни разу не видела.

В. Я хотел бы продемонстрировать свидетельнице ботинки, вещественное доказательство номер девять. (Передает ботинки.) На это желтое на них не обращайте внимания. Вы когда-нибудь раньше видели эту обувь?

О. Да.

В. Это вы купили эти ботинки своему зятю?

О. Нет, я взяла их у своего брата, он разбирает старье на свалке. Он и принес их домой, думал, может, подойдут моему мужу. Они не подошли, и я спросила подсудимого, не купит ли он их за четыре шиллинга, он и купил.

В. Вы не помните приблизительно – я не говорю, что вы обязательно должны вспомнить точную дату, – задолго ли до убийства мисс Волацки, если это было до ее убийства, вы продали эти ботинки этому человеку?

О. Примерно за две недели.

В. И если не считать этого желтого, на которое я уже просил вас не обращать внимания, находятся ли эти ботинки в том же состоянии, в каком были, когда принадлежали вам?

О. Я бы сказала, сейчас они немного почище.

(Свидетель покидает трибуну.)



Миссис Мэй Грей под присягой:

В. Вы торгуете поношенной одеждой в доме номер 37 по Бридж-стрит, Кардифф?

О. Да.

В. Вы знаете подсудимого Маттана?

О. Да.

В. Он был вашим покупателем?

О. Да.

В. Вы помните вечер четверга шестого марта, когда была убита мисс Волацки?

О. Да.

В. Я попросил бы вас говорить громче, чтобы все эти леди и джентльмены хорошо вас слышали. Прежде всего ответьте нам, в какое время вы видели Маттана?

О. Это было незадолго до девяти часов.

В. Где это было? Где вы находились, когда видели его?

О. Он пришел спросить, есть ли у меня одежда на продажу.

В. И что вы ответили?

О. Ответила: «У вас денег нет, чтобы ее купить, так что уходите».

В. Когда вы так сказали ему, что произошло?

О. Он положил шляпу на прилавок и вытащил полный бумажник купюр, он даже не закрывался, толстая такая была пачка денег, и сказал: «Денег у меня полно».

В. Вы не могли бы предположить, сколько денег там было?