Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Это точно.

– И где статуэтка?

– Сейчас принесу. – Хочу сказать вот эти слова: “его тут нет, я его отдал”. Но не говорю. Встаю и собираюсь их произнести, прямо в лоб. Но вместо этого выхожу из кухни в прихожую. Начинаю подниматься по лестнице. Слышу, как она встает, как щелкает дверца холодильника. Дверца закрывается, возобновляется шум мотора. Я добираюсь до площадки, стою на ней. Дом намертво тих, только снова закипает чайник да Матерь поет себе под нос. Разворачиваюсь и возвращаюсь.

Она вскидывает взгляд, руки у меня пусты. Человек с пустыми руками.

– Я сегодня утром так и сказала Айлин, – она мне. – Так и знала, что ты что-то затеял.

– Его тут нет.

Чайник закипел; мне и невдомек было, до чего он шумный. Она только-только вынула из сумки какие-то шмотки – свой новый наряд, лежит на столе. Видать, мне показывать собралась. Или Божку. В руках у ней кофта в оранжевую полоску, Матерь мусолит на ней пуговицы так, что того и гляди краска облезет.

Снимаю чайник с плиты. Смотреть Матери в глаза я не могу. Она крутит головой, будто пытается разгадать загадку. Я завариваю еще чаю, втыкаю в мойку затычку, выливаю остаток кипятка на плошки и тарелки. Ставлю чайник на стол, но сам не сажусь. Не могу перед ней сидеть.

– Это Лена? – спрашивает. – Она тебя всегда обижала. В тот раз краской облила, на уроке изо. Шея, уши, даже кроссовки – все багровое было. Испорченное.

– Нет.

– Ну, хоть что-то. Она с ним невесть что могла сотворить.

Возвращаюсь к мойке, прыскаю жидкостью для мытья посуды. Чума вообще, как она превращается в пузыри, стоит только кран открыть посильней. Здоровенная копна пены прет вверх, каждый пузырек делится на уйму пузырьков помельче. Начинаю скрести первую кружку, и тут у меня в голове возникают какие-то слова.

– Я не знаю, как это сказать. Кажется, он, Батя, пришел ни ради тебя, ни ради меня. Или не только ради нас. Как и при жизни его есть другие, кому он тоже нужен.

– Как тебе это пришло в голову? – спрашивает.

– Так или иначе, его тут сейчас нету.

– Сейчас?

– И дальше не будет. Слушай, – я ей, пока смываю чашку под краном, а потом ставлю ее кверху дном на сушилку, – мне пришлось принимать решение. Я его толком не понимаю, но в том, что сделал, уверен.

Берусь за следующую плошку, и в голове моей делается яснее. Не все то, что произошло с Божком у нас с Летти. Но ясно, что я был прав. Прав по отношению к себе, к Бате. Но еще больше к Летти. Даже если оно неправильно по отношению к Матери.

– Я сразу это понимала, – она мне с эдаким театральным взмахом головой, а это означает, что она вполне в своей тарелке. – Во всяком случае, на этот раз я была готова, я знала, что оно не продлится вечно. – Она не бесится. – И где же он?

Блин. Этого-то я толком не продумал. Если скажу хоть что-то, придется выкладывать всю историю. Если и была у меня какая затея рассказать ей про Летти, она улетучилась. Никогда я этого Матери не скажу. Она либо уже знает, либо нет, и в любом случае, что тут рассказывать? Мне самому толком не известно, что произошло. Никому не известно, только Бате и Летти, а тот корабль давно уплыл.

– Тебе придется мне довериться. Он там, где ему надо быть.

Губы она складывает так, что дальнейшее может сложиться по-разному. Отхлебывает чай, пожимает плечами. И опять давай про свой отпуск. То, чего я боялся, проехали. Так вот запросто.

На каком-то рубеже в разговоре мы решаем перебраться в гостиную с бутылкой водорослевого шампанского. Она снимает с полок всякие свои штуки – склянки и безделушки, стеклянных зверьков, крутит их, трогает.

– С Берни все путем? – спрашиваю.

– Он в порядке. Хотя я без него заскучаю, если он там останется.

– Жуть как тихо тут будет.

– Кстати. Та ракета у тебя все еще есть? Из “Лего” которая.

– “Сокол тысячелетия”?[131] Ага, на чердаке. А что?

– Это для внука Айлин. Милый такой малыш, весь из себя англичанин. С ума сходит по всякому такому, я сказала, что пришлем ему.

– Но он же мой.

– Разве не ваш с Берни?

– Нет, я половину Берни выменял у него на мой “уоки-токи”. Я его, может, продам на “Сделке”[132].

– То ты весь из себя “я принимаю решения” и “доверься мне”, то тебя из-за старой игрушки жаба давит.

Помалкиваю. Она по-своему права. Но достает меня вообще-то другое. После всего, что за последние несколько дней произошло, для меня вроде как ничего не поменялось. Берни ухитрился найти работу в Лондоне и все такое, а я по-прежнему тут. Нисколько не лучше, чем когда я в прошлое воскресенье уехал.

– Не знаю, будет ли он у меня когда-нибудь, – говорю.

– “Лего”? – она мне.

– Нет, дар.

– Чего б тебе не перестать у себя же под ногами путаться и не радоваться тому, что есть? Мурт вот давеча говорил, до чего у тебя талантливые руки.

– Что он говорил?

– Да он все талдычит. Ему бы помогайло не помешал.

– А Лена как же?

– С нее толку, как с козла молока. Он устроит так, чтоб за ней приглядывали, но сам даже к свадебным туфлям ее на пушечный выстрел не подпустит. Чтоб ключи точить, надо темперамент иметь подходящий.

– Темперамент?

– Могут темные типчики надавить. Преступники. Каким бы ни было у ключей будущее, а спрос на обувь будет всегда. Кстати, об обуви: у меня три новые пары.

– Ты говорила, да.

Велит принести ее черную сумку с туфлями из прихожей. И печенье из красной сумки. Я все никак не успокоюсь и поэтому говорю:

– Знаешь, что меня достает, ма? Даже не то, есть у меня дар или нет. Я так никогда и не узнаю, как Батя думал – есть или нету. Потому что он… ну ты знаешь. Я никогда не узнаю.

– Он тебя любил, Фрэнк, а не всю эту чепуху про дар. И всегда хотел, чтоб не лежало на тебе то бремя, какое было на нем.

– В смысле?

– Его отец с ним обходился очень жестко. Билли поклялся, что ни одного из своих сыновей такому не подвергнет. И ты представь: первые близнецы на общей памяти, что с одной стороны семьи, что с другой.

Никто слова доброго о деде ни разу не сказал – за то, как он обращался с Батей. Роза и эта ее история про то, как отец в угольном сарае прятался, – это у меня в голове сидит всю дорогу. Видать, будь здоров как боялся Батя своего отца.

Наваливаюсь на печенье, а Матерь расхаживает передо мной в новых полусапожках. На том, что она пытается сказать, я никак не могу сосредоточиться. Ну да, наверное, близнецы – дело необычное, но по городу их есть сколько-то. Сапожники Фонси и Алф, идентичные. Каванахи… кто еще?

Если у Бати где-то уже был ребенок, может, он… в голове у меня начинают складываться и вычитаться цифры. Если добавить еще ребенка… а если его не было? И это помимо того, что вот добавлю я Берни, а потом опять его вычту, а если принять к сведению то, что Скок сказал, то у меня тут дробные сыновья получаются.

И тут я опять вспоминаю ту комнату, спальню Летти, и то чувство – что я легчайшая версия себя самого. Будто я – ничто, сплошной воздух, одно дыхание. Может, если вдуматься, только в этом и разница между жизнью и смертью.

Матерь треплет меня по голове.

– Ты глянь, Фрэнк. Такие удобные, хоть и чуток каблука есть. Думаю завтра вечером их надеть.

– Ага.

Она набрасывает на плечи какую-то шаль – сплошь яркие краски, бахрома и кисти. Добыла ее на каком-то здоровенном уличном базаре на сотни прилавков.

– Вы не хотели меня рожать, да? – Вдруг откуда ни возьмись вылезает вот такое.

– Что ты городишь? – говорит она, а сама все еще собой любуется.

– Вы собирались шестерых заводить. Детей. Сыновей. Не меня. Он не хотел седьмого. Не хотел потакать своему отцу.

– Если честно, левый мне пытка крестная, – говорит и садится на диван. – Может, отдам их Сисси. – Наклоняется, расстегивает на сапожках молнии. – Очень низко это – говорить такое об отце. Знал бы ты, каким твой дед был, ты бы понял, почему твой отец не хотел, чтобы такое продолжалось. Мы не хотели. Перебор это. Когда мы с отцом познакомились, последствия давили на него тяжко. В самый день нашей свадьбы он вбил себе в голову, что навлек на нас бурю. Чье-то проклятье, с кем он нехорошо обошелся. Может, даже отца его.

Тут я на минутку затыкаюсь. Чудно́е совпаденье: об этом самом урагане я уже дважды за несколько дней слышу. Но мысленно меня тащит прямиком обратно к тому, что, как я теперь отчего-то знаю, правда.

– Вы меня не хотели.

– Нет, Фрэнк. Не в ту сторону тебя несет. Мы не хотели сына, до конца дней его завязанного на цифре “семь”. Но к тебе, Фрэнсис Уилан, это никакого отношения не имело, поскольку о тебе мы ничего не знали. Мы не знали даже, что ты существуешь. Не было у меня времени бегать по врачам – пятеро сыновей под ногами путалось. Когда ты выскочил вслед за Берни, это было чудо. Твой отец счел это знаком.

– Знаком чего?

– Знаком того, что жизнь не заставишь течь по своему выбору. В некотором смысле ты дал ему свободу. Для нас с отцом вы с Берни были подарком лучше не придумаешь.

И словно он опять здесь, в этой самой комнате, а мы опять дети – Батя вальсирует с Берни на руках, а я стою на столе и дирижирую музыкой из проигрывателя; когда мелодия завершается, Батя мне кланяется. А следом сгребает и меня, теперь по одному из нас у него в каждой руке, и он кружит нас.

– Он каждую косточку твою любил, – она мне.

Открыла только что еще одну пачку печенья.

– Попробуй вот эти, Фрэнк, – говорит. – Это что-то с чем-то.

С первого же кусочка мне ясно, что это прям открытие неизведанного.

– Вечно что-нибудь новенькое, а? – Матерь мне. – Надо отдать должное Ричи Моррисси: уж он-то не боится нетореных троп. Имельда говорила, ну кто, дескать, будет покупать эти мюсли, из упаковки всего пара плошек получается?

– Мюсли бывают годные. Домашние во всяком случае.

– А сейчас с полок улетает. Знает он как-то, что людям хочется, еще до того, как они это сами поняли.

– Классно они хрустят, эти печенья.

Сижу слушаю все, что она мне выкладывает о том, как они с Берни ходили смотреть Букингемский дворец, и что королева по каким-то своим соображениям стояла у себя в вестибюле, и расстояние от главного входа, где Матерь с Берни были, до ее двери – всего-то длина нашей улочки. И что у Айлин электронные приборы для всего: робот-веник, всякие хрени для фитнеса, машинка для попкорна и какая-то умная кость для собаки. Пытаюсь представить Айлин на занятиях с обручем. Это ее страсть. Батя бы крепко поржал.

– Из чего оно, скажи еще раз? – я ей.

– Пекан, карамель, а еще знаешь, по чему все сейчас с ума сходят?

– По чему?

– Ты как раз пробуешь. По морской соли. Кто б мог подумать? Она во всем. Ее чуть ли не в чай теперь кладут.

– Но дельно же, а?

– Это уж точно, – Матерь говорит и слюнит палец, чтоб собрать крошки с подола. – Никогда не знаешь, что окажется дельным, но не просто же так Господь создал морскую соль. Я валюсь с ног. Пойду рухну.

Проходит она мимо, а я спрашиваю, чего это она не орет на меня за то, что я Божка отдал.

Она останавливается, опирается о спинку моего кресла.

– Когда он в первый раз ушел, я много месяцев покоя не находила себе от того, что хотела ему сказать.

– Ты не поспрашивать его хотела? – говорю.

– Нет. Не было у нас с твоим отцом никаких больших тайн. Ни один из нас не идеал. Но мы старались изо всех сил. Он был какой есть, и я смогла быть собой. Шин э[133].

Я обмякаю в кресле. Раз нет у нее сожалений, то и ладно.

– Когда объявилась эта статуэтка, я что-то разглядела – может, просто хотела разглядеть. В тот первый вечер я ему выложила все, что только могло прийти в голову.

– Ага.

– Но покоя не было: что-то во мне не укладывалось. Наутро на работе я оказалась в холодильном отделе, хотя по графику была Имельда. У ней экзема, и она нашла способ увернуться от дежурства. Сам знаешь, я терпеть не могу большие варежки, и я пар спускала и представляла, как расскажу Билли. Вернулась домой, принесла его к себе в комнату, поставила на туалетный столик.

Она умолкает, качает головой, будто пытается что-то вытряхнуть.

– Много разного пережила я, Фрэнк, – за пределами обыденного, но то было так странно. Поставила я его на туалетный столик. Разговаривала. И вдруг смотрю в зеркало, а фигурка смотрит туда же, и у нас взгляды встретились. Иисусе Христе, мне почудилось, что твой отец мне улыбается. Не могла взгляд отвести. Плакала, Фрэнк. Показалось, что он подмигивает. Не могу объяснить, но его не стало. Я опять глянула на него, а не на отражение. Нет. Ничего. Я все говорила, но знала, что говорю с самой собой и только.

Умолкает, просто глядит куда-то, будто он ей в глаза смотрит. Хочу сказать что-нибудь, как-то утешить ее. Но если расскажу ей про комнату Летти, и про зеркало, и про глаза, придется вываливать вообще все, что случилось.

– Чего ты мне тогда задвигала про его дух или что там было? Чего прятала под беседку?

– Ну, я ж не собиралась позволить этой мадамочке Лене взять верх. Как Бог свят, Фрэнк, я чувствовала целиком и полностью, что в тот первый вечер у Мурта отец в той статуэтке был. А потом не знаю – то ли в статуэтке что поменялось, то ли во мне.

Она решила, что пока они с Берни в отъезде, он мне составит хорошую компанию. Может, это ее вера меня убедила. Не знаю, чувствую я себя сейчас глупее или даже увереннее в том, что я был прав. Но я что-то чувствовал – какую-то связь, что превосходит воображение. Батя там был. Он привел меня к Летти, и по крайней мере ей будет не так одиноко.

Матерь треплет меня по макушке.

– Не нужны никакие гаданья на заварке и никакие статуэтки, чтоб поболтать с отцом. Заходя в автобус, я ему рассказывала о Барри Долинге, как он на прошлой неделе пар спускал насчет того, что картошка приезжает в Карлоу из Израиля, – обычная чепуха. Айлин с ее обручем. Так или иначе он всегда будет рядом.

Она двигает наверх, а я возвращаюсь в кухню хлебнуть воды. По ночам, когда все уходят спать, тут бывает мило. Стол и стулья тебе чуть ли не улыбаются, говорят: “Чего б тебе не зайти да не отдохнуть немножко?” На мойку прямо-таки серебряный свет падает. И правда: в окно видать полную луну. Сушилка – как наледь с несколькими перевернутыми кружками, которые я перед этим сполоснул, ждут, когда за завтраком их поднимут и вновь польется в них горячий чай. Усаживаюсь на минутку за стол. Чудны́е штуки кругом разложены, Матерь небось из сумки подоставала. Магнит на холодильник с красным автобусом и медвежонок Паддингтон. Вид у него зловещий – края шляпы заострились от лунного света.

Беру медвежонка. На долю секунды вижу, как его руки держат медвежонка за лапы: руки в ссадинах на костяшках, глубокие борозды от жизни, проведенной в тяжком труде на износ. Обычные, но особенные. Батины руки, точняк.

Волчья ночь

Хотя просыпаюсь я назавтра довольно поздно, слышу, как Матерь все еще похрапывает. Ухожу с чаем и сигаретой в сад, сидеть в беседке. Берни частенько пропадал на целую ночь или уматывал из дома до того, как я проснусь, теперь я знаю, что он уехал, и все по-другому. У них там в Лондоне, кажись, кракь что надо.

Может, как получу свои деньги от Скока, я к Берни съезжу. Не прочь повидать его лицом к лицу. Интересно, что он обо всем этом скажет: о Божке и о Летти, о Чудси и его заведении, о Розе и миссис Э-Би и их банных шалостях. А еще та каменная чаша со светящейся живностью – чума, такое не выдумаешь.

Смотрю на окно спальни Берни и даже вполовину он меня не раздражает так, как раньше. Если врубиться в то, что Тара тогда вечером говорила насчет того, как ее бабка умственно исчезает понемножку, хотя тело все еще вот оно, – гаснет так же, как надвигается ночь. Про Берни я всегда говорил одно: он такой, какой есть, и всегда знаешь, с чем имеешь дело. Я знаю, что это не на сто процентов точно, и все же, наверное, он станет еще больше собой, пусть и по-странному. Более верным себе или типа того. Может, я тоже становлюсь все больше собой, как бы оно там ни смотрелось.

Слышу, Матерь зовет меня в дом. Возится на кухне, раскладывает на столе кусочки серой лохматой ткани.

– Ты уже встал, – говорит. – А мне только что Сисси позвонила, у нас аврал.

У кого-то из родителей истерика, потому что для костюмов хора они использовали настоящие кроличьи шкурки. Только воротнички и ушки, между прочим, но их придется заменить на искусственный мех.

– Двое из них веганы.

– Дети? – спрашиваю. – Им сколько лет?

– Слишком мало для всей этой дребедени.

Беру со стола брелок – кроличью лапку.

– Падди Курран дал мне их парочку вместе со шкурками, – она мне. – Сисси собиралась вручать их как призы. За лучшее поведение. Теперь все кувырком. Может, погодя прихвачу леденцов на палочке.

Лапка на ощупь приятная, мех сходит на нет ближе к когтю. Сую в карман.

– Чем собираешься сегодня заниматься? – она мне.

– Особо ничем. Двину где-то в пять. В этом году лук устраивают пораньше.

– Может, из-за света.

– А что из-за света?

– Как стемнеет, они все освещение выключат вдоль Баррак-стрит и Туллоу-стрит, даже в магазинных витринах, все уличные указатели, вообще всё, а затем какая-то знаменитость щелкнет большим тумблером и включатся вся эти старомодные огни.

– Что за знаменитость?

– Да этот шляпный дизайнер, Лоренс Коннелл? Они целый спектакль собирались закатить, с речью Парнелла и прочей свистопляской, но оно тоже не сложилось.

– Какого Парнелла?

– Чарлза Стюарта. Это он электричество в Карлоу принес изначально. Великий электрификатор. Но все деньги потратили на деревья.

– На деревья?

– Ту аллею деревьев от Скотного рынка до “Шика и мелочей” всю пришлось спилить. Голландская болезнь.

– По идее, от такого страховка должна быть.

– Короче, я пошла, – говорит Матерь и собирает свою сумку с шитьем. – До скорого, сын. – И выметается через заднюю дверь.

И дом опять в моем распоряжении. Ухожу в гостиную, смотрю, что там по ящику. Ничего особенного, как обычно. Выгребаю все из рюкзака и нахожу там в переднем кармане вырезанную Кати Тейлор. Пристально гляжу ей в глазницы, подмигиваю – ответить на это она не может, – а следом подношу зажигалку к ее ноге и бросаю в камин. Ухает огонь, бумага скручивается, листок белого пепла скользит по решетке. С этим покончено.

Около двух налегаю на упаковку рыбных палочек и печеной картошки. День, кажется, тянется и тянется. Если без работы и без Берни оно будет вот так, может, я и узнаю, нет ли у Мурта чего для меня в смысле занятия.

Получаю сообщение от Скока – спрашивает, все ли сложилось прошлым вечером с Матерью. Машину он вернул и хорошенько ее вымыл; хомячиха выдала восьмерых малышей, ни одного не съела.

Два пропущенных звонка от Берни. Беру банку колы из холодильника, усаживаюсь в кресло, звякнуть ему.

Он мне с ходу выкладывает про свою работу в больнице и про какого-то начальника, которому он нравится, – испанец вроде. Показывал Берни, как мыть туалеты, рукомойники и всякое такое, они там ого как серьезно к этому относятся, не просто быстренько протер и свободен. Тот начальник его вдался во все подробности, будто ирландцы за всю жизнь сроду нигде не прибирались.

– Думаешь остаться? – спрашиваю.

– Не. Я с собой почти никаких шмоток не взял. Хочу обратно в колледж. Но сперва подзаработаю чуток наличных.

От того, что он вернется, мне легче. Дальше он задвигает про какой-то клуб, куда собирается в следующие выходные. Какие-то его друзья из Килкенни приехали на лето – он, может, с ними поселится.

– А что Матерь сказала, когда ты ей выдал? – я ему.

– Что?

– Ты ей не говорил, что ли?

Он пускается рассказывать, как у них не было толком времени наедине, чтоб поговорить, как он не хотел ее расстраивать в отпуске.

– Поговорить у вас не было времени? Да вы четыре дня вдвоем провели.

– А если она не захочет со мной быть рядом? Такое случается, знаешь.

– Херня какая.

Даже если б он наизнанку вывернулся, Матерь все равно б его от себя не оттолкнула. Может, поставила б его на полочку к себе и разговаривала с ним каждый день. Не то чтоб Берни под плинтус прятался насчет всякого такого: когда вышел из чулана, он чуть ли не рекламную страницу в “Националисте”[134] выкатил.

– Рано или поздно сказать что-то придется, – говорю. – В конце концов, лучше побыстрее с этим развязаться.

– Ты не врубаешься, Фрэнк. Я видел, как она реагирует на транс-людей, когда их по телику показывают, – что это какой-то бред или типа того.

И не подумаешь, что ему не насрать, кто там что думает.

– Серьезно? Это чистая непросвещенность, Берни. Все, бывает, смеются над чем-то, не задумываясь. Она просто не задумывается, вот и все.

Он у себя в телефоне накрепко умолкает, будто ждет, чтоб я что-нибудь сказал. Я не знаю, что говорить. Типа, всему белу свету ясно, что Матерь в Берни души не чает.

– Ты не те другие люди, Берни. Ты семья, что б ни случилось.

Он ходит вокруг да около, пока не выдает, что́ у него там в голове засело. Выясняется, что много лет назад он сказал Бате и думал, что Батя передаст ей. Когда этого не случилось, Берни принял это за знак, что ей не понравится и поэтому Батя не стал ей рассказывать. А потом случилась та авария, и Берни почему-то все никак не мог сказать ей сам. Застрял. Мы все застряли. Не врубаюсь я в то, о чем он толкует. Пересказываю ему наш с Муртом разговор, как Батя ждал, пока не почувствовал, что Берни готов сам Матери все выложить. А потом отца не стало.

– Нам куда хуже бывало, – говорю. – Ты ж не помираешь.

– Вообще-то я вчера думал, что того и гляди помру. Не предполагал, что они меня на полотер поставят спозаранку. – Снова он в своей тарелке, рассказывает про тот бар, куда после работы пошел, там дешевые коктейли кружками. Наутро смерть.

– Ты в курсе, что я тебе просто по ушам ездил? – он мне.

– Что?

– Насчет того, что у тебя дара нет и все такое.

– Не то чтоб меня колыхало.

Думаю про это сейчас – и меня правда не колышет. Может, кто угодно способен лечить бородавки и сыпи, если заморочиться на это, но многие ли заморочились попробовать? И я вроде как начинаю догонять кое-что из того, что Батя говорил. Типа вся штука в том, чтобы хватало смелости оставаться рядом с человеком и его бедой. Ясное дело, я такого делать не буду, если завалится ко мне какой-нибудь парняга со здоровенной опухолью в полбашки. Но есть по крайней мере пять разных видов лишая, а бородавки способны человека доканывать, если разбушуются.

– Тебя развести проще, чем сахар в чае, – говорит.

– Погодя двину в город. Волчья ночь.

– Знаю. Первый раз пропускаю.

– Оно все равно не так уж важно.

– Запиши мне волчий клич. Обожаю эту часть. До скорого, бро.

– И тебе до скорого, бро. В смысле…

– Да нормально.

– Я за тебя.

В этот раз я на полном серьезе.

* * *

Пока мы росли, столько суеты вокруг Волчьей ночи не было. Возле эстрадной ракушки показывали инсценировку охоты на последнего волка в Ирландии и его убийства. Но постепенно все это дело набирало масштаб, и начали перекрывать главную улицу, и устраивали погоню, и все завершалось праздником в центре города. Теперь стали добавлять то и се, чтоб получался фестиваль. Украшают все пабы, приглашают туда группы играть. Звериный маскарад, фейерверк, кейли[135] с танцами и поедание лука.

Вообще-то, если вдуматься, последний волк не мог знать, что он последний. А потому, когда хор вместе со всем городом поет счастливый волчий припев, будто волк что-то празднует, смысла в этом ни шиша. С чего волку праздновать рассвет безволчьей эпохи в Ирландии? Или оплакивать свою последнюю ночь на земле, когда он этого знать на самом деле не мог. Ни начала, ни конца знать невозможно, особенно если ты внутри.

Двигаю в город, там каждое заведение так или иначе украшено, улицы бурлят. Вдоль реки прорва прилавков с едой и всякой мелочевкой, а за площадью выставлены качели с каруселями.

Замечаю Лену и компашку чудиков – у них стол завален всякой херней; ну хоть Божка не угораздило. Ныряю к крыльцу “Хмурого”, чтоб от нее спрятаться. Мурт, видать, уговорил ее не лезть с этим барахлом к нему в витрину. И на том спасибо.

Нахожу Скока и ребят в пивной палатке у Замкового холма. Конечно же, на Скоке ошейник в розовых огоньках и волчьи уши – такие тут выдают. Он уже гудит по полной, рассказывает всем про “Бодегу Чудси” и про Милу.

– Как дела? – спрашиваю.

– Годно. – Его прет, потому что он кой-чего только что узнал. В этом году пивоварня собирается устраивать поедание лука во всех своих пивных палатках на всех музыкальных фестивалях и победителя приглашают ездить по всем соревнованиям, это как приз. Бесплатные проходки на всё.

– Ты прикинь, Фрэнк. Можешь быть моим сопровождающим. Я написал Миле. Она уже добыла билеты на “Ныряем вживую” в Бэрдстауне. Эпичное будет лето.

Уж кто-кто, а Скок движуху устроит по-любому, даже без денег и без работы. Класс.

Успеваем закинуться парочкой пива – и нам пора. На сцене дожидаются два ведра лука. Обычный вариант. Для финала какой-то парняга из Клонегола растит особо зверский лук.

Замечаем Матерь и Сисси Эгар – они ведут по улице стайку детишек-волчат. Матерь показывает Скоку два больших пальца. Удачи ему подходит пожелать куча народу, все выдают волчий клич. Скок очень популярный чемпион. В прошлом году приехал этот пацан из Туллоу, какое-то соревнование на самый железный желудок выиграл в колледже в Дублине. Он и четверти ведра не одолел к тому времени, когда Скок остатки своего лука у себя из зубов уже выковыривал.

Мы с ребятами занимаем хорошее место у сцены.

Выходит Харри Моррисси и объявляет начало финала-2017:

– Прочесав все пабы и бары графства, мы свели все к четырем финалистам.

– Да больше никто не заявился, брехло ты собачье, – орет Лось.

Харри не обращает внимания.

– Итак, двое против двоих в первом раунде, гранд-финал – в восемь ноль-ноль. Лук предоставлен супермаркетом Моррисси. Приз – двести пятьдесят фунтов, ящик “Скалатера” и бесплатные проходки на все большие музыкальные фестивали. Представлять наше графство и наше пиво. Правила вам, ребята, известны: ведро зеленого лука, мытого и чищенного, побеждает тот, кто доест первым.

Тут Скок и этот второй молодой парняга, настоящий дылда, подходят к столу. Никогда этот парня раньше не видел. Рыжие кудри, длинный нос чуть ли не до губы. Похож на здоровенный оранжевый рожок с фруктовым льдом.

– Участникам позволяется одна пинта пива и сколько угодно воды. Пиво в этом году – индийский пейл-эль “Скалатер”. – Хэрри ставит два блестящих ведра на стол, из ведер выглядывают зеленые луковые стрелки. Вываливает по горке на каждую тарелку. – Слева Скок Макграт, прошлогодний чемпион, справа – Подж Маккуэйд, из самого Хакетстауна[136]. На старт, внимание, марш. Если соберетесь блевать, бумажные полотенца и тазы – у ваших ног.

Чумовое дело каждый раз – наблюдать, как Скок умеет это жрать. Отхлебывает пива и приступает. Второй парень режет лук ножиком помельче и кладет кусочки в рот понемногу. Ему б разогнаться, а не то разгромят его в пух и прах. Скок одолевает первую горсть.

Толпа все заполоняет, и друганы нашего Поджа рядом с ним, подбадривают воплями:

– Давай, Подж, жми!

Скок останавливается, закидывает в себя полпинты пива. Лицо у него краснеет, и он жутко срыгивает. Странно.

– Все путем, Скок, – ору. Он мотает головой, словно чтоб прояснить ее, запивает водой и берется за следующую горсть. Глаза у него слезятся. Жует он очень медленно, а следом вытаскивает изо рта несколько ростков, полупрожеванных. Чего он дурака валяет? Гляжу на другой край стола. Дружочек наш Подж продолжает, по чуть-чуть на тарелке, режет на кусочки, кладет в рот эдак понемножку.

Скоку трудно. Что-то не так. Он все пьет и пьет, а на горку перед собой едва ли посягнул вообще. Толпа считает, что он дурит, шутки шутит над дружочком Поджем.

– Давай уже, Скок! – ору опять. – Налегай!

– Дерни пива! – орет Лось. А следом мне говорит: – Что за херня-то? Я пятьдесят фунтов поставил на то, что он прошлогоднее время улучшит.

Скок, считай, жевать вообще перестал, а у второго всего на один заход осталось. Прежде чем взяться, он смотрит на Скока. Не улыбается, гаденыш, но расслабился. Ест последнюю горсть, будто это картошка или типа того. Скок же все пытается, рукой пробует запихивать зелень в рот, но проглотить не может.

Как только Маккуэйд зачищает тарелку – мощно отхлебывает “Скалатера” и смотрит на Харри, чтоб тот объявлял. Я тоже гляжу на Харри. Тот болтается сбоку сцены, но деваться некуда. Звонит в колокольчик на дальнем конце стола.

– Победил Подж Маккуэйд.

Вижу, Скок наклоняется, отрывает несколько бумажных полотенец и сплевывает что у него там осталось во рту. Пожимает дружочку Поджу руку, пожимает руку Харри и по-быстрому спрыгивает со сцены.

Начинают прибирать и обустраивать все для следующих двух участников. Я думал, посмотрю, кто будет противником Скока, но вышло иначе. Лось с парнями уходят в пивную палатку. Я подбираюсь поближе – узнать у Скока, что стряслось.

– Какого хрена, Скок?

– Да все этот дурацкий блядский порошок.

– Ты о чем?

– Да нос у меня. Не могу.

Он убит. И тут до меня доходит. Ну конечно. Поскольку он не чуял запаха, он не чуял и вкуса. Поэтому жрать мог что угодно – острое карри, сырой репчатый, ведро зеленого.

– Теперь понимаешь, как это на вкус – полный рот лука?

Кивает, несчастный, как тяжкий грех.

– Впервые в жизни.

Не знаю, что тут сказать. Бредем к каруселям, помалкиваем. Хочу прокатиться на “Вальсе”. Но Скок все еще жуть как не в себе из-за лука и хочет пинту. Говорит, у него рот жжет, но, по-моему, он просто хочет побыть один.

Стоя один в очереди на “Вальс”, чувствую себя не пришей кобыле хвост. Слышу, как на главной сцене возле старого почтамта начинает играть какая-то группа. Хорошо играют. Выпадаю из очереди, иду туда.

На площади давка; остаюсь на краю толпы. И не подумаешь, что группа – всего-то школота: у солиста голос такой, будто он смолит по сорок штук в день. Видно хорошо, только меня кто-то толкает в коленку. Смотрю вниз, а там тот пацан с лишаем. На нем полный волчий наряд, и в коленку он меня тыкает игрушечной стрелой.

– Полегче давай, – говорю.

– Сам полегче, Гарри, блин, Поттер, – говорит и лицо прямо-таки грозовое строит.

И тут вдруг объявляется Джун у него за спиной, отнимает оружие.

– Ну-ка, Конор, – она ему, – хуже самому себе не делай.

Он уступает неохотно, лук не отдает.

– Да он просто дурил.

– А, это ты, – говорит. – Привет.

– Как дела?

Группа доигрывает, и я вижу у сцены детский хор, готовятся выйти.

– Тебе пора, – говорю пацану.

Он гадко зыркает на меня и принимается тыкать себе луком в ногу. Лук пластиковый и сломается минуты через две, никакого серьезного ущерба. Пока пацан себя пыряет, Джун рассказывает, что на последней репетиции Конор решил, что девочки смеются над ним, и одну сшиб с ног. Вот так и упустил свою удачу выйти перед всем городом в искусственных мехах и повыть по-волчьи с полусотней других детей. И Джун теперь при нем лично весь вечер. Сдается мне, он все это специально подстроил.

Достаю кроличью лапку-брелок.

– На.

– Что это?

– Кроличья лапка.

Он тянет руку потрогать.

– Настоящая?

– Ага, сто процентов. Мать моя шила костюмы. Все на кухонном столе. Отрезала им лапы и головы, сдирала шкуру с тушек, как нефиг делать.

Пацан потрясен.

– Это на удачу, между прочим, – говорит Джун.

– Не для кролика, – говорю ей и жалею тут же, что не помалкиваю, а болтаю всякую херню. Но помалкивать не могу. Если перестану разговаривать, она может уйти. – Как так вышло, что ты на выходных тут? – говорю.

– Осталась на фестиваль, много всего о нем слышала. И у меня в воскресенье матч.

– Ой да, камоги.

– Откуда ты знаешь? Ты еще и ясновидящий?

– Нет. В смысле, ты сама говорила. – И тут я понимаю, что нет, не говорила, это мне Скок сказал. Теперь она решит, что я навязчивый.

– Разве? – она мне. – Матч на самом деле против “Ныв Бридь”[137]. Это ваша местная команда, если ты не в курсе.

– Хорошо их знаю. Классная будет игра.

Стоим еще минутку, смотрим, как дети выстраиваются на сцене. Вижу Матерь и Сисси – они хлопочут, подправляют последние огрехи.

Пацан будь здоров как зачарован кроличьей лапкой, то приделает к петле на ремне, то опять отцепит. Засекаю, как он трет ею себе щеку. Видит, что я на него смотрю, скашивает глаза к переносице. А дальше я замечаю Скока – он бредет к нам, и вид у него несчастный.

Встает рядом со мной.

– Желудок никакой, – говорит и тут замечает Джун. Приосанивается. – Как дела?

– Хорошо, – отвечает.

– Рад, что мы на тебя наткнулись, – он ей. – А то я так набрался в прошлую пятницу, что потерял ту бумажку, которую ты мне дала.

– Правда? – она ему.

– С твоим телефоном, для Фрэнка. Он тебе сказал, что завтра вечером у “Хмурого” совершеннолетие отмечать будут, – если рядом окажешься? Или кто-то из твоих друзей?

– Нет, не говорил. – Джун смеется. – Ты ему личный секретарь, что ли?

– Ему б не помешал, это уж точно.

Пацану неймется, он толкает людей, стоящих перед нами.

– Нам пора, – говорит Джун. – До завтра?

– Однозначно, – говорю.

Они уходят, и Скок опять понурый. Хочет упиться в хлам – и оно понятно. Берем по пинте в “Хмуром”. Замечаю у бара здоровенного волосатого парнягу с работы Джун. Он машет нам, и я чувствую, что обязан кивнуть в ответ. И вот он подхватывает свою пинту и чешет к нам. Вряд ли Скок в настроении тусоваться.

– Все путем, – говорит.

– Как дела?

– Хорошо. Пришел подготовить желудок к финалу, а? – он Скоку такой.

– В смысле?

– Я твой противник, братан. Поедание лука – международный поединок. Ирландия против Австралии.

Скок в кои веки притихает намертво, поэтому влезаю я.

– Он не вышел в финал. Ты перепутал, видать. Там этот, другой, рыжий парняга.

– Тебя разве ребята-пивовары не нашли?

– А чего?

– Ты опять в игре. Участвовать можно только старше восемнадцати – чтоб на фестивали ездить, пиво продвигать и все такое. А тому пацану всего шестнадцать. Он по братниным документам влез. Со всеми бывало, верняк? До скорого, братан.

Жду, пока он не отойдет подальше, повертываюсь к Скоку.

– Ты в игре.

– Ага. – Лицо у него как поротая задница.

– Что такое? Ты в финале.

– Башку свою, блин, включи, Фрэнк. Не могу я. С работающим носом – не могу.

– Иди-ка сюда. – Беру наши стаканы и тащу его на улицу в тихий угол в зоне для курения.

В прошлое воскресенье, когда я на сто десять процентов не хотел копаться в Батином прошлом – после того, как мы уехали от Розы, – все могло там и кончиться. Это Скок меня дожал. Понятно, что отчасти дело было в том, что ему хотелось покататься на машине Рут, но он и ради меня это сделал. Чтоб я шевелил поршнями. А теперь, если я смогу его уговорить, что на самом деле не может он ни нюхать, ни чувствовать вкус, он опять будет в седле.

И я объясняю ему эффект плацебо – то, что мне Берни на прошлой неделе задвинул. А потом начинаю выдумывать всякую хрень про порошок: Роза сказала мне, что миссис Э-Би делает свои снадобья из приправ, какие у ней на кухне в “Доме кимчи”, а женьшень тот – всего-навсего корейский эквивалент соли. Я даже выкатываю ему целый список выдуманных запахов: на Чудси был женский парфюм; мидии на вкус были сладкие, как клубника; от Божка странный химический дух пер, особенно в машине.