Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эти слова еще больше меня растравляют. Лежу плошкой и спать не могу.

Утром встаю разбитый, как сукин сын. И велю поскорей врача пригласить.

Приходит коммунальный врач и говорит: симуляция.

Чуть я за эти самые слова врача не побил.

— Я, — говорю, — покажу, какая симуляция. Я, говорю, сейчас, может быть, разорюсь на трояк и к самому профессору сяду и поеду.

Стал я собираться к профессору. Надел чистое белье. Стал бриться. Провел бритвой по щеке, мыло стер — гляжу — щека белая, здоровая, и румянец на ней играет.

Стал поскорей физию тряпочкой тереть — гляжу — начисто сходит серый цвет бордо.

Жена приходит, говорит:

— Да ты небось, Ваня, неделю рожу не полоскал?

Я говорю:

— Неделю, этого быть не может, — тоже хватила, дура какая. Но, говорю, дня четыре, это, пожалуй, действительно верно.

А главное, на кухне у нас холодно и неуютно. Прямо мыться вот как неохота. А когда стали охать да ахать — тут уж и совсем, знаете ли, не до мытья. Только бы до кровати доползти.

Сию минуту помылся я, побрился, галстук прицепил и пошел свеженький, как огурчик, к своему приятелю.

И боли сразу будто ослабли. И сердце ничего себе бьется. И здоровье стало прямо выдающееся.

1925

СТОЛИЧНАЯ ШТУЧКА

В селе Усачи, Калужской губернии, на днях состоялись перевыборы председателя.

Городской товарищ Ведерников, посланный ячейкой в подшефное село, стоял на свежеструганных бревнах и говорил собранию:

— Международное положение, граждане, яснее ясного. Задерживаться на этом, к сожалению, не приходится. Перейдем поэтому к текущему моменту дня, к выбору председателя заместо Костылева, Ивана. Этот паразит не может быть облечен всей полнотой государственной власти, а потому сменяется…

Представитель сельской бедноты, мужик Бобров, Михайло Васильевич, стоял на бревнах подле городского товарища и, крайне беспокоясь, что городские слова мало доступны пониманию крестьян, тут же, по доброй своей охоте, разъяснял неясный смысл речи.

— Одним словом, — сказал Михаиле Бобров, — этот паразит, распроязви его душу — Костылев, Иван Максимыч, — не могит быть облегчен и потому сменяется…

— И заместо указанного Ивана Костылева, — продолжал городской оратор, — предлагается избрать человека, потому как нам паразитов не надобно.

— И заместо паразита, — пояснил Бобров, — и этого, язви его душу, самогонщика, хоша он мне и родственник со стороны жены, предлагается изменить и наметить.

— Предлагается, — сказал городской товарищ, — выставить кандидатуру лиц.

Михайло Бобров скинул с себя от полноты чувств тапку и сделал широки и жест, приглашая немедленно выставить кандидатуру лиц.

Общество молчало.

— Разве Быкина, что ли? Или Еремея Ивановича Секина, а? — несмело спросил кто-то.

— Так, — сказал городской товарищ, — Быкина… Запишем.

— Чичас запишем, — пояснил Бобров.

Толпа, молчавшая до сего момента, принялась страшным образом галдеть и выкрикивать имена, требуя немедленно возводить своих кандидатов в должность председателя.

— Быкина, Васю! Еремея Ивановича Секина! Николаева…

Городской товарищ Ведерников записывал эти имена па своем мандате.

— Братцы! — закричал кто-то. — Это не выбор — Секип и Миколаев… Надоть передовых товарищей выбирать… Которые настоящие в полной мере… Которые, может, в городе поднаторели — вот каких надоть… Чтоб все насквозь знали…

— Верно! — закричали в толпе. — Передовых надоть… Кругом так выбирают.

— Тенденция правильная, — сказал городской товарищ. — Намечайте имена.

В обществе произошла заминка.

— Разве Коновалова, Лешку? — несмело сказал ктото. — Он и есть только один приехадши с города. Он это столичная штучка.

— Лешку! — закричали в толпе. — Выходи, Леша. Говори обществу.

В стороне от нас на прогулочный двор выпустили еще одну женщину. На ней был костюм для единоборств, седые волосы с серебристым отливом свободно падали на плечи. Двигалась она легко и упруго, беззвучно шагая босиком по газону, делая внезапные выпады деревянным шестом, который держала в руках, словно оборонялась от невидимых врагов в танце с изысканной хореографией — стремительно, но держа под контролем каждое движение.

Лешка Коновалов протискался через толпу, вышел к бревнам и, польщенный всеобщим вниманием, поклонился по-городскому, прижимая руку к сердцу.

— Это Королева, — сказала мне Дарья. — Адриана Хансен. Она делает, что хочет, в том числе и здесь.

— Говори, Лешка! — закричали в толпе.

— А она за что сидит? — спросила я. Дарья посмотрела на меня долгим взглядом.

— Что ж, — несколько конфузясь, сказал Лешка. — Меня выбирать можно. Секин или там Миколаев — разве это выбор? Это же деревня, гольтепа. А я, может, два года в городе терся. Меня можно выбирать…

— За грубое мошенничество и побуждение к совершению убийства. За это ее засадили, но она совершила много всего другого. Она правит целой империей наркоторговли и торговли оружием, лично знается с опасными людьми, имеющими большую власть. — Дарья покосилась на нее. — Если она захочет от кого-то отделаться, это для нее не проблема. У нее везде связи. Лучше с ней не ссориться, а надежнее всего не попадаться на пути.

— Говори, Лешка! Докладывай обществу! — снова закричала толпа.

Королева замерла на месте. Она посмотрела прямо на нас, словно слышала, о чем мы говорили. Я сделала вид, что мне нужно завязать шнурок, и долго с ним возилась.

— Говорить можно, — сказал Лешка. — Отчего это не говорить, когда я все знаю… Декрет знаю или какое там распоряжение и примечание. Или, например, кодекс… Все это знаю. Два года, может, терся… Бывало, сижу в камере, а к тебе бегут. Разъясни, дескать, Леша, какое это примечание и декрет.

Только когда Дарья начала посмеиваться надо мной и спрашивать, не нужна ли мне помощь, я распрямилась.

— Какая это камера-то? — спросили в толпе.

— А зачем она здесь, раз так опасна? — спросила я, когда Королева вернулась к тренировке и направилась в другую сторону от нас.

— Камера-то? — сказал Лешка. — Да четырнадцатая камера. В Крестах мы сидели…

— А где ей еще быть? — ответила вопросом на вопрос Дарья. — Женских тюрем в Швеции не так много. И знаешь, что это означает? Те, кого осудили за всякую ерунду типа кражи или хранения небольшой дозы наркотиков, вынуждены отбывать наказание с настоящими преступницами. С такими, как она. И как ты, конечно.

— Ну! — удивилось общество. — За что же ты, парень, в тюрьмах-то сидел?

Затушив окурок, она улыбнулась мне и вернулась в зал. Я осталась стоять, докуривая сигарету. Охранник велел мне поторопиться, но я наблюдала за Адрианой Хансен, пока она снова не обернулась и не посмотрела на меня. Тогда я отвела глаза, затушила окурок и спросила, могу ли вернуться в корпус «D».

Лешка смутился и растерянно взглянул на толпу.

— Самая малость, — неопределенно сказал Лешка.

С тех пор я старалась держаться подальше от Королевы Бископсберга. Долгими периодами она вообще не работает, а когда выходит, то занимается садово-парковыми работами — самыми привлекательными в учреждении, которые доступны только привилегированным. Говорят, у нее есть договоренность с некоторыми охранниками, что она помогает им кое в чем в обмен на привилегии. Рассказывают массу историй, как она отделалась от людей, с которыми по разным причинам не нашла общего языка. Как одну женщину насмерть сбила машина во время увольнительной, как другая добровольно сидела в изоляторе, чтобы не встречаться с Королевой, а некоторых переводили в другие учреждения, как ей удавалось добиться увольнения и перевода персонала. Злые языки утверждают, что ее связи распространяются даже на руководство тюрьмы, но я не уверена, что это правда.

— Политика или что слямзил?

Все, что я слышала об Адриане Хансен, — все эти разговоры о ее связях на воле, о том, что она опасна и всемогуща, наверняка соответствуют действительности. Но сейчас, когда я смотрю на нее, ничто не подсказывает, что стоит ее бояться. Я закрываю глаза и тут же отключаюсь.

— Политика, — сказал Лешка. — Слямзил самую малость…



Лешка махнул рукой и сконфуженно смылся в толпу.

Когда я впервые отправляюсь в туалет без поддержки, дело идет так медленно, что, кажется, я никогда там не окажусь. Я могла бы позвонить и вызвать медсестру, но мне не хочется этого делать. На обратном пути я падаю, споткнувшись о порог, — от боли, когда из легких резко выходит весь воздух, перед глазами танцуют серебристые блики.

Городской товарищ Ведерников, поговорив о новых тенденциях избирать поднаторевших в городе товарищей, предложил голосовать за Еремея Секина.

Адриана подбегает и помогает мне дойти до кровати. Я ложусь, а она требует, чтобы в следующий раз я говорила, когда мне понадобится в ванную.

Михаиле Бобров, представитель бедняцкого элемента, разъяснил смысл этих слов и Еремей Секин был единогласно избран при одном воздержавшемся.

— Не будь такой чертовой дурой, — говорит она мне. — Помощь рядом, если ты не слишком горда, чтобы ее принять.

Воздержавшийся был Лешка Коновалов. Ему не по душе была деревенская гольтепа.

1925

Позднее в тот день к нам заходит тюремный врач. Он сдвигает очки на кончик носа и с упреком цокает языком, услышав, что я упала. Давление стало получше, но, несмотря на переливание крови во время операции, показатели пока очень низкие, и мне следует принимать препараты железа. Он снимает скотч, чтобы осмотреть раны, и сухо констатирует, что наложение сделано не очень ровно.

СЧАСТЛИВОЕ ДЕТСТВО

— Однако все прекрасно затянулось, — добавляет он.

Вчера, граждане, сижу я в Таврическом саду на скамейке. Кручу папиросочку. По сторонам гляжу. А кругом чудно как хорошо! Весна. Солнышко играет. Детишки-ребятишки на песочке резвятся. Тут же, на скамейке, гляжу, этакий шибздик лет десяти, что ли, сидит. И ногой болтает.

Я с ним согласна — все выглядит лучше, чем раньше. Скрепок нет, края кожи менее опухшие, но на боку по-прежнему виднеется широкая рваная царапина, швы сияют красным. Они всегда будут видны. Хуже всего обстоит дело с лицом, его не закроешь. На лбу кожа провалилась, образовав впадину. Вся я деформирована.

Посмотрел я на него и вокруг.

Когда доктор уходит, я провожу пальцами по легким отметинам, виднеющимся на левой руке. Так называемые раны, нанесенные при сопротивлении, — якобы возникшие тогда, когда Симон пытался защищаться от ножа, с которым я на него нападал. На мгновение мне вспоминаются первые слова Адрианы, когда она попала в лазарет, — про то, что можно быть и жертвой, и преступницей. Заслужила ли я, чтобы и на меня тоже напали? Может быть, некая космическая справедливость присудила меня до конца жизни носить на теле шрамы?

\"Эх, — думаю, — до чего все-таки ребятишкам превосходней живется, чем взрослому. Что ж взрослый? Ни ногой не поболтай, ни на песочке не поваляйся. А ногой поболтаешь — эвон, скажут, балда какая ногой трясет. Но морде еще ударят. Эх, думаю, несимпатично как-то взрослому человеку… Комиссии всякие, перекомиссии. Доклада и собрания… На три минуты, может, вырвешься подышать свежей атмосферой, а жена, может, ждет уж, уполовником трясет, ругается на чем свет стоит, зачем, мол, опоздал, Эх, думаю, счастливая пора, золотое детство! И как это ты так незаметно прошло и вон вышло…\"



Посмотрел я еще раз на ребятишек и на парнишечку, который ногой болтает, и такая, прямо сказать, к нему нежность наступила, такое чувство дышать нечем.

В последующие дни мы с Адрианой почти не разговариваем — я благодарна, что она решила оставить меня в покое. Все равно мне нечего сказать. Пару раз я видела, как она съеживалась на кровати и часами лежала неподвижно. После этого она ведет себя как ни в чем не бывало и ни словом не упоминает о произошедшем. Я не знаю, почему она находится в лазарете, и лишних вопросов не задаю.

— Мальчишечка, — говорю, — сукин ты сын! Не чувствуешь, говорю, подлец, небось полного своего счастья? Сидишь, говорю, ногой крутишь, тебе и горюшка никакого. Начихать тебе на все с высокого дерева. Эх, ты, говорю, милый ты мой, подлец этакий! Как, говорю, зватьто тебя? Имя, одним словом.

Это стало моим способом выжить. Я задавила в себе все вопросы, требования знать, почему, но я больше не могу скрываться от них.

Молчит. Робеет, что ли.

— Да ты, — говорю, — не робей, милашечка. Не съест тебя с хлебом старый старикашка. Иди, говорю, садись на колени, верхом.

Ночи заполнены кошмарными снами. Мне снится Симон, и каждую ночь я пытаюсь изменить историю, но она всегда заканчивается одинаково. Мне не удается спасти его. Грубый удар ножом поперек шеи, жизнь гаснет в его глазах, и я тону в его крови. Когда просыпаюсь, рядом со мной сидит Адриана и говорит, что это был всего лишь плохой сон. Но это не так. Сон правдивый. Симона больше нет.

А парнишечка обернулся ко мне и отвечает:

Она шепчет слова утешения и гладит меня по руке. Это помогает лучше, чем я могла себе представить.

— Некогда, — говорит, — мне на твоих коленках трястись. Дерьма тоже твои коленки. Идиет какой.

Прикосновения в последние годы обычно представляли собой тычки, движения грубых рук охранников, когда они обыскивали меня или крепко брали за руку выше локтя, чтобы куда-то повести. Конечно, существовали возможности для интимных контактов и секса, я получала несколько предложений. Но не ощущала в себе ни потребности, ни желания. К тому моменту, как я попала сюда, эта часть меня уже была заперта на замок. И только теперь я понимаю, как мне не хватало нежного прикосновения к моей руке. Как согревают простые добрые слова. А когда Адриана вытирает мой потный лоб, это напоминает успокаивающие прикосновения мамы, когда я болела в детстве. Как мне не хватает мамы!

Вот те, думаю, клюква. Отбрил парнишечка. Некогда ему.

— К тебе мало кто приходил с визитом с тех пор, как ты попала сюда, — говорит однажды Адриана. — Ты сама так решила?

— С чего бы, — говорю, — вам некогда? Какие, извините за сравнение, дела-то у вас?

Я пожимаю плечами. Но мне кажется невежливым совсем ничего не ответить, так что я спрашиваю, кто ее навещает.

А парнишечка, дитя природы, отвечает басом:

— Якоб иногда приезжает, — отвечает она. — Но с ним я предпочитаю встречаться дома, когда меня отпускают в увольнительную.

— Стареть начнешь, коли знать будешь много.

— Якоб — это твой муж?

Вот, думаю, какая парнишечка попалась.

На этот раз Адриана пожимает плечами.

— Да ты, — говорю, — не сердись. Охота, говорю, паршивому старикашке узнать, какие это дела приключаются в вашем мелком возрасте.

— Можно и так сказать, если нравится, — отвечает она.

А парнишечка вроде смягчился после этого.

— А дети у вас есть?

— Да делов, — говорит, — до черта! Комиссии всякие, перекомиссии. Доклады и собрания. Сейчас насчет Польши докладывать буду. Бежать надо. И школа, конечно. Физкультура все-таки… На три минуты, может, вырвешься подышать свежей струей, а Манька Блохина или Катюшка Семечкина небось ругаются. Эх-ма!

— К сожалению, нет. Но ты уходишь от вопроса. Ты не хочешь посещений?

Парнишечка вынул \"Пушку\", закурил, сплюнул через зубы что большой, кивнул головой небрежно и пошел себе.

— Может быть, у меня нет никого, кто захотел бы приехать сюда.

А я про себя думаю:

— У каждого человек есть хоть кто-нибудь.

\"Счастливая пора, золотая моя старость! И в школу, между прочим, ходить не надо. И с физкультурой всетаки не наседают\".

— Раньше и у меня тоже был.

После закурил \"Пушку\" и тоже пошел себе.

— А теперь нет?

1925

— Нет, — нехотя отвечаю я. — Теперь уже нет.

ХОЗРАСЧЕТ

В полицейской камере и в изоляторе в первые месяцы пребывания в тюрьме я думала об Алексе Лагеберге каждую секунду. С каждым дыханием. О мужчине, в которого я страстно влюбилась, хотя и была замужем за Симоном. Одна, оторванная от всего и ото всех, я тосковала по Алексу так, что душа разрывалась на части.

На праздниках бухгалтер Герюшкин устроил у себя званый обед. Приглашенных было немного.

В мечтах я уносилась туда, где мы с ним танцевали всю ночь, а потом на рассвете поехали домой на такси и занялись любовью. Вспоминала, как ходили на художественные выставки и бродили по Старом городу — все то лето, которое мы провели как туристы в собственном городе. Сидеть рука об руку на террасе какого-нибудь уличного ресторана теплым летним вечером, просыпаться утром, зная, что Алекс принадлежит мне. Знать, что он хочет меня — и никого более. Чувствовать себя желанной и любимой.

Хозяин с каким-то радостным воплем встречал гостей в прихожей, помогал снимать шубы и волочил приглашенных в гостиную.

Снова и снова я предавалась воспоминаниям, чтобы сохранить надежду и найти утешение. Это была попытка ускользнуть от реальности, из той невыносимой ситуации, в которой я оказалась. Обычно она приносила мне лишь дополнительные мучения.

— Вот, — говорил он, представляя гостя своей жене, — вот мой лучший друг и сослуживец.

Сейчас, когда я думаю о прошлом, воспоминания об Алексе по-прежнему причиняют боль. Не как та бездонная скорбь, от которой все сжалось внутри, которая повергла меня в апатию на многие недели. Скорее, как ноющая боль где-то в глубине, где похоронена вся моя предыдущая жизнь.

Потом, показывая на своего сына, говорил:

Я слышу свой голос, рассказывающий Адриане о том, как друзья и сестра Микаэла отвернулись от меня, когда меня задержали, и никто не желал меня слушать. Даже моя лучшая подруга Тесс. Она была одним из немногих, кто выступил в мою защиту, утверждая, что невозможно представить, будто я перерезала кому-то горло, в особенности мужу. Мы с ней познакомились еще в музыкальной гимназии и много общались. Но после двух-трех писем в тюрьму, написанных из чувства долга, она перестала мне отвечать. Я узнала, что ей дали прекрасную роль в мюзикле и что она иногда записывает треки с группой Симона. Поддерживать контакты со мной стало конечно же невозможно. Если раньше у меня было много друзей, то теперь никто не желал со мной знаться. Но Алекс меня любит, это я точно знала. Вера в нашу любовь стала последней соломинкой, за которую я ухватилась.

— А это, обратите внимание, балбес мой… Лешка. Развитая бестия, я вам доложу.

Только попав в тюрьму, я написала ему. После девятимесячной разлуки мы наконец-то сможем встретиться. Наконец-то я смогу сама рассказать ему, что же произошло, и он поймет, что это правда, что меня осудили безвинно. Вместе мы позаботимся о том, чтобы реабилитировать меня. Я была более чем готова вернуться к обычной жизни после долгой и несправедливой вынужденной изоляции, а Алекс встретит меня у ворот и отвезет домой.

Лешка высовывал свой язык, и гость, слегка сконфуженный, присаживался к столу.

Когда собрались все, хозяин, с несколько торжественным видом, пригласил к столу.

Вспоминаю об этом и чувствую, как меня заливает стыд. Рассказываю об этом, словно речь идет о молодой женщине, с которой я когда-то была знакома. Наивной и инфантильной — и конечно же ее надежды не сбылись, наоборот. У нее все пошло плохо. Но я думаю о ней с теплым чувством, хотя было бы легче, осознай она правду с самого начала.

— Присаживайтесь, — говорил он радушно. — Присаживайтесь. Кушайте на здоровье… Очень рад… Угощайтесь…

— Не будь так сурова к самой себе, — говорит Адриана. — Какой от этого толк? Так что произошло, он ответил?

Гости дружно застучали ложками.

— Поначалу нет, — рассуждаю я. — Я изливала ему чувства, писала одно письмо за другим. Просила о прощении, но прошло немало времени, прежде чем получила ответ.

— Да-с, — после некоторого молчания сказал хозяин, — все, знаете ли, дорогонько стало. За что ни возьмись — кусается. Червонец скачет, цены скачут.

— И что он написал?

— Приступу нет, — сказала жена, печально глотая суп.

— Что приедет сюда.

— Ей-богу, — сказал хозяин, — прямо-таки нету приступу. Вот возьмите такой пустяк — суп. Дрянь. Ерунда.

Само собой, бюрократическая процедура растянулась на недели, прежде чем я получила согласие на посещение, и когда настал тот день, меня буквально мутило от ожидания.

Вода вроде бы. А нуте-ка, прикиньте, чего эта водица стоит?

Будучи дочкой знаменитости, я много встречалась со всякими успешными людьми на ужинах и вечеринках — политиками, актерами и музыкантами, шведскими и иностранными. Была замужем за знаменитым певцом, выступала в роли хозяйки дома, произносила речи. И никогда не нервничала, даже стоя на сцене вместе с мамой перед многотысячной публикой. Но в ожидании Алекса я вся перенервничала.

— М-да, — неопределенно сказали гости.

Минуты тянулись невыносимо долго. Помню, как я смотрела на часы в комнате свиданий. То садилась на стул, то вставала и начинала ходить кругами. Красный диван, ковер на полу, стол с двумя стульями, маленький туалет. Плакаты на стенах и лампа для уюта на окне. На стуле возле дивана — стопка бумажных простыней и пластиковая банка с презервативами.

— В самом деле, — сказал хозяин. — Возьмите другое — соль. Дрянь продукт, ерунда сущая, пустяковина, а нуте-ка, опять прикиньте, чего это стоит.

— Алекс пожалел, что приехал, едва переступив порог, — говорю я Адриане.

— Да-а, — сказал балбес Лешка, гримасничая, — другой гость, как начнет солить, тык тока держись.

— Он сам это сказал?

Молодой человек в пенсне, перед тем посоливший суп, испуганно отодвинул солонку от своего прибора.

— Нет, но он пришел в шок, когда увидел меня. Когда увидел, как я выгляжу, какой стала. И в чем его обвинить, в тюремной одежде любая бы выглядела не очень, — я усмехаюсь. — Я оказалась не той женщиной, в которую он влюбился. А увидь он меня сейчас, даже не узнал бы. И я бы его поняла. Сама себя не узнаю.

— Солите, солите, батюшка, — сказала хозяйка, придвигая солонку.

Алекс был так великолепен в своих прекрасно сидящих джинсах и черной футболке под серым джемпером. Волосы у него отросли и завивались за ушами, на лице был загар, как будто он только что побывал за границей. Мы сидели за столом и разговаривали, а потом перешли на диван.

Гости напряженно молчали. Хозяин со вкусом ел суп, добродушно поглядывая на своих гостей.

Плакала ли я до того, как он пришел? Думаю, что да. Плакала ли я у него на глазах? Не помню. Может быть, его испугали мои слезы, так что он выставил перед собой щит, не давая мне подойти близко.

— А вот и второе подали, — объявил он оживленно. — Вот, господа, возьмите второе — мясо. А теперь позвольте спросить, какая цепа этому мясу? Нуте-ка? Сколько тут фунтов?

О чем мы говорили? Он спрашивал из чувства долга о повседневной жизни в тюрьме? И что я отвечала? Что все дни выглядят одинаково и что работа на фабрике превращает меня в бездушного робота?

— Четыре пять осьмых, — грустно сообщила жена.

Видишь ли, я сортирую винты. Цель в том, чтобы научить меня сотрудничать.

— Будем считать пять для ровного счету, — сказал хозяин. — Нуте-ка, по полтиннику золотом? Это, это на человека придется… Сколько нас человек?..

Личный досмотр и обыск камер, когда они без предупреждения вторгались в наше личное пространство, вваливались с собаками, переворачивая вверх дном все и вся, ища наркотики и запрещенные предметы. Интересно ли было бы ему все это узнать? Стоило ли рассказать об обязательных анализах мочи на глазах у охранников? Что нижнее белье, которое сейчас на мне и которое я получила из стирки в понедельник, на прошлой неделе носила другая женщина?

— Восемь, — подсчитал Лешка.

— Восемь, — сказал хозяин. — По полфунта… По четвертаку с носа минимум.

В моей жизни в Бископсберге не было ничего, имеющего отношение к той реальности, в которой жил Алекс. Все это было для него так далеко. Наша совместная жизнь происходила в другом мире, на другой планете.

— Да-а, — обиженно сказал Лешка, — другой гость мясо с горчицей жрет.

Его визит, ради которого я жила долгие месяцы, превратился в событие, которого мне хотелось бы избежать. Получился натянутый разговор между двумя людьми, насильно разлученными, ставшими друг для друга чужими.

— В самом деле, — вскричал хозяин, добродушно засмеявшись, — я и забыл — горчица… Нуте-ка, прикиньте к общему счету горчицу, то, другое, третье. По рублю и набежит…

— Лучше бы мы вообще больше не встречались.

— Да-а, по рублю, — сказал Лешка, — а небось, когда Пал Елисеевич локтем стеклище выпер, тык небось набежало…

— Так он не поверил в то, что ты невиновна? — спрашивает Адриана.

— Ах, да! — вскричал хозяин. — Приходят, представьте себе, к нам раз гости, а один, разумеется нечаянно, выбивает зеркальное стекло. Обошелся нам тогда обед. Мы нарочно подсчитали.

— Я ничего ему об этом не сказала, — отвечаю я. — Все равно это не имело никакого смысла. Перед тем, как уйти, он удостоверился, что я поняла: между нами все кончено. Как будто я не догадалась об этом, едва увидев его. Мог бы написать об этом в письме, мне не пришлось бы так унижаться. На самом деле у него не было никаких причин ехать сюда.

Хозяин углубился в воспоминания.

Я не планировала рассказывать все так откровенно. Вероятно, прямой вопрос Адрианы вывел меня из равновесия, заставив вспомнить то, о чем я много лет предпочитала не думать. Или же все дело в этих кошмарных снах. Наверное, такое происходит с людьми, пережившими момент, близкий к смерти.

— А впрочем, — сказал он, — и этот обед вскочит в копеечку. Да это можно подсчитать.

Я вспомнила жизнь, которую вела, те решения, которые принимала, все, что имела и потеряла. Тех, кого любила и по кому тосковала. Тех, кого больше нет. Что из всего этого осталось?

Он взял карандаш и принялся высчитывать, подробно перечисляя все съеденное. Гости сидели тихо, не двигаясь, только молодой человек, неосторожно посоливший суп, поминутно снимал запотевшее пенсне и обтирал его салфеткой.

Когда начнешь размышлять, остановиться уже невозможно. Если мысли добрались до тебя, они размножаются в страшных количествах. Они переполняют, разъедая изнутри, и вскоре от тебя остается лишь тонкая оболочка.

— Да-с, — сказал наконец хозяин, — рублей по пяти с хвостиком…

В первые годы я только и делала, что размышляла о том, как несправедливо жизнь обошлась со мной. Они украли у меня личность, сделали меня тем, кем я никогда не была. Теперь я Линда Андерссон, Солнечная девочка, перерезавшая горло собственному мужу. Монстр, раз за разом вонзавший нож в его тело, чтобы потом улечься спать тут же, в луже его крови.

— А электричество? — возмущенно сказала хозяйка. — А отопление? А Марье за услуги?

Хозяин всплеснул руками и, хлопнув себя по лбу, засмеялся.

Меня осудили, хотя во мне жило убеждение, что я невиновна. Я была уверена, что в ту ночь в комнате был кто-то еще. В темноте я ничего не могла разглядеть, но остро ощущала присутствие еще одного человека. А проснувшись, ничего не помнила — не понимала, почему вся в крови. У меня не было никакого объяснения, однако я знала. Каждая клеточка моего существа знала. Но со временем это знание стало моим врагом. Ясный голос убежденности уже не утешал, с годами он превратился в злобное существо, с которым никто не может долго сосуществовать. Я решила сдаться, чтобы избавиться от тьмы, грозившей поглотить мою душу. Решила стать такой, какой, как они говорили, я была.

— В самом деле, — сказал он, — электричество, отопление, услуги… А помещение? Позвольте, господа, в самом деле, помещение! Нуте-ка — восемь человек, четыре квадратные сажени… По девяносто копеек за сажень… В день, значит, три копейки… Гм… Это нужно на бумаге…

Да, это сделала я. Я убила Симона.

Нет, я не осуждена невинно. Я убийца.

Молодой человек в пенсне заерзал на стуле и вдруг пошел в прихожую.

Мысли крутятся в голове. Я хочу отогнать их, но это не так просто. После нападения Анны изменился не только мой внешний вид, оно оставило более глубокие следы. Я пока не вижу, какие, но чувствую, что они есть.

— Куда же вы? — закричал хозяин. — Куда же вы, голубчик, Иван Семенович?



Гость ничего не сказал и, надев чьи-то чужие калоши, вышел не прощаясь. Вслед за ним стали расходиться и остальные.

Хозяин долго еще сидел за столом с карандашом в руках, потом объявил:

Когда Адриана заснула в своей кровати, я вспомнила, как мы с Микаэлой болели гриппом. Мы лежали в маминой и папиной постели, и нам разрешили есть сколько угодно мороженого. Я скоро начала поправляться, а вот Микаэла по-прежнему была горячая, как раскаленная печь, и хотела только спать. Сколько бы я ни убеждала ее проснуться и поиграть со мной, это не удавалось. Она лежала, повернувшись ко мне спиной, свернувшись комочком, маленькая, с черными взлохмаченными волосами, разметанными по подушке.

— По одной пятой копейки золотом с носа. — Объявил он это жене и Лешке — гостей не было.

Я скучаю по ней, хотя она и не хочет знать меня. Кровные узы ничего не значат, когда близкий человек закрывает дверь перед носом. Я оказалась больной частью своей семьи, злокачественной опухолью, которую следовало отрезать. Это не то чтобы правильно или неправильно — просто факт. А с папой я утратила связь давным-давно.

1925

Только после визита Алекса я поняла, что означает мое пожизненное заключение. Те, кого я любила, осудили меня еще строже. Для них я уже умерла.



ЗАСЫПАЛИСЬ

В понедельник в начале февраля в Стокгольмском суде первой инстанции начался процесс. Меня ввели в зал в наручниках, в сопровождении двух охранников. Бессонные ночи и время, проведенное в изоляции, оставили свой след. Я была бледная, с ввалившимися глазами, в бесформенной тюремной одежде. Типичный убийца.

Станция Тимохино. Минуты две стоит поезд на этой станции. Ерундовая вообще станция. Вроде полустанок. А глядите, какие там дела творятся. На ткацкой фабрике.

Все места для слушателей были заняты. Интерес со стороны общественности и СМИ оказался огромен, я такого себе даже представить не могла. Никто не предупредил, что меня посадят за бронированное стекло, что все будут глазеть на меня, как на редкое животное в зоопарке.

Стала пропадать там пряжа.

Против воли мой взгляд невольно устремлялся туда — на журналистов и тех, кого интересовал лишь скандал вокруг дочери Кэти и ее убитого знаменитого мужа. Там сидели мои одноклассники, которых я не видела несколько лет, бывшие коллеги по работе. Позади всех сидела Микаэла. Как объяснил мне адвокат, будучи близкой родственницей, она не обязана давать показания. И она решила этого не делать. Не защищать меня. Это означало, что она могла присутствовать в зале во время всего процесса.

Месяц пропадает. И два пропадает. И год пропадает. И пять лет пропадает… Наконец на шестой год рабочие взбеленились.

— Что ж это, — говорят, — пряжа пропадает, а мы глазами мигаем и собрание не собираем. Надо бы собрание собрать: выяснить — как, чего и почему.

Здесь присутствовали многие друзья Симона, а на местах для истцов сидели его родители. На краткое мгновение я встретилась глазами с его мамой. Мы с ней хорошо относились друг к другу, частенько сидели у нее в кухне, пили кофе и болтали, даже когда Симон отсутствовал. Часто она спрашивала, когда же мы подарим ей внуков. Заглянув в ее убитое горем лицо, я поняла, кто я для нее теперь. Кто я для всех в этом зале.

Собрались. Начали.

В сопровождении охранников я прошла на свое место. Один из них расстегнул мои наручники, снял их и сел позади. Для обеспечения порядка и безопасности.

Все кроют последними словами воров. И этак их, и так, и перетак.

В ту минуту я подумала о маме — как бы она повела себя, окажись на моем месте. Во время интервью, съемок и выступлений она всегда оставалась звездой. Но и в магазине, и на площадке, когда мы были совсем маленькие, и когда встречала нас из школы. Где бы ни находилась, мама всегда была на сцене, готовая к тому, что на нее смотрят. Она двигалась с королевским достоинством, махала рукой и улыбалась, уделяя внимание всем, кто хотел с ней поговорить. Однако всегда оставалась самой собой. Это не поза, ничего наигранного. Всегда оставаться Кэти, любимицей всей Швеции, для нее было так же естественно, как дышать.

По очереди каждый гражданин выходит к помосту и кроет.

Будь на моем месте она, то поступила бы как обычно — устроила себе грандиозный эффектный выход, сияя, исполнила бы один из своих хитов и дала бы судье автограф.

Старший мастер Кадушкин едва не прослезился.

Среди всей этой безнадежной ситуации мысль о маме заставила меня улыбнуться. Однако улыбка вскоре погасла.

— Братцы! — говорит. — Пора по зубам стукнуть мошенников. До каких пор будем терпеть и страдать?!

* * *

После старшего мастера вышел ткач Егоров, Василий Иванович.

Наручники натерли мне руки, образовалась рана, и я не могу сдержаться, все время ковыряю ее. Ощущаю резкую боль, когда отковыриваю кусок кожи, но продолжаю, отрываю еще один и еще. Мой адвокат, Лукас Франке, кладет руку мне на ладонь и делает успокаивающее выражение лица, пытаясь показать, что все будет хорошо.

— Братцы, — говорит, — не время выносить резолюции. Иначе как экстренными мерами и высшим наказанием не проймешь разбойников. Пора сплотиться и соединиться. Потому — такая чудная пряжа пропадает — жалко же. Была бы дрянь пряжа — разве плакали бы?! А то такая пряжа, что носки я три года не снимая ношу — и ни дырочки.

Слово берет прокурор. Не вставая с места, она читает по бумажке, кратко резюмируя суть обвинения.

Тут с места встает старший мастер Кадушкин.

— Семнадцатого сентября обвиняемая, Линда Андерссон, находилась на своей даче на Фэрингсё вместе с несколькими лицами, включая своего мужа Симона Хюсса, — начинает она. — Утром восемнадцатого сентября полиция была вызвана на место происшествия, где мужчину нашли мертвым. В результате сильного удара острым ножом, перерезавшим сонную артерию, Симон Хюсс немедленно скончался от потери крови. Полиция обнаружила также на теле множество других ран, нанесенных тем же оружием. Линда Андерссон была задержана на том же месте, в восемь часов сорок две минуты, и помещена в изолятор двадцатого сентября. В своем выступлении я изложу, что стало известно в процессе следствия.

— Ха! — говорит, — носки. Носок, говорит, вроде как сапогом защищен. Чего ему делается! Я вот, говорит, свитер с этой пряжи два года ношу, и все он как новенький. А ты, чудак, с носком лезешь.

Представитель потерпевшей стороны требует возмещения родителям потерпевшего за огромные психические и человеческие страдания, затем судья просит меня ответить, как я отношусь к обвинениям.

Тут еще один ткач встает с места.

Мой адвокат говорит, что я отрицаю совершение мною преступления.

— Свитер, — говорит, — это тоже не разговор, товарищи. Свитер, говорит, это вроде как костюм. Чего ему делается. Я, говорит, перчатки шесть лет ношу, и хоть бы хны. И еще десять лет носить буду, если их не сопрут. А сопрут, так вор, бродяга, наносится… И дети, говорит, все у меня перчатки носят с этой пряжи. И родственники. И не нахвалятся.



Тут начали с места подтверждать: дескать, пряжа действительно выдающаяся, к чему спорить. И не лучше ли, заместо спора, перейти к делу и выискать способ переловить мошенников.

Позднее один из следователей, Тони Будин, сидит, подавшись вперед, упершись ладонями в колени, и внимательно наблюдает за мной. Он не сводит с меня глаз, когда прокурор одним кликом переходит к следующему слайду в своей презентации. «Осмотр места происшествия: гостевой домик», — гласит заголовок, однако я оказываюсь не готова к тому зрелищу, которое заполняет большой экран.

Были приняты энергичные меры: дежурства, засады и обыски. Однако воров не нашли.

— Здесь мы видим помещение, где обвиняемая была обнаружена вместе с потерпевшим восемнадцатого сентября, в воскресенье, примерно в восемь часов восемнадцать минут. Осмотр места происшествия произведен экспертами-криминалистами. Полный список улик приводится на странице сто девяносто шесть. Я не буду рассматривать все, остановлюсь на тех, что представляют наибольший интерес.

И только на днях автор прочел в газете, что семь человек с этой фабрики все-таки засыпались. Среди засыпавшихся были все знакомые имена: старший мастер Кадушкин, Василий Иванович Егоров и другие.

Достав лазерную указку, она направляет её на экран.

А приговорили их… Тьфу, черт! Мне-то что — к чему их приговорили? Недоставало адрес ихний еще сообщить. Тьфу, черт, а ведь сообщил — станция Тимохино.

Вот почему я не увидела его, когда проснулась. Из постели я пошла прямиком в ванную, а Симон лежал на полу с другой стороны кровати. Прокурор бросает на меня суровый взгляд и говорит о значительных количествах крови, обнаруженных на полу и под телом. Фотографии подтверждают: она нисколько не преувеличивает. Половицы и коврик на полу пропитаны кровью. Затем она демонстрирует мое платье, сфотографированное, там, где его нашли в душе, — лежащее на полу, мокрое и окровавленное.

Ах, читатель, до чего заедает общественное настроение.

«Обнаружены следы крови, — указано под снимком, сделанным крупным планом. — Результаты анализов свидетельствуют о том, что это кровь Симона Хюсса (группа +4), если не принимать во внимание тот факт, что она могла происходить от близкого родственника».

1925

Под ногтями у Симона обнаружились частицы кожи.

ПАПАША

«Совпадение с ДНК Линды Андерссон подтверждается», — читаю я.

Недавно Володьке Гусеву припаяли на суде. Его признали отцом младенца с обязательным отчислением третьей части жалованья. Горе молодого счастливого отца не поддается описанию. Очень он грустит по этому поводу.

Прокурор говорит, что рядом с телом было обнаружено оружие убийства: острый нож. Раны на теле и одежде убитого соответствуют форме лезвия, поясняет она и далее зачитывает вслух заключение, где говорится, что раны у меня на левой руке с высокой вероятностью нанесены тем же ножом.

— Мне, — говорит, — на младенцев завсегда противно было глядеть. Ножками дрыгают, орут, чихают. Толстовку тоже, очень просто, могут запачкать. Прямо житья нет от этих младенцев.

Взгляды слушателей прожигают меня, словно лучи лазера. Гул и шепот, царапанье стульев по полу, холодный свет от ламп под потолком. Шуршание ручки по бумаге в блокноте вырастает в невыносимый шум, я оборачиваюсь и вижу художника, сидящего в конце ряда. Какое счастье, что в зале суда, по крайней мере, не разрешается снимать.

А тут еще этакой мелкоте деньги отваливай. Третью часть жалованья ему подавай. Так вот — здорово живешь. Да от этого прямо можно захворать. Я народному судье так и сказал:

* * *

— Смешно, говорю, народный судья. Прямо, говорю, смешно, какие ненормальности. Этакая, говорю, мелкая Крошка, а ему третью часть. Да на что, говорю, ему третья часть? Младенец, говорю, не пьет, не курит и в карты не играет, а ему выкладывай ежемесячно. Это, говорю, захворать можно от таких ненормальностей.

Песня называлась «Когда заходит солнце» — я имела большой успех, исполняя ее вместе с мамой, впервые — в возрасте четырех лет. На записи видна пухлощекая серьезная девочка, знающая наизусть и текст, и движения. Она вертит бедрами, как мама, хотя и запаздывая на пару секунд. Знаменитый тележурналист кричит, перекрикивая аплодисменты и овации: «Солнце никогда не зайдет, пока поет Солнечная девочка!» Так родилось ласковое прозвище, сопровождавшее меня везде.

А судья говорит:

Мама полюбила его, публика тоже, а я очень гордилась. Но еще задолго до этого я караулила ее за кулисами, и мама шутила, что из роддома мы сразу поехали в летнее турне.

— А вы как насчет младенца? Признаете себя ай нет?

Я говорю:

Каждое лето я проводила с ней в дороге немалую часть каникул. Но нет более прекрасных воспоминаний, чем те дни на даче в Фэрингсё, когда Кэти была просто мамой — моей и Микаэлы. Отдохнув немного, она качала нас на качелях, читала нам книжки, пекла булочки и чистила рыбу, которую мы вместе с папой ловили в озере. А эти вечера в саду, когда мама зажигала фонарики среди деревьев, когда мы придумывали истории о привидениях, отгадывали загадки или слушали рассказы мамы о ее детстве, когда она тоже была дочерью знаменитости. Наш дедушка — великий актер Эрик Андерссон, и мама часами могла рассказывать о том времени, которое провела за сценой в театре «Драматен». Иногда мы с Микаэлой разучивали собственные песенные номера, которые исполняли маме и папе, — они приходили в полный восторг, и мама ликовала, словно мы стояли на настоящей сцене.

— Странные ваши слова, народный судья. Прямо, говорю, до чего обидные слова. Я, говорю, захворать могу от таких слов. Натурально, говорю, это не мой младенец. А только, говорю, я знаю, чьи это интриги. Это, говорю, Маруська Коврова насчет моих денег расстраивается. А я, говорю, сам тридцать два рубли получаю. Десять семьдесят пять отдай, — что ж это будет? Я, говорю, значит, в рваных портках ходи. А тут, говорю, параллельно с этим Маруська рояли будет покупать и батистовые подвязки на мои деньги. Тьфу, говорю, провались, какие неприятности!

Потом мы с мамой путешествовали по всей Швеции в большом роскошном артистическом автобусе. В дождливые дни я любила лежать на верхней полке и смотреть, как капли ударяют в окно под крышей прямо над моей головой. По стеклу стекали потоки.

А судья говорит:

Я следила за ними глазами, пока они не скрывались из вида, иногда пытаясь останавливать их пальцем. Голоса и смех на заднем плане убаюкивали меня, пока автобус несся по дороге к новой цели.

— Может, и ваш. Вы, говорит, припомните.

Игрушки и книги я возила с собой, а одежда лежала в ящике под двухэтажной кроватью. Почти весь автобус был занят мамиными сценическими костюмами: яркие платья, плюмажи, шляпы и невероятное количество туфель. Каждый новый город был похож на предыдущий, в киоске в центре я выбирала одно и то же мороженое, если у маминой ассистентки находилось время сводить меня туда. Оно называлось «Иглу» — две палочки замороженного льда, соединенные вместе, от чего у меня возникало ощущение, что мне досталось в два раза больше. Все равно оно слишком быстро кончалось, но, если особенно повезет, мне покупали еще.©дно.

Я говорю:

— Мне припоминать нечего. Я, говорю, от этих припоминаний захворать могу… А насчет Маруськи — была раз на квартиру пришедши. И на трамвае, говорю, раз ездили. Я платил. А только, говорю, не могу я за это всю жизнь ежемесячно вносить. Не просите…

Иногда после выступления мама чувствовала себя уставшей. Целый долгий день на высоких каблуках — и она, как обычно, выкладывалась без остатка. Нередко она забывала, что надо пить достаточно воды, от чего у нее начиналась головная боль. Я предлагала сделать ей массаж и спрашивала, станет ли ей от этого лучше. Она закрывала глаза и просила меня массировать от всей души. Я растирала ей плечи, шею, затылок, так что она почти засыпала. Мне нравилось, что я могу вернуть ей хоть часть той любви, которую она дарила мне.

Судья говорит:

Когда у нее выдавались свободные дни, мы играли в салон красоты и накладывали на волосы питательные маски. Тюрбаном накрутив на голову полотенце, валялись на кровати в отеле, ели шоколадные конфеты и делали вид, что мы герцогини у себя в замке.

— Раз вы сомневаетесь насчет младенца, то мы сейчас его осмотрим и пущай увидим, какие у него наличные признаки.

Эти мгновения принадлежали мне, Кэти была только моей мамой, как и летом на даче. А потом снова становилась той Кэти, которая принадлежала всем. Она выступала в театрах и концертных залах, на роскошных вечеринках и в бесчисленных телепередачах. Ее пластинки продавались в огромных количествах, она стала обладательницей золотого и платинового дисков — они висели у нас дома на «стене почета», как мама ее называла. Она выходила на сцену в городских парках — во всей Швеции не нашлось бы ни одного, где бы она не выступила. Я выходила с ней, чтобы спеть нашу совместную песню, остальное время ждала за сценой с рюкзачком, в котором лежали мои игрушки. Играла одна в ожидании мамы. Когда я стала старше, то участвовала в нескольких ее номерах.

А Маруська тут же рядом стоит и младенца своего разворачивает.