Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Осагьефо никогда не умрет.

«Конец дела»

Грэм Грин

Я чувствовала, что приговорена. Дело шло к концу.

Как? Когда?

Я напоминала человека, который не хочет просыпаться, зная, что его ждет кошмарное пробуждение, и изо всех сил цепляющегося за сон.

Приближалось Рождество, и Аккра постепенно становилась прежним – веселым и красивым – городом, который я знала. Перед Домом правительства поставили гигантскую ель, «прилетевшую» из Канады. Вечером под восторженные крики толпы (этот обычай мы «собезьянничали» у американцев!) министр «при галстуке» и его жена в платье из ламе́ зажгли иллюминацию. Хор школьников затянул немецкие гимны, а напоследок исполнил «О, Танненбаум» – «О, елочка» – гимн, основанный на народной песенке, текст которой с Рождеством совершенно не связан. Дома я украсила ветку казуари́ны – на большее не хватило денег. Каждый день перед ужином мы вместе поем гимны у соседей, после чего они угощают нас эгг-ногом и соленым печеньем. Настроение у меня непраздничное, сердце не на месте. Я «перехватила» письмо Айши Пер-Ноэлю, в котором она просит подарить ей два билета на самолет, чтобы забрать Дени и Сильви в Гану, «или нам придется праздновать Рождество с мамой и мсье Айдоо, а это будет ужасно скучно». Дороти написала, что Дени поссорился с Итаном и они даже не разговаривают. Что могло произойти с этими мальчишками, они ведь обожали друг друга?



Я пыталась не поддаваться тоскливой атмосфере нашего дома и вспоминала рождественские праздники детства, теплые, дарившие радость. Родители не звали гостей, им с головой хватало восьмерых детей, а друзей у них не было, сколько я помню маму, она предпочитала шагать по жизни одна.

Только на Рождество они устраивали пир национальной кухни. На стол выставляли лиловую кровяную колбасу, лоснящуюся жиром, запеченный окорок, голубиный горох и ямс пакала, белый, как зубки красавицы-негритянки. Мама предпочитала шампанское, отец пил ром (много рома), а потом, страшно фальшивя, пел «Фаро в лесу», и мои братья безмолвно корчились от смеха. Однажды ночью, когда я была еще слишком мала, чтобы идти со всеми на мессу в собор Святых Петра и Павла, меня уложили спать в моей комнатке рядом с родительской спальней. Не помню, почему я проснулась, но тишина вокруг показалась мне неестественной. Обычно в доме звучала музыка, которую слушала мама, спорили братья и сестры. Я обошла первый этаж и обнаружила, что никого нет, потом осторожно, в полной темноте, поднялась на второй этаж, пытаясь нащупать на стене выключатель. Убедившись, что дом действительно пуст, я вернулась в гостиную, свернулась клубочком на диване и два часа лежала с открытыми глазами до возвращения родителей.

Мама целовала меня, спрашивала: «Ты не напугалась? Ты не напугалась?!» – а отец высказался глубокомысленно, использовав одно из любимых «умных» слов: «У этой малышки никталопия!»

Никто не понял, с чем это едят, и он пояснил: «Глаза девочки видят в темноте».



Эпоха счастливого детства осталась далеко, я вынуждена была жить в негостеприимном доме, к которому так и не смогла приспособиться, а хозяин и обслуга считали меня и моих дочерей существами низшего порядка.

Гана в это момент задыхалась под новой мишурой, взятой напрокат за границей.

Как-то раз, во второй половине дня, мадам Атто-Миллз повела меня к «ясновидящему». Эта красивая и добрая женщина была моей единственной подругой, принимала мою судьбу близко к сердцу и призывала смотреть правде в глаза.

«Ваши дела совсем плохи! Советую действовать на опережение и уйти, пока Кваме не выставил тебя вон вместе с детьми! – повторяла она. – Ты не знаешь, на что способны здешние мужчины! Ты застряла. Застряла».

Последуй я этому совету, не страдала бы потом много лет от раны в сердце. Сегодня я готова признать, что в сложном «английском» существовании тех лет были и положительные элементы. Я завела много друзей разных национальностей, меня уважали и ценили в разных кружках, но мысль о возвращении в Европу казалась невозможной. Я спрашивала себя: не пора ли прервать «кругосветку» по Африке, приносящей одни только страдания? Что, если попытать счастья в другом месте?

Их называют по-разному – дибиа, марабу, кимбвазе́, ясновидящий, знахарь, колдун, – и это очень важные фигуры африканских обществ и диаспор. Они не только «провидят» будущее, но могут, «узрев» беду, отвести удары судьбы. Природный скептицизм запрещал мне прибегать к их услугам, но все окружающие придерживались иного мнения. Эдди, очень увлекавшаяся прорицателями, поведала мне одну историю, из которой я сделала рассказ, опубликованный в Америке, в коллективном альманахе «Темные дела» (1995). Эдди жила в Н’Зерекоре, в Лесной Гвинее, регионе на юго-востоке страны. Однажды у нее пропали украшения. Она была в отчаянии, потому что ожерелья гренн до и шу ей подарила мать, брошь-камея принадлежала то ли бабушке, то ли прабабушке, браслет напоминал о первом причастии. Эдди помчалась к знаменитому колдуну, и тот сказал: «Не тревожься, через три дня они к тебе вернутся!»

Денег он с Эдди не взял, попросил передать их в дар сиротскому приюту. Три дня спустя шкатулка появилась на кухонном столе. «Чудо» так ее обрадовало, что она рассказывала о нем всем и каждому, вот только отослать деньги… забыла. Еще через неделю все снова исчезло, а колдун в новой встрече отказал.



Мадам Атто-Миллз в третий раз разводилась, процесс шел туго, и ей каждый день требовались советы «лучшего ясновидящего», жившего в Ачампонге, бедном квартале, где разбитые тротуары были засыпаны мусором. Его дом стоял в глубине двора, кишевшего женщинами и детьми. Маленький хрупкий человечек с исхудавшим лицом долго смотрел на меня странно тусклыми глазами, потом прошептал несколько слов на ухо мадам Атто-Миллз.

– Что он сказал? – вскинулась я.

– Спросил, известно ли тебе, что скоро ты отправишься в большое путешествие?

– Путешествие? – повторила я и вдруг испугалась неведомо чего. – Он намекает на мою смерть?

Мадам Атто-Миллз перевела вопрос, и дибиа растолковал, что «увидел».

– Смерть тут ни при чем, – пояснила она. – У тебя впереди долгая жизнь, но страну ты вот-вот покинешь.

Колдун посмотрел на мое ошеломленное лицо, взял с полки банку с мутной жидкостью, в которой плавали черные корешки, и протянул мне.

– Принимай по одной столовой ложке три раза в день, – перевела колдовские рекомендации мадам Атто-Миллз.

Интересно, изменилась бы моя жизнь или нет, отведай я подозрительного декокта?



Я вернулась в Н’тири, в пустой дом – Айша и Лейла были в школе. Сколько еще я выдержу? Кваме появляется «набегами», чтобы переодеться, взять нужные досье и вручить слугам деньги на хозяйство. Я все время твердила себе: «Ты должна серьезно с ним поговорить», – но мне было так страшно, что не хватало духу.

Однажды утром Кваме пришел на террасу, где я собиралась поработать. Увидев его в неурочный час, я поняла, что момент настал, и не ошиблась. Не глядя на меня, монотонным тоном, как если бы это был заученный наизусть текст, он объявил, что купил три билета на самолет для меня и детей, но не в Лондон – на это не хватило денег, – а в Дакар, франкофонный город, где, по его сведениям, у меня было много друзей.

Он помолчал и добавил:

– Я женюсь.

– На ком? – придушенным голосом спросила я.

– На Ясмин, младшей сестре Ирины.

Мне следовало догадаться.

– Ты никогда не расстанешься с детьми, – тоскливо заключил Кваме. – Вот я и решился.



Моя милосердная память стерла воспоминания о большей части последовавших за этим разговором событий. Мне снова нанесли множество прощальных визитов. Приходили мадам Атто-Миллз, верная Адиза с мужем, неразлучные Боаду. Не помню, как покидала Гану, как прилетела в Сенегал.

III

«Нужно пытаться жить»

Поль Валери

Однажды утром я открыла глаза и поняла, что лежу в кровати на втором этаже деревянного дома, опоясанного балконом и стоящего в арахисовой роще. Дом принадлежал Эдди, которая теперь работала в ООН. Вместе с двумя медсестрами она объезжала на пыльном грузовичке окрестные деревни, вакцинировала женщин и раздавала нивакин для профилактики и лечения малярии. Эра СПИДа еще не наступила, поэтому презервативами жителей снабжать не приходилось. Эдди все время бурчала:

«То, что делают здесь Объединенные Нации, – капля в море! Сенегальское правительство должно запустить полноценную программу защиты общественного здоровья, но всем плевать!»

Это был канун Рождества.

Айша с Лейлой очень рано ушли на праздник, организованный в их крошечной школе, расположенной на другом конце нашей улицы.

Дождя не было много месяцев. Земля пересыхала и трескалась. В воздухе пахло гарью. На меня накатывались волны обжигающего жара, я вставала, умывалась, накидывала что-нибудь легкое и бежала на кухню, где дремала маленькая служанка Фату. Ради детей я решила приготовить цыпленка, фаршированного каштанами. Эдди отправилась в Тиес к поставщику с Мартиники за крабовым паштетом и свиной кровяной колбасой (скандал в мусульманской стране, но Рождество никто не отменял!). Праздник состоится, даже если на сердце тоска.

После полудня все вернулись. Сначала девочки, потом машина Эдди въехала в жестяную халупу, исполнявшую роль гаража. Началась раздача подарков. Помимо детских рисунков, я получила флакон герленовских духов «Шалимар»[161] и поняла намек подруги. «Не отчаивайся. Ты выстроишь жизнь заново». Я чуть не расплакалась, так она меня растрогала.

Ближе к семи вечера мы оставили детей на старика сторожа в красной феске (я сделала его героем всех моих книг) и отправились в церковь. В маленьком городке, как и повсюду в мире, бал правила жестокость, поэтому мессу больше не служили в полночь. Грабители пользовались отсутствием хозяев и обворовывали дома. В сгущавшихся сумерках толпа мужчин и женщин шла к бетонному четырехугольному зданию, увенчанному крестом. У входа стояли ясли, вол и осел практически в натуральную величину, на соломе лежала кукла-голыш с румяными щечками и голубыми глазами.

«Неужели так трудно было найти черного пупса?» – в мимолетном приступе раздражения подумала я. Прихожане, не обращая внимания на это дурновкусие, охотно бросали пожертвования в две большие кружки. Отец Коффи-Тесспо, уроженец Того, очень гордился своей капеллой, и хор «языческих голосов», как называл его Леопольд Седар Сенгор, звучал воистину прекрасно, воспевая чудо Рождества Спасителя. Я пришла на службу, чтобы порадовать Эдди, хотя много лет не была в церкви. Странно, но я тоже пела, из чего следовал простой вывод: мне не удалось полностью вычеркнуть часть себя, и она все чаще брала верх в моей душе. Во время причастия, когда люди потянулись к алтарю, я испытала абсурдное желание стать частью толпы.

В определенном смысле я обожала Хомболе – небольшой сенегальский город, когда-то являвшийся центром торговли арахисом. Последние годы моей жизни были очень тревожными, а теперь я словно бы вернулась в теплое материнское чрево. Эдди шептала мне на ухо:

«Я очень испугалась, когда ты спросила: а не сунуть ли мне голову в духовку? Ведь именно так поступила какая-то английская поэтесса?

– Американская! – машинально поправила я. – Сильвия Плат была американкой».

Между тем впечатление отгороженности от мира и чувство защищенности были ложными. Испытания преследовали меня даже в Хомболе. Там мы с Эдди с ужасом узнали о смерти нашей дорогой Иваны, которую за несколько недель унес жестокий рак. Вскоре пришло письмо от Жиллетты, в котором она сообщала, что Жана внезапно отозвали с поста полномочного посла, обвинили в сговоре с иностранными державами и бросили в лагерь Буаро. Неизвестно, освободится он когда-нибудь или нет.

Мы больше не видели Жана: его забили до смерти и закопали в общую могилу, местоположение которой Жиллетте так и не указали. Всю оставшуюся жизнь она провела в Гвинее – в память о погибшем муже. Я вложила в уста Розели, героини «Истории женщины-людоедки», знаменательную фразу: «Моя страна там, где он».



Я собралась с силами и села за машинку, решив, что непременно стану писательницей, и по примеру Роже Дорсенвиля заполняла текстом страницу за страницей. Не знаю, откуда взялось это решение. Иной раз я сомневалась и подсмеивалась над собой: «Хороша, нечего сказать – решила прокормить четверых детей туманом своих мыслей!» Бывало, что намерение «выйти в литераторы» казалось мне ужасным нахальством. Кто я такая, чтобы претендовать на членство в обществе «небожителей»?! И все-таки я держалась, и неплохо, хотя почему-то не решалась говорить о личных проблемах, в том числе о накрывшем меня цунами любви. Что это было, целомудрие? Более высокие амбиции? До нынешних «Мемуаров» я никогда не рассказывала о Кваме, во всяком случае, не обозначала его впрямую, а только награждала героев своих книг присущими ему чертами характера: мужским шовинизмом, высокомерием, бесчувственностью. А вот некоторые политические эпизоды будоражили мое воображение на протяжении многих лет, в том числе так называемый «Заговор учителей» в Гвинее.

Эдди – одна из немногих – всегда искренно меня поддерживала, хотя имела претензии к содержанию.

«Если просто расскажешь обо всем, что видела, что мы видели, наверняка заинтересуешь читателей, а ты философствуешь! – сетовала она. – Перестань умничать и рассказывай!»

Шестого января, в день Богоявления, я арендовала старую колымагу и поехала в Дакар за Дени. В Лондоне он больше не мог оставаться, потому что «был очень груб с Уолтером», во всяком случае, так написала Дороти. Сильви просветила меня насчет случившегося: мой сын назвал Уолтера «грязным педиком» из-за его привычки разгуливать нагишом перед сыновьями.

В зале прилетов аэропорта Йофф Дени одарил меня лучезарной «отцовской» улыбкой, я поцеловала его, поняла, как вырос мой мальчик, и разрыдалась, а потом всю дорогу твердила: «Не сердись на меня! Только не сердись!»

Дени притянул меня к себе по-мужски сильной рукой и воскликнул: «Сердиться на тебя? Как я могу?! И за что? Ты страдала больше всех! Я люблю тебя, мама!»

Это признание в любви я пронесла через все годы наших ссор, размолвок и примирений (увы, ненадолго!), вплоть до дня его смерти от СПИДа в 1997 году. Дени прожил сорок один год, написал три романа, высоко оцененных критикой, и наверняка стал бы писателем – он один по-настоящему интересовался литературой.



Собрав воедино семью, я решила, что нам пора покинуть дом Эдди и не злоупотреблять дольше ее великодушием. Я переехала в Дакар, где встретилась с моими старыми дорогими друзьями. Сембен Усман, которого режим Сенгора теперь открыто преследовал, готовился снимать свой первый полнометражный фильм «Чернокожая из…». Я ездила с ним по деревням, где благодаря личным контактам он представлял две предыдущие картины. Каждый его приезд становился праздником: с наступлением темноты на центральной площади начинали «крутить кино». Сельчане рассаживались перед гигантским экраном – кто на циновках, кто на лавках, кто прямо на земле. В ожидании первых кадров «уважаемые» граждане задумчиво жевали зубочистки, даже дети вели себя на удивление спокойно. Открывали представление гриоты, аккомпанируя себе на балафонах, их сменяли акробаты, потом наступала тишина, а после окончания сеанса начиналось обсуждение: обычно его вел кто-нибудь из учащихся ближайшего коллежа. Сембен Усман – он никогда не уставал! – отвечал на вопросы, я, как обычно, ничего не понимала, ведь обмен мнениями происходил на воло́фе, языке-посреднике разных этнических групп Западной Африки, но мне было хорошо среди людей в густой ночной тени.

Я была счастлива новой встрече с Роже Дорсенвилем: из нашей переписки он знал обо всех моих любовных разочарованиях и, как и Жак Бриер, предсказывал, что Франсуа Дювалье, наживший неправедные миллионы и уставший от политической борьбы, вскоре уйдет со своего поста и передаст управление страной Жан-Клоду, своему сыну-жирдяю.

«Он умственно отсталый! – горячился Роже. – Идиот! Все это знают! Воистину, Гаити – шекспировская вотчина».

У меня сжималось сердце, когда разговор заходил о журналисте, которого они считали надеждой страны, вождем угнетенных и которого звали… Жан Доминик.

«Он мулат, – уточнял Жан Бриер. – Тебе известно, что в нашей стране достаточно людей, для которых цвет кожи много значит, но этот человек презирает кастовые предрассудки».

Мне хотелось закричать:

«Все не так, я его знаю! Этот ублюдок испортил мне жизнь!»

Позже я очень часто бывала среди разных людей, произносивших панегирики в честь Жана. Жизнь в изгнании в Никарагуа и США, то, как он сначала поддерживал Аристида, а потом, когда бывший священник стал диктатором, перешел в оппозицию, и, наконец, смерть от руки наемного убийцы превратили Жана в образец для подражания. Я старалась держать свое мнение при себе и потеряла терпение только в 2003-м, посмотрев фильм Джонатана Демме «Агроном», восторженно встреченный левой прессой. Мои дочери побежали в кинотеатр, чтобы увидеть отца их брата, а потом приставали ко мне с вопросами. «Скажи, мама, ты уже тогда понимала, каким выдающимся политиком он был?»

Я рассвирепела и послала открытое письмо в известную ежедневную газету, где часто публиковалась в рубрике «Мнение». Я высказалась в том смысле, что предосудительное по отношению к женщинам поведение не позволяет считать Жана Доминика героем. День или два спустя позвонил главный редактор и со смущением в голосе сообщил, что мое письмо напечатано не будет. «Факты, которые вы приводите, имеют отношение к частной жизни, а я не хочу, чтобы на меня подали в суд за диффамацию! Задумали отомстить, напишите книгу!»

Я изумилась. Для меня книга – не орудие мести людям или жизни. Литература для меня – пространство, где я озвучиваю свои страхи и тревоги и пытаюсь освободиться от навязчивых вопросов. Во время работы над самым болезненно трудным для меня рассказом «Виктория, вкусы и слова» я пыталась решить загадку личности матери. Почему эта тонко чувствующая, очень добрая и великодушная женщина так неприятно себя вела? Зачем все время пыталась уязвить окружающих? В деталях обдумывая сюжет и редактируя текст, я поняла, что причина заключалась в ее отношениях с собственной матерью. Моя мама обожала ее, но и стыдилась этой неграмотной, необразованной женщины и всегда упрекала себя за то, что была «плохой дочерью».

Полную версию «Херемахонона» первым прочел Роже Дорсенвиль и два дня спустя вынес вердикт:

«Слишком много подробностей! Не боишься, что тебя начнут путать с твоей героиней Вероникой Мерсье?»

Я смотрела на Роже, разинув от изумления рот, и не знала, что он провидел правду. В 1976-м, сразу после выхода романа, журналисты и читатели решили, что Мариз Конде и Вероника Мерсье – одна и та же личность. Меня жестоко критиковали, даже упрекали в аморальности и сумбуре в голове. Я узнала, что литератор – особенно женского пола! – должен делать героями книг только образцово-добродетельных личностей, иначе репутацию не сберечь!

Встретилась я и с Анн Арюндель. В сундуке, который, как она полагала, был полон бесполезного хлама, нашлись записные книжки со стихами ее первого мужа Нене Кхали. Анн попыталась их опубликовать, разослав в десятки издательств. Ничего не вышло.

«Они слишком революционны, – утверждала она, – и написаны лавой сердца».

Анн «Херемахонон» не понравился по другим причинам.

«Все было совсем не так!» – сердилась она, считая, как и большинство читателей, что литература должна играть роль моментального снимка, точной репродукции реальности. Они фактически отрицают важнейшую роль воображения. Мой «Заговор учителей» не был репродукцией пережитого нами в действительности. В «Херемахононе» я смешала воспоминания о своей короткой встрече с президентом Республики Секу Туре (в книге это диктатор и «отец» нации Мвалимвана), поведение студентов коллежа Бельвю и свои собственные страхи во время переворота в Аккре. Вскоре умерла мать Анн, она уехала в Нуармутье и больше ни разу не объявилась. Литература и дружба уживаются далеко не всегда. Насколько я знаю, стихи Нене Кхали[162] так и не опубликовали. Возможно, Анн не ошибалась в их оценке и они были слишком жестоки…



Из короткого объявления в дакарской газете «Солнце» я узнала, что недавно созданный Институт международного развития ищет переводчиков. Меня взяли сразу – помог опыт работы в Гане. Зарплата, приравненная к деньгам, которые получали сотрудники ООН, показалась мне слишком большой, особенно на фоне общей нищеты населения, но я, конечно же, не отказалась и первым делом купила «Пежо 404» гранатового цвета, чтобы снова гонять по дорогам, а потом переселилась в огромный дом в богатом буржуазном квартале Point E. Моей соседкой оказалась мадам Ба, благородная и милая женщина, полная моя противоположность. Эта жена адвоката была очень плохо образованна, потому что вступила в брак совсем молодой и родила дюжину детей. Для меня она стала символом Матери и всего благородного, что есть в материнстве.

«Быть мамочкой, – повторяла она, – значит работать на полную ставку, на другое времени не остается».

Я слушала мадам Ба и чувствовала стыд за расставание с Конде, за то, что металась из страны в страну, за любовников, не желавших становиться отцами моим детям. Я восхищалась этой женщиной и страдала от того, как привязались к ней мои дети. Дени называл ее «супермамой».

Работа тоже не приносила удовлетворения. В Институте развития я была чужой, вкуса к переводу не имела, спорила с редактором, старым дотошным французом, уставшим переписывать мои тексты. Коллег раздражали мои опоздания, невежливость, высокомерие и рассеянность (так они это называли!), поэтому после испытательного срока контракт со мой не продлили. Я не слишком огорчилась – сказывалась усталость от унижений, хотя нужно было кормить детей и перестать наконец одалживать деньги у мадам Ба или Эдди. Оставалось одно – вернуться к преподаванию. Эту работу я тоже не слишком любила, но делала ее хорошо. Мне без труда удалось получить место в лицее имени Шарля де Голля в городе Сен-Луи, известном местным жителям как Ндар, вот только платили преподавателям смехотворно мало, и нам грозила голодная смерть. Эдди посоветовала попробовать заключить договор через Французское сотрудничество, где платили больше. Сначала я категорически отказалась, не желая снова брать французское гражданство. Гвинейский паспорт стоил мне многих неприятностей, в том числе высылки в Гану, но я держалась за него как за символ свободы и независимости от Великих негров. В конце концов пришлось последовать совету подруги и вытерпеть бесконечные походы в Посольство Франции и гадкое отношение мелких чиновников, тупиц или расистов, по утверждению Эдди. Я раз сто объясняла им мою ситуацию, решив, что доведу дело до конца.

– Откуда у вас этот паспорт, если вы родились в Гваделупе?

– Я получила его, выйдя замуж за гвинейца.

– Вы отказались в письменном виде от французского гражданства?

– Нет!

– Вам придется это доказать.

Я готова была отчаяться, и тут Секу Каба чудесным образом решил проблему, прислав бесценный документ «Подтверждение неотказа от французского гражданства». Я подписала новые документы с ощущением постигшего меня провала.

В середине сентября из Лондона вернулась Сильви. Она говорила только на английском и, в отличие от Дени, категорически отказавшегося рассказывать об Англии, болтала не умолкая и делилась со мной забавными историями и эпизодами жизни с Уолтером и Дороти. Сильви вела себя как принцесса, без конца третировала сестер, особенно Айшу, и называла их деревенщиной. Отношения Сильви и Айши никогда не складывались легко, а теперь стали конфликтными. Девочки ссорились по пустякам, а я уговаривала себя, что ничего страшного не происходит, что все дело в обычном соперничестве близких по возрасту сестер, но… Мне было больно. Я простилась с мадам Ба (мы обе рыдали), освободила дом, продала мою красивую машину, и мы сели в поезд на Сен-Луи. Справедливости ради должна признаться, что после расставания с Кваме жизнь все сильнее третировала меня. Я чувствовала себя жертвой злого рока. Почему на меня обрушилось столько несчастий? Я стала раздражительной и злобной, меня раздирали противоречивые чувства.

– Что случилось? – тревожилась Эдди. – Ты невыносима!

Путешествие в Сен-Луи заняло день. Мы ехали в неудобном летнем вагоне, поражаясь нищете окрестных деревень. Была ли Гвинея беднее? Не знаю… На каждой остановке поезд штурмом брали вонючие попрошайки, охранники хлестали их плетьми, как надсмотрщики рабов, но они словно бы не чувствовали боли.

Очарование Сен-Луи, города «синьярес» – мулаток франко-африканского происхождения – общеизвестно. Насладиться им можно, посмотрев историческую драму 1996 года «Капризы реки» режиссера Бернара Жиродо. Не стану попусту тратить время читателей, скажу только, что сразу влюбилась в это обветшалое поселение, не похожее ни на одно из мест, где мне пришлось жить. Ранним вечером мы с детьми прогуливались под красно-золотым небом и иногда доходили до приморского квартала Н’Дар Тут. Мирное очарование места пробуждало в моей душе надежду на покой, я чувствовала, знала – скоро все изменится к лучшему.

Увы, внешность обманчива: Сен-Луи оказался Клошмерлем[163], а лицей Шарля де Голля – огромной казармой, где учились сотни детей из окрестного района. Преподаватели принадлежали к особой «породе» людей. Это были в основном французы, которые открыто выступали за Африканское финансовое сообщество. Их прозвали «маленькими белыми», а французский писатель Жан Шатене предсказал им судьбу в имевшей успех книге «Маленькие белые, вы все будете съедены». Они не скрывали презрения к местным кадрам, получавшим втрое меньшую зарплату при равной занятости: считалось, что дипломы африканцев «хуже качеством», а уж цвет кожи… Работали со мной и антильцы, женатые на француженках. Я узнала мулата, некоего Гарри, с супругой которого, сексапильной блондинкой, училась в филологическом классе лицея Карно в Пуэнт-а-Питре. Он нарочито проигнорировал меня, видимо, желая, чтобы все забыли о его происхождении. Годы спустя, когда я снова поселилась в Гваделупе, мы оказались за одним столом в гостях у друзей, и я, не скрыв насмешки, напомнила Гарри его тогдашнее поведение. Он ничуть не смутился.

«Вас тогда все боялись! Вы были чертовски неприятной особой. Никто не знал, откуда вы взялись, были ли англофонкой или франкофонкой. Без мужа, но с целым выводком детей разных цветов кожи».

Разных цветов? Что за наглое преувеличение! Полукровкой был только Дени!

В учительской лицея шла гражданская война между двумя категориями преподавателей. Французы сидели на удобных стульях, стоявших вдоль окна, африканцы – где придется. Французы смеялись, громко разговаривали, рассказывали анекдоты. Африканцы молчали или шептались на разных местных языках. Наверное, Гарри правильно определил причины, по которым меня не принимали в сообщество. Чаще всего я забивалась в угол и с нетерпением ждала, когда колокол позовет всех на следующий урок. У меня не было денег даже на велосипед, и я, как мои безденежные африканские коллеги, четыре раза в день пешком пересекала пятисотметровый мост Федерб[164], единственный переход с материка на остров Сен-Луи. Мимо нас, за рулем собственных авто, не останавливаясь, ехали французы, и мое сердце исходило завистью. Положение парии заставляло меня искать общения в другом месте, через дочерей я попала в существовавшую в городе с давних пор марокканскую общину – наследницу коммерсантов, поселившихся в этой части страны во времена губернатора Федерба. В первый раз нас пригласили отведать барашка в праздник прекращения поста Ид-аль-Фитр, потом стали звать каждый уик-энд то на мешуи – ягненка, пожаренного целиком на вертеле, то на вкуснейший кускус. Я садилась на циновку рядом с дюжиной веселых шумных сотрапезников, училась есть руками, что наотрез отказывалась делать в Гвинее. Я стала выпивать по четыре чашки зеленого чая с мятой, привыкла к молчаливости женщин, которые часами готовили угощения, а потом подавали, улыбаясь сотрапезникам. Я наконец поняла, что чувства способны обойтись без слов.

Во время одного из таких застолий я познакомилась с человеком, которому суждено было избавить меня от одиночества. Мохаммед работал со своим старшим братом Мансуром. За свои тридцать лет я ни разу не заводила «случайных романов», как их называли Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар. Мои любовные истории всегда имели более чем драматический характер. У Мохаммеда была по-детски чарующая улыбка, да он и сам напоминал подростка, поэтому я совершенно ошалела, когда поняла, чего он хочет. Кваме оскорбил мою женскую гордость, заставил думать, что я не способна никого соблазнить, вызвать желание, и вдруг случилось чудо. Я, не раздумывая, кинулась в эти отношения в абсолютно новом для меня стиле. Я вспомнила, что такое физическое удовольствие, обнаружила, что забыла вкус поцелуев и объятий. Мохаммед был сама предупредительность, он не оставлял меня вниманием и заботой, защищал от злобного окружающего мира. У него был автомобиль «Рено 4L», и он предоставил его в мое распоряжение. Я больше не таскалась по солнцепеку четырежды в день по мосту Федерба, не возвращалась с рынка, изнемогая под весом тяжеленных корзин. Мохаммед стал моим провожатым и гидом, и мы не только обследовали окрестности Сен-Луи, но и добрались до Риша́р-Толя – города на границе с Мавританией. В XIX веке, на берегу реки Сенегал, французский ботаник Жан-Мишель Клод Ришар создал экспериментальный сад, где посадил больше трех тысяч растений, сегодня ставших самыми банальными: бананы, маниок, апельсин, сахарный тростник, кофе.

Дон Делилло

Очень быстро мое относительное благополучие омрачил Дени. В те редкие разы, когда мой сын не дулся и «снисходил» до Мохаммеда, он был ироничен, насмешлив, едва вежлив. Да, Мохаммед, счетовод Мансура, торговца солью и финиками, был не слишком образованным человеком. Именно это мне подходило больше всего. «Интеллектуал» так жестоко измучил меня, что я невзлюбила всю эту «породу». Мохаммед рассказывал о своих приключениях в Стамбуле, в старейших марокканских имперских городах Фесе и Марракеше, чем очень меня развлекал. Я воображала, как выглядит крепость, торговые ряды, дворец, облицованный плиткой лазоревого цвета, столетние мечети, Дени же похвалялся умом, выставлял напоказ омерзительный характер и задавал Мохаммеду вредные вопросы, на которые бедолага не мог ответить, например, о жизни султана в изгнании на Корсике, а потом на Мадагаскаре, о причинах его возвращения и отношениях с французами.

Белый шум

«Я не обижаюсь, – успокаивал меня Мохаммед. – Он ревнует. Я сам прошел через подобное, когда мама развелась с отцом (он ее бил и изменял с содержанками) и снова вышла замуж».

Мохаммед становился нежнее, Дени множил дерзости, и однажды я собралась с духом и упрекнула сына за ужасное поведение.

– Этот человек тебя недостоин! – гневно выдохнул Дени. – Он негодяй, бездельник!

Посвящается Сью Бак и Лот Уоллес
– Как ты можешь утверждать подобное, ничего не зная о Мохаммеде? – мягким тоном спросила я.

Слова не помогли – сын не захотел продолжать разговор.



На третьем этаже моего дома жили четыре молодые англичанки и одна ярко-рыжая ирландка, они были сотрудницами ООН и преподавали в первых классах разных школ. Мы очень быстро подружились, что было очень важно для детей. Особенно для Сильви, в совершенстве освоившей английский язык (в отличие от Дени). Мы часто собирались и пили чай с традиционными сконами и кексами. Они обожали Африку, считали ее землей обездоленных детей, мечтали о них заботиться, угощали вкусностями, играли с ними, сочиняли считалочки:

«Ба, ба, черная овца,У тебя есть шерсть?Да, сэр. Да, сэр.Три мешка по самый верх».

I. Излучение и волны

Ближе всего я сошлась с ирландкой Энн. Мы совершали долгие прогулки, и она рассказывала, как тоскует по своему другу Ричарду Филкоксу, работавшему в Каолаке, городе на западе Сенегала. В Сен-Луи мы часто ходили слушать народную музыку на открытом воздухе. Жаклин и Люсьен Лемуа, великие гаитянские артисты, друзья Роже Дорсенвиля, приехали, чтобы сыграть пьесу Бернара Дадье (автора из Берега Слоновой Кости) в концертном зале мэрии. Четвертого июля отдел культуры американского посольства показал фильм «Унесенные ветром», и я с удовольствием посмотрела эту картину еще раз. Девочки пришли в восторг от мелодраматической составляющей сюжета, Дени же возмутили «жалкие образы негров», усугубленные плохим дубляжем. Я радовалась ясности ума моего мальчика, его критическому настрою, одновременно предвидя проблемы, которые неизбежно возникнут у него в будущем. Жизнь дарила мне счастье – несовершенное, но счастье, все с грехом пополам устраивалось.

1

Я не похоронила мои писательские планы и часто отказывалась проводить ночь с Мохаммедом, предпочитая «общение» с пишущей машинкой, что вызывало у него искреннее недоумение. Я продолжала работать над рукописью будущего романа «Херемахонон». Природа текста изменилась помимо моей воли, он перестал быть простым рассказом о «пережитом». Я осмелела, откуда ни возьмись появились амбиции, и я стала убирать детали, которые могли бы связать моих героев с простыми и легко узнаваемыми человеческими образами. Мне захотелось придать выбору Вероники более широкое символическое звучание. Ибрагим Сори из «Негра с предками» и активист Салиу стали символами двух воюющих друг с другом Африк: диктаторской и патриотической. Иными словами, Африками Секу Туре и Амилкара Кабрала. Меня часто упрекали за фразу, которую я вложила в уста Вероники, любовницы Ибрагима Сори, потому что неверно ее истолковывали:

«Я ошиблась предками. Я искала спасения среди убийц».

Многоместные «универсалы» подъехали в полдень – длинной сверкающей вереницей пронеслись через западную часть территории коллежа, змейкой обогнули оранжевую железную скульптуру из двутавровой балки и двинулись к общежитиям. На крышах автомобилей были навалены и тщательно закреплены чемоданы, битком набитые летней и зимней одеждой; коробки с шерстяными и стегаными одеялами, простынями и подушками, ботинками и туфлями, книгами и канцелярскими принадлежностями; свернутые коврики и спальные мешки; велосипеды, лыжи, рюкзаки, английские и ковбойские седла, надувные лодки. Машины сбавляли скорость и останавливались, студенты выскакивали, мчались к задним дверям и принимались выгружать все, что было внутри: стереосистемы, приемники, персональные компьютеры; маленькие холодильники и электроплитки; коробки пластинок и кассет; фены и утюги; теннисные ракетки, футбольные мячи, хоккейные клюшки и сачки для лакросса, луки и стрелы; препараты, запрещенные к свободной продаже, противозачаточные пилюли и приспособления; всякую несъедобную дрянь, по-прежнему в магазинных пакетах: чипсы с луком и чесноком, начо, печенье с арахисовой начинкой, вафли «Ваффело» и цукаты «Кабум», фруктовую жвачку и воздушную кукурузу в сахаре, шипучку «Дум-дум» и мятные конфеты «Мистик».

Я выяснила, что вдова Ричарда Элен Райт, с которой я часто встречалась в Аккре у супругов Жену, была литературным агентом в Париже, и совершила невозможное – раздобыла ее адрес. Я хотела, чтобы она прочла рукопись, высказала свое мнение и, если оно окажется положительным, подыскала издателя.

Но мечты оставались мечтами: мне было так страшно, что я не сделала ровным счетом ни-че-го.

Я наблюдаю это представление каждый сентябрь вот уже двадцать один год. Зрелище неизменно производит яркое впечатление. Студенты приветствуют друг друга уморительными криками и жестами беспробудных пьяниц. Все лето они, как водится, предавались запретным наслаждениям. Родители, ошеломленные солнечным светом, стоят возле своих автомобилей, видя вокруг точные копии самих себя. Загар, приобретенный честными стараниями. Умело состроенные гримасы и взгляды искоса. Узнавая друг друга, они вновь чувствуют себя помолодевшими. Женщины, бойкие и жизнерадостные, похудевшие от диет, знают всех по именам. Их мужья, сдержанные, но благодушные, покорно тратят свое драгоценное время на выполнение родительского долга, и что-то в них говорит об огромных затратах на страхование. Это скопление «универсалов» в такой же степени, как и все, чем родители занимаются весь год, убедительнее любых формальных ритуалов церковной службы и законов доказывает им, что они представляют собой сборище единомышленников, людей духовно близких, нацию, народ.

Мариама Ба как-то сказала, что никогда не опубликовала бы «Такое длинное письмо», если бы родители, работавшие в Nouvelles Editions africaines, не забрали у нее рукопись. Я совершенно уверена, что «Херемахонон» тоже не вышел бы в свет, не вмешайся в дело Станислас Адотеви. В издательстве Кристиана Буржуа «10/18» Станислас вел серию «Другие голоса» и влюбился в мой роман.

Именно тогда я получила официальное письмо в одном из тех коричневых крафтовых конвертов, которых привыкла опасаться, зная, что они не сулили ничего хорошего. После получения первого началась моя африканская карьера, второе послание «отправило» меня в Виннебу, третье – очень важное – пригласило вернуться в Гану, что привело к катастрофическим последствиям. Четвертое прислали из Французского сотрудничества, в нем сообщалось, что министерство в Париже одобрило мою кандидатуру для работы в лицее имени Гастона Берже в Каолаке, в районе Сине-Салум. Приступить к работе следовало пятого января. Первым позывом было отказаться: не хотелось расставаться с Мохаммедом и длить череду бесконечной смены места жительства. Я думала: «Нельзя, чтобы дети снова потеряли друзей и были вынуждены отказываться от своих привычек». В то же время я не могла не оценить, что мне предложили зарплату втрое выше той, которую я получала. Мохаммед и друзья-марокканцы приложили все усилия, чтобы отговорить меня, говорили, что Каолак – жуткая дыра, описывали, сколько там мух и как часто люди болеют всякими болезнями, а уж о том, что это самое жаркое место, знают все вокруг! Средняя температура днем и ночью составляет сорок пять градусов, а от фтористой воды у детей чернеют зубы.

Ирландка Энн сокрушалась из-за несправедливости жизни и все время повторяла: «Ну почему, почему в Каолак отправляют не меня?»

После работы я пешком спускаюсь под гору, в центр города. В нашем городе имеются дома с башенками и двухэтажными верандами, где люди сидят в тени древних кленов. Есть церкви – готические и в стиле греческого возрождения. Есть психиатрическая больница с длинным портиком, причудливо украшенными слуховыми окнами и крутой остроконечной крышей, увенчанной флероном в форме ананаса. Мы с Бабеттой и нашими детьми от предыдущих браков живем в конце тихой улицы, где некогда была лесистая местность с глубокими оврагами. Теперь за нашим задним двором, далеко внизу, проходит скоростная автомагистраль, и по ночам, когда мы удобно устраиваемся на своей медной кровати, неплотная вереница машин издали убаюкивает нас неумолчным шумом, подобным невнятному гомону душ усопших на пороге сновидения.

Кончилось тем, что Мохаммед одолжил у брата Мансура грузовик, погрузил в кузов вещи, посадил в кабину меня с детьми, и мы отправились в путь – нам предстояло проехать 456 километров. День едва занялся, городок еще спал, и на сердце у меня было тяжело. Первые зеленщики вывозили тележки на окутанный туманом мост Федерба.

Я не знала, что готовит мне будущее, но почему-то думала: «Это мое последнее африканское путешествие…»

Вскоре после полудня мы прибыли на место, и я пришла в ужас. Мухи были повсюду, они садились на губы и щеки, лезли в глаза и ноздри. Жара стояла немыслимая, одежда пропиталась потом и липла к коже. Служба размещения предоставила в мое распоряжение анфиладу темных душных комнат над дибитерией, заведением, где готовили и продавали мясо на гриле. Начальная школа, куда я записала девочек, располагалась в нескольких сборных домиках, и Сильви сразу заявила, что ноги ее там не будет. «Никогда!»

Я возглавляю кафедру гитлероведения в Колледже-на-Холме. Гитлероведение в Северной Америке я ввел в марте шестьдесят восьмого года. Был холодный солнечный день, с востока дул порывистый ветер. Когда я предложил ректору создать целую кафедру для изучения жизни и деятельности Гитлера, он тотчас оценил перспективы. Затея имела быстрый, головокружительный успех. Свою карьеру ректор продолжал уже на посту советника Никсона, Форда и Картера – пока не умер на горнолыжном подъемнике в Австрии.

А потом нас приятно удивил жареный цыпленок с картошкой в «Отель де Пари». Сидевшие за соседним столиком француженки начали разговор с комплимента моим дочерям:

«Боже, какие хорошенькие! Ваши? – после чего пересели за наш столик, чтобы вместе выпить кофе. Обе были врачами и работали во Всемирной организации здравоохранения. – Увидите, здесь все не так уж и плохо! – успокаивали они меня. – Дакар близко, до гамбийской столицы – Батерста – рукой подать, это очень милый город и порт. Район солончаков тоже интересен, а к жаре привыкнете!»

На пересечении Четвертой и Элм-стрит машины поворачивают налево, к супермаркету. Район патрулирует женщина-полицейский: она сидит пригнувшись в похожем на ящик автомобиле и высматривает машины там, где запрещена стоянка, водителей, просрочивших оплаченное по счетчику время, недействительные свидетельства о техосмотре на ветровых стеклах. По всему городу на телеграфных столбах расклеены объявления о пропавших кошках и собаках, подчас – написанные детским почерком.

Однако на моем крестном пути была последняя станция. Поужинав, мы ушли в номер, где Мохаммед лег на кровать, собираясь заняться со мной любовью, и сообщил небрежным тоном, что на следующей неделе женится. Что?! Я решила, что ослышалась. Мне что, на роду написано снова и снова переживать одну и ту же сцену?! Моя бурная реакция заставила Мохаммеда оправдываться: «Послушай, между нами ничего не изменится! Я женюсь на Рашиде, чтобы угодить Мансуру, семье. Я ничего к ней не чувствую, но мы заведем детей. Она родит много мальчиков».

Его цинизм оскорблял не только меня, но и женщину, на которой он собирался жениться. В одиннадцать вечера я выбросила Мохаммеда на лестничную площадку. Это был последний раз, когда я плакала из-за мужчины.

Вскоре заботы совсем иной природы вытеснили из головы «ненужные» мысли.

2

На следующий день я проснулась без намека на предчувствие. Низкое тяжелое небо давило на голову, мухи не отставали, но я повела детей в школу, по дороге как могла утешала их, после чего отправилась на работу в длинное унылое здание лицея. Большинство преподавателей оказались африканцами (в лицее Шарля де Голля расклад был совсем иной!). Трое белых сидели за столиком, один из них кинулся ко мне, как только я появилась.

«Ты – Мариз? Я Ричард», – сообщил он с сильным акцентом.

Бабетта – женщина высокая и довольно упитанная. В ней чувствуются вес и солидность. На голове у нее копна буйных светлых волос того особого желтоватого оттенка, который раньше называли грязновато-белесым. Будь Бабетта маленькой и изящной, такая прическа делала бы ее чересчур привлекательной, чересчур озорной и кокетливой. Однако крупная фигура придает ее взъерошенному виду некоторую серьезность. У полных женщин это получается без всякого умысла. Бабетта не настолько вероломна, чтобы вступать в тайный сговор с собственным телом.

Это был дружок Энн, которого она сочла нужным предупредить о моем приезде в Каолак. Загорелый, с огромными светло-карими глазами, он был невероятно хорош собой. Скажу честно: меня изумило, что этот молодой незнакомец сразу обратился ко мне на «ты», потом я решила, что Ричард, как все англофоны, путается во французских местоимениях, и не поняла, что он поступил так намеренно. Ричард изменил мою жизнь, увез меня в Европу, откуда мы переехали в Гваделупу, а позже в Америку. Он осторожно и деликатно помог мне расстаться с детьми, когда подошло время, снова пойти учиться и – главное! – начать писательскую карьеру.

– Жаль, тебя там не было, – сказал я ей.

Африка наконец-то покорится, ей будет вольготно в закоулках моего воображения, и она станет строительным материалом для моих многочисленных сочинений.

– Где?

– Сегодня же день «универсалов».

– Опять я все прозевала? Ты должен мне напоминать.

– Вереница машин растянулась на дороге мимо музыкальной библиотеки до самой границы штата. Синие, зеленые, коричневые, цвета бургундского. Они мерцали на солнце, словно караван в пустыне.

– Ты же знаешь, Джек, что мне нужно обо всем напоминать.