Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Но чем глубже вникал он в книгу, тем яснее постигал ее великий смысл. \"Еще лет 30–40 назад не могли предвидеть ближайшую судьбу европейского общественного строя, если же возьмем сотню лет назад, то максимум, что мы увидим, — ничтожную кучку мыслителей, не столько предугадывающих, сколько предающихся полету своей пылкой фантазии о будущем человечества. Но вот время идет, естественные науки окончательно встают на ноги и открывают, таким образом, возможность научного развития взглядов на историю человечества. Разработка начинается с лихорадочной поспешностью, и уже в конце 60-х годов Карл Маркс уверенной походкой опытного врача приближается к современному европейскому обществу, изучает пульс общественного организма и предсказывает участь этого самого ранее не разгаданного сфинкса с точностью, какой может позавидовать самый заправский медик\".

Сэми и ее бойфренд, Кейл Хансон, поздно вернулись с вечеринки. Сэми знала, как Кейл поступит дальше. Будет сидеть в машине, не выключая фар, и ждать, пока она благополучно зайдет в дом. Если ее не пустят внутрь – а такое происходило уже не раз, – он будет жать на гудок, пока Шелли не поймет, что в дверь стучатся, и не откроет Никки.

Он штудирует Маркса и в одиночку и в кружке сибирского землячества. Читает, перечитывает, отдает летние каникулы книге, страницу за страницей, главу за главой конспектирует ее, причем конспекты куда подробнее и объемистее многих глав оригинала.

Шелли впускала ее в гостиную… до тех пор, пока Кейл не уедет. А потом отсылала спать обратно на крыльцо.

И сокрушается, что \"у нас на русском языке нет популярного изложения идей этого экономиста. Многие получили бы от него просвещение\".

Он все настойчивее думает о том, как бы просвещение это понести людям. И постепенно все яснее сознает, что Маркс не только великий экономист, но и великий революционер, что он не только вскрыл неизлечимые недуги капитализма, но и объявил ему непримиримую войну, что созданная Марксом теория призвана не только объяснить, но и преобразить мир.

Однажды ночью Шелли встретила ее с большим стаканом воды в руках и сказала убираться из дома.

Постичь эту истину ему помогли старшие товарищи по институту. К тому времени — к началу 90-х годов — сложилась своеобразная география студенческого Петербурга: студенты Лесного института — «лесники» — в большинстве своем были народниками, универсанты — тяготели к марксизму, но с сильным привкусом «легального», и лишь Техноложка являлась оплотом марксизма. Именно здесь хотели всерьез изучать теорию и сочетать ее с практикой.

– Ты будешь спать снаружи.

Технологи пытались вплотную подойти к организации рабочего движения.

– Нет, не буду. Там холодно. Ты меня не заставишь.

Дело это было неизведанным, трудным. Но нелегальные кружки исподволь набирали силу. Слабые, разрозненные и разобщенные вначале — ни общегородской, ни даже обще-[2] институтской связи не существовало, — они постепенно крепли и шли к объединению.

Путь этот был ухабистым. Он был изрыт рытвинами борьбы. Ну что ж, тем лучше, ведь борцы рождаются только борьбою.

Размахнувшись, Шелли запустила стаканом в дочь и вытолкала ее за дверь. Сэми побежала к Кейлу. Она решила, что с нее хватит. Нельзя это больше терпеть. До дома Кейла было около мили, но Сэми отлично бегала – ставила рекорды в забегах на четыреста метров и на милю.

Борьба разгорелась на одном из первых же собраний участников студенческих кружков. Был на нем и Красин. Докладчика поначалу слушали уважительно, даже с восхищением. Был он знаменит. И хотя председательствующий представил его под конспиративной кличкой «Лоэнгрин», многие знали и настоящее имя и историю его. Это был С. Карелин, земский статистик и экономист, старый революционер-народоволец, только что вернувшийся из северной ссылки.

Каждый раз, когда темноту прорезал свет фар, она пряталась в кювете, уверенная, что мать последует за ней, чтобы вернуть домой. Наконец Сэми добралась до дома на Симетери-роуд, где жил Кейл.

Говорил он о старой \"Народной воле\", о ее героических традициях в борьбе с царизмом, о дисциплине, стальным обручем объединявшей народовольцев.

Все это вызывало одобрение, ибо относилось и к прошлому и к настоящему. То, что годилось прежде, необходимо было и сейчас.

Конечно, машина матери, бросившейся следом за дочерью, через несколько минут, словно акула, проплыла мимо в темноте. Сэми, перепуганная, спряталась в гараже у Хадсонов.

Но когда Лоэнгрин перешел к дню сегодняшнему, аудитория насторожилась. Оратор звал молодежь объединиться на борьбу с общим врагом. Но вести ее предлагал с помощью террора.

Она просидела там некоторое время, боясь попасться Шелли на глаза и надеясь, что не сделала себе же хуже.

Революционный террор, возведенный в систему, — вот что проповедовал Лоэнгрин.

День вчерашний сбивал с толку день нынешний. Прошлое тянуло вспять настоящее.



И Красин и друзья его выступили против старика, хотя был он и чтим и популярен.

Старшие прокладывают дорогу младшим. За это им поясной поклон. Но если они устаревают и становятся поперек дороги новому, они должны освободить путь. Танов закон поступательного движения, такова неумолимая логика его.

Дэйв Нотек позднее говорил, что редко бывал в доме на Монахон-Лэндинг и поэтому понятия не имел о том, как далеко там все зашло. Он настаивал, что Шелли никогда, никогда бы не подняла руку на Сэми или Тори. Он любил девочек, но защищал жену. Сэми, думал он тогда, обычная врушка – все, что она говорит, надо «делить на два». В действительности ничто не могло его убедить, что в их доме творится насилие.

Аудитория раскололась. Технологи держались дружно. Они потребовали голосования и проголосовали за марксистов. На другом, еще более многолюдном собрании, когда речь зашла о новейших течениях в социологии, Красину тоже пришлось принять бой. На этот раз он выступил оппонентом докладчика А. Венцковского, развивая и отстаивая марксистскую точку зрения на историю.

Бороться приходилось не только с народниками. Бороться приходилось и с марксистами. С теми из них, кто называл себя таковыми, по существу ими не являясь.

«Не могло такого быть, чтобы Шелли избивала Сэм или Тори, – говорил он годы спустя. – Она могла шлепнуть Никки. Я и сам ее шлепал, что тут такого? Но больше ничего. Никакому насилию наши дети не подвергались».

Когда море вздымает могучий вал, вместе с волной несутся и ил, и песок, и камни. Спадет волна, и они осядут на дно. Но пока волна вскипает, они держатся на ее гребне. К 90-м годам марксизм стал в России модой. Некоторые умеренные либералы, приветствуя зарю русского капитализма и с восторгом поглядывая на Запад, использовали новое учение для борьбы с отсталыми взглядами народников. В последнем была их известная заслуга. Но главное в марксизме — его революционную суть — они опускали. Ни о преходящем характере капитализма, ни о социалистической революции, которая свергнет власть капитала и установит диктатуру пролетариата, \"легальные марксисты\" даже не заикались.

Даже после того как его слова были полностью опровергнуты, Дэйв продолжал свои попытки обелить Шелли. Никакие доказательства не могли его переубедить. На церемонию в честь окончания старшей школы Сэми пришла со следами побоев, которые нанесла ей мать – за такую незначительную провинность, что никто не мог точно вспомнить. Может, она плохо вымыла посуду? Или не напоила вовремя животных? Или одолжила подружке свой свитер? Дэйв ставил те синяки и раны в вину самой Сэми – она, мол, всегда была сорвиголовой и наверняка разбилась при очередном падении.

В студенческих кружках и салонах преуспевающих присяжных поверенных стал частым гостем студент-универсант Павел Струве. Неуклюже размахивая длинными, поросшими рыжими волосами руками, он сыпал цитатами из Маркса, которого, как заверял он, знал назубок, поносил российскую некультурность и призывал идти на выучку к капитализму.

Когда на него надавили, он придумал новую историю.

— Главное, — говорил он, — социальные реформы. Они и есть те звенья, которые свяжут капитализм со строем, сменяющим его.

«Шелл одолжила Сэм на что-то деньги, а взамен попросила покрасить амбар. Сэм тогда только пришла из школы и была очень усталая, но все равно пошла и стала красить. Она жаловалась, что у нее все тело ломит, болит и тут, и там, и Шелл сказала, что девочка упала, когда занималась покраской. Даже не знаю – я никаких синяков у нее не видел».

Эту же мысль, но в образной форме притчи развивал другой \"легальный\".

Собака, которую заели блохи, спросила лису, как от них избавиться.

\"Залезь в воду, а спину оставь снаружи\", — посоветовала лиса.

Глава сорок третья

Собака послушалась. Все блохи собрались на спине.

Теперь собака погрузилась глубже, выставив лишь голову.

Сэми Нотек стояла на распутье. Приближалось лето 1997 года, и она не знала, какой следующий шаг ей сделать. Из-за того, что мать намеренно выбрасывала приходившие к ним анкеты на поступление в колледж, она не успела подать документы в Эвергрин. Сэми мечтала о колледже сколько себя помнила – было что-то особенное в том, чтобы первой в семье получить высшее образование. Она любила своего парня, но замуж пока не собиралась. И не хотела подыскать себе работу в городе, как другие местные ребята, чтобы не застрять тут навсегда. Сэми хотела большего. Чего угодно, но другого. Подумывала даже податься в Голливуд.

Блохи перекочевали на макушку. Тогда собака высунула язык и окунулась с головой. Блохи собрались на языке, и собака всех их сглотнула. — Так вот, — пояснял оратор, — вода — это денежно-товарное хозяйство, а сборище блох к одному месту — концентрация капитала. Следовательно, рецепт для перехода России от капитализма к социализму — развитие товарно-денежного хозяйства и капиталистического производства.

Дважды она пыталась совершить побег.

Буржуазный реформизм вместо революционного марксизма. Этому нельзя было не дать боя. И Красин сражался. Темпераментно, страстно, с молодым азартом.

Острый и быстрый ум, широкая начитанность, точное знание предмета, безжалостная логика, разящий наповал сарказм помогали ему.

Первый раз – в начале апреля. Но тот план она продумала плохо, и к тому же ей очень хотелось пойти на выпускной бал, для которого она сшила роскошное новое платье – не могла же она упустить шанс покрасоваться в нем. Поэтому спустя несколько дней Сэми вернулась домой.

Теперь старшие товарищи знали: во всех идейных схватках можно смело рассчитывать на него.

У этого тоненького, элегантного, даже несколько склонного к щегольству молодого студента были крепкие кулаки.

Однако в последние месяцы учебы в старшей школе она обдумывала вторую попытку. Тяжело было сознавать, что она бросает младшую сестру, Тори, но Сэми убеждала себя, что с той все будет в порядке.

Старшая уже уехала. А младшая никогда не была для матери мишенью. Не подвергалась ее причудливым издевательствам. О своем плане Сэми рассказала только двум подругам, Лорен и Лее, которым полностью доверяла. Перед тем как поехать вместе с матерью и Тори по магазинам в Абердине, Сэми сложила все свои вещи в пять больших полиэтиленовых мешков для мусора. Туда уместилось все, что принадлежало лично ей. Вся одежда, обувь и безделушки, которым она придавала большое значение.

II

«Я была очень прагматична, – рассказывала она впоследствии. – Не собиралась оставлять ничего своего».

И Петербург всколыхнуло, В стране и столице шли студенческие беспорядки.

Они договорились, что Лорен приедет, когда их не будет, заберет вещи Сэми, и они встретятся уже у Лорен дома.

Хмурые мартовские улицы засверкали медными бляхами дворников, расцветились гороховыми пальто шпиков.

Сэми захотелось дать Тори хоть какой-то намек.

Извозчичьи биржи опустели. Толстозадые ваньки предпочитали отсиживаться в теплых трактирах, чем в промозглую предвесеннюю склизь возить городовых и приставов, препровождавших в участки мятежных студентов.

Техноложка гудела. По коридорам слонялись растерянные, как-то разом полинявшие педели. В аудитории их не пускали. Стулья, воткнутые ножками в ручки дверей, ограждали вход.

«Если сегодня я не вернусь домой, – сказала она сестре, – то посмотри у меня под подушкой – я оставлю тебе там записку».

А за дверьми митинговали, вразнобой до хрипоты витийствовали, во всю мощь молодых глоток пели студенческие и разбойные про Стеньку Разина и Солнце красное песни.

Главная лестница, что вела от входа на этажи, патрулировалась студентами. В институт никто не допускался, Полная обструкция. Никаких наук и занятий. Вольность. Свобода.

Это был максимум информации, которой Сэми могла поделиться. Она доверяла Тори, но знала, что их мать не остановится ни перед чем, чтобы выведать у восьмилетней девочки все до малейших деталей. Будет угрожать. Улещивать. Подкупать. Шелли ни за что бы ее не отпустила, и Сэми не хотела, чтобы мать узнала, где она скрывается.

С чего все началось? Многие толком и не знали. А если и знали, то позабыли в пылу разгоревшихся страстей.

Кто говорил, что всему виной арест двух студентов, которые нанесли пощечины директору и были сданы в дисциплинарный батальон.

Когда они приехали из Абердина, Сэми поднялась наверх. Вещей в комнате не было. Их план воплощался в реальность.

А кто считал причиной несправедливое исключение студента Гецена, славного, симпатичного малого, схлестнувшегося с инспектором-держимордой Смирновым.

– Мам, у Лорен кончился бензин, она просит заехать за ней, – солгала Сэми.

Но разве в причине дело? Тут следствие важно, не причина.

И вот уже который день бушует, не смолкает Техноложка. В большой чертежной — вече. Сдвинуты столы, скамьи, чертежные доски. Но в просторном зале такая давка, что и ластику негде упасть. Даже высокие подоконники облеплены людьми.

– Ладно, – ответила Шелли. – Давай.

На нескончаемой сходке оратор сменяет оратора.

Сэми села в свою маленькую белую машину, в последний раз оглянулась на их дом и уехала к Лорен, где провела остаток дня. Потом отправилась ночевать к Кейлу. Она знала, что Шелли будет ее искать, и от одной мысли, что мать придет за ней, Сэми начинало тошнить.

На трибуну, наспех составленную из столов, взлетает тоненькая фигурка. Гудит неокрепший басок. Опасно посверкивают огромные серые глаза. Горят румянцем смуглые щеки. Рука то отбрасывает с крутого лба черные как смоль волосы, то рубит воздух ребром ладони.

Внутренне она по-прежнему чувствовала себя в ловушке, словно животное, попавшее в капкан в лесу. Сэми написала матери письмо.

Слова. Звонкие, хлесткие, острые. Он, словно гвозди, вколачивает их в притихший зал. И всякий раз, как слова попадают в цель, чертежная вскипает криками, аплодисментами.

Говорит Красин.

«Я перебирала в уме причины, по которым не могу бросить тебя, ведь я очень тебя люблю. И потому, что я тебя люблю, я не хочу причинять тебе боль. Я много думала о любви и боли и о том, как мне больно и почему. И вот я решила, что лучше мне будет уехать. Вам так будет спокойнее. Нам стало спокойней, когда Никки уехала, так что теперь, когда уеду я, у вас все наладится».

Первое выступление на большом митинге.

В конце Сэми добавила, что жить в машине – весьма неплохой вариант.

Оно не осталось неуслышанным. Ни теми, к кому он обращал его, ни теми, против кого оно обращалось. Как говорится, не единым педелем живо начальство. Желающий слышать — услышит. Благо нужные уши всегда найдутся. Те, что невооруженному глазу не видны.

«Со мной ничего не случится. Все будет так, как должно быть. Я бы хотела, чтобы ты меня поняла, но, думаю, ты никогда не поймешь».

Выступление Красина дошло до охранки. Это выяснилось очень скоро.

Сэми не представляла, куда пойдет, пока не переговорила с Никки. Сестра сказала ей, что недавно общалась с их бабушкой, Ларой, и собиралась с ней повидаться.

Под вечер, весело цокая копытами, к институту подскакал отряд конных жандармов.

– Позвони бабуле, – посоветовала она.

Следом за ними, деловито посапывая, подтянулись пешие городовые, околоточные, приставы. В полном параде, при медалях и орденах.

Сэми так и поступила, и Лара с радостью пригласила ее к себе в Беллингем.

Полицейское воинство силой проникло в институт, перекрыло входы и выходы.

К студентам, согнанным в столовой, обратился петербургский градоначальник генерал Грессер. Речь его была краткой, но внушительной.

Сэми слышала, что отец искал ее машину, а мать подала в полицию заявление об угоне. Ей надо было найти другой способ добраться до Беллингема. Мать Кейла, Барб Хансон, предложила ее отвезти. Она была невысокого мнения о Шелли, которая как-то раз разбудила ее посреди ночи телефонным звонком и принялась выспрашивать, сколько зарабатывают они с мужем.

— Милостивые государи! Вы арестованы и будете доставлены в полицейские части. А там разберутся.

«Я сказала, что это не ее дело и что нельзя звонить чужим людям по ночам», – вспоминала впоследствии Барб.

Первый арест. Начало предопределенного для всех, кто избрал борьбу, пути, с вехами, которые заведомо отмерены: разборка, высылка, тюрьма.

Первый арест как первый бой, его никогда не забываешь. Красин вспоминал о нем всю жизнь. В мельчайших деталях и подробностях.

На следующий день Барб отвезла Сэми в Беллингем. По дороге девочка кое-что рассказала ей о том, как мать обращалась с ней и с ее сестрой. Когда Барб высаживала Сэми из машины, Лара добавила от себя еще несколько историй про то, что вытворяла Шелли в детстве и юности.

И как ни странно, весело, с приятностью. И не только потому, что воспоминания, особенно юности, милы.

В тесной камере Коломенской части набилось видимо-невидимо народу — около сотни студентов. И в тесноте и в обиде. Но никто не обижался и никто не хандрил. Напротив, каждый бодрился, старался показать, что ему как заправскому революционеру все нипочем. С нар неслись анекдоты, шутки, смешные стихи.

«Она сказала, что мама как-то попыталась поджечь дом, – вспоминала Сэми. – Что издевалась над сестрой. Оказывается, бабушка боялась, что мать поила нас сиропом ипекакуаны, чтобы никуда не брать с собой. Барб сидела и внимательно слушала. Мне стало легче от того, что бабушка это рассказала, потому что кто-то подтвердил мои слова. Человек, который знал даже больше меня».

Даже в первую ночь, когда на студентов накинулись остервенелые клопы — эти непременные спутники российских каталажек, — никто не приуныл, не забрюзжал. Все наперебой стали разрабатывать новейшие, наинаучнейшие способы клопоморения.

Сэми провела у Лары все лето 1997 года.

Заключение не только разъединяет, оно и объединяет. Несмотря на все старания — а быть может, именно благодаря им — человека не удается изолировать от человека, если, разумеется, людьми движет одна общая и благородная цель.

Как поездка в Канаду для Никки, это был один из самых счастливых моментов в ее жизни.

В зловонной, битком набитой камере Коломенской части Красин близко узнал тех людей, которых, возможно, и не приметил бы в повседневной суете институтской жизни. А ведь как раз им суждено было сыграть немалую роль в его дальнейшей судьбе.

Он ближе познакомился со студентом-старшекурсником Михаилом Брусневым.

С первого взгляда человек этот ничем не выделялся. Простое, неприметное русское лицо. Чуть вздернутый нос. Светлые, спокойные волосы, зачесанные на пробор. Такие же светлые, спокойные глаза.

Глава сорок четвертая

Говорил он немного, негромко, не спеша, как бы боясь попусту растратить слова, вслушиваясь в них и вдумываясь в смысл каждого. Зато все, что он говорил, было до малейшей малости отмерено.

Настоящие люди походят на каменноугольные шахты. Богатство их не в бросающихся в глаза терриконах. Оно в скрытых от взоров глубинах.

Никки тяжело переживала расставание с сестрами. Хоть она и не жалела, что уехала, и считала, что спасла себе жизнь, ей очень их не хватало. Узнав о том, что Тори больна, Никки отправила ей открытку.

За простотой и неброскостью Бруснева скрывались горячий темперамент борца и точный ум тактика, глубокое знание марксистской теории и недюжинный талант организатора, за мягкостью и душевностью — твердая воля революционера.

\"Бруснев, — вспоминает Н. К. Крупская, — был чрезвычайно умным и каким-то необыкновенно простым человеком, целиком ушедшим в рабочее движение\".

«Надеюсь, тебе скоро станет лучше, малышка. Я слышала, что вот-вот выпадет снег. Наверняка при виде него ты очень обрадуешься. Ты хорошо заботишься о маме и Сэми? Ну когда не болеешь?»

Так что, когда после нескольких дней отсидки пришел приказ — студенты, выходи! — Красин даже пожалел о Коломенской части. Не хотелось расставаться с интересным и славным человеком.

Тори так ее и не получила.

А расставаться приходилось. Волею начальства их пути шли врозь. По приговору профессорско-инспекторского ареопага студент третьего курса Леонид Красине 17 марта 1890 года подлежал увольнению из института с последующей высылкой из Петербурга.

Шелли неоднократно пыталась связаться с Никки, но старшая дочь не отвечала на звонки и не перезванивала. Никки не хотела иметь ничего общего со своей сумасшедшей матерью. Она была бы рада никогда больше не видеться с родителями. Потом Шелли без предупреждения явилась к ней. Она вела себя очень заботливо, говорила, что волнуется, и просила Никки вернуться домой. Она может жить с ними. Ходить в колледж. Но Никки понимала, что все это – сплошная ложь. Все, что говорила ее мать, было ложью. Как-то раз шериф округа подъехал к ее трейлеру спросить, все ли с Никки в порядке.

Постановление педагогического совета, разумеется, не замедлил утвердить министр Делянов, и Леонид вместе с братом Германом (тот тоже участвовал в беспорядках и также был наказан) укатил в Казань. На сей раз на казенный счет. Слабое, но все же утешение.

– Ваша мама очень за вас беспокоится, – сказал он.

Казанское лето промелькнуло вместе с сухими и жаркими ветрами; приехавшими на вакации курсистками, молоденькими, застенчивыми и суровыми; и Волгой, неправдоподобно огромной, манящей, захватывающей дух. Как-то он переплыл ее в оба конца, пробыв в воде без малого два часа.

И еще одним было отмечено лето в Казани — полицейской слежкой, тайной, или, как тогда именовали ее, негласной.

– У меня все нормально, – ответила она.

Хотя сей секрет полишинеля для Красина тайны не составлял. На каждом шагу он ощущал назойливый глаз охранки.

– Вы должны ей позвонить.

Директор департамента полиции Дурново уведомлял начальника казанской жандармерии:

\"Департаменту полиции сделалось известно, что уволенный за участие в беспорядках из СПБ-го Технологического института Леонид Борисович Красин, проживающий ныне в Казани, поддерживает сношения с высланным из Москвы по такому же поводу студентом Петровской земледельческой академии Петром Михайловичем Функом, находящимся в Екатеринбурге. Сношения эти показывают, что означенные молодые люди представляют личности вредного направления.

Никки сказала, что так и сделает, хотя даже не собиралась: ей было ясно, что мать с отцом волнуются исключительно из-за ее новообретенной независимости. Понятно почему.

Принимая во внимание, что Красин в месте настоящей} своего пребывания может иметь сношения с учащейся молодежью и оказывать на нее дурное влияние, департамент покорнейше просит обратить на деятельность и сношения Красина особое внимание\" \'.

Они боятся. Теперь она может заговорить.

Правда, длительных хлопот он казанским жандармам не доставил. Ближе к осени пришел ответ на прошение, которое они с братом подали сразу же после исключения. Начальство смилостивилось. Красиным было дозволено вернуться в институт: старшему — на третий курс, младшему — на второй. Студентами они были способными, старательными, что называется, подававшими надежды, острастка была им дана, да и события, отойдя назад, утеряли свою остроту.

И вот снова институт, тихий, присмиревший, как казалось начальству, склонному принимать желаемое за действительное (так спокойнее).

Дальше кто-то бросил кирпичом в витрину кафе, где работала Никки, и позвонил ее работодателю с сообщением, что Никки в этом замешана.

На самом же деле институт не присмирел, он притаился, скрытно и неодолимо готовясь к новому, еще более мощному рывку. В глубинных недрах института не только жили и раз-[3] множались нелегальные кружки, в Техноложке возникла социал-демократическая организация, группа людей, пытавшихся объединить разрозненные марксистские кружки Питера и даже всей России..

«Я знала, что это сделал мой отец, – говорила она впоследствии. – Он сделал это, потому что мама ему велела. Она хотела, чтобы меня выгнали с работы, и я переехала бы домой, чтобы быть у них на глазах».

Этой группой руководил Михаил Бруснев.

\"В 1890–1891 годах, — писал он, — в рабочей организации Петербурга назрела потребность отрешиться от кружковой замкнутости и выйти на более широкую арену политической борьбы… Только через рабочих вождей мы считали возможным повести широкую агитацию и пропаганду\".

Вскоре после происшествия с кирпичом Никки позвонила Ларе и спросила, не будет ли та против, если она уедет из Оук-Харбор и попробует поработать с ней вместе в доме престарелых в Беллингеме.

К тому времени жизнь и марксизм научили Бруснева, а под его влиянием и Красина непреложным истинам:

— центр революционной борьбы не в институтах и университетах, а на заводах и фабриках;

Лара очень обрадовалась такой перспективе. У нее тоже были для Никки хорошие новости.

— студенческое движение нельзя принимать в расчет, как самостоятельную силу. Бенгальский огонь, хоть он и ярок, гаснет столь же быстро, сколь быстро воспламеняется;

— единственная реальная сила освобождения России — организованный рабочий класс. Помочь ему овладеть революционной теорией, вооружать ею и политически просветить — такова миссия социал-демократической интеллигенции.

– Забавно, что ты позвонила именно сейчас, Никки, – сказала Лара восторженно. – Сэми ведь тоже здесь.

Воспитать рабочих руководителей, выработать из рабочих кружковцев своих \"русских Бебелей\" — вот к чему стремились Бруснев и члены его группы: Голубев, Родзевич, Гурий Петровский, Баньковский, Бурачевский, Цивинский.

Никки была вне себя от счастья. На первом же автобусе она уехала в Беллингем.

В Петербурге было создано до двух десятков рабочих кружков. Их возглавили рабочие, руководившие всей организационной стороной дела. Из них впоследствии выросли такие замечательные борцы революции, как Федор и Егор Афанасьевы, Николай Богданов, Гавриил Мефодиев, Петр Евграфов.

При виде сестры слезы выступили у Сэми на глазах. Прошел почти год с тех пор, как они виделись в последний раз. Сэми показалось, что Никки еще никогда не была такой красивой. Она приехала в обтягивающих джинсах и розовом топе, с макияжем; волосы, которые мать всегда обрезала ей кое-как, самым жестоким и уродливым образом, теперь отросли и слегка вились.

Кружок интеллигентов-пропагандистов входил в организацию как ее составная часть и имел своего делегата в центральном штабе группы, но самостоятельной руководящей роли не играл.

«Она была прекрасна, – вспоминала Сэми ту их встречу. – И, самое главное, уверенная в себе. Пожалуй, тогда я впервые увидела сестру в реальном мире. До этого она вечно сидела дома, копалась на ферме в своих мешковатых штанах. У нее не было друзей. Не было поклонников. Никогда до тех пор, пока она не уехала от родителей в свои двадцать два. У нее не было вообще ничего».

Штаб состоял из пятнадцати-двадцати человек и был строго законспирирован. Возглавляли его Бруснев и Голубев, студент-универсант по кличке \"дядя Сеня\". Он также был последовательным марксистом, решительно отвергавшим террор.

Брусневцы, соблюдая строгую конспиративность, настойчиво стремились к расширению своей организации. Они с оглядкой и придирчивым отбором выискивали нужных людей. Одним из них стал Красин. Впрочем, сперва не все в группе были согласны с привлечением его. Некоторые считали Красина молодым для такого трудного и ответственного дела. Решающее слово осталось за Брусневым. Молодость — рассудил он — единственный из недостатков, который проходит с годами.

Никки получила должность помощницы медсестры в том же доме престарелых, где работала Лара. Работа была тяжелой, но платили за нее куда лучше, чем в мотеле или в кафе-мороженом. Мало того, она наконец освободилась от родителей и от всего, что творилось у них в округе Пасифик.

Так что однажды, подслеповатым октябрьским деньком, когда в полутемной и без того институтской столовой из всех углов наползает сумрак, с Красиным, направлявшимся к выходу, поравнялся студент-старшекурсник Цивинский. Не останавливаясь, на ходу, но так, чтобы быть расслышанным в неумолчном стуке мисок и звяканье ложек и ножей, он проговорил:

— Есть кружок на Обводном канале. Из рабочих \"Резиновой мануфактуры\" и ткачей. Нужен интеллигент. Для систематических занятий и пропаганды.

«Я меняла больным мешки после колостомии, – вспоминала она. – Но ничего не имела против. Главное, я вырвалась из дома».

Красин кивнул головой.

Вскоре после того, как Никки приступила к работе, в администрацию стали поступать анонимные жалобы – якобы она плохо обращается с пожилыми пациентами и не умеет правильно ухаживать за ними. В дом престарелых пришла проверка. Но и Никки, и Лара знали, что никто на нее не жаловался. И персонал, и пациенты, и их родные – все ее очень любили.

— Работать будете под конспиративной кличкой. Какая она у вас?

Тем не менее анонимные звонки оказались еще не самым худшим.

Красин покраснел. Конспиративная кличка — о таком он даже не мечтал!

— Будете Василием Никитичем, — с минуту помолчав, решил Цивинский.

Дэйв Нотек начал являться к ней на работу. Он мог целыми днями торчать на парковке – сидел в своем грузовике или стоял рядом в кустах. Не заговаривал с дочерью, но хотел, чтобы Никки его видела. Она считала это замаскированной угрозой. И начинала волноваться, как бы он не похитил ее. Может, у них с матерью возник на ее счет какой-нибудь новый план.

И уже в дверях добавил;

— Моя кличка — Осип Иваныч.

Вроде того, что случилось с Кэти.

Так Красин стал Никитичем, Отныне и на долгие годы. В условленный вечер он пришел к Брусневу на Бронницкую, скинул студенческую форму и переоделся в платье, что было уже приготовлено для него.

Надел косоворотку, натянул стоптанные, порыжелые сапоги, надел пальто с обтрепанными полами и рукавами и низко на лоб, чуть ли не по самые брови, нахлобучил мохнатую шапку.

Пару раз Дэйв преследовал Никки по дороге домой, когда она возвращалась с дежурства. Перепуганная до смерти, Никки колесила по всему Беллингему, чтобы оторваться от отчима.

Взглянув в зеркало, он для пущей убедительности выпачкал лицо и руки сажей из печной трубы.

Теперь, казалось им с Брусневым, он полностью походил на мастерового. Заблуждение, увы, свойственное в те времена многим интеллигентам. Ряженые студенты рядом с настоящими рабочими нередко выглядели жалкой рванью, \"золотой ротой\", вконец слившимися люмпенами.

«Я думала, что он собирается меня схватить, – вспоминала она. – Наверняка я не знаю… но почти уверена… они хотели похитить меня. Я легко могла себе представить, как мама его инструктирует на этот счет». «С учетом того, что выяснилось дальше, – говорит Никки, – мне очень повезло, что я еще здесь. Моя сестра считает так же».

Довольный своим видом, он вышел на улицу и зашагал к Обводному каналу.

На улице было безлюдно. Лишь в пелене тумана чернел силуэт будочника.

Обводный канал. Здесь тоже все спокойно. Пахнет сыростью близкой воды. С баржи, мигающей красноватым огоньком, доносится пьяная песня, то затихая, то срываясь на крик. Впереди только редкие пятна газовых фонарей в белесом венчике тумана.

Глава сорок пятая

Из подворотни вынырнул человек и пошел впереди скорым шагом, не оборачиваясь. Смешно подрагивали его лопатки, выпирая из-под узкого, в обтяжку, явно не по мерке пальто.

Это Цивинский, тоже переодетый.

Миновала уже половина лета 1997 года. Жена постоянно давила на Дэйва Нотека, требуя выяснить, где находится их блудная средняя дочь – и с кем. У Шелли, естественно, были для этого и свои пути: каким-то образом она узнала, что Сэми в Беллингеме, с Ларой и Никки. Мысль о том, что они вместе, приводила ее в ярость. Сэми совершила предательство – от этого думать о ее бегстве было еще тяжелее. И еще важней было постараться вернуть Сэми домой.

На углу Екатерингофского проспекта Осип Иваныч вдруг остановился, оглянулся — нет ли где шпиков — и юркнул во двор большого углового дома.

Красин поспешил следом.

– Они могут кому-нибудь рассказать, Дэйв.

Они поднялись по темной, пропахшей котами и плесенью лестнице на пятый этаж, крутнули звонок — вокруг ручки таких звонков обычно вьется надпись: \"Прошу повернуть\" — и вошли в квартиру.

Лицо обдало сыростью и теплом. И запахами хлеба, щей, махорочного дыма.

– Никому они не расскажут.

Небольшая комната в два окна, чисто прибранная, опрятная, полутемная.

Из-за стола, на котором горела жестяная керосиновая лампа с треснутым, заклеенным полоской пожелтелой бумаги стеклом, поднялся человек. Сухопарый, сутуловатый, лет тридцати семи, с бледным, испитым лицом и горящими за стеклами очков глазами.

– Мы этого не знаем.

Он поздоровался. Рука его с тонкими, нервными пальцами ткача была горячей, но сухой. Это был Федор Афанасьев, организатор и руководитель подпольного кружка, питерский пролетарий, всю жизнь свою отдавший пробуждению сознания и организации рабочего класса.

— Вот тот самый Никитич, — сказал Цивинский и сел за стол, не снимая пальто, а лишь скинув картуз.

Дэйва уже тошнило от бесконечных истерик жены. Он говорил, что надо дать девочкам свободу, пусть станут самостоятельными, но Шелли продолжала названивать ему на работу, на Уиндбей-Айленд, как только что-нибудь узнавала о дочерях.

Договорились заниматься два раза в неделю, здесь, у Афанасьева.

Как всегда, он делал, что она велела, – и следил за каждой из них.

Несколько дней спустя, вечером, так же как впервые, соблюдая правила конспирации, но на сей раз один, Никитич пришел к Афанасьеву.

Его уже ждали. Собрался весь кружок. Человек семь: Егор Афанасьев, браг Федора, две молоденькие девушки с \"Резиновой мануфактуры\" — Анюта и Верочка и другие.

Шелли узнала, что скоро состоится день открытых дверей в церковном лагере «Файервуд» на озере Уотком, куда, как она выяснила, поехали Сэми и Кейл.

Поначалу новый пропагандист был встречен сдержанно, с видимым недоверием. Уж очень юн был он с виду.

Девушки, те даже едва скрывали свою иронию. Верочка — это была В. Карелина, впоследствии активная участница революционного движения, — с досадой думала про себя:

И она не ошиблась.

\"Вот так серьезный пропагандист! Какой-то мальчик, наверное, гимназистик какой-нибудь! Нечего сказать, нашли кого послать к таким бородачам-рабочим нашего кружка!\"

Но по мере того, как он говорил, отношение менялось. Никитич, вспоминает В. Карелина, \"начал объяснять что-то по политэкономии. Сразу почувствовала себя неловко за свою критику\".

Пробираясь через толпу сотрудников и гостей лагеря, Сэми заметила знакомое лицо.

Он не только сам превосходно знал все, что рассказывал, он умел передать свои знания другим. Говорил Никитич просто, но не упрощая, умно, но не впадая в ученую заумь, увлекательно и красноречиво, но не увлекаясь собственным красноречием и не любуясь им.

Отец!

Когда два часа подходили к концу, у пропагандиста установилась прочная связь со слушателями.

Пораженная, она не сразу поверила своим глазам, тем более что Дэйв явно замаскировался. На нем были какие-то странные солнечные очки, бейсболка и свитер с капюшоном, который он натянул на голову, довершая свой дурацкий маскарад.

Она оставалась нерасторжимой и крепла на всех последующих занятиях. О чем бы он ни говорил — о новейших завоеваниях техники, об основах естествознания, физики, химии, геологии, политической экономии, — рабочие слушали не отрываясь.

«О господи!» – подумала Сэми. Ей стало нехорошо. Она любила отца, но знала, что он приехал не просто так. Сэми была уверена, что он хочет забрать ее домой. Дэйв явился за ней.

Особенно вырастал их интерес тогда, когда речь заходила о самом остром и наболевшем — о положении рабочего класса. Тут уж нередко слушателем становился он, а слушатели — рассказчиками.

Рассказывать же было о чем. Все, что они говорили, было кровным, выстраданным.

– Сэми, – сказал он глухим от волнения голосом. – Твоя мама страшно волнуется. Тебе надо вернуться.

Рабочий день по закону составлял 11,5 часа, но циркулярами министерства финансов разрешались сверхурочные. Тан что фактически рабочий день длился 14–15 часов в сутки.

Она не стала ничего отвечать. Да и что можно было ответить? Ее мать – чудовище, неудивительно, что Сэми ей не доверяет.

Вот что писал о жизни рабочих хорошо осведомленный современник:

Она повела отца мимо качелей на потаенную тропку, где они сели на скамью. Некоторое время оба молчали.

\"Толпы бедно одетых и истощенных мужчин и женщин, идущих с заводов. Ужасное зрелище. Серые лица кажутся мертвыми, и только глаза, в которых горит огонь отчаянного возмущения, оживляют их. Но, спрашивается, почему они соглашаются на сверхурочные часы? По необходимости, так как они работают поштучно, получая очень низкую плату (ткачи, например, из афанасьевского кружка зарабатывали 18–20 рублей в месяц. — Б. К.). Нечего удивляться, что такой рабочий возвращается домой и, видя ужасную нужду своей домашней обстановки, идет в трактир и старается заглушить вином сознание безвыходности своего положения. После 15 или 20 лет такой жизни, а иногда и раньше мужчины и женщины теряют свою работоспособность и лишаются места. Можно видеть толпы таких безработных ранним утром у заводских ворот. Тан они стоят и ждут, пока не выйдет мастер и не наймет некоторых из них, если есть свободные места. Плохо одетые и голодные, стоящие на ужасном морозе, они Представляют собой зрелище, от которого можно только содрогаться, — эта картина свидетельствует о несовершенстве нашей социальной системы\".

Сэми заговорила первой – рассказала отцу, почему сбежала из дома. В основном, это касалось Кэти.

К отчаянию нужды прибавлялось и отчаянное унижение. Каждое утро молодых девушек наравне с мужчинами раздевали и обыскивали перед началом работы.

— Что же делать? — спрашивал Никитич. И отвечал:

– Я знаю, что она мертва, папа. Я видела ее.

— Бороться. За каждую копейку жалованья. За каждый час рабочего дня. Но борьба только за копейку мало что даст. Надо бороться не только с хозяином, но и с городовым, приставом, околоточным — со всем аппаратом царской власти. Только полное политическое освобождение избавит от экономической кабалы. Это борьба против капитализма, за социализм, против царизма, за вечное царство труда, в котором эксплуатация человека человеком будет возбуждать такое же изумление, как в нас — людоедство.

Дэйв, потерянный, сидел молча. Ничего не отвечал.

Никитич, подобно другим брусневцам, готовил рабочих к надвигающимся политическим схваткам с самодержавием, сеял, как он сам писал, \"семена, давшие всходы впоследствии, в половине ЭО-х и начале 900-х годов\".

Она поделилась с ним сомнениями насчет рака, которым якобы болела мать и от которого ее лечили все детство Сэми.

Однако первые, пусть еще едва зеленеющие, ростки этих всходов стали уже проклевываться. В 1890 году в петербургском порту вспыхнула стачка. Повод был незначительный — административная неурядица, какие случаются почти что всякий день. Но руководили стачкой рабочие-брусневцы, и они постарались придать борьбе политический характер. Петр Евграфов собрал обильный фактический материал и передал Брусневу, а тот поручил Красину написать прокламацию.

И Красин написал ее, написал горячо, деловито, призывно и — что важнее всего — с поразительным проникновением в обстоятельства и условия рабочей жизни и борьбы. Когда прокламация пошла по рукам, читатели-стачечники говорили:

– Рак не тянется так долго, – говорила она. – Мама давно бы уже умерла.

— Справедливая бумага. Сразу видать, написана своим братом — рабочим. Только, должно, очень башковитым.

Тут Дэйв заговорил.

Он не только сочинил прокламацию, но и переписал ее печатными буквами, а затем размножил на специальном аппарате — циклостиле. Получилось больше полусотни экземпляров.

Циклостиль, а за ним и пишущую машинку он раздобыл для группы, заручившись помощью влиятельного земляка-сибиряка.

– Нет, она болеет, – возразил он. – Я знаю.

Ничего, усмехался он, пусть капиталист, сам не зная того, примет участие в политическом просвещении пролетариата (в те времена печатные аппараты продавались только с особого разрешения градоначальника).

– Слушай, пап, – сказала Сэми, – нет у нее никакого рака. Ты хоть раз ходил с ней к врачу?

Брусневская группа вскоре стала выпускать свою газету. Неважно, что ее не печатала типографская машина. Неважно, что тираж составляли всего несколько листков, переписанных от руки под копирку. Важно, что газета была по-настоящему рабочей. Каждое слово в ней было правдой, и каждая заметка написана самими рабочими. Бруснев и Красин лишь обрабатывали литературно то, что писали с заводов и фабрик рабочие-корреспонденты. Не удивительно, что газета шла нарасхват и зачитывалась до дыр.

– Я подвозил ее до больницы.

Просторная комната Красина на Забалканском проспекте стала и редакцией, и типографией, и складом нелегальной литературы.

Группа Бруснева в обход полицейских ежей и цензурных шлагбаумов связалась с далекой Женевой, и оттуда стали прибывать брошюры плехановской группы \"Освобождение труда\". Потом они шли в рабочие кружки.

– Но заходил с ней внутрь? Получал хоть когда-нибудь счета за лечение?

Все это было опасным. Опасность постоянно находилась рядом с ним, вплотную к нему. Брат Герман (они по-прежнему жили вместе) по ночам, прежде чем уснуть, долго прислушивался к шагам на лестнице и вздрагивал при каждом позднем звонке. Ему все время казалось, что вот он, пришел тот самый момент, когда произносишь \"прощай и прости\" и многое дорогое в близкое уходит от тебя навсегда или очень надолго.

Она задавала те же вопросы, что Лара несколько лет назад.

Никитич же постепенно приучил себя к опасности. Он был готов встретиться с ней, но не боялся ее. Иначе трудно, а пожалуй, вообще невозможно было бы жить в его положении. Ведь опасность бродила поблизости и могла появиться в любой момент, внезапно и неожиданно.

В декабре 1890 года в Петербурге проходила всеобщая перепись. В ней участвовали и студенты: четвертная, которую им за это положили, какой-никакой, а заработок.

Когда Дэйв наконец ответил, то лишь выразил понимание и беспокойство. Он ничего не отрицал и не утверждал.

И надо же такому случиться — Красину достался именно тот самый дом на углу Екатерингофского проспекта и Обводного канала, в котором он вел кружок.

Когда он — разумеется, в студенческой форме — ходил по квартирам, переписывая людей, его сопровождал старший дворник — здоровенный одноглазый детина, как и все дворники, слуга двух господ, один из которых — охранка.

– Мне очень жаль, Сэми. Я знаю. Знаю.

Несколько дней спустя после окончания переписи в афанасьевскую комнату, где шло очередное занятие кружка, вбежал дежурный, стоявший, как всегда, у входной двери на карауле.

Оба заплакали и проговорили еще долгое время. Сэми видела, что ее отец совсем сломлен. Это бросалось в глаза. Мать взяла над ним ту же власть, что когда-то над Кэти. Никто из знакомых Дэйва Нотека не мог сказать о нем ни одного плохого слова. Местные жители единодушно считали его хорошим парнем. Он был сын лесоруба. Один из них.

— Старший дворник! — прошептал он. Все повскакали. Федор Афанасьев достал из шкафа бутылку водки, расставил рюмки, и вся компания расселась вокруг стола. Никитич, как обычно, одетый рабочим, сел так, чтобы быть спиной к дворнику.

Но женщина, на которой он женился… Не просто чужая – гораздо хуже. Для нее даже придумывали прозвища.

Когда одноглазый вошел, хозяин поднес ему стакан водки и пригласил выпить вместе со всеми за здоровье именинника. — Приятель, — объяснил он, — снимает угол в этом же доме. Вот попросил пустить на часок-другой в комнату, справить именины.

Крейзи Шелли.

Дворник рванул стакан водки, утер кулаком бороду и вышел.

Пронесло. На этот раз.

Или, для тех, кто любил крепкое словцо, брошенное за чашкой кофе, Шелли-психопатка.

Но не зря говорят в народе — чему быть, того не миновать. Не прошло и пяти месяцев, как беда нагрянула вновь. И на этот раз не прошла стороной.

– Я вернусь домой, папа. Но при одном условии. Мама мне все испортила. А теперь должна исправить. Я хочу, чтобы она подала мои документы в колледж.

В апреле 1891 года в Петербурге умер Николай Васильевич Шелгунов, революционный демократ, писатель, близкий рабочим, горячо защищавший их интересы.

– Я об этом не знал, – ответил Дэйв.

Хоронить Шелгунова вышел весь Петербург. Погожим весенним днем улицы столицы заполнила толпа. Проводить катафалк, усыпанный цветами, пришли студенты, гимназисты, адвокаты, писатели, курсистки.

Но Сэми, как и ее старшая сестра, теперь обрела голос. Если для поступления в Эвергрин и воплощения в жизнь мечты о том, чтобы стать учительницей, требовалось заключить сделку с дьяволом, она была согласна на это пойти.

В толпе, следовавшей за гробом, выделялась импозантная фигура Н. Михайловского, Рядом с ним частил мелкими шажками сухонький старичок — П. Засодимский.

После того как отец уехал из «Файервуда», Сэми позвонила матери и сказала, что рассматривает возможность возвращения домой, но требует, чтобы ей оплатили учебу. Шелли изворачивалась как могла, изобретая кучу предлогов. Денег, как всегда, не хватало. Из-за разногласий между ней и Дэйвом Шелли считала, что развод неминуем. И, как будто остального было мало, она очень плохо чувствовала себя. Рак вернулся, сообщила ей мать.

На похороны вышли и рабочие. Они двигались в голове все разраставшегося шествия, неся венок, на алых лентах которого белели слова; \"Указателю пути к свободе и братству от петербургских рабочих\".

Сэми очень надеялась, что ее родители действительно разведутся. От Никки она узнала, в каких условиях отец жил на стройке. Как он ютился в палатке и ходил за бесплатной едой, работал на износ и гробил свое здоровье.

Рядом с венком, как бы охраняя его от полицейских приставов и агентов охранки, во множестве рассеянных вдоль тротуаров, вышагивал приземистый рабочий с рыжей бородой. В руках у него была увесистая дубина.

Рабочая колонна на улицах Петербурга — такого еще не бывало. \"Впечатление от этой демонстрации, — писал М. Брус нев, — огромное во всех слоях общества. В сущности, это первое выступление русского рабочего класса на арену политической борьбы.

Сэми не считала рак поводом для шуток, но, честное слово, матери давно пора было придумать что-нибудь другое.

Колонну пролетариев вывели на улицы брусневцы.