— Лучше не надо.
До победы было еще далеко, но в тучах появился небольшой просвет, и Олсуфьев ушел от Владиславлева обрадованный.
На следующий день без десяти минут пять он подъехал к главному подъезду III отделения.
Жандармский капитан повел его длинными коридорами и бесчисленными переходами, то поднимаясь, то спускаясь по каменным лестницам, мимо тяжелых дверей с маленькими зарешеченными окошечками.
Перед одной дверью жандарм остановился:
— Подождите, поручик. Сейчас доложу.
Но докладывать не пришлось: дверь распахнулась, и на пороге показался сам Владиславлев.
— Не вовремя ты явился, Ника! Тут с одним господином мне нужно поговорить. Хотя ты ведь итальянского не знаешь?
Олсуфьев подтвердил: он понял уже, что и вопрос и его ответ предназначены, главным образом, для уха жандармского капитана.
— Тогда посиди у меня, поскучай немного. — И обратился к капитану: — Введите шарманщика.
Вошел Финоциаро — тощий, длинный, бронзоволицый. Увидев Олсуфьева, он не выразил удивления и сразу заговорил:
— О, синьор Николя, мадонна вняла моей мольбе! Я знал, что вы придете. Я должен был с вами поговорить. Видите шрам? — Он ткнул пальцем в полукруглый рубец на шее. — Это старший Кальяри резал меня серпом. Я его убил. Тогда средний Кальяри застрелил моего единственного сына. Я убил среднего Кальяри. Но есть еще младший в их роду. Я убежал с Корсики, убежал в Италию. Из-за Тересы. Я — один, без родни, убьет меня младший Кальяри, и Тереса погибнет. А Кальяри — за мной. Я опять убежал — в Россию. И Кальяри сюда: он тут, в Петербурге. — Старик рванул ворот рубахи, вскрикнул: — Синьор Николя, вы человек благородный, спасите мое дитя! — Он скрипнул зубами, сжал кулаки и, бросившись к Владиславлеву, закричал: — За что вы держите меня под замком? Зачем я вам?!
Вспышка гнева тут же прошла, и шарманщик горестно уткнулся лицом в стену. Он не мог совладать со своим горем: стонал, бил себя кулаками в грудь и рыдал.
Исповедь его произвела на офицеров гнетущее впечатление. Владиславлева тронула трагедия затравленного человека, до Олсуфьева же дошло только то, что Тересе угрожает опасность.
Просвет в тучах больше не расширялся: государственного контролера Александра Григорьевича Кушелева-Безбородко также постигла неудача. Вечером того дня, когда Олсуфьев был в III отделении, Безбородко встретился с Дубельтом в концерте бельгийского виолончелиста Франсуа Серве.
— Рад видеть вас в добром здравии, Леонтий Васильевич, — приветствовал Безбородко Дубельта.
— Бог в великой своей милости все еще терпит меня на грешной земле, — дружелюбно ответил Дубельт.
— Господь каждому воздает по заслугам.
— Но не все так снисходительны, милый граф.
— Из зависти, Леонтий Васильевич. Из одной только зависти. Чем больше власти у человека, тем больше у него врагов. А тяготы власти? Кто о них думает?! Каждому из нас нелегко, но вам в вашей должности, дорогой Леонтий Васильевич, должно быть особенно тяжко. В ваших руцех человек! Ответственность за че-ло-ве-ка! За живое существо, созданное по образу и подобию господа нашего.
Дубельт, прищурившись, взглянул на государственного контролера и с легкой усмешкой спросил:
— Что это вас на проповедь, Александр Григорьевич, потянуло? Какое блюдо вы елеем поливаете?
Кушелева-Безбородко не обидела дубельтовская ирония, напротив — обрадовала; он сказал весело:
— От вас, дорогой, ничего не скроешь, вы читаете в человеческом сердце. Да, я хотел просить у вас милости для одного старикашки. Финоциаро его зовут.
Дубельт сразу посуровел; он тронул снурки аксельбанта и спросил настороженно:
— А известно ли вам, кто такой этот старикашка?
— Знать не знаю и ведать не ведаю.
— То-то! — И повернулся спиной к государственному контролеру.
Эти проклятые шарманщики измучили Дубельта. Уже на первом докладе он понял, что интрига против Мордвинова не удалась — хоть бы самому выпутаться из этой истории. Шарманщиков было много, со всеми он беседовал лично и сам же записывал их показания. Были среди них корсиканцы, сицилийцы, калабрийцы, далматинцы из-под Триеста. Горячий, обидчивый и наивный народ. Что ни день-все новые россказни; можно подумать, что у каждого из них не одна биография.
Сколько хлопот доставила Дубельту шарманка главного обвиняемого, Финоциаро! Лучший в Петербурге музыкальный мастер господин Иозеф Земмель много часов подряд вертел ручку шарманки и прислушивался к ее хриплым звукам с таким же напряженным лицом, с каким врач выслушивает больное детское сердце. Старый немец заглянул и внутрь ящика, обследовал валики и пластинки.
На пятый день он доложил генералу Дубельту:
— Ваш эксцеленс, этот шарманк может играть Туркишер марш от господин композитор Мооцарт и танцменуэт от господин композитор Обер. Другой пьес шарманк играть не умейт…
5
И вдруг произошло событие, придавшее всему делу новый оборот.
Из Парижа с личным посланием от бывшего министра Адольфа Тьера приехал кавалер Пьер-Мари Пиетри. Адольф Тьер хотел заручиться обещанием царя Николая поддержать кандидатуру принца Луи Наполеона на пост президента республики.
Революция 1848 года во Франции была подавлена, но французскую буржуазию обуял страх перед народом, и она возмечтала о власти диктатора.
К Адольфу Тьеру Николай относился с пренебрежением: он не мог простить ему ни восстания лионских ткачей, ни малой крови при подавлении рабочих волнений в Париже. Мог ли Николай тогда знать — ведь политической прозорливости ему не хватало, — что именно честолюбивый карлик Адольф Тьер окажется палачом Парижской коммуны!
Кавалер Пьер-Мари Пиетри был одним из самых близких к Адольфу Тьеру людей, и именно его Тьер направил в Петербург с секретной миссией. Лучшего дипломата для такого щекотливого поручения нельзя было и найти: умный, образованный, находчивый, ловкий, с приятным лицом, бархатным голосом и галантными манерами маркиза времен Людовика XIV.
Пиетри добросовестно передал просьбу своего официального патрона, но сопроводил эту просьбу такими двусмысленными доводами, что даже опытный Николай не сразу разобрался в дипломатической игре француза.
У Пьера-Мари Пиетри было в Петербурге еще два дела: государственное и личное. Государственное состояло в том, чтобы завербовать агентов среди гвардейских офицеров, личное же заключалось в стремлении добыть редчайшую рукопись Аристотеля, которая, по его сведениям, находилась в одной из русских библиотек. Удачное выполнение первого дела, без сомнения, укрепило бы его положение в министерстве иностранных дел; рукопись же принесет ему богатство.
Николаю понравился французский дипломат, и после первой аудиенции царь пригласил его к ужину.
Ужинали в круглом Белом зале, только отремонтированном после пожара. Дверей в зале было четыре, и возле каждой, помимо обычного караула, дежурил офицер. Одним из них оказался Николай Олсуфьев — в этот день дежурила в Зимнем его рота.
Беседа за столом велась о красивых женщинах, о парижских театрах, о русских рысаках и английских скакунах, о новом сорте голландских тюльпанов. Пиетри умел почтительно соглашаться с мнением царя и при этом обнаруживал знание предмета, о котором шла речь. Застольная беседа звенела, как весенняя капель, — ярко и непрерывно. Когда в одном месте она иссякала, то возобновлялась тут же в другом.
После обсуждения ходовых качеств русских и английских лошадей Дубельт заговорил о том, как упорно трудился Карамзин. Ему хотелось втянуть в разговор чванливого старика Девидова: стоит только подзадорить его или рассердить, как он понесет такую околесицу, что даже напыщенный Николай начнет хохотать, как школьник. Дубельт знал, чем можно донять вспыльчивого Девидова: дальняя его родственница вышла замуж за сына сочинителя Карамзина, и он, потомок петровского кузнеца, считал этот брак ужаснейшим мезальянсом.
Николай раскусил маневр Дубельта, нона этот раз не одобрил его и даже нахмурился. Пиетри заметил это и, дождавшись конца дубельтовского славословия, умело перевел разговор.
— Вашему великому историографу Карамзину, — сказал он, — повезло. В его распоряжении имелись древние хроники, летописи, рукописи. А вот наш профессор физики рассказал как-то своим студентам об одной рукописи Аристотеля, в которой тот описывает свои опыты, предвосхищающие диск Ньютона. Рукопись эта особенно ценна своей теоретической частью: греческому философу удалось установить предел сопротивляемости сетчатки человеческого глаза и дать ключ к изучению реакции глаза на цвета спектра. И рукопись эта исчезла.
— Исчезла? — удивился Николай. — А вы, кавалер, так увлекательно передали нам ее содержание!
— Мы знаем содержание рукописи по частичному переводу, который сделал в одиннадцатом веке арабский ученый Эль-Хасан.
Пиетри говорил в самом деле с увлечением, и увлечение его не было наигранным. Дубельт, сам того не подозревая, помог ему коснуться дела, в котором он, Пиетри, был заинтересован. Более подходящего места для разговора о рукописи вообразить себе нельзя было. Ведь тут, за столом, сидели владельцы редких библиотек, и в первую очередь Девидов, к которому перешло рукописное собрание Карамзина!
— Давно ли исчезла рукопись? — заинтересовался Николай.
— В прошлом веке. Сначала она находилась в библиотеке кардинала Ришелье, оттуда попала к Орлеанам, а из библиотеки Орлеанов была похищена и продана в Россию. Разрешите, ваше величество, воспользоваться счастливым случаем. Вы, сир, всемогущи; прикажите разыскать рукопись, помогите Франции вновь обрести свое достояние!
Николай окинул быстрым взглядом сидящих за столом — на всех липах было написано недоумение.
— Найти рукопись! — промолвил он хмуро.
У Олсуфьева подкосились ноги. Он прислонился к стене и закрыл глаза. Возможно ли?! Ведь рукопись Аристотеля ему показывал Кушелев-Безбородко, и показывал неоднократно еще в прошлом году, прежде чем судебные органы не опечатали книжные шкафы в библиотеке его отца. Олсуфьев прекрасно помнит эту рукопись: маленькая книжка в твердом переплете. Страниц немного, около двадцати; страницы жесткие — не то плотная бумага, не то тонкий пергамент. Он однажды спросил Гришу, почему страницы неодинаковой величины. “Их настригли из длинного свитка”, — ответил тот. Олсуфьев усомнился: каким образом столь древняя рукопись могла дойти до наших дней в таком хорошем состоянии? Он спросил тогда: “Неужели ее написал сам Аристотель?” Гриша ответил — Олсуфьев прекрасно помнит его ответ: “Ты, Ника, ребенок. Эту книжку, конечно, писал не сам Аристотель. Ее написал один из его последователей эдак восемьсот—девятьсот лет назад. Но последователь не сочинил эту книжку, а переписал ее с Аристотелевой рукописи, с подлинника”.
“Какая удача! Этой рукописью я куплю свободу для Финоциаро!”
Но тут же надежда померкла. Рукопись-то в шкафу, а шкафы в Гришиной библиотеке опечатаны. Как добудешь в таком случае рукопись?
В эту минуту Олсуфьев возненавидел всех Гришиных родственников. Это они, жадные Кушелевы-Безбородко, затеяли тяжбу против Гришиного отца. К нему, как старшему в роде, перешло собрание рукописей и старопечатных книг, накопленных екатерининским канцлером Безбородко. Завистливая родня, зная, какую ценность представляет коллекция, затеяла тяжбу против главы своего клана, добиваясь продажи дедовского собрания н раздела вырученной суммы между всеми Безбородко. Дело, даже по тому времени, было позорное, но жадность Кушелевых-Безбородко оказалась сильнее нежелания скандальной огласки.
Тяжба родных получила законный ход, и суд до разбора дела опечатал книжные шкафы в библиотеке.
Олсуфьев выпрямился стремительно и сжал кулаки.
“Добуду! — сказал он себе. — Добуду, чего бы ни стоило!”
Николай встал из-за стола, за ним последовали гости.
Дубельта задержал старик Девидов. Высокий, грузный, он словно прижимал тщедушного Дубельта к мраморной статуе Гермеса, стоявшей в нише между окнами, и, размахивая жирными руками, стал на что-то жаловаться.
Когда Дубельт наконец освободился, Олсуфьев бросился к нему:
— Ваше высокопревосходительство! Кажется, я смогу достать рукопись!
— У кого? Назови владельца.
— Разрешите сначала проверить! А вдруг память подвела меня и это не та рукопись? Проверю и явлюсь к вашему высокопревосходительству. Явлюсь с рукописью и с просьбой.
— О чем просишь? За кого?
— За шарманщика одного.
— Чем тебе полюбился шарманщик?
— Не он, ваше высокопревосходительство, а его дочь.
— Вот оно что… Как его звать?
— Финоциаро.
Дубельт насторожился: Финоциаро возглавляет список преступников, отпусти он его — рухнет все обвинение. Но тут же вспыхнула мысль: а не удастся ли именно с помощью рукописи выбить последнюю ступеньку из-под ног ненавистного Мордвинова?
— Хорошо… Сам был молод, Олсуфьев, сам был грешен. Жду тебя, приходи, но только с рукописью.
К Дубельту подошел Пиетри.
Олсуфьев направился в дежурную комнату. Немного успокоившись, он вспомнил, что во время разговора с Дубельтом ему почудилось, будто за бархатной портьерой, за той, что справа от Гермеса, то ли портьера шевельнулась, то ли чья-то рука неестественно близко притянула ее к оконному косяку.
“Неужели подслушивали?! Ну и пусть! — решил Олсуфьев. — Не государственные же дела обсуждали!”
Во время недавнего пожара в Зимнем дворце сгорела и кордегардия — караульная рота размещалась сейчас в старой буфетной, а для дежурных офицеров был отведен Синий зал, по соседству с апартаментами фрейлин. Это соседство стесняло офицеров, особенно в ночные часы, когда дворцовый комендант требовал чуть ли не гробовой тишины. Осенние ночи тягостно длинные, спать на дежурстве не полагается, поговорить в полный голос нельзя! Остаются карты.
Без обычных шуток, без подтрунивания над неудачниками, без тех возгласов, которые сами собой подчас вырываются из стесненной груди, когда верная карта оказывается вдруг битой, — азартная молчаливая игра изматывает больше, чем беспокойный сон в душную ночь.
Поэтому так удивились офицеры радостно оживленному состоянию поручика Олсуфьева. Он сегодня не играл, а школьничал: подолгу задерживал карты в руках, улыбался чему-то, часто подносил карты к лицу, словно скрывался от чего-то.
— Что с тобой, Козлик?
Олсуфьев не отвечал, но по его разгоряченному лицу, по блеску в глазах угадывалось, что он возбужден.
Козлик действительно был возбужден. Он видел себя (так отчетливо можно видеть себя только во сне) в кабинете у Дубельта. “Ваше превосходительство! Вот она — рукопись!” Дубельт берет рукопись своими сухими пальцами, гладит ее.
“Олсуфьев! — говорит он растроганно. — Ты сослужил службу своему государю!”
“Распорядитесь, пожалуйста, чтобы отпустили со мной шарманщика Финоциаро!”
Дубельт зовет адъютанта:
“Выдать на руки Олсуфьеву шарманщика Финоциаро!”
— Козлик, — зашипел сосед слева. — С какой карты ты ходишь?!
Видение исчезло, но приподнятое, возбужденное состояние не покидало Олсуфьева. Он играл рассеянно и делал грубые промахи.
— С тобой сегодня невозможно! — решительно заявил сосед.
Нервы постепенно успокаивались, а успокоившись, Олсуфьев понял, что пока радоваться нечему. Ему повезло, но журавль-то еще в небе: ведь рукописи у него нет! Она в шкафу, и шкаф опечатан сургучными печатями… да и не в его квартире находится!
Рождались планы один смелее другого, и каждый следующий план, как и каждый шаг при подъеме в гору, приближал, казалось, Олсуфьева к цели.
К утру он уже был уверен: “Добуду!”
6
Караульная рота семеновцев вернулась в казарму; офицеры разошлись по домам.
За Олсуфьевым увязался поручик фон Тимрот — белобрысый, с тонким длинным носом и вытянутым, как у щуки, ртом. Олсуфьев думал о своем и не слышал, о чем говорит попутчик, но однообразный, как звук пилы, голос Тимрота раздражал.
— Прощай, я тороплюсь.
— Жаль, Олсуфьев, я полагал, что и ты честью нашего полка дорожишь.
— При чем тут честь полка? — насторожился Олсуфьев. — Ты о чем говорил?
— Об офицере нашего полка, который вел большую игру в каком-то доме: его там в шулерстве уличили.
— Врешь!
Тимрот остановился — его щучий рот вытянулся еще больше.
— Олсуфьев, — произнес он ледяным голосом, — ты забыл, что говоришь с фон Тимротом.
— Фамилию его назови!
— Фамилии не знаю. Мне описали только его внешность: большой, толстый, сопит, когда в карты играет.
— Кто сказал тебе?
— Благородный и уважаемый человек. Сообщение взволновало Олсуфьева.
— Что же ты предлагаешь?
— Сегодня у нас в полковом собрании вечер, будут почти все офицеры. Игреки сядут за карты. Вот по приметам мы шулера и найдем.
В другое время Олсуфьев сам поднял бы на ноги весь полк: среди них, семеновцев, шулер! Но…
— Я занят, понимаешь, очень занят, не смогу быть сегодня в собрании. А ты, Тимрот, займись этим делом. Найди прохвоста! — Он поднял руку к козырьку фуражки и движением этой же руки остановил проезжающую пролетку.
Тимрот церемонно поклонился и отошел. Олсуфьев поехал на Сергиевскую, но Кушелева-Безбородко не застал дома. Оставив записку: “Ты мне нужен до зарезу!” — Олсуфьев отправился на Охту.
Сидя рядом с Тересой, глядя в ее печальные глаза, он говорил без умолку.
Тереса не прерывала его.
Обычно Олсуфьев деликатно спрашивал, что она делала, о чем думала, а сегодня он говорил о небе Италии, о пиниях и цикадах, и говорил отрывисто, неожиданно обрывая себя на полуслове, и Тереса чувствовала, что Олсуфьев думает о другом.
Это почувствовала и квартирная хозяйка.
— Поехали бы лучше домой, — мягко проговорила она. — Отоспались бы после этих караулов.
— Вы правы, Марфа Кондратьевна. Ночь не спал.
— Я вас поняла, — тихо промолвила Тереса по-итальянски. — Произошло что-то и, чувствую, важное. Не говорите, что именно, я вам верю, всем сердцем верю. — И по-русски добавила. — Поезжать домой.
Однако Олсуфьев поехал не к себе, а снова к Кушелеву-Безбородко. Тот оказался на этот раз дома.
— Новая беда? — спросил он с тревогой.
Театральным жестом Олсуфьев показал на книжный шкаф.
— Вот где мое спасение!
— Школьничаешь, Ника, а я, прочитав твою записку, подумал черт знает что. Любишь ты драматические положения. Но Чайльд Гарольд из тебя не получится.
— Гриша! Ничего ты ровным счетом не понял! Положение в самом деле драматическое, но совсем не в духе Чайльд Гарольда. Передо мной стоит гамлетовский вопрос: “Быть или не быть?” Ответ на этот вопрос зависит от тебя одного.
— Что-то слишком туманно…
— Тогда выслушай.
И он рассказал, что произошло вчера на дежурстве.
— Гриша! — закончил Олсуфьев свое повествование. — Мое счастье в твоих руках. Дашь рукопись — Тереса спасена. Откажешь — Тереса погибнет.
— Ты с ума сошел! Разве я могу распоряжаться рукописью из опечатанного шкафа?!
— Я все продумал. За снятие печати полагается штраф — я его внесу. А рукопись получу обратно!
— Да кто тебе вернет ее?
— Государь! Дубельт отвезет ему рукопись в тот же день, как я ему передам. Государь принимает Дубельта утром и вечером. Если я передам рукопись Дубельту днем, он отвезет ее государю вечером между семью и восемью. Это будет в день моего дежурства. В восемь государь едет на прогулку и проходит мимо Синего зала. Я ожидаю его в коридоре, бросаюсь перед ним на колени и рассказываю историю рукописи. Ты знаешь Николая Павловича — он любит, когда перед ним душу свою раскрывают. К тому же я не ставлю его в трудное положение: он ничего французу не обещал. А тут перед ним возможность проявить великодушие. И он проявит его!
— А если нет?
— Не может государь жертвовать честью своего офицера для того только, чтобы сделать приятное чужеземцу-французу. Не может! Он поругает меня, дернет за ухо; все будет, знаю, но рукопись он вернет. Наконец, Гриша, клянусь тебе: я, Николай Олсуфьев, верну тебе рукопись! Хочешь, напишу клятву в виде расписки? — закончил он торжественно.
Безбородко отошел к окну, молча постоял там несколько минут. Ни судьба шарманщика, ни горе его дочери, ни отчаяние друга не интересовали его. Но, думал он, если откажешь Олсуфьеву, этот теленок с отчаяния может черт знает что выкинуть — еще к Елене поедет и такое наговорит…
— Ника, — начал он, повернувшись, — ты знаешь, что для тебя я готов сделать все. И сделаю! Но, прошу тебя, повремени несколько дней.
— Сколько?
— Сегодня у нас двадцать второе ноября. Отправляйся к Дубельту, скажи ему, что рукопись доставишь тридцатого.
— Почему? Почему не сегодня? Гриша! Понимаешь ли ты, что значат восемь дней для Тересы? Море слез, восемь бессонных ночей! Зачем эта проволочка? Ведь ты хочешь помочь мне, Гриша?!
— Хочу.
— Тогда дай рукопись сейчас. Прошу тебя!
Безбородко понял: отказать — значит поссориться, а этого он не мог позволить себе накануне помолвки с кузиной Олсуфьева.
— Бери! — сказал он решительно.
Олсуфьев заключил товарища в объятия; у него не хватило слов, чтобы выразить благодарность.
Безбородко подошел к шкафу и взялся за дощечку, на которую были наложены сургучные печати.
— Нет! — воскликнул Олсуфьев. — Ты не прикасайся. Я сам должен это сделать. — И закончил просительно: — Григорий, выйди из комнаты. Не надо тебе при этом присутствовать. Тебе будет неприятно.
Кушелев-Безбородко подчинился.
Когда дверь за ним закрылась, Олсуфьев написал записку:
Я, Николай Олсуфьев, самовольно, в отсутствие хозяина Григория Кушелева-Безбородко, вскрыл книжный шкаф и изъял из него рукопись Аристотеля о свете, что удостоверяю своей подписью.
гр. Н.Олсуфьев, поручик
л. — гв. Семеновского полка.
Сорвав дощечку с печатями, он распахнул дверцу шкафа, положил на полку расписку и взял рукопись.
Дрожащими руками раскрыл он книжку. На обороте твердого переплета в верхнем углу приклеен книжный знак — большой прямоугольник шероховатой, с зеленым оттенком бумаги. Черной краской напечатана волнистая рамка, в рамке — могучий раскидистый дуб, под ним — прямыми четкими буквами: “Из собрания гр. А.А.Безбородко”.
На первой чистой странице, в самом центре, выведено по-русски старательным писарским почерком:
Рукопись греческого ученого Аристотеля о свете
и о свойствах человеческого глаза.
Олсуфьев сознавал, что в его руках именно то, что ему нужно; не зная языка, на котором рукопись написана, переворачивая страницу за страницей, он точно силился проникнуть в ее содержание. Он ни о чем не думал — ни о Тересе, ни об ее отце, — он просто наслаждался.
— Не знал, что ты за это время изучил греческий язык.
Спокойный голос Кушелева-Безбородко, уже несколько минут наблюдавшего за своим другом, вернул Олсуфьева к действительности.
— Ты даже не подозреваешь, Гриша, что для меня сделал!
— Подозреваю… Но это только полдела — нужно еще, чтобы рукопись вернулась в шкаф.
— Вернется! Я сам поставлю ее на место! — Он обнял Безбородко и растроганно попросил: — Поедем на Охту. Тебе ведь эта история неприятна, я знаю. Но ты увидишь Тересу и поймешь меня, а если поймешь, то и оправдаешь.
За столом, кроме Тересы, сидели еще хозяин и хозяйка. Марфа Кондратьевна поклонилась остановившимся у порога офицерам и сказала:
— Прошу, господа, откушать с нами.
Олсуфьев подошел к Тересе:
— Мой друг Кушелев-Безбородко захотел сам сказать вам, что отец скоро будет с вами.
Девушка подняла глаза на Безбородко. В них были и благодарность и восхищение. Она знала из рассказов Олсуфьева, что Безбородко ездил куда-то хлопотать за ее отца, знала, что последний, решающий шаг связан с огромной жертвой с его стороны, и одно то, что Олсуфьев явился сегодня вторично, захватив с собой Безбородко, больше, чем длинные речи, убедило Тересу, что последний шаг уже сделан. Всю свою признательность она хотела выразить в своем взгляде.
Красота девушки поразила Кушелева-Безбородко. Рядом со стройной, легкой Тересой память оживила Елену — хромую, большеротую. И вспыхнула в Безбородке злоба против Олсуфьева, которого полюбила Тереса, и против Елены, которая лишена прелестей Тересы.
Эта внезапная перемена не ускользнула от взгляда Тересы. Она тихо спросила:
— Сеньор, я вас чем-то огорчила? Если… — И замолчала: что-то дикое, хищное мелькнуло во взоре Безбородко.
Хозяин, бородатый коренастый человек, указал Олсуфьеву на стул рядом с собой и доверительно шепнул:
— Тут парень какой-то зачастил, из их, видать, братии. Такой же смурый и глазастый.
— Сюда заходил? — насторожился Олсуфьев.
— Нет. Вокруг дома чего-то вынюхивает. Тереса увидела его из окошка и как крикнет: “Кальяри!” А что такое “кальяри” — не понимаю я ихнего языка.
— Когда это было?
— Намедни, как вы только ушли.
За спиной Олсуфьева остановился Безбородко.
— Ника, я пошел.
— Почему вдруг?
— Мне нужно. — И без дальнейших объяснений направился к двери.
Олсуфьев пришел домой поздно. Ощущение удачи его не покидало ни на минуту, но ощущение это было почему-то замутнено: наряду с радостной взволнованностью жило в нем беспокойство.
Олсуфьев попробовал было доискаться причины своего беспокойства, но, так и не разобравшись в нем, прилег на диван и вскоре уснул.
Он проснулся внезапно, словно его кто окликнул. На столике рядом с диваном горела свеча. Мгновенно возникли перед глазами свечи в высоких подсвечниках, карточный стол…
“Шулер!” — вынырнуло из памяти.
Олсуфьев оделся и вышел на пустынную ночную Мойку. Не найдя там саней, он побежал на Невский.
Перед офицерским собранием стояли выезды в несколько рядов; из окон лился яркий свет.
Олсуфьев поднялся в парадный зал. Молоденький офицер с повязкой распорядителя танцев на рукаве, держа за руку свою даму, выписывал петли и зигзаги, а за ними, также рука в руку, змеился длинный хвост.
Среди танцующих Тимрота не было.
Олсуфьев направился в большую столовую. За длинным столом сидели старшие офицеры с женами и почетные гости. Свечи в люстре были уже погашены, горели только в настенных бра, освещая затылки и спины гостей зыбким желтоватым светом. Олсуфьеву показалось, что все спят. Лишь один древний старичок генерал, весь увешанный орденами, что-то рассказывал, и — странно — на два голоса: то высоким, визгливым — детским, то грубым, с хрипотцой — строевым.
И тут тоже Тимрота не было.
Олсуфьев направился в боковую комнату, в карточную. Там было чадно и шумно. Болотными гнилушками мерцали свечи в высоких подсвечниках.
— Козлик! Козлик!
За столом сидели шесть офицеров — среди них и Тимрот. Большой, грузный капитан Елагин из 3-й роты, сидевший за узким концом стола, тасовал колоду карт.
— Садись, — предложил он Олсуфьеву.
— У вас ведь комплект, — ответил тот.
— Фон “Тмин-в-рот” не в счет.
Тимрот резко произнес:
— Попрошу вас, господин капитан, моей фамилии не коверкать!
— Вы не кошка, не фыркайте, — спокойно ответил Елагин. — Фамилия тут ни при чем. В четвертой роте есть поручик Свиньин. Фамилия хлевом отдает, а человек каких кровей? Чуть ли не Мономахович! Не в фамилии дело, господин поручик, а в человеке. Поняли, герр Тмин-в-рот?
— А я, по-вашему…
— Вы, — не дал ему закончить Елагин, — именно то, что я о вас знаю.
Тимрот встал; его щучий рот округлился:
— Господин капитан, вы злоупотребляете своим званием. Я таких намеков не потерплю!
— Стерпите, фон Тмин-в-рот, — смотря прямо в глаза Тимроту, строго произнес Елагин и тихо, как бы про себя, добавил: — А может, наконец решились сменить мундир?
— Что ты вечно к нему вяжешься? — сказал раздраженно Олсуфьев, которому не терпелось поговорить с Тимротом.
— Он знает почему. — И быстро начал тасовать карты. — Давайте играть! Ставки! Сдаю!
Елагин роздал карты, поднял свои и… засопел.
Олсуфьев посмотрел на капитана: большой, толстый, сопит. Тут Олсуфьев расхохотался так, что соседи по столу в недоумении взглянули на него.
— Солнечный удар? — спросил Елагин.
— Хуже, — ответил Олсуфьев весело, — меня пытался обыграть шулер.
— Как это пытался? — недоумевал Елагин. — Игра не состоялась?
Олсуфьев, все еще смеясь, обратился к Тимроту:
— Как, по-твоему, состоялась игра? Тимрот не ответил — ушел.
— Наконец-то, — проговорил Елагин.
Играли минут десять, и вдруг из коридора донесся шум. Шум нарастал. Послышался топот ног.
Игроки вышли в коридор.
— Что случилось? — перехватил Елагин пробегающего офицера.
— Поручик Бояринов выплеснул бокал шампанского в лицо французскому дипломату.
— Воды у него под рукой не было? — возмутился Елагин. — Мальчишка!
Шум улегся. Игроки вернулись к своему столу.
Уже под утро, закончив игру, Олсуфьев обратился к Елагину:
— Мне необходимо завтра быть во дворце. А в карауле твоя рота. Поменяемся. Я пойду завтра вместо тебя, а в четверг ты заменишь меня.
— Согласен. Договорись с адъютантом.
Они не заметили, что за их спиной стоит вынырнувший откуда-то Тчмрот.
7
Все произошло не так, как виделось Олсуфьеву за карточным столом, хотя в конечном счете получилось одно и то же. В два часа дня, отпросившись у командира караульной роты, Олсуфьев поехал в III отделение.
Дубельт сидел за огромным письменным столом в глубине кабинета. Штофные обои, мебель, занавеси, ковер на полу, картины на стенах — все было выдержано в одном тоне: вишнево-красном. Дубельт был в голубом мундире, но в своем высоком красном кресле и в сумерках затемненной красными шторами комнаты он также казался вишнево-красным. За спиной Дубельта в двурогих бронзовых бра горели свечи, и свет от них, неяркий, как бы красным куполом накрывал письменный стол.
— Неужели принес? — спросил Дубельт, напряженно следя за приближающимся офицером.
Вместо ответа Олсуфьев положил на стол рукопись. Серые глаза Дубельта оживились.
— Неужели принес? — повторил он, и в его голосе зазвучали теплые нотки. — Молодец, Олсуфьев! Сегодня же доложу о тебе его величеству! — Ему бросился в глаза книжный знак. — Безбородко! Так ты ее у Александра Григорьевича добыл?
— Никак нет. не у Александра Григорьевича.
— Все еще секреты? Ну, бог с тобой! Важно, что добыл, что услужил своему государю. — Он взял со стола синюю папку, потряс ею в воздухе. — Доклад! Сегодня представлю его на высочайшее усмотрение. Тут и твой шарманщик. Обрадуй крошку… — Он вышел из-за письменного стола, положил руку на плечо Олсуфьева. — Отец этой крошки далеко не ангел, для него убить человека, что для тебя стакан чая выпить, и… любит свою дочь. Помни об этом, Олсуфьев. А теперь — ступай. Завтра зайди ко мне в это же время.
Олсуфьев забыл, что у подъезда его ждет карета, — он вернулся в Зимний дворец пешком.
Дубельт, прежде чем усесться в кресло, вызвал звонком адъютанта.
— Запиши три фамилии. Григорьев Василий Васильевич, Казембек Александр Касимович, Хвольсон Даниил Абрамович. Снаряди трех курьеров, дай каждому по одному адресу- пусть привезут этих господ сюда.
Через час в кабинет входили три человека — цепочкой, один в затылок другому. Впереди Казембек — крупный, рыхлый, с круглой темной бородой, а на лысой голове не то монашеская скуфейка, не то татарская тюбетейка; за ним худощавый Григорьев; последний — Хвольсон, молодой человек лет 28–29, с тонким носом и большим ярким ртом. На всех лицах недоумение и страх.
Дубельт пошел им навстречу, пожал руки.
— Господа, — начал он приветливо, — хорошо, что вы явились сегодня, а не “в любой ближайший день”, как я просил передать. Вам сообщили, какая у меня к вам просьба?
— Нет, — хмуро ответил Казембек. — Я сегодня приехал из Казани, в постели лежал, а ваш офицер приказал одеваться и повез сюда.
Дубельт раздраженно позвонил. Явился адъютант.
— Почему не сообщили господам ученым, по какому поводу их приглашают? Почему такую горячку пороли? — спросил он раздраженно. — Взыскать с этих олухов!
После ухода адъютанта, успокоившись, Дубельт продолжал:
— Простите усердных не по разуму служак. Это про них Крылов писал: заставь дурака богу молиться, он лоб расшибет.
Григорьев и Хвольсон обменялись лукавым взглядом; Казембек хмуро изучал свою правую ладонь.
— Вот какая просьба у меня к вам, господа ориенталисты. Его величеству угодно знать, подлинная ли это рукопись и какова ее ценность. — Он протянул рукопись.
Рукопись переходила по старшинству: сначала ее рассмотрел Казембек, за ним Григорьев, потом Хвольсон. Дубельт следил за учеными. Казембек двигал губами, точно сосал конфету; у Григорьева разрумянилось лицо и напряглись мышцы на худой шее; у Хвольсона задрожали крылья тонкого носа.
— Генерал, — запинаясь, промолвил Казембек. — Откуда у вас эта рукопись? В каталоге аббата Руайе она числится украденной и находящейся в нечестных руках.
Дубельт поморщился и сухо переспросил:
— Какова же ее ценность?
— Ценность?! — ответил Казембек с негодованием. — О какой ценности вы, генерал, говорите? Денежной? Не знаю. Может быть, десять тысяч, а то и все сто. Но разве ее ценность может быть исчислена рублями? Рукопись — звено в золотой цепи развития человеческой мысли.
— И очень важное звено! — подхватил Хвольсон.
— Именно, Даниил Абрамович! — Григорьев вскочил на ноги. — Господин генерал! Доверьте эту рукопись нам. Хотя бы на короткое время. Мы дополним перевод эль Хасана.
Поднялся и Дубельт. Он сухо ответил:
— Я доложу государю вашу просьбу, господа. — И протянул руку. — Не смею задерживать вас. Еще раз прошу прощения за грубость моих слишком усердных служак.
8
Ровно в семь к Зимнему дворцу подъехал Дубельт со своим адъютантом Оржевским, известным в литературном Петербурге под кличкой “Дароносец”. По своей должности в цензурном комитете Дубельт пользовался услугами этого находчивого и приятного в обхождении жандармского поручика: через него он передавал выговоры редакторам, цензорам и издателям.
От Невы веяло свежестью талого снега. Чистым серебром светились деревья Летнего сада.
Дубельт глянул в высокое небо, вздохнул и направился к подъезду; за ним — Оржевский, размахивая в такт шагам синим сафьяновым портфелем.
Они разделись в гардеробной, поднялись по белой мраморной лестнице, а на полукруглой площадке, где два парных караула семеновцев охраняли подступы к коридорам, Дубельт оправил перед зеркалом мундир и пригладил редкие волосы. Убедившись в том, что рукопись Аристотеля на месте, в портфеле, который поручик держал на весу, начальник III отделения направился строевым шагом в сторону царского кабинета. За ним, нога в ногу, следовал Оржевский, зажимая портфель правым локтем.
Перед Синим залом, где помещались офицеры дежурной роты, Дубельт остановился.
— Поговори-ка с офицерами, узнай подробнее о вчерашней истории, — сказал он поручику на ухо и тем же строевым шагом направился дальше.
Оржевский постоял немного, провожая взглядом удаляющегося начальника, и, переложив портфель в левую руку, правой раскрыл тяжелую дверь.
В Синем зале было серо от табачного дыма. Вдоль стен стояли кожаные диваны. В углу, где два дивана образовали букву “Г”, за круглым столом играли в карты. Человек восемь офицеров следили из-за спин сидящих за игрой.
На приветствие жандармского поручика ответили корректно, не обнаруживая, однако, желания вступить в разговор. Оржевский не удивился: он знал, что гвардейцы недолюбливают жандармов.
Не выпуская из рук портфеля, он подсел к поручику фон Тимроту, который, сидя на диване, наблюдал за игрой.
— Весело было вчера? — спросил Оржевский своего соседа.
— Сначала да, — ответил фон Тимрот сухо, — а вот потом…
— Слышал… Бояринов отличился. Но почему он вспылил?
— Пьян был.