Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Я пришла в ужас. Конде тоже. Мы оба были почти готовы обвинить Святого Духа, поскольку физическая сторона нашей жизни практически отсутствовала. Когда мы «согрешили»? Люди занимаются любовью, если хотят друг друга или испытывают взаимную нежность. Ни один из нас не чувствовал ни того, ни другого. Конде по ночам почти не бывал дома, а когда возвращался, мы спали, «держа дистанцию». По утрам я просыпалась рано, а Конде валялся в кровати до полудня. Четвертая беременность, как это ни странно, подхлестнула мою энергию и пробудила новую решимость. Мне стало ясно: нужно покинуть Гвинею, пока я молода, и первым делом расстаться с Конде. На его беду, я все время невольно сравнивала мужа с отцом. Огюст Буколон тоже родился в нищете, но благодаря уму и решимости совершил головокружительное восхождение по социальной лестнице, Конде же прозябал в заурядности. Когда-то я пожертвовала личным счастьем, чтобы остаться в Конакри. Хотела, чтобы у моих детей были родина и отец, но мои расчеты оказались абсурдом. Родина была обескровлена, а отец не сумел должным образом исполнять родительские обязанности.

Вы удивитесь, но я не собиралась покидать Африканский континент, веря, что в конце концов пойму его, что он меня «удочерит» и осыплет сокровищами духа.

К началу нового учебного года проект Луи Беханзина был окончательно похоронен, и мне пришлось вернуться в коллеж Бельвю.

– Она снова беременна! – воскликнула мадам Бачили, увидев меня. (У нее самой был единственный сын, красавчик Мигель, как его называли.) – Сколько же их будет?

– Четверо! – извиняющимся тоном ответила я.

Она выглядела удрученной, как курица-наседка, изменились и учащиеся: «Заговор учителей» оставил неизгладимый след в юных умах. Ни одна девочка не забыла жестокого обращения солдат с некоторыми ученицами, они знали, что многих посадили и даже пытали. Говорили, что три девочки из лицея Донка были убиты. Пассивные прежде коллежанки резко переменились, стали почти бунтарками. Появился новый преподаватель, молодой гаитянин Жан Профет. Мы сразу стали близкими друзьями – я бы назвала наши отношения братскими. Он рассказал мне о своей жизни, я узнала, что тонтон-макуты уничтожили всю его семью. Жан остался жив только потому, что был у кузена в Петьонвиле, играл на пианино. Жану повезло – он сумел связаться с теткой, эмигрировавшей в Канаду, и благодаря ее щедрости закончил учебу на филфаке. Нам позволили (что случалось нечасто) объединять классы и вести занятия вдвоем, после чего они стали хэппенингами[94]. Жан не разбирал, как полагалось по программе, стихотворение «Молитва маленького негритенка», а разоблачал преступления Франсуа Дювалье. Скажу честно, я всякий раз замирала от страха, думая, что Жак может быть замешан во все эти ужасы. Сделав краткое вступление, мы представляли ученицам главные произведения гаитянской литературы, которые я увлеченно читала вместе с Жаном. Помню, как почти все девочки плакали над «Хозяевами росы» Жака Румена. Мадам Бачили закрывала глаза на наши вольности, а иногда даже присутствовала на занятиях и участвовала в обсуждениях. Каждый день Жан Профет седлал свой китайский велосипед «Летящий голубь» и ехал в Камайен, чтобы работать со мной. Как и Ги Тирольен, он прекрасно ладил с Конде: оба любили музыку и пиво Pilsner Urquell.

«Ты его не понимаешь! – укорял он меня. – Конде великолепный психопат, такой же, как все артисты! А ты – типичная представительница класса мелкой буржуазии».

Моих детей Профет обожал, они звали его «дядюшка Жан».



Я навсегда запомнила ужас родов в больнице Донки и ни за что не хотела попасть туда снова. Эдди выучилась на акушерку, практиковала в Дакаре, звала меня к себе, я с трудом, но получила разрешение на выезд из страны (что считалось невозможным) и поднялась на борт самолета компании «Эйр Гвинея» уже на сносях. Так в начале марта я улетела в Сенегал с тремя детьми, потому что не захотела расстаться с Дени и предпочла забрать его из школы. После Конакри Дакар произвел на меня замечательное впечатление: улицы хорошо освещались, павильоны SICAP[95] были скромными, зато гостеприимными. Я привыкла к лицу черного ислама – калекам, нищим, инвалидам, собирающимся вокруг мечетей, – и поняла, что многое в их жизни было спектаклем еще до того, как прочла великолепный роман Аминаты Соу Фалль «Забастовка нищих». Сенегальская писательница описывает бунт нищих и победоносные последствия их забастовки попрошайничества в обществе, где подача милостыни является двойной религиозной и социальной обязанностью. Книга была призвана напомнить богатым, слишком часто страдающим забывчивостью, о долге милосердия по отношению к самым бедным и убогим.

Эдди одолжила мне деньги, и я сняла второй этаж обветшалого дома в удаленном от центра районе, на первом располагалась мастерская вышивальщиц. Они напевали нежные мелодии, украшая яркими узорами пластроны для бубу. В Дакаре очень много мечетей. Первый крик муэдзина каждое утро сбрасывал меня с кровати на пол, на колени. Я не приняла ислам только потому, что друзья без конца повторяли: «Религия – опиум для народа!» – но экземпляр Корана все-таки купила, и он вместе с Библией стал моей настольной книгой.

Мне нравилась жизнь в Дакаре, несмотря на отсутствие денег. Этот город по сравнению с Конакри был космополитом, никто здесь не обращал на меня внимания. Я вновь наслаждалась возможностью открыть дверь книжного магазина, войти и вдохнуть неподражаемый запах книг и газет. Я за одну ночь прочла «Двусмысленное приключение» сенегальского писателя Шейха Хамиду Кане, которого в студенческие годы видела в Париже. Я понимала, что присутствую при сотворении мифа. Отеля Grande Royale больше не было. Трудности постколониальной эпохи – наследие жестоких времен – изуродовали бы ее, если бы она существовала. Я открывала для себя пионеров африканской литературы и осознавала свое невежество. Да, мне были знакомы мэтры Негритюда, но не творчество других многочисленных писателей. Началось мое приобщение к так называемой франкофонной литературе, которой я потом буду заниматься в университете. Каким становился французский язык, проходя через фильтр креативности иностранцев, в том числе африканцев? Нужно было не только записать и проанализировать неожиданные метафоры, но и проследить внутреннюю окраску языка. Меняется ли и она?

Двумя самыми ценными моими «открытиями» стали, вне всяких сомнений, режиссер Усман Сембен[96] и гаитянский писатель Роже Дорсенвиль[97]. Они остались моими верными спутниками на всю жизнь.

Мириам Уорнер-Вьейра[98], подруга Эдди, писательница родом из Гваделупы и жена сенегальского кинематографиста Полена Суману Вьейра[99], познакомила меня с человеком, который стал неустрашимым защитником моего творчества. После выхода «Сегу» сенегальские писатели затеяли презентацию, и Усман Сембен замучил меня советами.

«Составь список прочитанных работ и фамилий, на которые ссылаешься, тебя об этом спросят, – говорил он и добавлял сокрушенным тоном: – Как же плохо ты знаешь язык бамбара![100] Они обязательно заявят, что ты не поняла ни слова».

Мне кажется очень пикантным, что другим страстным защитником моей книги был… Лоран Гбагбо, тогда еще не президент Кот-д’Ивуара, а всего лишь молодой политический изгнанник, протеже французской соцпартии и… верный друг. Его голос авторитетного историка сопровождал меня повсюду.



Усман Сембен жил в рыбацкой деревне Йофф, на окраине Дакара, в большом продуваемом всеми ветрами деревянном доме. Помню, как он за рыбой с рисом вел пламенные речи о короткометражном фильме, который собирался снимать. «Бором Саррет»[101] («Возчик»), вышедший в конце 1963 года, был, по моему мнению, шедевром, лучшим его фильмом на острую тему национальных языков.

«Актеры в наших фильмах не должны говорить по-французски. Этот язык колонизации калечит их органику и извращает личности. Они обязаны изъясняться на родном языке, как все вокруг них».

Язык колонизации, родной язык! Позже, познакомившись с теориями лингвиста Михаила Бахтина, я стала противницей дихотомии[102], считая ее упрощенческой, но тогда я поддерживала ее с почти религиозным рвением. Марксист Сембен был в первую очередь антиколониалистом. Его голос звенел от боли и возмущения, когда он описывал гибель отца, потерявшего здоровье на каторжных работах – строительстве дорог, железнодорожных путей и общественных зданий. Мать работала до седьмого пота, чтобы поднять детей. Одну из сестер изнасиловал командир круга[103].Сембену не хватало бранных слов, чтобы заклеймить эпоху унижения и траура.

«Увы, наши руководители – достойные ученики колонизаторов, потому-то независимость и колонизация так похожи».

Призна́юсь, я не поддерживала его злобную критику в адрес Леопольда Седара Сенгора, которого считала в первую очередь великим поэтом. Стихотворение «Обнаженная женщина, черная женщина» научило меня гордиться собой. Он был другом-побратимом Эме Сезера, сооснователя Негритюда. К нему у меня всегда было двойственное отношение, и я не разоблачала его политику излишней франкофилии, как следовало бы это делать.



Жан Профет дал мне рекомендательное письмо к Роже Дорсенвилю, занимавшему пост посла Гаити в Либерии до прихода к власти Франсуа Дювалье. Он попросил политического убежища в Сенегале и посвятил себя литературе, жил скромно, в арендованном жилье на окраине Дакара. Мы сразу привязались друг к другу, и Роже заменил мне отца.

Когда бы я ни приходила в его дом, он сидел за пишущей машинкой. Я восхищалась этой страстью к писательству, которая в скором времени заразила и меня. Я наливала себе кофе, садилась в старое кресло и терпеливо ждала, когда он отвлечется и обратит на меня внимание.

У Роже Дорсенвиля я познакомилась с членами большой гаитянской колонии изгнанников, в том числе с учтивым и любезнейшим Жаном Бриером[104], великим национальным поэтом. Общаясь с этими людьми, я научилась проводить параллели между судьбой Гаити и африканских стран. Они страдали от тех же бед: нерадения и тирании руководителей, озабоченных только собственными интересами. Коррупция отравила все общество. Западные страны, заботящиеся лишь о собственных интересах, вмешивались во внутреннюю политику страны. Иногда мне хотелось открыться Роже, рассказать о печальных событиях, сыгравших такую важную роль в моей жизни, задать главные вопросы. Слышал ли он о журналисте Жане Доминике? Знал ли, что у Франсуа Дювалье есть внебрачный сын? Чем сейчас занят последний? Чисты ли его руки? Всякий раз меня останавливал слишком «смелый» характер гипотетической исповеди.

В Дакаре я снова встретилась с Анн Арюндель, начавшей терять разум и страшно исхудавшей. Она все время бормотала невообразимые вещи, лихорадочно сверкая глазами, утверждала, что Секу Туре позавидовал таланту поэта Нене Кхали и приказал тюремщикам убить его и бросить тело в общую могилу.

– Откуда ты все это взяла? – спросила я.

– Рассказал один из раскаявшихся тюремщиков, сбежавший в Зигиншор – центр южного региона Казаманс.

Увидев недоверие у меня на лице, она предложила:

– Поедем со мной в Зигиншор…

Мы, конечно же, никуда не поехали, и с «раскаявшимся тюремщиком» я не встретилась.



Двадцать четвертого марта 1963 года я легко родила в больнице Дантек третью дочь, хрупкую и бледненькую, которую назвала Лейлой. Молоко не пришло – слишком плохо я питалась, живя в Конакри, – и моя девочка стала «искусственницей», единственная из всех детей. В дальнейшем я все время пыталась справиться с тягостным чувством, что Лейла от меня ускользает.

Каждый день, переделав всю домашнюю работу и уложив детей, я обсуждала с Эдди проблему моего будущего. Что делать, как поступить? Бросить Конде? Конечно! Подруга признавала, что этот брак стал настоящей катастрофой, но считала, что наилучшим выходом будет возвращение в Гваделупу. Печально, что у меня больше нет семьи и помощи ждать неоткуда, но Гваделупа – заморская территория, и французская система социального обеспечения обязана будет позаботиться обо мне. Так рассуждала Эдди, но я упрямилась, говорила, что хочу остаться в Африке.

«Почему? Ну почему?! – раздражалась Эдди. – На что ты надеешься?»

Я не могла объяснить.

Этот же вопрос задала мне бывшая соученица Арлетт Кеном. В ту пору, когда так много девушек, родившихся на Антильских островах, выходили замуж за африканцев, она стала женой бенинца, профессора медицины, но жила отдельно от него, с двумя дочерями.

«Чего ты ждешь, почему не возвращаешься в Гваделупу? – резким тоном спрашивала она. – Ты потеряла родителей, но не родину! Сама знаешь, африканцы никогда тебя не примут».

Я пускалась в путаные объяснения, говорила, что после смерти матери Гваделупа перестала что-либо значить для меня, что я теперь свободна и хочу увидеть мир, а сейчас уверена, что земля Африки способна обогатить меня. Арлетт слушала, не перебивая.

– Хочешь остаться в Африке? Давай! Но не забудь, сколько глупостей ты натворила, несмотря на весь твой ум… – вынесла она вердикт.

Последняя фраза отпечаталась в мозгу навечно, она и сегодня терзает мою память. Да, я натворила много глупостей, как утверждали Арлетт и другие мои знакомые, принимала рискованные решения, гналась за мечтами и фантазиями, заставляя страдать близких, в первую очередь – детей, хотя их интересы всегда считала главными.

«Собраться в дорогу. Мое сердце грохотало, переполненное высокими чувствами»

Эме Сезер

С новорожденной на руках я вернулась в Конакри и сразу начала вести занятия в Бельвю, хотя сотрудничество с Жаном Профетом вызывало теперь меньше энтузиазма: у меня появилась новая задача – найти работу. Я просматривала все газеты, приходившие в Центр документации коллежа. Разослала сотни писем в международные организации и разные африканские исследовательские институты, но они остались без ответа – уж слишком коротким было мое тогдашнее резюме. Я снизила уровень притязаний и обратилась в лицеи и коллежи больших городов Африки. Мне сделали одно предложение – пригласили в экспериментальный учебный центр, находившийся в Бобо-Дьюласо, в бывшей Верхней Вольте, теперь Буркина-Фасо. Название переводится как «дом Бобо-Дьюлы».

Однажды я получила предельно лаконичную телеграмму:

«Приезжайте!»

Прислал ее Эдуар Хелман, который станет известен широкой публике под именем Ив Бенот, будущий автор таких замечательных работ, как «ИдеологиЯ африканской независимости» (1969) и «Дидро, от атеизма к антиколониализму» (1970), он же перевел книги ганского философа Кваме Нкрумы[105] и нигерийского политика и профсоюзного деятеля Мази Самуэля Гомсу Икоки.

Он был одним из редких интеллектуалов, открыто разоблачавших фальшивый «заговор учителей» и «хлопнувший дверью» Гвинеи, предавшей революцию. Одно время он преподавал в лицее Донка и тоже жил в квартале Бульбине. Ходили слухи о его нетрадиционной сексуальной ориентации, но точно никто ничего не знал. Личная жизнь этого человека была окутана тайной, а характер он имел трудный, почти невозможный. По примеру Иоланды он переводил дух на моем этаже, прежде чем подниматься к себе на девятый, но однажды, забыв у меня какую-то книгу, сразу примчался, чтобы забрать ее.

Речь шла о последнем романе Томаса Харди «Джуд Незаметный», чья погруженная в отчаяние вселенная полностью совпадала с моим настроением. Очень скоро я прочла все романы этого писателя.

В санатории в Вансе я зачитывалась английской литературой, с юности обожала поэтов – Джорджа Гордона Байрона, Перси Биши Шелли, Джона Китса и особенно Уильяма Водсворта. В пятнадцать лет подруга матери дала мне «Грозовой перевал» Эмили Бронте, и я проглотила его за один зимний дождливый уик-энд. Рассказ о пылких страстях, о любви, которая «сильнее смерти», о ненависти и мести потряс меня. Я не могла забыть этот роман и годы спустя все-таки решилась сочинить «Миграцию сердец» – антильскую вариацию шедевра. Вдохновлял меня пример Джин Рис, которая в романе «Широкое Саргассово море»[106] сделала каннибалами героев «Джейн Эйр» Рочестера и Берту Мейсон. Скажете: «Какая странная идея пришла вам в голову. Шарлотта и Эмили Бронте жили в доме священника два столетия назад!» – и будете правы, хотя я увлекалась не только их творчеством, но и многими другими романами. Жан Пенсо, герой романа «Кто перерезал горло Селанире», практически пришивающий голову ребенку, найденному на куче отбросов, стал аватаром Виктора Франкенштейна – героя романа Мэри Шелли. Двойной персонаж Кассели-Рамзи из «Меланхолических красавиц» – моя версия доктора Джекила и мистера Хайда Роберта Льюиса Стивенсона.



Неожиданная телеграмма от Хелмана, вернувшая мне надежду, одновременно внушила глухую тревогу. Я почти ничего не знала о Гане. Не говорила по-английски. Где взять деньги на пять билетов до Аккры? Сбережений нет, одолжить не у кого (разве что у коммерсантов-малинке!). Я не была уверена, что получу хотя бы скромное выходное пособие, и находила телеграмму слишком лаконичной. Почему он не объяснил, какого рода работа меня ждет? Хорошенько все обдумав, я пришла к выводу, что главное сейчас – покинуть Гвинею, а там будет видно. В одну из бессонных ночей мне в голову пришла настолько постыдная идея, что я едва решаюсь рассказать о ней. Одна я не справлюсь, значит, придется посвятить в мою затею Конде. Эту уловку продиктовали мне слабость, уязвимость и страх перед будущим, а еще – глубинный эгоизм и бесконечное презрение к Конде, которого я без стыда и зазрения совести сделала инструментом достижения своей цели. Я пошла в комнату Дени, где Конде спал после моего возвращения из Сенегала (мы не доверяли телам-предателям, понимая, что ни за что не должны произвести на свет пятого ребенка!).

Мы сели на террасе. Высоко в небе стояла луна, воздух был напоен ароматной влагой. Я начала излагать свою «басню». Сказала, что дети не должны вести существование без будущего, что в Гане меня ждет потрясающая работа, что я отправлюсь на разведку и вызову его, как только мы устроимся. Конде спросил, вглядываясь в мое лицо:

– Ты правда хочешь, чтобы я к вам присоединился?

– Конечно, хочу!

– Значит, ты все еще любишь меня?

Его голос дрожал. Я выдавила из себя несколько слезинок и постаралась придать тону убедительность:

– Надеюсь, ты наконец поймешь, что нас отдаляют друг от друга жалкое существование и тлетворная страна!

С этого момента Конде все взял в свои руки и действовал с поразившей меня уверенностью. Он посоветовал ничего не говорить Секу Кабе о моих долгосрочных планах: «Он не даст тебе навсегда покинуть Гвинею… Ты для него – и небо, и земля! Гналенгбе ревнует!»

Я ответила, что знаю, как убедить Секу. «Скажу, что должна восстановить силы на родине, что беременности подорвали мое здоровье, и попрошу отпуск».

Секу Каба купился, сделал все возможное и невозможное, чтобы помочь мне, и не преуспел только в общении с Центральным банком Гвинеи. Я не могла уехать без единого су с четырьмя детьми и решила, что моим планам конец. Один из коммерсантов-малинке уступил настояниям Конде и дал ему пятьдесят долларов. Пришлось довольствоваться мизерной суммой и утешаться мыслью, что в Дакаре можно будет в очередной раз стрельнуть деньги у Эдди.

В маленькой общине невозможно ничего утаить. Не знаю, как новость о том, что я покидаю страну, стала известна в Камайене, но реагировали люди неожиданным образом. Те, кто раньше открыто насмехался надо мной и не удостаивал ни словом, ни фразой, подходили на улице и дрожащими голосами умоляли не оставлять Конакри.

«Куда ты собралась? Куда увозишь наших детей? Ваше место здесь!»

Другие приносили угощения – зеленые соусы, мясное или рыбное рагу с арахисовой приправой, пироги. Я пребывала в растерянности, не понимала причин такой перемены отношения и клялась, что пробуду на родине недолго, всего несколько месяцев. Правду знали только Иоланда и Луи. Однажды вечером я поднялась на последний этаж нашего дома в квартале Бульбине, чтобы попрощаться с друзьями. Новость их ошеломила.

– Хелман? Да он сумасшедший! – воскликнула Иоланда.

– Вы хорошо его знаете? – спросил более сдержанный Луи. – У него репутация неуравновешенного человека.

Я пролепетала, что не могу оставаться в Гвинее.

– Но почему?! – хором воскликнули они.

Из-за отключения электричества мы зажигали ацетиленовую лампу. Пили кофейный эрзац, в котором не растворялись кубики русского сахара. Чешское мятное печенье для завтрака на вкус напоминало мелкие камешки. Каждый боялся за свою жизнь. Исчезали самые безобидные на вид люди, их бросали в тюрьму ни за что. А они задают наивный вопрос: «Почему ты больше не хочешь жить в Гвинее?» Пока я пыталась сформулировать ответ, Иоланда продолжала наседать на меня:

«Опомнитесь, вы ведь многодетная мать!»

Луи курил с задумчивым видом, очень похожий на изображения своего царственного предка в учебниках.

– Полагать, будто народ изначально готов к революции, ошибочно. Народ труслив и эгоистичен, он скорее материалист, чем романтик, его требуется принуждать, что и делал Секу.

– Принуждать? – возмутилась я. – То есть бросать людей в застенок, пытать и убивать их?!

Он посмотрел на меня, как на неразумное дитя, и произнес со снисходительной улыбкой:

– Не преувеличивайте!

Я не преувеличивала, вовсе нет! По данным неправительственных организаций, в лагерях Буаро и Кинди погибли в общей сложности сто тысяч человек, а подсчитать, сколько мертвецов лежат в общих безвестных могилах по всей стране, не представляется возможным.

Мы с Иоландой оплакивали наше расставание, а воссоединились только двадцать лет спустя, на конгрессе, посвященном истории Африки. Она вышла замуж за Луи, у них родился сын, и они поселились в Котону – финансовой столице и крупнейшем городе Бенина.

Несколько дней спустя, в машине, Секу Каба сказал мне с печалью в голосе:

«Женская интуиция! Гналенгбе считает, что мы зря отпускаем тебя с детьми. Ты никогда не вернешься в Гвинею».

Я не захотела обманывать человека, который всегда обо мне заботился и завоевал мою любовь, а потому не ответила. Дальше мы ехали в молчании, и каждый был погружен в тяжелые раздумья.

Я вновь увиделась с Секу годы спустя, в Абиджане, где жили моя дочь Сильви-Анна и ее муж Шейх Сарр.

Секу считали пособником режима, и ему пришлось покинуть страну. Гналенгбе осталась в Канкане. Одинокий, почти слепой, больной, он жил на деньги, которые ему присылали из США дочери. Весь мир узнал о преступлениях Секу Туре, но Каба продолжал восхищаться этим человеком. Он повторял с болью в голосе:

«Секу Туре никогда не делал ничего плохого. Он был истинным националистом, безупречно честным человеком, но ошибся, окружив себя карьеристами, людьми без идеалов!»

Двадцать второго ноября 1963 года потрясенный мир наблюдал за гибелью в Далласе Джона Кеннеди, а я поднялась по трапу самолета компании Air Guinée и полетела в Дакар, где должна была сделать первую остановку. Я плакала и не могла утешиться. За двадцать семь лет жизни я пролила много слез, но в тот день превзошла себя. Дети дружно всхлипывали и подвывали, Конде тщетно пытался их успокоить. Молчаливые, расстроенные Секу и Гналенгбе то и дело совали мне зеленые бумажные носовые платочки, пропитанные ментолом, – их импортировали из Югославии и продавали в государственных магазинах.

Что я оплакивала?

Расставание с этой несчастной землей. Я сильно к ней привязалась и чувствовала, что никогда не вернусь. Именно она, а не теоретические разглагольствования друзей, внушила мне сострадание к народу и умение сочувствовать ему. Я поняла, что нет ничего страшнее мук ребенка, и навсегда усвоила следующий урок: не смей помнить лишь о своих бедах, помогай тем, кому хуже. Я потеряла очень дорогих моему сердцу друзей и сама сильно изменилась. Наследница Великих негров исчезла. Годы, прожитые в Гвинее, жестоко «пометили» и детей, и меня физически. Только Айша осталась пухленькой красоточкой, остальные исхудали до невозможности, особенно Лейла, ставшая угрюмой и раздражительной. У Дени выпадали волосы, десны и губы Сильви покрылись болезненными язвочками, ей было больно есть.

Бедность вынуждала меня обшивать семью (я даже шорты Дени «соорудила» своими руками). Выкройки мне давала Маркетта Матима, уроженка Гваделупы, преподававшая в нашем коллеже кройку и шитье.

Воистину мы являли собой печальное зрелище.

Впереди меня ждал фантастический сюрп-риз.

Самолет взлетел, я начала отстегивать ремень безопасности, и тут из салона первого класса появилась крупная дорого одетая женщина, увешанная драгоценностями, и подошла ко мне. Звали ее мадам Сиссе, она происходила из прибрежного племени сусу, владела сетью магазинов и разъезжала по кварталу за рулем «Мерседеса 280 SL». Она сунула мне в руку толстую пачку долларов со словами: «Да хранит вас Аллах! Это для вас и ваших детей».

Я получила нежданную гигантскую милостыню от незнакомки, и началось мое третье африканское приключение.



Известие об убийстве Джона Кеннеди повергло Дакар в ужас. На общественных зданиях приспустили флаги. Президент Леопольд Седар Сенгор объявил трехдневный национальный траур. Больше всего меня поразил тот факт, что скорбели не только сильные мира сего, но и весь народ. Соседи Эдди собирались у счастливых обладателей телевизоров и лили слезы, умиляясь образу убитой горем Джеки в розовом костюме.

«Иногда Господь не ведает, что творит!» – повторяли они.

Я не участвовала во всенародном камлании, потому что была узколобой марксисткой и считала Д.Ф.К. американским капиталистом, который в 1961 году руководил печально известной высадкой в Заливе Свиней[107] и боролся с одним из моих любимых героев Фиделем Кастро. Всеобщее уныние резко контрастировало с моей радостью по случаю расставания с адом, где я чахла много лет, мешало бегать по пляжу вдоль моря и упиваться забытым вкусом свободы.

Как-то вечером нас пригласила на ужин мадам Вьейра, и Эдди, знавший мои политические воззрения, перед уходом попросил не говорить ничего… скандального. Я пообещала, но слова не сдержала. Ужин закончился громким спором с бенинцем по имени Согло, который позже стал президентом республики, а в тот момент был рядовым международным функционером Всемирного банка в Вашингтоне, округ Колумбия. Согло показался мне спесивым наглецом, уж очень самодовольно он называл регион, за который отвечал, «мои страны».

Я еще не понимала, что учусь не только свободе, но и умению выражать свои мысли.

II

«Женщина – негр мира»

Джон Леннон

Хелман ждал меня в аэропорту Аккры, куда я прилетела, проведя неделю в Дакаре с Эдди. Он был в гавайской рубахе в больших цветках, чем несказанно меня удивил: в Конакри подобную «курортную» одежду не носили.

– Зачем вы взяли с собой всех этих детей? – пролепетал он.

– Они мои! – ответила я и поставила на землю Лейлу, еще толком не умевшую ходить.

Хелман изменился в лице.

Мы не без труда загрузились в его крошечную машинку, поехали в центр города и, проведя полчаса в дорожной сутолоке, остановились перед скромным зданием с громким названием «Резиденция Симон Боливар», где останавливались гости правительства. На первом этаже находилась небольшая студия с кухонькой.

Судя по всему, Хелман ждал меня одну и теперь пребывал в ступоре. Он встряхнул мою руку и сказал:

– Я заберу вас завтра в девять утра и отвезу в Дом с флагштоком.



– Там работает правительство. Будет рассмотрена ваша кандидатура.

Хелман удалился в половине одиннадцатого, не пригласив нас ни пообедать, ни даже выпить по стаканчику. Неужели он принадлежит к про́клятому племени чадоненавистников? Что мы будем делать весь день? Я часто бывала одна, но никогда еще не чувствовала себя такой одинокой. Взяв Лейлу на руки, я велела Дени и девочкам идти впереди, и мы покинули незнакомый дом. Я никогда не видела города, подобного Аккре. Живописного. Многолюдного. Шумного. Никаких нищих и калек, ни одной женщины в лохмотьях у колонки или стариков в инвалидных креслах. Из репродукторов, стоявших вдоль тротуаров, неслись бешеные ритмы хайлайфа[108] (это я узнала позже). В многочисленных барах тоже гремела музыка, никто из посетителей не обращал внимания на работающие телевизоры. Мужчины, задрапированные в некое подобие римских тог, женщины в величественных тюрбанах беседовали, хохотали, пили пиво, кружку за кружкой. День был воскресный, толпы народа выливались из мечетей на улицы, заполненные машинами, тележками торговцев лотерейными билетами, игрушками, газетами, небольшими книжками на национальном языке и множеством других нелепых и ненужных предметов. Я вышла на гигантскую эспланаду, тянущуюся вдоль пляжа и тяжелого серого моря, напомнившего мне море Гран-Бассама. По гальке бегали голые детишки, молодежь обнималась и целовалась на виду у всех, чуть дальше устроились пары постарше. После мусульманского целомудрия Конакри Аккра напомнила мне то ли Содом, то ли Гоморру. Этот вполне заурядный городок так и остался в моей памяти вместилищем порока и разнузданной свободы. На середине эспланады возвышался забавный памятник. Нечто вроде ковчега Ноя в честь Маркуса Гарви[109]. Я знала, что Кваме Нкрума восхищался Гарви, бывшего в начале ХХ века душой американского движения, ратовавшего за возвращение бывших рабов в Африку. Я объяснила Дени – мой сын рос и становился все более любознательным, – что ковчег как символ спасения связан с судоходной компанией Black Star Line, созданной Маркусом для обеспечения репатриации.

Мы пообедали жареными плантанами[110] и овощами, фаршированными мясом, которые очень понравились детям.



Назавтра, до прихода Хелмана, в мою дверь постучала молодая красивая негритянка, за ее юбку цеплялись двое малышей. Лина – так ее звали – приехала в Гану с сыном и дочерью, она была политической беженкой из Кабо-Верде (с островов Зеленого Мыса).

– Вы что-нибудь слышали о Амилкаре Кабрале? – Мой вопрос прозвучал довольно глупо.

– Он наш Бог! – ответила она.

Лина стала одной из самых верных моих подруг, благодаря ей я попала в закрытое сообщество африканских активистов, говорящих на португальском языке и составлявших ближний круг Агостиньо Нето. Он жил в Аккре, когда ездил по миру в поисках союзников.

«Не волнуйтесь, – сказала Лина, беря Лейлу на руки. – Я умею обращаться с детьми. Отведу всех в Центр Маркуса Гарви для детей борцов за свободу».

Борцы за свободу! Так я впервые услышала это выражение, обозначавшее многочисленных политических беженцев, находивших приют в Гане, борцов за социалистическую революцию, которая вырвет Африку из оков неоколониализма. Хелман, как и было условлено, приехал в назначенное время и повез меня в Дом правительства, который находился на вершине небольшого холма и представлял собой огромный лабиринт дворов, коридоров, кабинетов. Хмурый придирчивый чиновник Квеку Боатенг-Ловингер, сидевший под огромной цветной фотографией Кваме Нкрумы, устроил мне суровый допрос на тему: «Ваше политическое образование и ваши свершения в Гвинее». Предъявить я ничего не смогла, и Боатенг потребовал, чтобы Хелман стал моим «революционным гарантом». Он выдал ему стопку формуляров, которые «гарант» подписал безо всякого энтузиазма.

Когда мы вышли, я первым делом спросила, когда приступлю к работе.

– Скорее всего, в январе… – буркнул он. – Комиссия рассмотрит ваше досье в начале года.

В январе? А продержусь ли я на том, чем располагаю?

– И какое место мне предложат? – не успокаивалась я.

Он вяло махнул рукой.

– От меня это не зависит…

Я замолчала, страшно разочарованная уклончивостью ответов, мы сели в машину, и тут Хелман вдруг предложил отправиться к нему на работу и познакомиться с коллегами.

– У нас великолепная команда! – похвалился он.

– Где вы работаете?

– В редакции The Spark! – с гордостью сообщил он и в ответ на мое молчание пояснил нетерпеливым тоном: – В «Искре», если вам так понятнее. Это влиятельная двуязычная новостная газета, которую высоко ценит президент Нкрума.

Мы вышли у небольшого ультрасовременного здания недалеко от центра города, поднялись на пятый этаж и оказались перед анфиладой роскошных кабинетов. Хелман представил меня сотрудникам, в большинстве своем африканцам из разных стран, среди которых было несколько англичан и американцев. Один из них, одетый с иголочки бенинец в бабочке в красный горох, представился загадочным именем Эль Дуче.



Моя жизнь в Аккре с самого начала складывалась трудно. В Гвинее, где проблема выживания стояла очень остро, мужчины не вели себя по отношению к женщинам по-волчьи, нас объединяли солидарность и сочувствие. В Гане я неожиданно почувствовала себя «дичью». Одинокая молодая женщина была очень уязвима в этой стране. Мне казалось, что все лица мужского пола ждут и хотят от меня одного. На улицах мужчины, не стесняясь, разглядывали женщин, оценивали их «достоинства», окликали самым нахальным образом. Я совершенно не разбиралась ни в любовных, ни в сексуальных играх, не умела уклоняться, притворяться, кокетничать.

Я была совсем «зеленой». Через два или три дня после визита в Дом правительства, когда мои дети отправились на целый день в Центр Маркуса Гарви, а я наслаждалась чашкой настоящего кофе, вдруг зазвонил телефон. Квеку Боатенг неподражаемо-нелюбезным голосом сообщил, что мне надлежит в двадцать четыре часа освободить занимаемую резиденцию, а комиссия не будет рассматривать мою кандидатуру.

– Но почему? – пролепетала я.

– Господин Хелман отозвал свое революционное поручительство, – насмешливо пояснил он и повесил трубку.

Я впала в ступор. Что случилось? Чем я провинилась? Мне придется вернуться в Конакри? Шок был так силен, что я упала и ударилась головой об пол. Мне хотелось одного – умереть, всерьез, по-настоящему, не фигурально выражаясь. Умереть и оборвать эту тяжелую нелепую жизнь. Стать трупом в гробу, который опускают в могилу и забрасывают землей. Не знаю, сколько я вот так пролежала, потом открылась дверь и вошел Эль Дуче. Он благоухал «Ветивером», бабочка на сей раз была розовая. Мы познакомились накануне, и он пообещал нанести мне визит. Я не думала, что это произойдет в столь ранний час, и удивилась, но ничего не сказала – просто не было сил.

«Что случилось?!» – воскликнул он, поднял меня, подвел к дивану, усадил и принес из кухни стакан воды. Я пила, привалившись к его плечу, всхлипывала и рассказывала о своей беде, а он слушал и то и дело повторял нежным голосом: «Не думай ни о чем, малыш. Я тебе помогу», – и целовал меня. Я не сопротивлялась, и все закончилось, как и должно было…

Считается, что изнасилование всегда акт жестокости, а все насильники – опасные скоты с револьверами или ножами. Это и так, и не так. Все может произойти исподволь, почти незаметно. Я всегда утверждала, что в то утро подверглась насилию, Эль Дуче категорически отрицал свою вину, заявлял, что я даже не попыталась остановить его, что он дал мне утешение, которое было мне совершенно необходимо в тяжелый момент.

Я действительно не сопротивлялась, потому что в тот «тяжелый момент» была не способна даже рукой шевельнуть. Кстати, Эль Дуче сдержал слово и помог мне. Тем же вечером он заехал за мной на роскошном «Мерседесе» цвета серый металлик и отвез к Банколю Акпате, нигерийскому политэмигранту, личному другу Кваме Нкрумы. Я сразу прониклась симпатией к этому невысокому человеку с добрым лицом. Он был в разводе с женой и один воспитывал сына Акбойефо, ровесника Дени. Впоследствии он усердно меня обхаживал, но не обижался, когда я отказывала: дело было не во влечении, Банколь полагал, что как мужчина обязан приударить за одинокой молодой женщиной.

Когда Эль Дуче, принадлежавший к племени вабенза, обратился к нему за советом, он внимательно выслушал всю историю и спросил недоуменно:

«Почему он так поступил? Хелман – известный человек, его очень ценит сам президент».

Я не знала, что отвечать. Все выяснилось много позже. Когда мы встретились с Хелманом в Париже после нашего возвращения из Ганы, я не стала задавать вопросов о его поведении в Аккре. Он, в свою очередь, был со мной предельно уважителен и даже пригласил прочесть лекцию о писателях Негритюда в коллеже, где преподавал.

Банколь Акпата должен был на следующий день улететь в долгожданный отпуск. Он предоставил в мое распоряжение свою огромную квартиру с телевизором, игровой комнатой и библиотекой и сказал, что целый месяц его повар будет готовить нам вкуснейшие блюда национальной кухни Ганы и Нигерии. Мы впервые попробовали мафе из крабов – жаркое в соусе из арахисовой пасты, и пресноводную рыбу, фаршированную горькими травами.

Странное получилось «гостевание». Дни проходили спокойно. Дети играли, я сидела в кресле и смотрела телевизор. Интересных программ, художественных и даже документальных фильмов не показывали – одни только традиционные церемонии и длинные «проповеди» Кваме Нкрумы, но я раз и навсегда влюбилась в «голубой экран». Много времени я проводила в библиотеке: вооружалась словарем Харрапа[111] и приобщалась к культуре англофонной Африки, совершенно мне незнакомой, делала выписки в большие черные блокноты. Я увлеклась творчеством уроженца Сьерра-Леоне Эдмонда Уилмонта Блайдена[112], изумилась, выяснив, что он уже в 1872 году защитил диссертацию на тему «Африка для африканцев». Я с восторгом следила за злоключениями Луи Ханкарина, дагомейца[113], который провел бо́льшую часть жизни во французских застенках. Задолго до моих любимых поэтов Негритюда великий «негритянский клич» издал сенегалец Ламин Сенгор. Я узнала имена предшественников панафриканизма, в том числе родившегося на Ямайке Джорджа Падмора[114], оказавшего огромное влияние на Кваме Нкруму. Подобно Веронике, героине моего романа «Херемахонон», я погрузилась в творчество Нкрумы и внимательнее всего читала «Сознание» (1964), фундаментальный труд его политической теории. Скажу честно: он меня не впечатлил. Кваме не был ни глубоким философом, ни проницательным политологом, в лучшем случае – ловким жонглером шоковыми формулировками, некоторые из них поразили меня:

Power corrupts. Absolute power corrupts absolutely.
Imperialism, last stage of capitalism.
Seek ye first the political kingdom…[115]


В доме Банколя я проштудировала одну радикально иную работу. В 1954 году по предложению Джорджа Падмора, своего политического советника, Кваме Нкрума, тогдашний премьер-министр страны, которая называлась Золотой Берег, пригласил афроамериканского писателя Ричарда Райта совершить исследовательскую поездку. Результатом стала работа «Черная сила», очень сложная и неоднозначная. Закрыв книгу, я задалась вопросом, который впервые пришел мне в голову после комментариев матери Конде, так спешно покинувшей наш дом в Конакри. В глубине души такие «старые колонизированные» народы, как уроженцы Карибов и чернокожие американцы, так и не смогли перебороть высокомерное отношение к Африке, хотя сами это отрицают. Раньше я сомневалась, теперь задумалась, не стоит ли согласиться с таким утверждением. Образование не может отрицаться полностью. Оно мешает просто смотреть и видеть, вносит путаницу в оценки и суждения, то есть затрудняет «объективное» восприятие реальности. Я приходила в ярость, когда одноклассники Дени называли меня «тубабессой» – «белой». Разве это было не так, пусть и частично? Разве мы с Ричардом Райтом не оставались «отчужденными»?

Все менялось с наступлением вечера. Я бросала интеллектуальные «размышлизмы» и сопротивлялась Эль Дуче. Он приезжал около шести, и не впустить его в квартиру я не могла: Банколь Акпата доверил ему дубликат всех своих ключей. Эль Дуче с порога набрасывался на меня, и мы сражались – яростно, в полной тишине (не хотелось пугать детей), как два диких зверя. Не подумайте, что это была эротическая игра, никакого удовольствия я не получала. В такие моменты я ненавидела Эль Дуче, хотела причинить ему боль, мечтала отомстить, пролив кровь. Спросите, за что? Сама не знаю. Не могу выразить, что олицетворял собой этот мужчина. Может, Судьбу, которая меня не баловала? Однажды случилось неизбежное: на шум и грохот из игровой комнаты прибежал малыш Дени.

«Уходи! – резко бросил Эль Дуче. – Мы с твоей мамой просто играем».

Дени был мал, но не глуп. Когда «насильник» убрался, сын пришел в мою комнату, обнял и прошептал:

«Я убью его, если он снова будет приставать к тебе…»

Я проплакала до утра.



Мои чувства к Эль Дуче трудно назвать простыми. Он был очень хорош собой, но меня передергивало от одной только мысли о его прикосновениях. После «разборок» мы часто куда-нибудь ходили. Совершали водные прогулки, бывшие в Аккре одним из главных развлечений. Мужчины и женщины поглощали литры джина и местного виски и во все горло орали песни. Непривычная к подобной взвинченной атмосфере, я не знала, как себя вести, и к тому же так плохо говорила по-английски, что общаться ни с кем не могла. Эль Дуче познакомил меня с Роже и Джин Гену. Швейцарец Роже был одним из самых образованных и культурных людей, с которыми сводила меня судьба. Ему предстояло сыграть в моей жизни ту же значительную роль, которая была отведена некоторым мужчинам, с которыми я не поддерживала ни романтических, ни «постельных» отношений. Первым был Секу Каба. Думаю, через них я пыталась вернуть нежность, силу и защиту, которые видела от любимого старшего брата Гито, так рано покинувшего наш мир. Джин была англичанкой, веселой насмешницей, которую я сразу полюбила. Они с Роже патронировали искусства и литературу Ганы. У них часто бывала драматург Кристина Ама Ата Айдоо[116], чью пьесу «Дилемма призрака» с успехом сыграли в университетском театре в Легоне. Я встречала в этом доме писателей Кофи Авунора[117], Камерона Дуоду[118] и Айи Квеи Арму[119]. Меня поражало, что все они без устали критиковали режим, утверждая, что в стране нет свободы слова. Как и в Гвинее, единственная партия страны, Народная партия конвента[120], якобы творила чудовищный произвол, а вступали в нее только доносчики и карьеристы. Я не хотела верить им на слово, считала, что слишком недавно живу в Аккре, чтобы составить собственное объективное мнение.

Детей у Роже и Джин не было, и они очень завидовали моему многочисленному потомству.

«Это несправедливо! За что мы так наказаны? – сокрушались они и на полном серьезе предлагали удочерить Айшу, восхищаясь ее независимым характером. – Она никого не целует, а здоровается, только если сама захочет!» – умилялась Джин.

Эль Дуче представил мне одну из своих многочисленных любовниц, афроамериканку Салли Кроуфорд, родившую ему сына Разака. Мы подружились, и по прошествии времени я не раз гостила в ее красивом доме в Окленде, Северная Калифорния. Однажды вечером она напилась, у нее развязался язык, и я узнала, что Эль Дуче часто жалуется на мою неблагодарность.

«Он даже называл тебя мерзавкой!» – расхохоталась Салли и продолжала свой рассказ.

Эль Дуче утверждал, что спас меня. В редакции «Искры» Хелман, ничего от него не скрывавший, признался, как все было на самом деле. Он просто испугался и во второй половине дня вернулся в Дом правительства, чтобы аннулировать «революционное поручительство» в мою пользу. Была назначена дата моей высылки из Ганы. Эль Дуче сумел отсрочить дело, дав свое поручительство, хотя совсем меня не знал. Да-да, не знал, но не мог не посочувствовать судьбе одинокой чернокожей женщины с четырьмя маленькими детьми. Не мог – и попросил помощи у одного из многочисленных влиятельных друзей, который меня и защитил.

Никакой благодарности я не почувствовала.

Он не рассказал Салли об изнасиловании. Я тоже промолчала.



Гана в те времена считалась вотчиной афроамериканцев. Их было столько же, сколько антильцев во франкофонной Африке, но они проявляли куда бо́льшую политическую активность. Эти люди бежали от американского расизма в землю обетованную, уверенные, что она станет родиной чернокожего человека. Такие известные писатели, как Джулиан Мейфилд[121], работали плечом к плечу с многообещающей молодежью, в том числе с красавицей Майей Энджелоу[122] и с художниками, например с Томом Филингсом[123], который, вернувшись в США, нарисовал в 1974 году знаменитую серию «Средний путь: белые корабли/черный груз». У Джулии – дочери Ричарда Райта – был свой салон. В 1963 году в возрасте девяноста пяти лет умер Уильям Эдуард Бёркхардт Дюбуа́, афроамериканский общественный деятель, панафриканист, социолог, историк и писатель, оставив потомкам в наследство свою мечту. Большая команда лихорадочно редактировала проект, задуманный им в содружестве с Кваме Нкрумой, – Encyclopedia Africana. Между тем афроамериканцы дистанцировались от коренных жителей Ганы, образуя своего рода высшую касту. Их защищали высокие посты и высокие зарплаты.

Я все яснее понимала, что Негритюд – не более чем красивый сон или утопия. Цвет кожи ничего не значит.

В доме Салли Кроуфорд я провела роковую рождественскую ночь 1963 года. Афроамериканцы вокруг меня обсуждали политику своей страны, радуясь, что Линдон Джонсон, занявший пост президента после Джона Кеннеди, решил положить конец войне во Вьетнаме. Все очень сожалели, что даже после великой речи Мартина Лютера Кинга «У меня есть мечта» борьба за гражданские права идет все так же медленно. Эти люди тосковали по родине, что их сближало, а я, как всегда, не имела ни страны, ни семьи. Желая заполнить пустоту, я завела роман с одним из афроамериканцев, настоящим Рыцарем печального образа по имени Лесли. У него были огромные грустные глаза, говорил он мало, а любовью занимался просто отвратительно. Я хотела порвать с ним, но никак не могла решиться, а когда наконец набралась храбрости, оказалось, что он уехал в Детройт, не подумав предупредить меня. Сколь бы нелогично это ни выглядело, я ужасно оскорбилась. Несколько дней спустя раздался телефонный звонок, и Лесли объяснил, что альтернативой бегству было самоубийство. Больше я ничего не добилась, а позже Салли рассказала, что он открыто признал себя геем и живет с мужчиной. Не знаю, только ли в этом было дело… В 1974 году он прислал мне экземпляр своего первого романа «Родная дочь». Книга мне очень понравилась, и я разразилась длинным хвалебным письмом, оставшимся без ответа. Живя в США, я отправилась в Ист-Лансинг, на писательскую конференцию, в которой Лесли должен был участвовать, но он не появился. Решительно судьба не благоприятствовала нашим отношениям.

Банколь Акпата вернулся вскоре после Нового года. У меня не осталось ни су, я не знала, куда деваться, и не могла покинуть квартиру. Теперь приходилось отбиваться от Акпаты. Он облачался в полосатую пижаму, около полуночи являлся в мою комнату и ложился рядом, притворяясь, что пробрался тайком. Пытаясь защититься, я брала в кровать Лейлу, но это не обескураживало Акпату, а дочка спала, как ангел, и не замечала наших молчаливых схваток.

Я сдалась, и Банколь за три дня решил все проблемы.

«Осагьефо никогда не умрет»

Детская песенка

Итак, благодаря Банколю я стала инструктором французского языка в Идеологическом институте Виннебы[124], одним из содиректоров которого он являлся. Банколь поручился за мою политическую позицию, веру в африканский социализм и даже моральный уровень. По его словам, я являла собой образец добродетели. Зарплату мне назначили не заоблачную, но вполне щедрую. Я купила английский автомобиль «Триумф», новую одежду себе и детям и вспомнила, какое это удовольствие – носить элегантные наряды и обуваться в изящные туфельки. Кроме того, я наняла молодую девушку Адизу и поручила ей заниматься сыном и дочерями. Не одобрил мое неожиданное назначение один-единственный человек. Роже Жену. Он бы предпочел взять меня в Ганский институт языков, которым руководил.

«Будьте очень осторожны и внимательны! – порекомендовал он мне. – Виннеба[125] не лучшее место для одинокой женщины».

Комментарий Роже не смутил меня и не заставил изменить решение. Он мог бы вынести такое суждение о стране в целом.

Я отправилась в Виннебу утром третьего января 1964 года и единственный раз за все время, проведенное в Гане, преодолела расстояние от Аккры на скорости сорок миль в час. Потом я превратилась в летающий болид, нагоняющий страх на окружающих (права приобрела за деньги, как было принято в Гане, где все покупалось и продавалось). Профессиональный инструктор дал мне несколько уроков, но в двигателе я не разбиралась и едва знала, куда наливают воду, а куда – масло. До третьего января я никогда не сидела за рулем одна, к счастью, тот день был воскресным и машин поблизости не наблюдалось. Несколько коров щипали траву в лугах бок о бок с козами. Деревни, мимо которых я ехала, выглядели процветающими, вокруг церквей группировались дома, в просветах между ними мелькало море цвета маренго. Я испытывала противоречивые чувства. Меня успокаивала мысль о том, что теперь мои дети будут счастливы – вкусно накормлены, красиво одеты, ухожены и обласканы, – но я расстраивалась при мысли о расставании с Аккрой и новыми друзьями. Какая жизнь меня ждет? Опасения оправдывались: Институт экономики и политических наук Кваме Нкрумы, расположенный в бывшей рыбацкой деревушке, оказался очень уродливым и сразу мне не понравился. Несколько жалких хижин все еще стояли на пляже среди отбросов и мусора, но все остальное выглядело по-современному бездушным. В тридцати кирпичных, лишенных всякой индивидуальности строениях с крошечными садиками жили сотрудники, в основном иностранцы. Дома выстроились дугой вокруг учебных корпусов – двух бетонных многоэтажных зданий. В маленьком, тоже бетонном строении расположились амбулатория и гипермаркет.

Институт экономики и политических наук был любимым детищем Кваме Нкрумы, воплощением одного из самых дорогих его сердцу мечтаний: собрать пламенных участников националистических африканских движений, чтобы они распространяли и пропагандировали идеалы панафриканизма и социализма. Учились в заведении разные люди. В один год тут «наставляли» полномочных послов Ганы в неафриканских странах, в другой – приняли настоящих террористов, способных на разнообразную революционную деятельность.

Самым невероятным элементом этого архитектурного ансамбля была гигантская статуя Кваме Нкрумы с книгой в руке. Стояла она в центре площади его же имени, поскольку Виннеба являлась местом такого культа личности, какого я и вообразить не могла. В школе до и после уроков ученики и учителя собирались во дворе и очень торжественно хором пели у флага с черной звездой: «Осагьефо (имя, данное президенту) никогда не умрет!»

В книжном магазине имени Кваме Нкрумы продавались исключительно и только труды великого мыслителя и газета единственной ганской партии. В аудиториях сменяли друг друга ораторы со всего мира. Выступления и лекции неизменно заканчивались дифирамбами нкруманизму. Малкольм Икс[126] посетил институт на следующий после моего приезда в Виннебу день. Я едва успела разобрать чемоданы, но ни за что не пропустила бы это великое событие. Интерес к черной Америке возник у меня очень давно. В комнате моей матери висела фотография семьи, в которой восемь детей были врачами, адвокатами, военными в высоких званиях. Она неустанно ставила их нам в пример.

«В Америке негр может развернуться в полную силу!» – повторяла она.

Мой брат Гито незаметно подтрунивал над мамой за ее наивность и политическое невежество. Он расписывал мне ужасы сегрегации, линчевания, погромы, а в подтверждение давал слушать песню протеста Билли Холидей «Странный плод»[127] и переводил тексты своей замечательной коллекции блюзов. Я была маленькой, но уже тогда поняла, что Соединенные Штаты – сложная страна, о которой можно уверенно утверждать прямо противоположные вещи. Позже я вслед за поэтами Негритюда увлеклась афроамериканской литературой и прочла писателей, поэтов, драматургов «Гарлемского ренессанса»[128], в том числе Джина Тумера, Неллу Ларсен и Лэнгстона Хьюза.

Малкольм Икс был высоким шабеном[129]. Он четыре часа говорил о своей встрече с исламом в тюрьме, и аудитория благоговейно внимала ему в полной тишине. Некоторые – я в том числе – плакали, настолько сильными и волнующими были его слова.

На следующей неделе настал черед Че Гевары. Мой убогий испанский не позволил мне понять суть речи великого революционера, но он показался мне еще большим красавцем, чем на знаменитой фотографии в берете. Я аплодировала, не жалея сил.

Самым ярким стал визит Кваме Нкрумы и президента только что образовавшейся Республики Танзания Джулиуса Ньерере[130]. Незадолго до полуночи примчался их «Мерседес» в сопровождении многочисленной вооруженной охраны, хотя публику держали на расстоянии, за металлическими барьерами. Мне невольно припомнился обычный автомобиль другого диктатора, Секу Туре, ездивший по кварталу Бульбине. Кваме Нкрума и Джулиус Ньерере составляли пару на манер Дон Кихота и Санчо Пансы. Высокий экзальтированный Кваме в пламенеющем кенте приветствовал публику взмахами рук, Джулиус, застенчивый коротышка в темно-сером костюме, словно бы работал на контрасте. Оба президента под аплодисменты, крики «Ура!» и привычные вопли гриотов скрылись в здании, куда были допущены лишь привилегированные особы (к коим я, естественно, не относилась).

В Виннебе я сразу поняла, что попала в совершенно другую Африку, где мне не было места, в Африку власть имущих и тех, кто стремился вскарабкаться на вершину. Студенты не посещали мои занятия, считая французский язык ничтожным предметом, коллеги, спешившие к VIP-ученикам, едва здоровались. Какое-то внимание уделял мне только директор института. Звали его Кодво Аддисон[131], и он являлся одной из крупнейших политических фигур в стране, одним из трех людей, которых Кваме Нкрума выбрал себе на замену в правительстве, если подобная необходимость, не дай бог, возникнет. Он без лишних проволочек накинулся на меня, когда я явилась, чтобы представить мой си́ллабус[132], и мы занялись любовью на черном кожаном диване под обязательной фотографией Кваме Нкрумы. Аддисон был великолепным образчиком ганского мужчины – мускулистым, хорошо сложенным, дерзко-высокомерным. Случайная встреча превратилась в длительную связь, и очень скоро наши отношения пошли как по-писаному. Он проводил конец недели в Аккре со своей семьей, в понедельник утром возвращался в Виннебу и три раза в неделю приглашал меня к себе на обед. В богато обставленном бунгало нас обихаживала прислуга в белых ливреях. Только не думайте, что наши застолья оживлялись серьезными разговорами об африканском социализме, капитализме, отсталости и путях ее преодоления. Гости были слишком заняты, они шутили, обжирались и много пили. Никогда не видела, чтобы люди вливали в себя столько спиртного, годилось все – виски, джин, водка, пальмовое вино и даже саке! За столом Кодво Аддисона всегда сидели его большой друг профессор экономики нигериец Сэмюэль Икоку с любовницей, красивой журналисткой из Ганы. Сэмюэль единственный в Виннебе интересовался французским, который учил по методике Ассимиль[133]. Среди всеобщего шума и хохота он произносил простые фразы: «Вчера я был в Аккре», «Сегодня утром я купался в море».

Его окружали веселые, полные жизни преподаватели из разных стран, в том числе один английский историк, вечно полупьяный, гримасничающий, как фавн. Он был женат на ослепительной эфиопской красавице с убойным чувством юмора. Этот человек мечтал о крахе монархии в своей стране, что ужасно меня шокировало.

Иногда собутыльники заводили разговор о Кваме Нкруме, но всегда в каком-то легкомысленном тоне. Обсуждались его любовницы. Его остроты. Его проделки во время визитов в Лондон. Бесконечные покушения на его жизнь, которых он благополучно избегал благодаря своему везению.

После обильного обеда и возлияний гости, пошатываясь, расселись по роскошным машинам, и выспавшиеся водители повезли их по домам. Мы с Кодво поднялись в одну из спален второго этажа, он надел презерватив и взял меня, почти рыча от наслаждения, что всякий раз ужасно меня поражало, ведь я ничего подобного не испытывала. Потом Аддисон заснул мертвым сном, и ничто не могло его потревожить. Я оделась и ушла на первый этаж, где охранники салютовали мне по-военному. Потом один из них взял факел и в полной темноте проводил до моего бунгало. В окнах некоторых домов по соседству еще горел свет. Я села на галерее и задумалась. Неужели я покинула Гвинею и сорвала с места детей, чтобы вести такую жизнь? В материальном плане у меня было все. В холодильнике полно разной дичи, которую так вкусно готовит Адиза, свежей и копченой рыбы, но как быть с интеллектуальной стороной? У меня нет друзей, общаюсь я с одним-единственным коллегой, тоголезским беженцем господином Теода, таким нежным и застенчивым, что все недоумевают: как он мог возглавлять оппозиционную партию и выдержать пытки в тюрьме? Я спрашивала себя, уж не правы ли интеллектуалы Аккры, не стоит ли держаться как можно дальше от всего, что называется нкрумаизмом, то есть от панафриканской социалистической теории? Я чувствовала голод. Голодали сердце и тело. Кодво Аддисон ни в чем меня не удовлетворял. Осознание посредственности жизни подрывало мою отвагу, а она была ох как нужна! Я совершенствовала английский и продолжала приобщаться к культуре англофонной Африки, погрузилась в чтение пьес Воле Шойинка, насладилась очень разным по стилю творчеством писателей, обличающих колониализм: дебютом нигерийского писателя Чинуа Ачебе «И пришло разрушение…» (1958) и романом «Джагуа Нана» (1961) еще одного нигерийца Киприана Эквенси. Больше всего меня мучил простой, казалось бы, вопрос: нашла ли я то, что искала? Одно было ясно – я восприняла простую истину, о которой мало кто задумывался всерьез: Африка – это континент. Он состоит из множества стран, то есть разных цивилизаций и обществ. Гана не похожа на Гвинею. Кваме Нкрума пытается модернизировать традиционную Гану, рискует покуситься на то, что народ считает священными элементами своей культуры. Не убьют ли перемены душу страны? Мне было известно о стычке Кваме Нкрумы с Джозефом Кваме Кьеретви Боакье Данкуа[134], который происходил из некогда правившей королевской династии Офори Панин Фи, и ныне одной из самых влиятельных семей в ганской политике, которой Кваме завидовал. Данкуа стал первым африканцем – доктором права в Лондонском университете. Многие именно его видели первым президентом независимого Золотого Берега. Увы, он был сторонником элитизма в системе управления государством, не смог противостоять харизме популиста Нкрумы и проиграл ему президентские выборы 1960 года. Вскоре после того как я приехала в Гану, в январе 1964-го его бросили в застенок, где он перенес инфаркт и умер в страшных муках четвертого февраля 1965 года.

Я росла над собой, становилась зрелым человеком во многом из-за одинокой жизни, привычки к чтению, склонности к размышлениям и встречам в Виннебе с высокопоставленными политиками. Я уже не была уверена, что поняла Гвинею. В чем на самом деле состояли истинные устремления Секу Туре? Почему он не сумел осуществить революцию?

Два раза в месяц, на уик-энд, я оставляла детей на верную Адизу и отправлялась в Аккру. Страхи улетучились, я влюбилась в вождение, «Триумф» был очень быстрой гоночной машиной, и я колесила по дорогам на адской скорости. Не вдаваясь в банальную психологию, скажу, что замещала таким образом давившие на меня ограничения и обретала свободу. Водители встречных машин сворачивали на обочину и выкрикивали мне вслед проклятья. Деревья, поля и дома проносились мимо, я на короткий миг чувствовала себя всемогущей, богоравной. В доме Жену меня всегда ждали стол и кров.

Они не скрывали своих сомнений и недовольства: «Общество виннебских шишек вам не на пользу! – замечал Роже. – Выглядите все печальнее…»

Роже презирал клику из Виннебы и часто говорил, качая головой: «Бедный Нкрума! Никто не собирается ни развивать, ни модернизировать Африку! В его идеологическом институте только и делают, что закатывают кутежи и предаются свальному греху!»

– Тебе нужен возлюбленный! – перебивала его Джин.

Само собой разумеется, я ничего не рассказывала им об отношениях с Кодво Аддисоном просто потому, что говорить было не о чем. Эта связь ничего для меня не значила.

«Две смерти в доме – третьей не избежать»

Гваделупская поговорка

Во время уик-эндов в Аккре я проводила много времени с Линой Таварес. Мы вместе бывали на «домашних вечеринках», и творившееся на них безумие отвлекало меня от одиночества долгих вечеров в Виннебе. Лина коллекционировала мужчин – не из легкомыслия, но чтобы забыть мучительные воспоминания о прошлом. Отцом двух детей Лины был Сантьяго Карвальо, португальский плантатор, у которого она работала пятнадцать долгих лет. Сантьяго не брал ее силой, не насиловал. Лина любила его. Я была потрясена, услышав от нее слово «люблю». В те времена смешанная пара считалась извращением. Лина расхохоталась, услышав мои рассуждения.

«Если любишь человека, не замечаешь цвета его кожи! – повторяла она. – Ты его просто любишь…»

Сантьяго убили соотечественники у нее на глазах – их бесила слишком тесная связь белого человека с африканцами. Она сумела скрыться, спасла детей и вступила в ряды Африканской партии независимости Гвинеи и Кабо-Верде. Ее научили читать и писать, потом она стала патронажной сестрой, а в Гане оказалась, чтобы не попасть вместе с соратниками в руки португальских полицейских.

Хуже всего было то, что Лина собиралась найти второго мужа среди мужчин с белой кожей.

«Африканцы слова доброго не стоят! – утверждала она. – Только и умеют, что обманывать, бить жен и пускать на ветер семейные деньги!»

Мечта Лины вполне могла осуществиться. В Гане было полно белых – англичан, американцев и европейцев из разных стран, уставших, как Роже и Джин, от политики своих правительств. Всем им хотелось глотнуть другого воздуха, узнать иные отношения, и они иногда женились на африканках. Самой шумной стала история ирландца Коннора Круза О’Брайена, вице-ректора университета в Легоне, который после бурного развода женился на одной конголезской поэтессе[135]. Как-то вечером в конце марта Лина привела меня к Алеку и Ирине Боаду, только что окрестившим свою последнюю дочку. Это была очень модная и «продвинутая» пара метисов, он работал архитектором, она раньше была моделью, снимавшейся для обложки журнала Cosmopolitan. На их роскошной вилле было полно гостей, столы в саду ломились от угощений, их брали с бою. Едва я нашла место, где присесть, как мне поклонился незнакомый мужчина и сказал с ярко выраженным английским акцентом, показавшимся мне аффектированным в исполнении африканца:

– Вы позволите пригласить вас на танец?

С этой банальнейшей фразы началась история моей третьей страсти, которой суждено было стать такой же мучительной, как две предыдущие, но по другим причинам.

Его звали Кваме Айдоо, он был адвокатом, изучал право в Линкольн-колледже[136] Оксфордского университета. После нескольких лет практики в Лондоне на Чансери-лейн[137]он вернулся в Аккру и поселился у кузена Алекса Боаду. Физически он принадлежал к тому самому типу мужчин, который мне нравился: невысокий, с очень темной кожей, волосатый, со сверкающими глазами. Кваме любил темные тергалевые итальянские костюмы и носил их с некоторой долей фатовства, помня, что в Гане «встречают по одежке». Мужчины обычно ходили в так называемых политических костюмах – туниках с четырьмя карманами, а на церемонии надевали кенте – африканские мужские рубашки.

Я уже говорила, что не умею танцевать, и потому отклонила приглашение, но он взял меня за руку и увлек в гущу танцующих. Я старалась как могла, а когда му́ка наконец закончилась, мы нашли два свободных стула на веранде и взялись пересказывать друг другу наши жизни. Он ужаснулся, узнав, что я преподаю в Виннебе.

– Вы?! В подобном месте?! – воскликнул он.

– Я замужем, но мы не живем вместе. Он в Гвинее. И у меня четверо детей.

– Сколько?! – недоверчиво переспросил он, выдержав паузу.

– Четверо, – повторила я.

Он улыбнулся – абсолютно по-мальчишечьи, совершенно очаровав меня.

– «У всех свои недостатки», – как говорил Билли Уайлдер.

Он был «феодалом» – таким же, как Луи Беханзин, по определению Сейни.

Наследник семьи, правящей небольшим королевством Аджумака, находящимся западнее Аккры, он ненавидел Кваме Нкруму и всю клику Народной партии конвента, которые, следуя примеру Секу Туре и Демократической партии Гвинеи, стремились уничтожить традиционный вождизм в попытке модернизировать страну.

«Я отвезу вас в Аджумако, – пообещал он, – и вы увидите, как нас почитают. Моему отцу восемьдесят семь лет, и, по обычаю, уже начались похоронные церемонии. Я не сяду на трон – работа отнимает слишком много времени, поэтому мой брат Коджо будет объявлен следующим правителем».

Подобные обещания добавляли моменту волшебства. К полуночи мы поднялись в комнату одного из сыновей Алекса, украшенную портретами Кваме Нкрумы (куда же без них!) и фотографиями участников группы «Битлз», недавно открытой миром и мгновенно прославившейся. Я таяла от счастья. Тело и сердце заговорили на одном языке.

Я возвращалась в Виннебу, ведя машину на разумной скорости, вспоминала пережитые минуты и думала о будущем. Нужно избавиться от Кодво Аддисона, я не стану больше спать с ним! Добравшись до дома, я написала ему короткое письмо: «Между нами все кончено», – и послала Адизу отнести его.

Откуда такая спешка? К чему эта резкость? От чего я освобождалась? День прошел спокойно. Мой класс, как обычно, был заполнен всего на четверть, но меня это не расстроило. Днем я выпила кофе у Теода.

Около шести вечера у двери остановился черный «Мерседес», из него вышел Кодво Аддисон собственной персоной в окружении телохранителей, которые тут же заняли позицию на моей маленькой галерее, а он тяжелой походкой вошел в бунгало.

«Хочу, чтобы вы повторили, – спокойно произнес он, – все то, что написали мне. Хочу услышать, какими доводами вы руководствовались».

Я подчинилась и заговорила дрожащим голосом. На его лице появилось растерянное выражение, что меня очень удивило.

«Чем я провинился? У вас появился другой мужчина?»

Я могла бы воскликнуть: «Нет!» – ложь никогда меня не пугала, но ответила утвердительно. Он молча обхватил голову руками и замер на бесконечно долгое мгновение, а я впервые спросила себя, что этот внезапно постаревший мужчина испытывает ко мне на самом деле. Потом он встал и вернулся к своей машине.

Я пребывала в недоумении. Понимала, что сделала ему больно, но в конце концов убедила себя, что оскорблена была гордость Аддисона. Такой важный человек – сотрапезник президента! – не мог стерпеть предательства какой-то там фитюльки. Всю ночь я убеждала себя, что ни в чем не виновата…

На следующий день, когда дети ушли в школу, в дверь постучали. Один из охранников отдал мне честь и протянул тонкий конверт. Внутри лежала записка с подписью: «Кодво Аддисон. Директор». Из нее я узнала, что мои обязанности в Идеологическом институте Виннебы считаются прерванными и мне следует немедленно освободить бунгало, а ключ сдать в службу размещения.

Нечто подобное со мной уже было. В Доме правительства отреагировали, как и в прошлый раз, когда Хелман отозвал свое «революционное поручительство». Адиза расплакалась, услышав о случившемся, я же начала собирать чемоданы и осталась совершенно невозмутимой. Дети вернулись, мы наскоро перекусили, уселись в «Триумф» и поехали в Аккру. Они забросали меня вопросами. Почему мы уезжаем? Куда мы едем? Что будут делать их друзья Теода, найдя дверь запертой? Мы больше не вернемся в Виннебу?

Роже и Джин не слишком удивились, увидев нас, но все-таки спросили:

«Что стряслось?»

Я не решилась сказать правду и придумала нелепую историю, в которую они, конечно же, не поверили. Позже я во всем призналась, и Роже угрюмо буркнул:

«Я всегда знал, что для вас это плохо кончится!»

Честно говоря, я тоже не слишком удивилась, потому что знала: Виннеба – не мое место! По этой причине я не захотела, чтобы Кваме Айдоо стал моим адвокатом и попытался отстоять мои права. Каприз одного принца поместил меня в институт, каприз другого выгнал вон. Кваме не успокаивался: «Гана – джунгли! Ни правил, ни законов! Мне стыдно быть гражданином этой страны!»

«Жизнь – это длинная спокойная река»

Этьен Шатилье[138]

Роже Жену мог бы гордиться тем, что сыграл в моей жизни роль Пер-Ноэля. Меньше чем через две недели после «отставки» я стала сотрудницей Института языков Ганы и получила в единоличное пользование традиционный деревянный дом из десяти, а может, и двенадцати комнат с садом, где росли рододендроны и азалии. Находился он в том же квартале, что и Дом правительства. Помню, в каком восторге были дети, когда обследовали все углы и закоулки нашего нового пристанища.

– Мы теперь будем жить здесь?

– Тут красивее, чем в Виннебе! – категорично заявила Айша.

Я очень тревожилась за моих малышей. Они как будто неплохо переносили многочисленные изменения нашей жизни, но все ли было в порядке с их психикой? Никто не возьмется предположить, что творится за гладким детским лбом. Все четверо писались по ночам в кровать, так что Адиза часами стирала простыни. Им часто снились кошмары. Дени обгрызал ногти до мяса. Разве могло подобное не тревожить меня? Я начала лихорадочно искать адрес детского психиатра, нашла одного в клинике Корле-Бу, но, чтобы попасть на прием в единственную государственную больницу на юге страны, пришлось бы ждать несколько месяцев, и я отказалась от этой затеи.

Кваме Айдоо сходил с ума из-за того, как медленно перестраивали его дом, и я предложила ему пожить со мной. Он согласился – без энтузиазма, ведь по ганской традиции мужчина никогда не селится в доме женщины.

Казалось бы, с любимым мужчиной и детьми я должна была чувствовать себя совершенно счастливой, но ничего подобного, увы, не случилось.

Между нами очень скоро возникло непредвиденное препятствие: дети. Кваме без обиняков заявил, что я имею право воспитывать только Дени, которого его родитель – Жан Доминик бросил еще до рождения, а мои дочери оторваны от отца, своего племени, Гвинеи, наконец! Он считал, что малыши меня «душат», и ввел в действие ряд правил, призванных способствовать освобождению. В подвале оборудовали игровую комнату, где Дени с девочками существовали, как заключенные, не имея доступа в комнаты первого этажа – спальню, гостиную, библиотеку. Ели они вместе с Адизой в комнатушке рядом с кухней. Им было категорически запрещено входить в нашу спальню и ванную, хотя Сильви-Анна и Айша обожали играть там, нюхать мои духи, кремы и бриллиантин. Хрупкого Дени сделали опекуном сестер, поручили проверять их тетради и развлекать играми, особенно в уик-энд: в пятницу вечером я сопровождала Кваме в Аджумако.

Это место я вывела в одной из первых пьес для театра: «Смерть Олувемииз Аджумако». Мне нравилась его странная архитектура, бревенчатые хижины в узорах из высохшей глины. Когда наступала ночь и небо делалось чернильно-черным, женщины поднимали свои трехслойные юбки и танцевали на деревенской площади, как настоящие фурии. Их тени метались по фасадам домов, освещенных красноватым светом нескольких факелов. Квеку Айдоо, правитель и отец Кваме, завершив свое двадцатилетнее правление, готовился к смерти. Весь день и добрую часть вечера Кваме и его младший брат – он должен был сесть на трон – принимали подданных в доме аудиенций. Трапезы за длинным столом делили не меньше тридцати человек, говоривших только на родном языке. Стоило мне пожаловаться на непонимание, Кваме пожимал плечами и произносил свой вариант навязшей в зубах рекомендации: «Учи язык тви…»

К счастью, у него была сестра Квамина, говорившая по-английски вдова принца крови, скончавшегося вскоре после заключения брака. Она была бездетной бездельницей. Утром три служанки умывали, одевали и украшали ее драгоценностями. Затем ее относили на ложе, установленное во дворе, и там, пока четвертая служанка обмахивала ее веером, парикмахер создавал замысловатые прически из ее густых волос. Потом она допускала до своей руки в кольцах и браслетах десятки просителей, а чтобы заполнить свое время и утолить мою потребность в общении, рассказывала легенды о правящей династии.

Квеку Айдоо, «прославившийся» своей жестокостью и излишествами, не желал расставаться с властью. Напрасно жрецы молили его поступить правильно – цепляясь за трон, он решил бросить вызов предкам и в дополнение к двадцати имевшимся взял новую жену – одиннадцатилетнюю девственницу, что было преступлением. В первую брачную ночь – еще не успев (к счастью) «вкусить от прелестей» юной супруги – он умер в муках от какой-то неизвестной болезни. Врачи оказались бессильны.

Весь этот день я то и дело думала о детях и называла себя злющей мачехой.

Во время летних каникул меня посетили Эдди и Франсуаза Дидон, привлеченные репутацией Ганы как единственной африканской страны (по утверждениям специалистов!), преодолевающей отсталость. Приезжала и моя сестра Жиллетта, морально раздавленная новой семейной драмой. Жан принялся за старое: этот соблюдающий религиозные обряды католик, сын строгих родителей-католиков, влюбился в красавицу по имени Фату-Дивные-Глаза, женился на ней по мусульманскому обряду, ушел из семьи и поселился в роскошном доме в министерском городке. С моей сестрой он не развелся, потому что жалел сироту, оставшуюся без родины. Мои гостьи, столь не похожие друг на друга, были едины в острой антипатии к Кваме Айдоо.

– Не любишь моих детей, значит, не любишь и меня! – восклицала Эдди, ужасавшаяся его поведению с малышами.

Жиллетта выходила из прострации, костерила Айдоо и обзывала контрреволюционером, что было хуже любого самого отвратительного гвинейского ругательства.

Они призывали меня положить конец позорным отношениям.

– Ты пожалеешь, если не сделаешь этого! – предсказывала Франсуаза.

Я не находила в себе сил последовать их советам, потому что страстно любила Кваме. Иначе, чем Жака, не только физически. Я восхищалась его умом и высочайшим уровнем культуры. Он обожествлял Дж. Б. Данкуа, незадачливого соперника Кваме Нкрумы, и почитал его как мученика.

«Данкуа предложил переименовать нашу страну в Гану! – утверждал он. – Кваме Нкрума украл его идею».

Я взялась читать труд Данкуа «Аканское учение о добре» (1944), в котором, признаюсь, почти ничего не поняла.

Открыв для себя Эме Сезера и поэтов Негритюда, я стала уделять меньше внимания европейским авторам, чему в немалой степени способствовали годы жизни в Гвинее. «Наставления» Секу Туре и ДПГ сделали свое дело, несмотря на все попытки сопротивления пропаганде. Я верила в необходимость опасаться хитростей и ловушек капиталистического Запада. С Кваме Айдоо все получалось иначе. Ему казалась абсурдной и даже опасной идея Эдмонда Уилмота Блайдена «Африка для африканцев», которой я так восхищалась.

«Африка принадлежит всему миру, всем, кто ее понимает и хочет с ней общаться. Одним из ее несчастий, безусловно, является долгая изоляция, в которой она существовала».

Он искренне восхищался Дж. Ф. Кеннеди, чье убийство, если помните, я восприняла более чем равнодушно. Он знал наизусть и декламировал речи покойного президента США.

Много раз я слышала следующую тираду:

«Дорогие сограждане мира, не спрашивайте, что Америка сделает для вас, – спросите, что все мы вместе можем сделать для свободы человека».

Еще он восхищался Ганди, Неру и… генералом де Голлем. Он обожал музыку. Все виды музыки. Мы вставали, ели, ложились спать под симфонии, концерты, реквиемы, хайлайф, калипсо и сальсу. С тех самых пор музыка стала непременной составляющей моего существования.

Должна признать еще одну вещь: на меня производили впечатление его корни, и я пыталась расшифровать символику и сложное функционирование доколониальных обществ. Из трудов Роберта Сазерленда Рэттрея я узнала об ужасе человеческих жертвоприношений, которые когда-то практиковали ашанти[139]. После смерти каждого Ашантихене – абсолютного монарха королевства Ашанти, культурного региона Ашантиленд и народа ашанти, сотни мужчин и женщин умерщвляли или закапывали живыми в землю. Кваме отреагировал на вопрос: «Как же такое возможно?!» – со смутившей меня небрежной легкомысленностью: «Не уподобляйтесь англичанам, которые ни черта не понимают в подобных вещах. Те люди были рабами и желали одного – остаться со своим сувереном даже после смерти. Для них это честь и счастье».

Я захотела побольше узнать об опасных ашанти и пригласила Франсуазу Дидон отправиться со мной и детьми в Кумаси, столицу их погибшей империи. Для начала она заставила меня поклясться, что я поведу машину на приемлемой скорости: никто не хотел ездить со мной, а Жиллетта вообще утверждала, что я подсознательно стремлюсь к самоубийству.

Мы покинули Аккру и попали в лес, он был намного гуще того, который отделял Бенжервиль от Абиджана. Несколько часов нас окружал мягкий и одновременно да́вящий на психику полумрак. Между массивными стволами мелькали силуэты животных, привлеченных светом фар. Одни улюлюкали, другие лаяли или стрекотали. Невидимые птицы весело щебетали и чирикали. Подавленные могуществом природы, молчали даже дети. Король Ашанти Осей Туту Агьеман Премпе II тоже соперничал с Кваме Нкрумой в деле разрушения традиционной власти и авторитетов, но в конечном итоге его роль свелась к сугубо церемониальной. Я часто видела на экране телевизора этого высокого худого старика в традиционной одежде и его очень молодую супругу в нарядах от самых дорогих кутюрье планеты. Контраст завораживал. Агьеман Премпе II жил в центре Кумаси, в элегантном особняке с деревянными колоннами. Нам не повезло попасть туда из-за детей, пришлось бродить по залитым солнцем улицам городка, утоляя голод жареным цыпленком в харчевне. Ближе к четырем часам мы вернулись к императорскому дворцу, чтобы присутствовать на живописнейшем представлении. Задрапированный в тяжелую ткань кенте, в огромных символических сандалиях – ноги правителя ни в коем случае не должны касаться земли! – Агьеман Премпе II совершал ежедневную прогулку, сидя на диванчике, покрытом звериными шкурами, который служители несли на плечах. Впереди и позади него двигались придворные, согнувшись пополам в знак почтения. Их лица были посыпаны пеплом, они завывали молитвы, музыканты громко дули в трубы, акробаты кувыркались и делали сальто. В толпе, собравшейся, чтобы созерцать величие кортежа, были иностранцы и аборигены, люди вопили от восторга. Меня должно было бы шокировать столь «феодальное» зрелище, обожествление смертного, но я отреагировала прямо противоположным образом. У меня открылись глаза, и я поняла очень важную вещь. Те, кто, подобно Кваме Нкруме, Амилкару Кабралу, Сейни, возможно, Секу Туре и революционерам, подступаются к Африке и ее доколониальному прошлому с мерками современными, то есть западными, такими, как всеобщая справедливость, терпимость и равенство, не просто не понимают ее, но и причиняют ужасный вред. Африка – сложная автаркическая конструкция, которую следует воспринимать комплексно, со всеми ее уродствами и блистательными находками. Африку нужно холить и лелеять, помня, что однажды наступит эпоха колонизации и европейцы станут слепо презирать и разрушать континент. Адепты Негритюда грешили излишним идеализмом. Они желали помнить только былые красоты, которые называли вечными. Меня так ошеломило это «прозрение», что я, не обращая внимания на протесты напуганной Франсуазы, помчалась по дороге в Аккру, рискуя нашими жизнями. Километров через пятьдесят сумасшедшую гонку прервали полицейские. Двое осторожно подошли к машине, отдали честь.

– У вас в машине маленькие дети! – укоризненным тоном заметил один.

– Вы знаете, с какой скоростью ехали? – спросил другой.

– Нет, не знаю… – сказала я.

– Не меньше ста восьмидесяти миль в час! – уточнил он.

– Ваши жизни зависели от лопнувшей шины, от гвоздя на асфальте! – включился первый.

Про полицейских Ганы говорят много плохого, обвиняют их в коррумпированности, мол, они готовы на все, если их подмазать. Я не решилась проверять и заплатила огромный штраф, который остудил меня. Франсуаза «выдохнула».



Несколько дней спустя, несмотря на первый неудачный опыт, я убедила ее составить мне компанию и вместе оценить масштаб разрушений, нанесенных Африке встречей с Западом. Раньше в фортах на побережье содержались несчастные, которым предстояло отправиться в рабство: Кейп-Кост, Эльмина, Аномабу, Дикскоув, Такоради. Министерство туризма превратило этих каменных мастодонтов в четырех- и пятизвездные отели, заполнявшиеся в основном афроамериканцами. Этот коммерческий приемчик возмутил меня до невозможности, то же чувство я испытала двадцать лет спустя, узнав, что точно так же используется остров Роббен, где держали в заключении Нельсона Манделу. Шведам, японцам, американцам всех рас очень нравится делать там снимки со вспышкой.

В Эльмине из автобусов «вытряхивались» афроамериканцы, и стайки мальчишек встречали «гостей» насмешливыми криками в том самом месте, где их предки стонали и рыдали, отправляясь в рабство.

Obruni! Obruni![140]



В книге «Потеряйте свою мать: путешествие по атлантическому пути рабов» Саидия Хартман, американская писательница и ученый, сожалеет о несостоявшейся встрече с Эльминой и признается, что никогда не чувствовала себя более чужой – не только из-за происхождения, но и из-за манеры одеваться. Что правда, то правда: афроамериканцы поражали окружающих внешним видом! Я бы назвала его презабавным. Мужчины и женщины с пышными прическами истекали потом под беспощадным солнцем в виниловых одежках. Мои дети их завораживали, в ресторанах они подходили к нашему столику и восклицали: