Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Опять и опять перебирая все то, что у нас с Летти было, я впадаю в некий гипноз. Взгляды, какими обменивались через зеркало в мясной лавке Суини, и в том же зеркале с нами – корова Мона Лиза. Так мы с ней называли схему разделки. Летти ту схему обожала, все куски мяса, обозначенные на ней пунктиром и подписанные. Образования у Летти, может, было немного, но о мясе она знала поболе всякого.

Случилось нечто сильное, уж как бы там ни падал свет меж нами, уж как там то клятое зеркало, как ярмарочная потеха, ни искажало и ни перевертывало все.

Зеркальце, зеркальце на стене, она всех красивей в нашей стране[118].

Случилось сколько-то поцелуев за сараем, но дальше дело не зашло. Иначе сила желанья и хотенья способна править делами нашими. Будь оно так, нас всех ого как далеко завело бы. Прежде чем кто-то успеет подумать, что я тут строю из себя и из нее Иосифа и Марию, непорочное зачатие и завожу такую вот шарманку, скажу: нет, это не оно. Я просто знал, в чем правда, – мы не делали ничего такого, чтоб Летти забеременела. Но мой отец счел иначе и честил меня день и ночь, пока я чуть не спятил. В конце концов сам едва понимал, что и думать. То, как никто ничего про нее не говорил: а ведь в том, как ничего не говорится, – своя отдельная повесть. Все знают, и никто слова не молвит. Ирландские замашки и ирландские законы, как вы там?

И даже когда был я уже в достаточных годах, чтоб самому определять свой путь, я, к стыду своему, его так и не определил. Ни к чему теперь притворяться да врать. Ни к чему рядиться в одежки достоинства, поскольку даже стыд привносит определенное… не знаю, что тут за слово. Для таких дебрей чуть ли не лучший философ нужен. Я все менее зависел от собственных чувств, и по мере того, как двигалось время, шла жизнь, набирал ускоренья. Словно отправился прокатиться на воздушном шаре, а Летти осталась внизу, на поле. Меня уносило все выше и выше, пока не стала она лишь песчинкой, а затем и вовсе ничем.

Я держу кое-какие мгновенья в кармашке – все мы так. Я внутри нашего с ней первого поцелуя. Юн был, того и гляди стану собой, того и гляди себя узнаю. Узна́ю, что есть во мне особая сила, прочувствую, что есть силы, каких никогда и не пойму целиком.

В этом отчасти и есть жизнь: складываешь мгновенья на незримый банковский счет у себя в черепушке. Тот поцелуй – из таких. Он заслужил того, чтоб сиять негасимо, но через стыд свой я его утратил. Знаю точно: моя утрата – ничто по сравнению с тем, что постигло Летти. И это не значит, что Матерь – не суженая моя. Но отказом от того, что было до нее, я утратил часть себя.

Летти вынула меня из себя, вынула из самого времени. Вечные мгновенья. Держать их покрепче, ошкурить с них всякие “зачем” да “почему”. Те мгновенья пригодятся на черные дни. Надеюсь, и она приберегла сколько-то их, всюду носила с собой в кармане.

Ты поймай звезду и придержи в кармане,Сбереги на черный день…

Дань уважения

Просыпаюсь утром, все кругом загажено. Откуда-то доносится лютый храп. Иду на звук и нахожу комнату за баром, раньше я ее не замечал. Она вся отделана: на полу овчины и старые коврики, здоровенные картины по стенам, а на них – тропические острова и девушки танцуют хула-хула. На громадной кровати валяется Чудси, и ему явно очень уютно.

Снаружи кто-то поставил возле кострища новую палатку. Видимо, такое тут место – уже наплывает новая публика; когда уедем, нас быстро забудут. Иду отлить, и тут из Милиного контейнера вылезает Скок.

– Порядок, Фрэнк?

– Порядок, Скок.

– Собираюсь искупаться. Интересно?

– Не очень. На глаз – холодновато.

– Все еще хочешь возвращаться сегодня?

– Ага.

– Ладно тогда.

Он двигает к воде и, верный себе, стаскивает с себя все и ныряет в волны головой.

Ну нахер. Чего я рассиживаюсь? Надо прекращать думать и жить жизнь. Переодеваюсь в плавки и топаю к воде. Захожу, холод кусает меня за ступни и ноги. Подплывает Скок и бросается на меня всем телом – да так, что я целиком ухожу под воду. Бесимся с ним славно, скачем в волнах. Он вылезает, я несколько минут лежу на спине. Мне хорошо внутри себя – вроде как во всем теле больше легкости. Плыву от берега и ныряю предельно глубоко. Когда выныриваю, легкие того и гляди лопнут. Прорываюсь на поверхность и чуть не заглатываю все небо. По пути к берегу я весь звеню изнутри.

Подоспевает кофейник. Скок занят им, пока я завариваю себе кружку чаю. Выхожу, Скок сидит за столом, который я уже считаю нашим, пялится на море. Допиваем свое, собираемся в дорогу. Не то чтоб нам было что собирать, да и вокруг почти никого. Элис уехала на работу. Пока Скок прощается с Милой, я тусуюсь с Чудси. Он свой день начинает, балдея с трубкой и кружкой чая, от которого странно пахнет.

– Спасибо, что пустил отвиснуть и все такое, – говорю.

– Не напрягайся, дружище. Как сказал бы Могучий Воробей, “сердце себе разбивают одни дураки”.

– Что-то в этом, может, и есть.

– Я вчера вечером читал то-сё биографическое. Про твоего любимого чувака – Перри Комо. Помер он в тот же самый день, когда мне полтинник исполнился. Мир тесен?

– Так, наверное, и есть.

– Вся эта тема с седьмым сыном – это просто миф, который вокруг него сложился.

– Нет, я так не думаю.

– Он цирюльником был. Поющим цирюльником. Голос у него мог вылечить разбитое сердце, но у него была орава братьев и сестер. Семеро и более.

Что-то тут не так. Чудси выдает мне с собой бутылку своего водорослевого шампанского, и я топаю к машине.

Мила втрескалась в Скока будь здоров – судя по тому, как она его держит за руку, пока они идут через кусты, а после – как она ему чуть лицо не отъедает уже в машине. Такая моя везуха – все через задницу пошло еще до того, как мы с Джун успели хотя бы попробовать. Мне все еще не по себе из-за вчерашнего вечера, а потому я сижу в машине, собираю по салону обертки и пустые бутылки. Странное Чудси сказал только что про Перри Комо. Типично для укурка, всё понятие через задницу.

Скок забирается в машину, Мила обращается ко мне:

– Береги себя, Фрэнк, надеюсь, ты сможешь отпустить. Люблю тебя, Скочик.

– Это что вообще было? – говорю, пока Скок сдает назад.

– Ну, “Скочик” – это…

– Да не про то. Я про “отпустить”?

– Расслабь ты гузку, пустяки это все. Оголодал я, Марвин[119]. Мила мне выдала коробку мюсли, но желудок у меня алчет жира.

– Да и заправиться не помешает.

Скок катится к автомастерской, мимо которой мы проехали, когда на днях выезжали из города. Пока он заливает бак, я разживаюсь парочкой сосисок в тесте. Девушка за кассой перегревает их в микроволновке – на вкус сосиски как шкура, завернутая в картон.

Вижу, какая-то женщина пытается накачать шины, да все без толку. Обычно Скок кидается на помощь – и эта тоже в его вкусе: постарше, смазливая. Но он, видать, рассеян; сидит себе, уписывает свою сосиску. Доедаем, он стартует дальше, тормозит только у помойного бака возле мастерской, чтоб закинуть туда мусор. Промахивается вглухую, приходится вылезать из машины и класть вручную, потому что подруга наша на заправке мечет в нас через свой стеклянный лючок злые взгляды.

Как выкатываемся на дорогу, так я сразу лезу гуглить Перри Комо. И впрямь говорится, что седьмым сыном он не был. Просто люди в это поверили, потому что он про это твердил. Не знаю почему, но меня это обламывает даже больше, чем все остальное в этой поездке.

Это и есть большое откровение, Бать? Ты вернулся только для того, чтобы поведать мне, как наткнулся на Маэстро и общего у вас меньше, чем ты думал? Обломно чуток, а, когда думаешь о человеке одно, а все оказывается совсем иначе? Что ж, с почином.

– Ладно, – говорит Скок, руля дальше, – штука вот в чем. Я знаю, что тебя заедает вся эта херня с твоим Батей и с тебя хватит. Но та старая психушка совсем рядом. Хочешь заглянуть?

– Чего ты гонишь вообще? Толку-то.

– Ты прав, Фрэнк. Толку никакого. Кроме одного: глянуть, где она была.

Во рту у меня от сосисочного мяса творится беда. Пробегаю языком и чую, что волдырь от ожога уже попер. В глазах щиплет. Не знаю, то ли хорошо спал прошлой ночью, то ли вообще не спал. По какой-то причине вся эта тема с Перри Комо меня, блин, достала до печенок.

– Если честно, я не рвусь.

– Может, оно неплохо было б – чтоб отпустить.

– Кто сказал? Твоя подружка?

– Слушай, ты сюда больше не вернешься, и оно плюс-минус по пути домой.

Что он вообще знает об отпускании? Закрываю глаза и молчу.

Ему, похоже, хорошо объяснили, как добираться, потому что я и икнуть не успел, как он мне:

– Приехали. – И я вижу указатель “Больница св. Клэр”.

– Я не соглашался.

– Ну, мы уже тут.

Поворачивает, дорога идет среди целого квартала корпусов. Самый крупный справа – кажись, главный. Указатели на офтальмологическое отделение, дневной стационар св. Бригид, морг и лаборатории. Печальное разнообразие жутковатых зданий и обшарпанных бытовок. Скок сворачивает и паркуется где-то на задах.

– Чего ты встаешь? – спрашиваю. – Я тут уже все посмотрел.

– Мы сюда добрались. – Он вылезает наружу.

– К чему это все, Скок?

– Слушай, – он мне. – Может, это все херь собачья, но Мила считает, что тебе сюда надо.

– Сюда? Зачем? Чтоб мне стало еще хреновее, чем уже есть?

– Вообще не за этим. Чтоб дань уважения отдать, скажем так. Ты не знаешь, где она похоронена, так, может, ближе этого не будет.

Вылитый Скок во всем этом. Бросается во всякое, что происходит вокруг него, хоть оно и мелкое, как блядская лужа.

– Дань уважения в психушке? – я ему. – На что ни пойдешь, лишь бы в постель запрыгнуть.

– Это, блин, чуток жестковато. Люди, которые тут жили, – это не их выбор вообще-то. Между прочим, если б я с матерью не жил, она, может, тоже в таком же месте оказалась.

Он идет через парковку, огибает ветхое двухэтажное здание. Да твою ж дивизию. Закидываю рюкзак с Божком за спину. В конце того корпуса подходим к некому подобию игрового поля. У него по-прежнему размеры и форма футбольной площадки, но нет ни разметки, ни ворот. Пустое место. Траву недавно скосили, и по ее грудам видно, что отросла она изрядно. Сбоку скамейка, Скок садится на нее, достает покурку. Сидим, дымим. Справа какая-то аллея с деревьями – хоть и не подумаешь, что дует ветер, они такие высокие, что у них колышутся макушки.

– Ты считаешь, я, блин, идиот, что с ее затеями соглашаюсь? – Скок мне.

– Абсо-блин-лютно.

– И я идиот, что потратил свое баблишко на порошок от носа.

– На твое баблишко мне насрать с высокой елки. Мое баблишко. Мой налик, Скок.

Он затягивается напоследок и отшвыривает окурок влево.

Откидываемся на спинку скамейки. Прекрасный день. Интересно, сильно ли влияет погода, если кукуешь в дурдоме? Точно же башке кранты, если сидеть взаперти и просыпаться зимой, когда дождь льет по окнам, а снаружи темень. Смотреть в окна, как сменяются времена года, и так оно все опять, опять и опять, по кругу. Мы-то со Скоком можем сидеть тут, курить и уйти, когда захотим. Похоже, не дурацкая это затея – повидать это место.

– До меня не допирало ни разу, что у тебя с матерью так бедово. Повезло ей, что у нее есть ты. Я рад, что ты…

Не успеваю я договорить, сзади доносится голос.

– Вы здесь курите.

Появляется парняга, белый халат, как у аптекаря, при нем мешок с папками и бумагами.

– Ага, – Скок говорит. – Перекур у нас.

– Дело в том, – дружочек этот нам, – что в нескольких метрах от вас цистерна с мазутом.

Мы оба смотрим туда, куда он показывает. Дорожка за нами ветвится в три стороны, знаки гласят: “Анализы крови”, “Отделение Хайгроув” и “Центр оптики”. Про цистерну ничего.

Затаптываю свой окурок.

– Извините, не знали. – Пока говорю это, замечаю, что все вокруг усеяно бычками, мы тут явно далеко не первые.

– На этом поле можно жуть как простудиться. Они его и забросили поэтому.

– Что?

– Тут хоккей. Смотрели хоккей когда-нибудь? – спрашивает. Он очень чисто выбрит, загорелый, на голове клевейшие седые кудри. Вид как у ребенка, просто постаревшего.

– Нет, – говорим хором. Он ставит свой мешок и смотрит на поле. Может, это его лавочка, где он сам втихаря покуривает.

– Каждые выходные проводились игры, а на неделе тренировки.

– Хоккей мне всегда казался протестантской игрой, – Скок говорит. – Больше у северян.

Вот в этом Скок и есть. Кинь ему кость в разговоре, так он, блин, будет ее грызть. Богом клянусь, мне в голову про хоккей не идет вообще ничего.

– Жарко жуть как, – говорю.

– Лето пришло, – дружочек наш в ответ.

Из сборного домика за полем появляются двое в таких же халатах.

– Уходят, – говорит, а сам тем двоим машет. Они его явно не замечают, поскольку никто ему встречно не машет.

Он все стоит, смотрит на нас.

– Я уронил здесь пачку сигарет. Не видали?

Скокова пачка сигарет – на лавке между нами.

– Нет, – я ему, шустро так.

– Нет, – Скок тоже. – Хотите мою?

– А какие у вас?

– “Мальборо”.

– Не легкие?

– Нет.

– Точно такая же, как я здесь оставил.

В этой точке разговора я бы послал его гулять подальше. Хлыщ надутый.

Но какое там – Скок берет свою пачку, в ней еще штук шесть-семь сиг.

– Конечно, оставьте себе.

Дружочек наш выдает здоровенную лыбу. Вынимает себе сигарету, а пачку сует в нагрудный карман халата, где у него ручки в ряд. Пригибается к огоньку.

– Теперь команду не могут собрать, ни тушкой, ни чучелком.

– Тут вроде достаточно народу работает, – Скок ему.

– Все разбежались. – Он похохатывает, вроде как у́шло, и повторяет: – Разбежались. Я разметку на площадке рисовал, много раз. Чтоб эту задачку выполнить, нужно уметь держать линию, как говаривал мистер Скарф[120].

Сидим таращимся на то место, где когда-то были на траве белые полосы.

– Вы кого-то ждете? – спрашивает, а сам глядит на парковку.

Вижу женщину, та озирается, будто что-то потеряла.

– Нет, – говорю.

– Они в конце Серпантина поставили новую калитку к домикам. – Он показывает на аллею деревьев. – Но к “Теско” так не выйти. Только через основные ворота. Я все время это всем повторяю.

– Нам в “Теско” не надо, – Скок ему.

– Женщина была тут, замеры делала – и сказала, что они проходили пешком по паре марафонов в неделю.

– Кто?

– Те, кто здесь жил. Туда-сюда по Серпантину. До стены и обратно.

– Да ну?

– Первый марафон состоялся до того, как те деревья посадили. В Греции.

– Афины, Олимпийские игры, – говорит Скок, будто дружочек наш в халатике сморозил что-то остроумное.

– Давно вы тут работаете? – спрашиваю.

– Ну, – он мне, а сам душу из сигареты высасывает, – я тут был до всех остальных, – показывает на здание, которое я раньше не замечал, за сборными домиками. – Сейчас бинго идет, а иногда Шивон витражи делает.

И тут до меня вдруг доходит: этот чувак – такой же врач или аптекарь, как и я. Гляжу на Скока и соображаю, что он это понял с ходу. Должно быть, бывший пациент, которого тут забыли.

– А что за публика тут жила? – спрашивает Скок.

– Очень мало кто остался – из той эпохи и того пошиба.

– И куда же последние разъехались?

– По домикам. Их декантировали.

Не понимаю, что это такое. Слово “декантировали” ни разу раньше не слыхал. Я б сказал, ему нравится выдавать слова на-гора, может, он и сам их не понимает.

– Помните кого-то из тех? – Скок ему. – Может, лечили пациентку по имени Летти Кайли.

Вижу, к чему это все.

– Декантировали, – этот опять за свое – в восторге от того, что Скок вроде как за врача его держит. Первую сигарету он выкурил как обреченный, вторую прикуривает от нее же. – Первый домик – у монашек, а для женщин вон “Святая Катерина”. Мне в главный корпус больше нельзя, но я знаю, где за кухнями пожарный выход.

– Значит, может, кто-то в “Святой Катерине” знал ее? – Скок ему.

Дружочек наш завелся, затягивается все быстрее.

– Поосторожней с цистерной-то мазутной.

Собирается уходить, но околачивается рядом, скачет, как ошпаренный кот, поглядывает на ту женщину. Она теперь смотрит на нас.

– Вас кто-то ищет? – я ему.

– Кажется, я оставил тут на лавке пачку сигарет, – он мне. – И зажигалку.

– У вас в кармане, – Скок говорит.

Не успеваем мы встать и уйти, как дружочек наш бросается сломя голову собирать наши бычки и складывать к себе в мешок. Машет той женщине и двигает к ней. Скок переходит через игровое поле, выбирается на тропинку между деревьями. Мы у стены. Высокая: на раз-два не перелезешь. Скок замечает калитку, о которой тот дружок говорил. Конечно же, Скок топает в нее, я за ним. Перед нами небольшой ряд террасных домиков с табличками: “Св. Мария”, “Св. Андрей”, “Св. Катерина”. Поворачиваю идти назад.

Скок вскидывает руки и говорит:

– Может, кто-нибудь здесь помнит Летти. Надо проверить, удастся ли чем-нибудь разжиться.

– Да мне плевать. Пошли.

– Ну же. – И с тем взбегает к двери “Св. Катерины”, жмет, блин, на кнопку звонка.

– У меня хорошее предчувствие, – орет он, а сам удирает. – Подожду тебя в машине.

– Ну тебя нахер, Скок.

Пока он уносит ноги за калитку обратно на больничную территорию, дверь открывается.

Наше место счастья

Когда мы были маленькие и играли в “тук-тук”, я вечно оказывался последним: Берни со Скоком сматывали удочки, а я стоял у двери, как идиёт. И вот снова-здорово.

Высовывается седая голова.

– Чем могу помочь?

– Простите, не хотел беспокоить. Ищу тут кое-кого, кто мог бы знать кое-кого другого.

– Мы ждем подолога.

– Это не я.

– Мария в декрете, в прошлый раз приходил мужчина. Я решила, что вы, может, как раз тот мужчина.

Перед тем, как дверь открылась, я нервничал. Но тут же просто выводок старушек обитает, они, глядишь, порадуются такому вторжению в их однообразный график.

– Тут в больнице жила одна женщина.

– Я там жила, – она мне, а сама оживляется. – Я одна, кто все еще помнит миссис Джейкс. Шотландку. Она белье расстилала сушиться на траве, а сестра Маргарет считала, что оно так испортится, а оно не портилось. Ее помню и ее фасонную шляпку. Ту шляпку мало кто помнит.

Она болтает, а я смотрю ей за спину в прихожую. Там все довольно обычно, если не считать калитки у входа на лестницу и подъемника. К стене пришпилены официальные с виду объявления – может, табели, чтоб в них отмечаться. Дверь в конце коридора открыта, я вижу уголок кухни. Откуда-то доносятся голоса.

– Если зайдете, я вам Маркуса найду. – Она показывает мне на стул, куда можно сесть, – туалетный такой, с дыркой посередке.

Обойдусь, пожалуй.

Внутри как в сауне: батареи шпарят, видать, на полную мощность. Но наша старушка укутана, как капуста: блузки, кофты, а поверх – шарфик.

– Вы на что собираете? – спрашивает.

– Я не собираю. Вы мне Маркуса хотели позвать.

– С какой целью, позвольте спросить?

– Это насчет одной женщины из старой больницы. Летти Кайли.

Старушка приосанивается.

– Я она и есть.

– Что?

– Я она и есть. Летти Кайли.

Ё-моё. Я она и есть. Живая. Это она. Кукуху свою проводила с концами, а сама живей некуда.

– Племянница моя все никак не распечатает фотокарточку, – говорит и голову свешивает.

Племянница? Семья у нее, значит, тоже была.

– Вы б могли мне помочь, и я вам тогда пойду навстречу.

– Это как? – спрашиваю.

– Вы бы мне сняли копию с газеты.

Не знаю, что и сказать. На вид она такая старая. Любые вопросы исчезают у меня из головы. Она достает из кармана здоровенную тряпищу и сморкается, после чего люто утирается ею же.

– Вы Летти Кайли? – переспрашиваю.

– Я, я, – она мне. – У меня есть адрес отдела, который отвечает за фотографии. В блокноте записано, у меня в комнате. – Накрывает почти все лицо своим сопливником, поглядывает из-под него на меня. Может, это вообще кухонное полотенце, а не носовой платок.

– Где же Маркус? – говорю. Хорошо б, чтоб этот Маркус, кто уж он там есть, поднял свой зад и пришел мне на выручку.

– Вы знакомы с Маркусом?

Дело ясное, что дело небыстрое. Она жмет на что-то у калитки, и путь на лестницу открыт. Напрочь не все у человека дома. Надеюсь, когда они с Батей знались, она была в лучшей кондиции. Иду на голоса. Чтоб чего-то внятного от нее добиться, мне понадобится помощь.

На первой двери, к которой я подхожу, табличка “Гостиная”, а под ней – “Это наше место счастья”, и еще ниже: “ПУЛЬТ ОТ ТЕЛЕВИЗОРА ИЗ КОМНАТЫ ВЫНОСИТЬ”.

Мужчина говорит громко:

– Нет, Патриша, давай разберемся. Ох батюшки, похоже, тебе удача привалит. Но бойся чужаков, дары приносящих. А у тебя что, Дорин? Ты когда? Помню, ты Козерог, упрямая, как коза. Впереди солнечные деньки. Готовимся к большой поездке.

О чем он, блин, вообще? К большой поездке на кладбище – вот какая у этой братии ближайшая большая поездка, если судить по Летти.

– Пыха, ты мне киваешь, ты согласна…

Захожу в гостиную и вижу тыльную сторону мужика в чем-то вроде синей униформы. Сидит за столом, читает двум женщинам гороскопы из “Сан”[121]. Та, которая ко мне лицом, – крохотуля, подперта подносом, приделанным к подлокотникам ее кресла-каталки. Вторая спит, парик на розовой голове набекрень, рот нараспашку. Большой экран в углу работает чуть слышно, в полном разгаре какая-то кулинарная программа. Я выдаю липовый кашель, Маркус оборачивается. Я б решил, что он из Индии или типа того.

– О, здрасьте, – говорит. – Как это вы вошли?

– Она мне открыла. Летти.

– Смелая, смелая девица. Не положено им такое. Вы новый подолог?

– Нет, я как раз Летти искал, но не думал…

– Что за Летти?

– Она мне дверь открыла.

– В смысле, Бернадетт.

– Она сказала, что ее зовут Летти.

– Она сердится, потому что мы сделали перерыв в снукере.

– В снукере?

– По телевизору. Она выбралась на улицу?

– Нет, ушла по лестнице наверх.

– Она всякое болтает, но звать ее Бернадетт. Может, вы ищете дневной стационар?

Конечно же, это не она. Чего я так легко повелся? Жуть как обламывает. Даже если она все шурупы из черепушки растеряла, я хотел… не знаю, в общем, чего я хотел.

– Дай, дай, – долетает тихий голосок из-за двери. Я не сообразил, что комната – она как “Г” по форме. Еще одна старушка сидит в закутке, который за дверью. Голова опущена, драит ложку замшей, очень тщательно. – Дай, дай, – опять она.

– Не волнуйся, Пыха, – Маркус ей. – Сейчас будет чай.

Она, видимо, говорила “чай”, а не “дай”. Чтоб с такой публикой иметь дело, надо спозаранку быть на ногах.

– Прощай, – говорит старушка-чистюля. – Прощай.

– Она имеет в виду “привет”, – поясняет Маркус. – У нее речь задом наперед.

– Прощай, Уильям, – опять подает она голос и машет мне ложкой. Вдруг ни с того ни с сего у меня перехватывает дух. Рюкзак делается неподъемным вусмерть, Божок из меня весь воздух высасывает. Может, его тоже уело, что дверь нам в итоге, оказывается, открыла не Летти.

– Чувак, все в порядке? – Маркус спрашивает.

– Ага, – говорю.

– Вы какое отделение искали?

Я мямлю что-то про эту историчку, с которой толковал, и про всякое историческое, что она мне рассказала.

– И? – Вид у него растерянный. Я понимаю, что ничего толкового не говорю. Но что-то продолжает из меня переть.

– Она изучает архивы, эта женщина, Эвелин Сэйерз.

– Да, конечно. – Тут он расслабляется. – Эвелин. Она здесь навещает наших дам. Очень добрый человек. Разговаривает с ними о былых временах.

– Ага. Вот я тоже исследование провожу.

– Она упоминала какого-то студента. Вы разве сегодня должны были приехать?

Я, глазом не моргнув:

– Более-менее, если удобно, ага. Поговорить кое о каких старых делах. В смысле местной истории.

Он мне выкладывает, как они переселили сюда женщин из главного корпуса, когда тот закрыли, лет пятнадцать назад. Последние обитательницы. Захотели остаться вместе.

– И теперь, пусть и могут жить каждая в своей спальне, Бернадетт с Патришей нам пришлось кровати поставить в одной комнате.

– Привыкаешь, наверное, – говорю.

Он подходит к книжному шкафу, достает какую-то книгу, дает мне ручку.

– Отметьтесь, будьте любезны.

Гостевая книга. На этой неделе всего две подписи: электрик и мужик из “Скай-ти-ви”. Что писать в колонке “Организация”, я не знаю. Не хочу врать напропалую, поэтому пишу название нашей лесопилки – “Дэли”. Довольно убого, ясное дело, но, ё-моё, дофига всякого происходит.

– Обычно нас тут двое, но моя коллега Энн повела Клэр Барретт проверить зрение, – Маркус говорит. – Этого не было в календаре. Можете потолковать с Бернадетт, когда она спустится. Или, когда мы досмотрим “Заметано или нет”[122], Патриша тоже хорошая рассказчица всякого.

Он собирается заварить чай, предлагает чашку и мне.

– Уильям, – доносится голос у меня из-за спины. Чистильщица, машет мне десертной ложечкой.

– Нет, я Фрэнк.

Она берет меня за руку. У нее самой ручонка – щепоть спичек в бумажном пакетике.

– Не волнуйся, Пыха, чай скоро будет, – Маркус ей.

Уходит на кухню, жестом зовет меня с собой. За руку Пыха держит меня крепко и идет с нами. Ковыляет к кухонному столу и садится. Все еще цепляется за меня, поэтому мне приходится пригнуться и сесть рядом.

– Прощай, аминь, – говорит, а сама на меня смотрит.

– Пыха иногда путается в словах, – Маркус говорит. – У нее инсульт и есть небольшая деменция, но она всегда в хорошем настроении. Для каждого улыбка найдется. Вы сказали, вас Уильям звать?

– Нет. Фрэнк. Хотя у моего отца имя Уильям. Было. Но все звали его Билли. – И тут до меня доходит: она назвала меня Уильямом. Билли Уилан. Думает, будто я – мой же отец. – Вы Летти? – спрашиваю у ней.

– Нет, – говорит Маркус. – Это Пыха Келли.

Мне на голову словно тонна кирпичей падает: я уверен – это она.

– Вы знали Билли Уилана? – я ей.

Она улыбается, сжимает мне руку.

– Почему ее зовут Пыхой?

– Может, курила крепко, – Маркус мне. – Знаете, которые вечно с сигаретами. А теперь никакого курения. Тебе нравятся большие сигары? – Он ей. – Как у Фиделя? Пых-пых.

– Вас раньше звали Летти Кайли? – спрашиваю у ней.

Она улыбается и сжимает мне руку.

– Может, лучше поговорить с кем-то из остальных, – Маркус мне. – У Пыхи есть что порассказать, но не уверен, насколько это правда. – Он ставит чайник, говорит, что сейчас вернется – надо свести Бернадетт вниз, иначе она заберется под одеяло, задернет шторы, а потом всю ночь будет бродить по дому. Забирает у Пыхи ложку и дает ей маленькую губку.

– Вечно все драит, – говорит. – Если не дать ей что-нибудь, будет рукавом, рукой. До красноты.

И впрямь: Летти начинает вытирать стол перед собой, кругами, кругами.

– Уильям, приходи и уходи, – говорит она.

Сдуреть напрочь. Может, она сейчас в тех временах, которые до того, как все стало хреново. Так и буду считать. Она хотя бы не сердится.

У меня в кармане звонит телефон.

Скок.

– Ну что, есть подвижки?

– Ага. Вроде того.

– Они что-нибудь знают?

– Кажется, я ее нашел, – шепчу.

– Где?

– Тут живет.

– Иисусе Христе, блин, приколоченный…

– Меня за него держит. За отца. Погоди еще сколько-то.

– Запросто.

Летти оттирает какое-то пятно на клеенке, только ей одной и видное. Я наглухо не соображаю, что вообще говорить. Она все еще держит меня за руку – вроде и странно, и в то же время нормально. Улыбается. Гипноз такой как бы – сидеть с ней, смотреть, как она трет, где-то помедленнее, где, как ей кажется, нужно почистить получше, а потом опять ровно. Она скорее полирует, чем отчищает, хотя я понимаю, что клеенку не отполируешь.

– Прощай, прощай, Уильям, – приговаривает она раз-другой и сжимает мне руку, но, кажись, хочет сказать “привет”. Вусмерть спокойная. Не как врушка Бернадетт, которая сейчас высовывается из-за двери.

– “Заметано или нет” через пять минут кончится, Пыха, – говорит. – Маркус говорит, можно будет смотреть снукер вплоть до самого финала.

– По-моему, Летти Кайли – это она, – говорю. – Вы не в курсе, у нее в больнице такое имя было?

– Я знаю, кто есть кто, – отрезает Бернадетт и исчезает.

Маркуса что-то не видать, чай заваривать некому – ну я и нахожу пару кружек и чайные пакетики. Летти с меня глаз не сводит, отвлекается, только когда приходит Маркус.

– Извините за чай, – он мне. – Вижу, вы сами разобрались. Как ваше исследование, продвигается?

– Ага, помаленьку, – говорю.

– Мы в комнате с телевизором, если что-то понадобится. У тебя все хорошо, Пыха, болтаешь?

– Нет, нет, – говорит та, и Маркус уходит.