Мы расходимся по комнатам. Моя под самой крышей. С какой стати я приехала сюда на выходные с Монджо, моим как бы будущим мужем, и мамой, которая с ним спит? До того, как ложиться спать, еще целый день. Целую субботу терпеть неестественное поведение мамы и грубость Монджо, который уже стучит в мою дверь. Он пришел под предлогом отдать мое полотенце, которое было в маминой сумке. Он садится на кровать и смотрит мне прямо в глаза. Это не взгляд изнутри, нет, так смотрел папа, когда ушел от мамы, взгляд, полный тревоги и боли. Он говорит:
– Алиса, ты знаешь, что нас связывает, и знаешь, что об этом никто никогда не должен узнать, правда? Ты знаешь, что, если кому-нибудь скажешь, твоего отца посадят в тюрьму за то, что он вас бросил, а маму будут судить за плохое обращение с ребенком? Знаешь, что ее наверняка лишат материнских прав, а отца признают несостоятельным, и он не сможет оформить опеку. Тебя отдадут в приемную семью. Алиса, я тебя люблю, ты это знаешь, правда? Но я ничего не смогу для тебя сделать, и нас тоже разлучат. Мы же с тобой знаем, что у нас есть секрет, самый драгоценный на свете. Самый чудесный секрет, какой только ребенок может делить со взрослым… Это секрет всей жизни, твоя мама тоже такое пережила, у каждого человека бывает большая любовь, которая его формирует. Это нормально. Благодаря интрижке с твоей мамой, я стану ближе к тебе. Вот и все. Договорились? Если договорились, иди сюда, сядь.
Я встаю, как робот с замороженным ухом, и сажусь с ним рядом. От него пахнет мамиными духами, и я боюсь, что она внутри него и все видит.
– Все будет хорошо, – говорит он мне.
Но мне пятнадцать, и я знаю, что он врет. Кому сказать, что я тоже столько врала? Швейцару? Официанту вечером в ресторане? Нормальной семье за соседним столиком? В дверь стучит мама, и Монджо в панике вскакивает. Я покраснела, меня бросило в жар, я говорю «входи» слишком быстро.
Потом, когда мы гуляем, она какая-то странная. Она видела? Она поняла? Я как-то смотрела одну передачу о преступлениях. Мать приходит к дочери, но той нет дома, хотя они договорились. Мать удивляется, но у нее есть ключи от квартиры дочери, и она ждет ее. Та все не приходит. Мать успокаивает себя, они, наверно, друг друга не поняли. Она решает подождать еще. Инстинкт ведет ее в спальню дочери. Обычно та убирает чемоданы под кровать; она садится на корточки и протягивает руку, чтобы убедиться, что чемоданы там. Они там, в том числе и розовый несессер, который дочь всегда берет с собой в поездки. Мать идет в гостиную, ложится на диван, решив пока подремать, но сон не идет. Вдруг она вскакивает: ее осеняет. Она возвращается в комнату дочери, засовывает руку под кровать и снова нащупывает то, что нащупала несколькими часами раньше, но не смогла признать: волосы дочери, которая лежит мертвая под кроватью.
Мама хотела выключить телевизор, причитала, что я слишком мала, чтобы смотреть такие ужасы. Но я уперлась и досмотрела до конца и очень хорошо помню, как мама сказала, что понимает это долгое отрицание. Что на месте той матери она наверняка вела бы себя точно так же.
На пляже она берет меня за руку, сжимает один раз, и я отвечаю одним пожатием, как будто устала от этой нашей игры в азбуку Морзе. Трех пожатий она не заслужила. Снова пинг-понг: что, если Монджо говорил правду? Что, если из-за нашего секрета маму посадят в тюрьму? И папу тоже? Что, если меня отдадут в приемную семью? По крайней мере, буду подальше от Монджо. Имею ли я право разлюбить его? Больше не хотеть выйти за него замуж? Имею ли я право предпочесть ровесника?
Монджо бросается песком, засыпал нам волосы. Мама смеется, но как-то невесело. И вдруг прямо перед нами я вижу Флоранс и Клода с Паолой и Инес. Флоранс кидается к Монджо с криком:
– Кого я вижу! Ну надо же! Сколько лет, сколько зим, Жорж!
Монджо знакомит их с мамой, и Флоранс сразу понимает, кто кому кем приходится. Паола держится в стороне, отходит. Мы садимся все вместе, и Клод спрашивает Монджо, не продал ли он свой шикарный байк и ездим ли мы на нем теперь втроем.
– Какой байк? – спрашивает мама.
Клод имеет в виду «хонду», которая была у Монджо в прошлый раз, когда они виделись со мной, кстати, правда, с тех пор я так выросла. Мы что, ездили тогда на мотоцикле, спрашивает мама. Монджо отшучивается, и мама ничего не говорит при посторонних, но украдкой спрашивает меня, и я говорю правду:
– Да, Монджо просил тебе не говорить, но мы поехали на мотоцикле. И ездили еще много раз…
Мама не участвует в разговоре и, кажется, все сильнее злится, а я рассказываю Инес, как мне было жаль тогда, что на следующий день мы не увиделись, но Монджо хотел показать мне Довиль. Клод и Флоранс тут же приглашают нас на ужин. Монджо смотрит на маму, та кивает. Мы с Инес болтаем о школе. Паола очень худая. Совсем как скелет.
– Ей сейчас двадцать, – объясняет Флоранс маме, – столько проблем, трудный возраст…
Маме большего и не надо, чтобы забыть про мотоцикл и заговорить с Флоранс о трудностях с дочерью. Инес предлагает пойти к ее друзьям. Они тоже здесь, на пляже, чуть подальше. Мама машет мне рукой: иди. И я ухожу с Инес догонять Паолу. У меня будто гора с плеч свалилась.
19
Мне скоро двенадцать, я в подростковой группе, но выступаю лучше, чем одна спортсменка из группы старших девушек. Соревнований все больше. Мы с Монджо часто уезжаем, не реже двух раз в месяц, на день или на выходные. Мне нравится чувствовать себя на скалодроме все сильнее. Монджо гордится мной. В честь моей очередной победы он дарит мне десять разноцветных мешалок, которые собрал специально для меня. Среди них – одна с пальмой и одна с утенком. Он рад пополнить мою коллекцию и надеется, что его мешалкам найдется место в коробке с папиными, но я храню их отдельно. Поняв это, Монджо рвет и мечет. Говорит, что больше никогда не будет дарить мне мешалок, и я выдумываю оправдание. Объясняю, что его мешалки мне, конечно, дороже, чем папины, и я не хотела складывать их вместе, потому что они гораздо красивее.
– Докажи!
Я выбрасываю десять папиных в мусорное ведро. Он улыбается. Сегодня меня в первый раз рвет сразу после мурашек. Я никому об этом не сказала. Могла бы сказать маме, что меня вырвало, и она разрешила бы не идти в школу, но кто со мной посидит? Она ведь работает.
Он еще раз просит доказать ему, что я люблю его больше, чем папу. Я выбрасываю мешалку с логотипом кока-колы, мою любимую. Она из ресторана, куда мы ходили с папой, когда он в первый раз приехал во Францию после своего переезда. Официант предложил мне еще одну, решив, что сейчас их модно собирать и обмениваться с друзьями, как карточками с Покемонами, но я отказалась, пусть такая будет только у меня. Если выбрасывать мешалки, я никогда не соберу сто, и папа не вернется.
Мне кажется, что Монджо все сильнее ревнует к папе. Злится на меня, но это проходит. Иногда он даже извиняется, что подумал, будто я люблю его меньше. Правда в том, что я люблю его всегда, когда мы не делаем мурашки. Мне это не нравится, мне противно и как-то странно, когда его глаза становятся мутными. Но когда он заканчивает, нам обычно очень весело. Теперь я знаю, что нашему большому секрету не будет конца. На соревнованиях мне интересно, но не так, как раньше. Если нужно ночевать на месте, мне не хочется участвовать. Мама считает, что я капризничаю, когда я говорю, что в хостелах и на турбазах постельное белье воняет. Я рада доказать ей свою правоту, когда привожу домой вшей. И нарочно плохо мою голову, чтобы они не проходили подольше. Но она все равно на стороне Монджо. Соревнования – лучший спорт для души. Когда уже есть уровень, нельзя отказываться от возможности померяться силами, превзойти себя. И я превосхожу себя ради мамы. И ради Монджо, который меня всему научил. Он всегда со мной, аплодирует мне, и, завоевав очередную медаль, я бросаюсь ему на шею. Он мой тренер, и я лучшая. Единственный, кто может помочь мне достичь высот, – это он. И в школе я, оказывается, лучше детей, которые не занимаются спортом и не выступают на соревнованиях. Я взрослее.
Всякий раз, когда у Монджо появляется новая подружка, я надеюсь, что он перестанет мурашить меня, но этого ни разу не произошло. Иногда я спрашиваю его, зачем все это и не лучше ли прекратить теперь, когда я поняла взрослый секрет, но он объясняет, что наш секрет – вечный. Если он кончится, многое другое кончится тоже, и, наверно, в мире разразятся войны. И будут умирать дети. Любовь должна циркулировать, везде и всегда.
– Ты понимаешь?
Я не вполне ему верю, но внимаю завороженно, потому что он обожает, когда я слушаю его, раскрыв рот.
– Тебе больше не нравится, как мы любим друг друга? – проверяет он меня. – Знаешь, Алиса, это просто любовь, которую выказывают телом, любовь в чистом виде. Без участия разума. Любовь как она есть. Этим занимаются все.
Так я узнаю, что в жизни каждого ребенка есть взрослый, который его любит, такой наставник по любви, но наставник непременно добрый и внимательный. Обычно это кто-то из окружения. Монджо старается, чтобы слово «наставник» не напоминало мне о школе. Когда у меня появляется новая подруга, мне всегда интересно, кто ее наставник, и иногда удается угадать. Например, наставник моей подруги Орианы – ее отец, и в этом я уверена. Не могу объяснить почему, но он часто смотрит на нее так же, как Монджо смотрит на меня, ласково и как-то надежно. Наставник должен быть ласковым и надежным. У меня есть подружка Мэйелла, и кто ее наставник, я пока не поняла. А ведь я много раз бывала у нее в гостях, и она ужасная болтушка, наверняка сама рассказала бы мне про своего наставника, если бы он у нее был. Она прячет под кроватью уоки-токи, чтобы слышать, о чем говорят ее родители перед сном. Она даже заметила, что иногда они издают звуки, наверно, такие же, как Монджо, когда мурашит меня. Вздохи, хрипы, иногда вскрики. Нельзя, чтобы другие знали, что мы любим друг друга. Надо вести себя тихо. От Монджо я слышала разные вздохи, есть такой вздох, когда мурашки кончаются, а следом часто хрип, который переходит в кашель, но когда он уверен, что нас никто не слышит, то не кашляет. Только хрипит.
С тех пор как мне исполнилось двенадцать, он уже не остается у меня в коридоре. Идет дальше. Мы убрали коврик, о который он вытирал ноги. Через несколько лет с ковриком надо расстаться.
– Или сменить его, – сказала я Монджо, когда почувствовала, что он зашел слишком далеко и мне больно. Но это нормально, что кто-то добрый и ласковый впервые делает маленьким девочкам больно. Зато им не будет страшно потом, когда захочет войти прекрасный принц. Но ведь Монджо и есть мой прекрасный принц. Он не отдаст меня другому принцу. Зато он очень хочет знать, когда у меня появляются новые друзья-мальчики. Я должна все ему рассказывать, потому что ему все про меня интересно. Когда я говорю, что мне плевать на мальчиков, он называет меня лгуньей.
20
Паола похожа на привидение. Она все время смотрит на меня. Она сидит с нами на пляже, но, кажется, даже не дышит. Остальные устроили пикник. Паола ни к чему не притрагивается. Разговаривает с друзьями, но чаще всего это они обращаются к ней. Сидит, прижав колени к груди. Ее ноги как две сухие палочки. Щеки ввалились, глаза запали, нос кажется огромным на сером лице. Друзья, похоже, привыкли видеть ее такой осунувшейся. Над ней никто не смеется. В какой-то момент она разгибается, подходит ко мне и садится рядом. Я ожидаю услышать тоненький голосок, но она не старается говорить тихо, она говорит нормально. Спрашивает, встречается ли Жорж с мамой. Я отвечаю, что да, и мне странно слышать «Жорж». Паола продолжает смотреть на меня, и я знаю, что она хочет что-то мне о нем рассказать. По правде говоря, я это знала еще пять лет назад, когда мы приезжали сюда на выходные с Монджо. Но она молчит. Я знаю, он показал ей, что значит любить, это видно по ее белым щекам. Когда щеки больше не краснеют от любви, они белеют, и девушки становятся привидениями. Потому что пища больше не вмещается. Секрет занимает в животе слишком много места. Туда больше не помещается даже самый маленький кусочек. Не потому ли меня так часто рвет?
Мне хочется прижаться к ней, согреть ее. Мы разговариваем об учебе, но из-за болезни она почти не учится. Я спрашиваю, чем она болеет. Анорексией, говорит она. Я знаю это слово, но толком не понимаю, что оно значит.
– Я худею, – объясняет она, – и ты знаешь почему. Я знаю, что ты знаешь.
И вдруг она закатывается хохотом, каким-то чужим, и это очень страшно. За мной приходит Инес. Я чувствую, что ей неловко из-за того, что ее сестра разговаривает со мной. Она берет меня за руку и зовет играть в бадминтон.
– Извини, – говорю я Паоле и встаю.
– Ты вернешься, – отвечает она.
Ее лицо кусает мрачная улыбка. Все-таки Паола странная. Но меня тянет к ней, хочется посидеть с ней еще и узнать, что она хочет рассказать мне. Хоть я и сама знаю. Я знаю, что Монджо трогал ее, когда она была маленькой. Знаю, потому что все поняла по ее лицу в тот день, когда увидела, как она смотрит на Монджо. Она боится его. У нее есть секрет. Этот секрет поедает ее жир и превращает в скелет. Может быть, ее рвет, как меня. Я стану такой же, если не заговорю. А за мной и мама, если я не вырву ее из рук Монджо. Мама станет однажды скелетом?
В коллеже нам рассказывали о потенциальных насильниках. О людях, под чье влияние можно попасть. А потом они делают разные вещи. Часто это знакомые. Двоюродные братья, дяди, друзья семьи. Близкие родственники.
Но мне-то пятнадцать, и я уже не ребенок. Это другое, ведь наша история любви надолго. Однажды мы с Монджо поженимся. Да, наша история началась рано, но мы поженимся.
В компании Инес много симпатичных мальчиков, и мне с ними хорошо. Так хорошо, что я задаюсь вопросом, не будет ли выходом порвать с Монджо, сказать ему, что я передумала и больше не хочу за него замуж. Мне еще рано. Сможем ли мы остаться друзьями? Мои мысли скачут. То туда, то сюда. То в один часовой пояс, то в другой. Да. Нет. То туда, то сюда. Выйти замуж. Порвать. Мама. Я. Ребенок. Взрослая. Я уже не знаю, что думать. Встречаться с ровесником – это как будто так далеко от меня. Я уже привыкла ко всему этому. Мы ссоримся, у нас не ладится, он теперь с мамой. Конечно, он с ней, чтобы быть ближе ко мне, но… А если я его брошу? Он говорит, что я уже большая девочка, значит, я могу его бросить? Не покончит же он с собой, если я уйду?
Паола берет ракетку и начинает играть. Когда она встает, тонкая, как веточка, всем страшно, что она переломится, но энергии ей не занимать. До тех пор, пока не слышатся громкий смех и аплодисменты, от которых она цепенеет: руки Монджо. Его голос. Он комментирует игру, кричит громче всех, и мне вдруг становится неловко: зачем этот старый Монджо мешает мне общаться с ровесниками? Звонок. Молчание.
Мне бросается в глаза, что он старый, и я представляю другим моего как бы папу уже без гордости.
– Бойфренд моей мамы, – говорю я мальчику, который спрашивает, кто это.
Мама тоже нарисовалась за ним, верх ее купальника плохо завязан, лямка на шее слишком свободная. Мне хочется и обнять ее, и над ней поиздеваться. Мне хочется крикнуть: «Уйди! Уйдите!», и я изо всех сил размахиваю ракеткой. Я люблю выигрывать, это правда. Мама, воспользовавшись перерывом в игре, говорит, что они с Монджо идут в отель. Я с ними? Или я хочу остаться здесь?
Да, остаться здесь. Насовсем. Подальше от них и с такими же ребятами, как я. Ко мне подходит Паола. Она говорит маме, что после обеда все пойдут в боулинг. А вечером вечеринка у Фреда. Фред – вон тот, играет на гитаре. Она показывает на него пальцем. Мама спрашивает, чего хочется мне. Я отвечаю, что останусь здесь, но к нам уже подошел Монджо, он разрешает мне пойти в боулинг. Насчет вечеринки еще посмотрим. Мама меняется в лице. Решать не Монджо; она это знает, но молчит. Говорит, что мы встретимся в отеле в шесть вечера и обсудим это вдвоем.
– Втроем, – поправляет ее Монджо, широко улыбаясь, и снова аплодирует игрокам.
Паола испепеляет его взглядом. Но я-то привыкла к его двуличности: снаружи – улыбка, внутри – злость. Ласки и грубость. В Монджо – и то и другое. Мама машет мне рукой. Ей явно не по себе. Она знает, что это были наши с ней выходные, что Монджо выкрутил нам руки, чтобы тоже поехать. Она ему подчиняется и сама понимает, что подчиняется. Мы с мамой похожи. Играть в бадминтон расхотелось. Хочется куда-нибудь уйти. Месье Друйон? Мадам Лиота? Но на этот раз меня спасает Паола. Она берет меня под руку и уводит подальше по пляжу.
– Он с тобой это делал? – спрашивает она.
И я без колебаний киваю. Мы садимся рядом на песок, и она выпаливает:
– Только не говори никому. Все равно никто не поверит. Даже родители.
– А ты кому-нибудь говорила?
Она не отвечает. Это случилось, когда они с Монджо жили по соседству. Он оставлял конфеты в кухне, а дверь – открытой. Она могла брать сколько угодно, возвращаясь из школы. Этот дом был раем. Один раз Монджо подделал ее дневник, чтобы родители не ругали за плохие отметки. А в другой раз он ждал ее голым. Запер дверь на ключ. Домой она пришла с опозданием. Родители на нее накричали. Ей было десять. Больше она за конфетами не приходила. А потом он уехал из Нормандии.
21
Мне тринадцать, и я отказываюсь видеться с папой. Мама списывает это на их тяжелый развод, мой переходный возраст и запоздалый гнев. Папа шлет мне дурацкие сообщения, силясь вбить мне в голову единственную мысль: он со мной. Монджо сам не свой от радости, что бесконечные папины сообщения на меня не действуют. Он осыпает меня подарками. Исполняет мои мечты. Он отводит меня проколоть уши и дарит золотые гвоздики с бриллиантами. Маму не предупредили, и она так удивилась, что записала и этот акт сопротивления на папин счет. Это он виноват. Надо было выполнять отцовские обязанности. Монджо его заменил, тем хуже для него! Она уверена, что все поняла, она справляется, она благодарит Монджо, он такой чудесный, он ее поддержка и опора. Она познакомилась с мужчиной по имени Эмерик, и мы с Монджо часто над ней посмеиваемся: «Эмерик носит парик?»
Вообще-то он мне не очень нравится, он разговаривает со мной как будто мне четыре года и я из другой страны. О маме говорит в нос «твоя манман». А прозвища, которыми он называет ее, я даже повторить не могу, так они меня бесят. Всякие «зайки» и «кисоньки», примитивно и дебильно. И эта его гнусавость, как будто у него всегда насморк. Но ничего подобного. Он, бедняга, отоларинголог. От этого мне еще противнее. Он целыми днями ковыряется в носах, и мне хочется умереть, когда он входит ко мне в комнату и предлагает сыграть с ним в «Скрэмбль» и «Монмон». Я дуюсь и все рассказываю Монджо. Через некоторое время Эмерику надоедает мое отношение, и мама просит меня постараться ради нее. Я пытаюсь, но не получается. Тут и Монджо с маминой подачи начинает уговаривать меня быть вежливой, то есть говорить не только «здравствуйте» и «до свидания».
– Не так часто твоей маме выпадают маленькие радости, – ухмыляется он. А потом смеется по-настоящему. Он, конечно, пошутил. Он не стал бы издеваться над мамой.
Постепенно я привыкаю к присутствию Эмерика, который обычно остается ночевать в выходные. Он старше мамы и хорошо к ней относится. Я говорю об этом Монджо, а он почему-то начинает психовать.
– А я, что ли, плохо?
Не понимаю, какая муха его укусила. Он вне себя, сидит у нас в гостиной, потому что забирал меня из коллежа и теперь ждет со мной маму.
– Вот как? – повторяет он. – Эмерик, значит, хороший? Что ж, тем лучше для тебя!
Он раздул этот пустяк до гигантских размеров. Вскакивает и, красный от гнева, начинает кружить по гостиной.
– Значит, вот чего я заслуживаю? После всего, что для тебя сделал?
Я защищаюсь как могу, прости, Монджо, я же просто сказала, что он хороший. Только и всего! Слышу, как говорю:
– Прости, Монджо, «хороший» – это просто комплимент, он ничего не значит, не принимай на свой счет.
Чем больше я извиняюсь, тем сильнее он злится, и когда мне звонит Жанна – она теперь в другой школе, и мы часто общаемся по телефону, – я обрываю разговор, обещаю перезвонить, но так и не перезваниваю. Она переехала на Юг. Мы пообещали не теряться, но после Эмерика Монджо набросился на нее:
– А Жанна? Она тоже хорошая? Будешь мне рассказывать, что она просто хорошая, да? И ты хочешь, чтобы я тебе поверил? Ну-ка говори, что вы делаете, когда остаетесь вдвоем?
На глазах у меня слезы, мне страшно. Я не знаю, кто в моей голове подталкивает меня в комнату, под кровать. Я приношу Монджо коробку с папиными мешалками, чтобы его успокоить. Он видит ее и говорит:
– О, Анна, ты бы их все выбросила ради меня?
Голос его смягчается, взгляд становится нежным. Он подходит ко мне, берет коробку, которую я несу перед собой, как именинный торт. Спрашивает, в котором часу вернется мама. У нас есть час. Мы идем успокаивать его ко мне в комнату.
Жанне я не перезвонила. Ни тогда, ни на следующей неделе. Когда звонит она, я не беру трубку. Если Монджо разозлится, я не вынесу. Я не слушаю ее голосовых, не читаю сообщений. А потом и вовсе ее блокирую. Контакт заблокирован. Я убеждаю себя, что она для меня слишком маленькая. Я теряю подругу. И все связанные с ней воспоминания. То же и с папой. Ревность Монджо заставляет меня его забывать. Лучше я буду ладить с Монджо, чем поддерживать фальшивые отношения с папой. И я отдаляюсь от него. Нарочно не отвечаю, когда он мне звонит, а маме вру, что мы поговорили. Ей-то он все равно никогда не звонит. Слишком боится упреков, хотя с ее стороны их и не было. Ладно, проехали. Я устраиваю свою жизнь так, чтобы у Монджо не было повода на меня напасть.
У нас снова мир, и наша чудесная связь крепнет. Я выигрываю несколько соревнований, но на скалодроме мне больше неинтересно. Я хочу на скалы. Монджо отвозит меня, я совершенствуюсь. Прошу прощения, он меня совершенствует. В любую свободную минуту я тренируюсь на скалодроме. Мне уже нет нужды ходить на общие тренировки, но я хожу, чтобы увидеться с ним. Мне плохо, если я не вижу его больше одного дня. Сильнее всего я скучаю по его запаху и по его взгляду. Я имею в виду не тот взгляд, которым он на меня смотрит, а тот, который говорит мне, все ли в порядке, правильно я поступила или нет. Неправильно? В чем оплошала?
С Эмериком я заигрываю, не могу удержаться. Он такой смешной, когда старается на меня не смотреть. Стоит мне пройти через гостиную в полотенце, как он сразу смотрит на свои ботинки. Мама советует мне что-нибудь накинуть, но не поэтому: холод, сквозняки, босые ножки. Однажды я подслушала, как Эмерик говорил ей, что хорошо бы ей убедить меня одеваться при нем прилично, ему очень неловко, когда девочка-подросток ходит перед ним в одном белье, и он не хочет «проблем». Но мама смеется ему в лицо:
– Каких еще проблем?
Эмерик настаивает, что девочку моих лет нужно научить вести себя пристойно. От мамы он так ничего и не добился, так что я продолжаю в том же духе. Однажды утром, когда он читает в кухне газету, а мама принимает душ, я вваливаюсь в ночнушке, сажусь к нему на колени и хватаю его бутерброд. Он терпеливо, как старик, просит меня встать и объясняет, что я веду себя нехорошо. Потом я слышу, как он говорит маме:
– Я серьезно, у твоей дочки не все дома, ты должна научить ее себя вести. Ей почти четырнадцать, нельзя крутить задом перед другом своей матери…
Позже я слышу, как мама разговаривает по телефону с Монджо и посмеивается, мол, сил больше нет с этим старичком Эмериком, все видит как в кривом зеркале. Она звонко хохочет, видимо, Монджо с ней согласен.
– Надолго он с нами не задержится, этот старикан! – фыркает она, вешая трубку.
Я представляю, что ждет Эмерика, и мне немного стыдно. Но мне-то что, век бы его не видеть. Меня пугает, что сразу после звонит мой телефон и на экране высвечивается МОНДЖО. Идут гудки, включается автоответчик. Сообщение будет злое – гнев, ревность и угрозы. И часто ты крутишь задом перед маминым мужиком? Игры кончились. Я послушаю позже. Пока я все равно ничего не могу поделать, только повторять себе, что послушаю позже. Но пока не послушала, ничего другого не слышу.
22
Монджо не разрешил мне пойти на вечеринку к Фреду, а когда мама вступилась за меня, объяснил ей, что это черт знает что.
– Мы не знаем этого Фреда, едва знаем Инес и Паолу и понятия не имеем, с кем они общаются, так что лучше поужинаем где-нибудь втроем…
Мама напомнила, что они согласились пойти к Флоранс и Клоду, но он поднял ее на смех:
– Ты же не думаешь, что я вас к ним потащу! Они нудные и скучные! Нет, девочки, я вас поведу в такой ресторанчик – вы обалдеете! Тебе закажем профитроли, а Лили – мидии, ты рада, Лили?
Я молчу. Поднимаюсь в свой номер и, когда он чуть позже стучится в дверь, не отвечаю. Он пытается открыть, но я заперлась на ключ. Он звонит мне на мобильный, я не отключила звук, и он, стоя в коридоре, все слышит. Он опять стучит, тихонько, просит меня открыть, ему нужно со мной поговорить. Я открываю, он входит:
– Ну же, Алиса, не дуйся, я сказал твоей матери, что иду бегать, чтобы отвязаться от нее ненадолго, мне надо побыть с тобой, обнять тебя, иди ко мне.
Он прижимает меня к себе, повторяет наш секрет, который сводится к «ты-и-я». Обещает, что скоро мы уедем куда-нибудь вдвоем, и мне кажется, что он валит все в одну кучу. И еще – что ему страшно, когда я не совсем здесь.
– У тебя взгляд отсутствующий, ты где-то далеко, хватит, прекрати свой цирк…
Его голос становится жутким. Я молчу. Пусть придет мама, пусть застанет нас вот так, обнявшимися, пусть все поймет, распутает руки, распутает сердца и души, и мы выйдем из комнаты и уйдем в три разные стороны. Или в две, если маме я буду все еще нужна.
Запах Монджо меня напрягает, прижимаясь к нему, я дышу по минимуму, потому что слишком люблю его парфюм, он меня успокаивает, правда, в последнее время все меньше. Его парфюм не должен говорить мне обратное. Я ведь сильнее? Я была сильнее тогда, в подсобке. Все мне лжет.
Он гладит мои волосы, а я все молчу, сосредоточившись исключительно на Паоле, и вижу, как ее серый скелет идет по песку. Она не сделала ничего плохого. Он сожрал нас, ее и меня, когда мы были маленькими, и теперь нам не выбраться. Мы застряли в своих толстых стенах, которые сжимаются, как шагреневая кожа. Он обнимает меня крепче, хочет заняться этим сейчас.
Когда все кончилось, звякает мой телефон. Монджо смотрит, кто это. ЭМИЛИ.
– Мы все вместе пойдем ужинать, и все будет хорошо, окей? А потом все вместе вернемся домой, и все будет хорошо. Ты и я, договорились, моя хорошая?
Я отвечаю «да», а думаю «нет». Думаю о том, что будет дальше. Я позвоню Эмили и все ей расскажу. Монджо довольно скоро уходит в номер к маме. Когда мы втроем идем ужинать, я думаю: «Всегда есть выход». Я пытаюсь унять зашедшееся сердце, мне так плохо, я себе противна, и я боюсь. И еще чувствую во рту слова, слова, готовые вырваться, но я не знаю, когда и как. Скорее всего, они вырвутся невольно, потому что я больше не могу держать в себе столько лжи. Перед тем как спуститься, я написала Эмили, что перезвоню ей позже. «Обещаешь?» – пишет она. Я ответила ДА. Большими буквами. Теперь она меня в покое не оставит.
Мама и Монджо, видимо, перед ужином помирились, и, хотя у мамы тот возбужденный вид, который меня всегда так раздражает, я чувствую, что она гнет свою линию: хочет подать мне пример спокойствия. Я позволяю себе маленькую дерзость:
– А что, если мы встретим Флоранс и Клода?
Мама подавляет смешок.
– Не встретим, – отвечает Монджо, – они же ужинают дома, включи на секунду голову, Лили!
Мама перестает смеяться. Определенно, с тех пор как Монджо стал со мной резок, между ними быстро возникает напряжение. Он встает из-за стола и идет в туалет. Что мне мешает взять маму за руку и уговорить ее убежать со мной? Почему я никак не могу ей сказать: «Идем, мама, идем скорее, пойдем отсюда, мне надо с тобой поговорить!» Почему я не могу закричать глазами, привлечь ее внимание, встряхнуть?
Я ем мидии с картошкой фри и чувствую глубокое отвращение. Кому мне рассказать, как я отвратительна? Кому рассказать о словах Монджо, его хрипах, его вздохах? А кому – о моих ожогах, моих запахах? Кому – как я его раззадориваю, чтобы он поскорее закончил и можно было бы заняться чем-нибудь другим? Кому мне рассказать, как мне больно, когда я чувствую, что мы больше не веселимся так, как раньше? И вообще, раньше – когда это было и что? Кому мне рассказать про подсобку? Я все откладывала на потом. Я даже пересчитала свои сбережения: хватит ли на билет в Соединенные Штаты. Можно сесть на скоростной поезд до Лилля, и не в час пик. У меня нет никакой свободы, не могу даже сбежать. Я настолько никчемна, что сама себе противна. Я – трусиха, не способна поймать попутку, ехать на поезде зайцем кишка тонка, не могу идти пешком, справиться с ситуацией, ускорить время, чтобы прошло три года и мне стало восемнадцать… В восемнадцать человек ведь свободен? И куда бы я пошла, если бы была свободна? Когда в голове крутится столько вопросов, я пытаюсь применить тактику подсобки. Не думать, не дергаться, ждать, опустошиться, чтобы, когда он вернется, быть никем.
23
Мне четырнадцать, и я уже несколько раз отказалась видеться с папой. Говорить с ним по телефону тоже. И в конце концов он позвонил маме. Никогда бы не подумала, что он решится. Неужели он любит меня так сильно? Так сильно, что позвонил маме? Мама заставляет меня немедленно ему перезвонить, а когда мы заканчиваем разговор, читает мне нотацию, чтобы больше такого не было.
– Он твой отец, ты должна его уважать, и точка.
Я напомнила ей, что он нас бросил, ее в первую очередь, и меня тоже, но она велит мне замолчать. Монджо я, разумеется, об этом не рассказала. Он, напротив, уже которую неделю хвалит меня за то, что совсем перестала общаться с отцом, говорит, как важно выйти из их развода победительницей, важно для моей личности, для моего формирования. Если отец ушел, нечего ждать его всю жизнь. Если отец ушел, это надо просто пережить. Bye bye. И потом, у меня есть он, Монджо. Он мне не отец, но теперь он единственный мужчина в моей жизни. Монджо очень серьезен, когда говорит о своем статусе. Взгляд у него ясный, нормальный. Не как на днях в подсобке. В подсобке – потому что он решил, что в его кабинете слишком опасно. И в душевой тоже. Нас могут застукать. И он превратил склад спортивного инвентаря в комнату наслаждений. Мы, конечно, называем ее так только между собой, это секрет, только наш, его и мой, секрет влюбленных. Я вскоре начинаю называть ее комнатой мучений, но только про себя.
В подсобке нет окон. Она как подвал, и свет зажигается без выключателя. Надо вытянуть провод от лампочки в коридор и закрепить его в нужном месте, чтобы можно было закрыть дверь, так что обычно Монджо, приводя меня в комнату наслаждений, гасит свет. Иначе посетители могут споткнуться о провод в коридоре, рядом с раздевалками.
– Любовь любовью, – шутит Монджо, – но безопасность прежде всего.
Он говорит, что подсобка – наше любовное гнездышко, наша первая квартира. Он поставил там банкетку, кресло, столик. Оставляя меня в темной подсобке, он всегда просит не шуметь. Обычно он отдает приказ только одним словом. Кресло. Стол. Банкетка. И я, вздыхая, повинуюсь со свойственной моему возрасту дерзостью.
– Которая так меня возбуждает, – выдыхает обычно Монджо, покидая комнату наслаждений.
Он идет наверх, всем показаться, провести тренировку, проверить, все ли в клубе идет как надо.
Когда он уходит, когда ключ поворачивается в замке и наступает темнота, я, запертая в подсобке, паникую. Поначалу. Потом – нет. Потом привыкла. Привыкала несколько недель. Поначалу я боялась мышей, думала, что в подвале наверняка есть мыши, поднимала ноги повыше и ждала. Ноги болели, но плевать. Иногда я садилась на стол, обхватив руками колени, и ждала. Обычно он уходит на час, иногда меньше, но бывало и больше. Возвращаясь, он не зажигает свет, дверь запирает на ключ. Говорит гораздо больше слов, чем раньше. Но сказок больше не рассказывает. Я отключаю мозг. Отвинчиваю голову и кладу на стол. Я разрешаю ему делать с моим телом что он хочет, а голова пусть стоит на столе, как ваза вверх ногами. Я поворачиваю ее к стене, чтобы мои глаза не видели, что он делает. Я уверена, что в подсобке нет места любви. Монджо становится все грубее, говорит, что я как мешок с костями. Как высохшая жесткая рукавичка для душа. Иногда его злит, что я отвечаю так вяло, и он уходит из подсобки, но меня не выпускает. Клянется, что не сегодня-завтра отправит ко мне пару-тройку приятелей. Я ломаю голову: Клода? Флоранс? Каких таких приятелей?
Я могла бы побарабанить в дверь. Подсобка ведь на одном этаже с раздевалкой, и кто-нибудь в коридоре точно услышал бы мой крик, но Монджо знает, что я ни за что этого не сделаю, потому что, если сделаю, что скажут в клубе? А Монджо, что будет с ним, если узнают, что он запирает меня в подсобке, чтобы, как он говорит, разогреть, ведь перед этим всегда лучше немного подождать? Мне кажется, ему не нравится, что я расту. Мое взрослое тело, как он сам говорит, ему противно, поэтому он и погружает подсобку в темноту, чтобы ощутить мое прежнее тело. Вот только мой запах тоже кажется ему неприятным. Раньше от меня пахло лучше. Раньше все было лучше. Теперь я потею, и он морщит нос.
– Твоя мать могла бы купить тебе дезодорант! – восклицает он раздраженно, а потом притворно смеется. Но даже в темноте, даже без головы я отлично слышу, когда он притворяется.
Однажды я сижу в подсобке и думаю о папе, который, уезжая в Америку, сказал звонить ему в любой момент, если понадобится, само собой. СА-МО-СО-БОЙ. Я думаю о маме, думаю обо всем, кроме двери, в которую могла бы побарабанить. Мой телефон при мне, ведь Монджо уверен, что я не буду никому звонить, потому что он просил не звонить. Я отправляю папе сообщение, и мы начинаем переписываться. «Моя дорогая Лили, как ты поживаешь?», «Мой милый папочка, все супер», «Я скоро приеду во Францию, съездим куда-нибудь вдвоем?», «Конечно, папочка, а когда?», «Точно не знаю, но скоро, как дела в школе?», «В коллеже, пап. Все супер. Как у тебя на работе? Ты по мне скучаешь?», «Тоже супер, Лили». «Целую, папа, я тебя люблю», «Целую, Лили, I love you». Я прячу телефон, чтобы Монджо не догадался, что я им пользовалась, измены он не перенесет. На прошлой неделе он рассказал мне о своем трудном детстве, раньше он никогда о своем детстве не рассказывал. Его наставником был дядя. Когда Монджо вырос, дядя его бросил, и Монджо было очень одиноко. Он страшно переживал, что его вот так отвергли. Он хотел верности, потому что этот дядя был его любовью с большой буквы Л, объяснил он мне. Я почувствовала, что из меня что-то течет. Я была одета и ничего не сказала. Что-то текло, но не как обычно. Не Монджо в жидком виде, а что-то другое. Я догадалась, что это месячные, но ничего не сказала.
Увидев на трусах пятно крови, я поняла, что мне конец. С тех пор я исхитряюсь встречаться с Монджо, только когда их нет. Некоторое время назад он попросил меня сказать ему, когда они начнутся. Но я знаю, что, если скажу, он меня возненавидит. Лучше скрыть, что я теперь могу стать матерью. Что бы он сделал, если бы узнал, он ведь так любит детей? Анна – не женщина, объяснил он мне. «Анна – моя вечная любовь. Пока не растет».
Я в подсобке. Темно. Слышу мужской смех в раздевалке. Может, это друзья Монджо, те, которых он обещал привести, чтобы меня раскрепостить. Я хочу отвинтить голову и положить на стол, но на этот раз она не поддается. Я не шевелюсь. Не дышу. Голова не отвинчивается. Как будто хочет все видеть. И я раздваиваюсь. Как будто держу на коленях ребенка: себя. Я в младшей группе «Коал». Сегодня среда. Часа четыре. Мне снова восемь, скоро придет Монджо, и моя жизнь уже кончилась.
24
Эмили выслушала меня до конца. Я выложила ей все. Мне нужно было рассказать все по порядку. Я уверена, что в хронологии есть что-то важное. Важно, просто необходимо описать дружбу, живую, утешительную, окрепшую после ухода папы. Эмили часто перебивает меня, спрашивает, зачем я рассказываю ей эти подробности, потому что не понимает, в чем проблема. Если, конечно, не считать ухода папы, понятно, что я переживала, но тогда мне было восемь, а теперь пятнадцать.
– Тебе только теперь по-настоящему больно? – спрашивает она. – Это из-за того, что родители развелись? Или из-за чего-то еще?
Она сыплет вопросами, я отвечаю:
– Подожди, дойду.
Подробно описываю, каким был Монджо, подарки, сумочку с блестками и блеск для губ, форму для скалолазания с белыми хлопковыми трусиками, а она, кажется, не хочет понять и говорит:
– Ты мне, что ли, просто рассказываешь, какой Монджо классный?
Она его знает, часто встречала. Мы с Эмили знакомы с шестого класса. Она заменила мне Жанну, но я никогда не говорила этого Монджо, чтобы он не запретил мне с ней дружить. Я даже маме стараюсь о ней не говорить, чтобы она не ляпнула чего-нибудь при Монджо. Эмили – просто случайная подружка.
Я все рассказала. Она долго молчала. Потом спросила, не хочу ли я поговорить с ее мамой. Ее мамой? Зачем? У меня есть своя мама! Эмили не сдалась.
– Я сейчас поговорю с мамой, и мы тебе перезвоним, ладно?
Голос у нее без всякого выражения. Сначала она говорила о Томе, не могла удержаться, но потом, довольно скоро, изъявила желание встретиться наедине, чтобы поговорить о том, что у меня происходит, потому что я веду себя очень странно.
– Алиса, помнишь, мы однажды пообещали друг другу рассказать, если что-то случится?
Тогда я ответила:
– А если случилось что-то ужасное и я тебе не рассказывала, потому что это случилось еще до того, как мы познакомились?
Эмили попросила рассказать и обещала не обижаться, даже если дело касается ее брата, собаки или Тома. Я ее успокоила:
– Это касается только меня. Просто это секрет.
Эмили упросила меня рассказать ей мой секрет.
– Обещаешь, что никому не расскажешь?
– Я тебе помогу, обещаю.
Я все рассказала, начиная с ухода папы, и все время прерывалась, боясь, что Монджо стоит за дверью номера и все слышит.
– Подожди, не вешай трубку, я слышу, что он идет, слышу его дыхание, он наверняка подслушивает под дверью…
– А где ты вообще?
– В отеле, в Трувиле, мы приехали на выходные с мамой и Монджо.
Я подошла к двери – никого. Снова взяла телефон. Все время оглядывалась на дверь. Я рассказала о мурашках, о первом разе на Сардинии и обо всех других. И о том огромном и странном, что было с нами в постели, даже когда почти ничего не происходило. Я рассказала об Анне, о том, как я боюсь что-то сделать не так, как хочу видеть Монджо, как по-своему соглашаюсь, всегда соглашаюсь, он меня не заставляет, потом о маме, как в пятницу, в прошлую пятницу она сказала, что встречается с Монджо, и что, с тех пор как у меня месячные, он со мной груб и у нас больше не ладится. После долгого монолога Эмили еле слышно говорит:
– Ты ведь понимаешь? Понимаешь, что он не имеет права и никогда не имел? В этом ты хотя бы не сомневаешься? Ты понимаешь, что ты не виновата? Понимаешь или нет?
Я во всем сомневаюсь. Я вдруг сомневаюсь даже в Эмили. Что, если она все расскажет родителям? Что, если сегодня ночью в отель явится полиция? Меня отберут у мамы и отдадут в приемную семью? В ее словах я слышу Монджо. Она спрашивает:
– Анна? Кто такая Анна? О ком это ты?
Когда Эмили произносит «Анна», у меня холодеет спина. Она говорит тихо, неужели тоже боится, что Монджо услышит? Я хочу то позвать ее на помощь, то бросить трубку, но, если я брошу трубку, она все расскажет родителям, а те сообщат в полицию, и маме, и в опеку. Мой голос срывается, я прошу ее пообещать, а она спрашивает что. Когда я умоляю ее ничего не говорить родителям, она твердит, что такое нельзя держать в себе, что все вместе они мне помогут. Она не оставляет мне выбора, и я повышаю голос и говорю, что я все обдумала, но она на это не ведется. Правда, уступает и предлагает все рассказать Октаву, его отец адвокат. Адвокат?
Я отказываюсь. Никакой полиции, никаких адвокатов. Я просто хочу поговорить с подругой и прошу меня не выдавать.
– Оставим пока все как есть, хорошо?
Не знаю, кто это говорит, Эмили или я. Но думаем мы одинаково. Мы успокоились. Завтра вечером, в воскресенье, я приду к ней ночевать, мы еще раз все обсудим и все решим. А пока она хочет, чтобы я регулярно ей писала. Я прошу ее поклясться, своим братом, своей собакой, жизнью Тома. Она клянется своей. Теперь она понимает, почему я вела себя так в последнее время в коллеже. Понимает, почему я не рассказала ей раньше. Она видела передачи, в точности… в точности обо мне. Дядя, родственник, сосед и жертва, которая молчит, потому что боится. Она уверяет, что я такая не одна, что никто меня не убьет, если я расскажу. Девочка из одной передачи тоже боялась идти в полицию, потому что раньше детей просто отправляли домой. Нужно было проверить, правду ли говорит ребенок… Теперь законы другие. Ребенка не возвращают домой, пока там не будет безопасно.
Я не хочу вешать трубку. Хочу остаться с подругой, поговорить еще. Объясняю ей, что Монджо не злодей. Что он в меня влюблен и что, да, я тоже была в него влюблена, но с недавних пор, возможно из-за Октава, который мне так нравится, Монджо кажется мне слишком старым. Она спрашивает, сколько ему лет. Пятьдесят.
– В самом начале тебе было восемь или девять, – говорит она. – Он монстр.
Когда она называет его монстром, я его защищаю, но трубку не вешаю. Ее голос как будто стал взрослее. Я больше не слышу в ее словах Монджо, я знаю, что это она, Эмили, моя подруга, которая спасет мне жизнь. Я говорю о маме, мама все делала правильно, но она слепа, так слепа, что Эмили не может поверить в ее непричастность. Я не обижаюсь, я объясняю, что мама хотела, чтобы в моей жизни присутствовал мужчина. Объясняю, что она всегда считала, что Монджо ей помогает, когда он, например, возил меня на соревнования, и что она знала всех его подружек. Ей и в голову не приходило, что он все это делает не по дружбе и не из великодушия. Маме ясно: у Монджо нет детей и, видимо, уже не будет, ведь он ни с кем долго не встречается, вот он и компенсирует их отсутствие мной. Эмили соглашается и признает, что мама тоже жертва. Она знает, что если будет об этом спорить, то потеряет меня.
Монджо и мама вместе. Эмили рассуждает здраво, она не осуждает и больше не повторяет «какой кошмар». Все время говорит «окей». Окей, мы что-нибудь придумаем, окей, я знаю, что делать, окей, не переживай, я с тобой. Я спрашиваю, не против ли она лечь спать, положив включенные телефоны на подушку.
Я кладу телефон рядом с собой. Сначала он светится синим, как ночник. Закрываю глаза. На меня падает большой синий мат. Что со мной будет теперь, когда я все рассказала? Я не засыпаю, но дремлю. Синий мат не раздавил меня, он приподнимается, и я вижу, что его держит Эмили, и вижу и другие лица, среди них – сияющее лицо мамы.
25
Я только что отпраздновала пятнадцатый день рождения.
– Были Хлоэ, Эмелин, Паскаль, Анаэ, Валери, Анн-Дао, Элен, Вали, Эды, Дельфин, Мари-Жо, а теперь Монджо хочет представить нам Прюн! – смеется мама.
Улыбка. Молчание. Звонок. Монджо пришел к нам ужинать не один. С ним Прюн, стоматолог, с которой он познакомился в спортзале. Он мне о ней не рассказывал. Он никогда не рассказывает мне о своих девушках, если только я с ними не познакомлюсь. Уже потом говорит, что у них все кончено, что в ней не было ничего особенного и что он думает только обо мне.
– Даже когда вы спите?
Я всегда говорю «спать» вместо «заниматься сексом» Раньше мне нравилось, что у него есть подружки, но теперь нравится меньше. Девушки-то ни при чем, они славные, но это как-то неправильно. Потом, когда мы мурашимся с Монджо, мне представляются их лица. Интересно, знают ли они, что он мой наставник? Из разговора я понимаю, что Прюн раздражают пациенты, которые все как один хотят одинаковую улыбку с ровными белыми зубами. Она объясняет, как важно иметь индивидуальную, особенную улыбку и все такое, а Монджо зевает во весь рот. Это меня удивляет, я никогда не видела, чтобы он вел себя так. Он всем своим видом показывает, что разговор ему неинтересен. «Вообще-то, может, он и злой», – думаю я. Мама сердито смотрит на него, а Прюн все болтает о зубах, и о лицах, и о моей «хорошенькой мордашке».
В какой-то момент мы с ней остаемся за столом вдвоем и слышим, как мама и Монджо хохочут на кухне. Потом они возвращаются с десертом. Прюн как будто не в своей тарелке, особенно когда Монджо фыркает:
– Может, хватит уже о челюстях и приступим к десерту? Или кариес тебя волнует больше?
Мама уже не смеется. Она слегка хмурится и из кожи вон лезет, стараясь помочь Прюн. Монджо смотрит на меня, ищет поддержки, но я не люблю, когда он злой. Вообще-то, кажется, я только сейчас поняла, что он иногда бывает злым. В подсобке он странный. Грубый. Но все-таки не злой. А сейчас – злой. Но ведь Монджо всегда был добрым. Что случилось? Это он изменился или мой взгляд стал суровее?
Он спрашивает, сделала ли я домашку, и напоминает, что хотел бы ее проверить.
– Возобновляемые энергоресурсы, в них я разбираюсь как никто! – смеется он. И извиняется перед Прюн и мамой: – Я вас оставлю на минутку, проверю ее задание…
На самом деле Монджо ни разу не проверял мою домашку. Это наш предлог, чтобы побыть вместе. Я учусь хорошо. Мама всегда благодарит Монджо, когда я приношу хорошие оценки, и меня это злит.
Мы уходим в мою комнату, я достаю из рюкзака тетрадь, но Монджо, как обычно, ее отодвигает. Он улыбается мне, говорит, что хочет. Я придерживаю трусы, чтобы он их не спустил, но он спускает. И видит прокладку.
Сейчас он меня похвалит. Я сделала, как он велел:
– Когда у тебя начнутся месячные, главное, не покупай при маме тампонов, иначе она поймет, что ты уже не девственница…
Я пользуюсь прокладками, я его послушалась, он ведь меня похвалит? Я не шевелюсь. Слышу его дыхание, совсем тихий выдох, и лезвие его голоса режет сердце на куски.
– Не хочу, – говорит он с кривой ухмылкой, выходит из моей комнаты и возвращается за стол.
Я натягиваю трусы, не знаю, что теперь будет. Неужели Монджо мог за такое короткое время разлюбить меня из-за какого-то красного пятнышка? Я не решаюсь выйти в гостиную. Чуть позже приходит мама, она приносит мне десерт и шутливо говорит, что не возражает, чтобы я осталась здесь. Кажется, у них там невесело.
Мы с Монджо говорили, что поженимся. Но ведь у всех женщин есть месячные, разве нет? Мне нехорошо и грустно, я чувствую, что как будто грязная. А потом меня охватывает злость, и я звоню папе, чтобы разрядиться, а на самом деле еще больше разозлиться из-за его насквозь фальшивого голоса: десять вечера здесь, четыре часа дня в Атланте. Мне повезло, в четыре часа он еще не дома. Так что голос обычный, скажем так, не фальшивый, но и не настоящий. Мы обмениваемся банальностями, но я привыкла. Банальности из подсобки. Как ты а ты хорошо а ты все хорошо а как собаки все хорошо пока. Воодушевленная этой пустой болтовней, радуясь своей уверенности – только Монджо любит меня по-настоящему! – я возвращаюсь в гостиную. Мне надо прочесть его взгляд, надо знать, что он думает обо мне на самом деле. Он прячет глаза. Ему даже смотреть на меня противно. Прюн сменила тему. Она говорит уже не об улыбках, а о моей учебе. Ей кажется, что со времен ее юности школьная программа изменилась, и мама соглашается, а Монджо, холодный, отстраненный, полный презрения, спрашивает, неужели им поговорить больше не о чем. Атмосфера становится прохладной. Я понимаю, что он зол не только на меня. Но я – первопричина. Может, он несчастен? И поэтому агрессивен? А что, если причина его несчастья – это я? Я, Алиса, которую Монджо баловал и любил много лет и которая вдруг стала другой? Стала женщиной?
Мама научила меня думать. Научила быть самокритичной. После развода она говорила, что не может себе простить. Она-де была слишком такой, недостаточно сякой. Папе доставалось куда реже. Вот и я пытаюсь быть как мама, признать, что я наверняка разочаровала Монджо, потому что соврала. Не сказала ему, что начались месячные, боялась его расстроить, а в результате получилось еще хуже. Конечно, мама права. Нужно всегда говорить правду и признавать свои ошибки.
Я напишу Монджо сообщение, и все уладится. Уходя, он машет нам с мамой на прощание. Прюн явно не по себе. По-моему, она поняла, что близнецов, о которых мечтает, она родит явно не от Монджо. Да, в какой-то момент за столом, когда Монджо зевал, чтобы показать ей, что она говорит скучную ерунду, Прюн призналась, что очень хочет детей.
– Но только если это будут близнецы, – прыснула она. По-моему, выпила лишнего.
Мама тоже прыснула. И Монджо. Но Монджо не вместе с Прюн. Он прыснул сам по себе, как будто подавился. Я-то знаю Монджо, я знаю, что он чувствует, когда ты не такая, как ему хочется. Надо уметь признавать свои промахи и ошибки.
26
У Эмили никогда не было наставника. Она уверяет меня, что такого нет, нет у детей никакого наставника, который должен их формировать. Это ложь. Это выдумывают педофилы, чтобы добиться своего. Эмили повторяет это слово, и теперь, когда мы вдвоем у нее в комнате, я ее слушаю.
Мама разрешила мне переночевать у нее, хотя завтра в школу. Похоже, выходные прошли не идеально, и ей надо побыть со своим Монджо наедине. Или расставить все точки над i. Сказать ему, чтобы он не вмешивался в мое воспитание и не оспаривал ее решения. Сегодня утром, когда я попросилась переночевать у Эмили, он нахмурился, но мама сказала как отрезала. Взгляд у нее был тяжелый, сердитый. Ничьим приказам она подчиняться не намерена, особенно в том, что касается меня. На смену открытому и приятному Монджо, славному и деликатному Монджо, Монджо-Санта-Клаусу пришел агрессивный тиран. Она это видит. И этого достаточно. Она заметила. Yes! Она, должно быть, думает, что это из-за ревности к папе. Когда после завтрака мы поднялись уложить чемоданы, я слышала их разговор в номере. Специально пошла подслушать. Подсмотреть. Чтобы знать, делают ли мама с Монджо мурашки. А у них был крупный разговор, она старалась сохранять спокойствие, быть мягкой, объясниться, а он был таким, как когда злится на меня, – насмешливым и язвительным. Мама настаивала:
– Если мы вместе, Монджо, это не значит, что ты должен стать другим. Наоборот! Чтобы она тебя приняла, оставайся прежним, каким ты всегда был для нее, веселым, славным, не дави! Запрещать ей что-то может отец, а воспитанием занимаюсь я, договорились?
Монджо вышел из себя. Ответил, что какая разница, принимаю я его или нет, и мама должна понять, что не мне диктовать им, как строить отношения. Тогда мама попыталась зайти с другой стороны, предложила принять ванну, расслабиться, но он рассмеялся ей в лицо. Бедная, она даже не знает, что Монджо терпеть не может ванн!
Мы вернулись домой раньше, чем планировали. Атмосфера в машине была терпимая, потому что Монджо пришел в норму. Даже предложил маме сходить в кино. Она с улыбкой согласилась, но я-то ее знаю. Она просто хотела меня обнадежить, показать, что все снова в порядке. К Эмили я смогла прийти во второй половине дня. По спокойным лицам ее родителей я сразу поняла, что мой секрет она не выдала. В своей комнате она попросила меня рассказать ей все снова и сказала, что, если я готова, можно позвать ее маму и поговорить с ней, но я не хочу. Она не настаивает. Она на моей стороне. Объясняет, почему недостаточно сказать маме и не видеться больше с Монджо. Я слушаю ее вполуха. Она говорит и про Октава. Он много писал ей на выходных, ему плохо, потому что я сначала свела его с ума, а потом издевалась, он говорит, что меня как будто подменили и не может быть, чтобы та, другая, была мной настоящей. Он не понимает, что со мной случилось. Не может поверить.
– Теперь он поймет, – уверяет Эмили.
Тогда я снова беру с нее клятву никому не говорить, тем более друзьям. Что они подумают обо мне, когда узнают, что я делаю мурашки с десяти лет, даже раньше? Что я была придверным ковриком? Они возненавидят меня, им будет противно, я буду им противна, никто больше не захочет со мной дружить.
– Эмили, а тебе я не противна? Ты рано или поздно все равно решишь, что это мерзко, скажешь, что я должна была все рассказать, а не оставаться с ним, но я любила его, понимаешь, и сейчас немножко люблю, я люблю его немножко, не так, не так, как раньше, у нас с ним сейчас все непросто.
Я плачу, и Эмили берет меня за руку.
– Ты никогда не будешь мне противна, ты ни в чем не виновата, это он чудовище, он не имеет права. Ты была маленькая и не понимала, ты просто поверила его сказкам.
Мне тяжело слышать, что Монджо чудовище, и я снова терпеливо объясняю, что это совсем другое, у нас настоящее чувство, хоть наша разница в возрасте и может шокировать. Он старше, поэтому у нас секс. Я младше, поэтому это странно. Она не злится, но отвечает твердо:
– Когда тебе восемь, десять, пятнадцать – ты еще ребенок, понимаешь? А он тобой пользуется. Да еще спит с твоей матерью! Этот тип хочет тебя подавить!
Странно слышать от Эмили, что я ребенок, ведь она постоянно говорит, что с Томом совершенно точно чувствует себя женщиной. Перед лицом проблем она съеживается, как и я. Зато у нее длинные руки, которыми она меня обнимает.
– Нужно все рассказать, слышишь? – повторяет она. – Иначе ты опять с ним увидишься, и он запудрит тебе мозги. Не даст тебе уйти, ты же понимаешь, что он тебе врет?
– Эмили, это другое. Да, мне это не нравится, и он меня заставляет, но в остальном все было замечательно, и потом, мы поженились тогда на пляже, поженились на будущее.
– И сколько тебе было лет? – спрашивает Эмили.
– Десять.
Я слышу, как это говорю, в этот момент в комнату входит Гортензия, младшая сестренка Эмили, и спрашивает, не хотим ли мы поиграть с ней в «Твистер». У нее брекеты, розовая пижамка с единорогом, пушистые тапочки в виде коал, а пальчики на ладошках все еще пухленькие. Эмили отказывается, но приглашает ее посидеть с нами. Я вижу, что Гортензия улыбается, ведь ее пригласили старшие. Она довольная, потому что скоро у нее день рождения и к ней на пижамную вечеринку придут три подружки. Я спрашиваю, что она попросила на день рождения. Она взахлеб рассказывает про электронный личный дневник, поездку в Диснейленд, новые ролики. Еще про настольную игру «Клуэдо. Гарри Поттер» и картонный самолет на лямках. Самолет на лямках? Да, здорово будет пойти в таком на костюмированный праздник. Гортензии десять, она ложится в 20:45, как я в свое время, ей снятся почти такие же сны, только никакой синий мат не падает на нее, когда она засыпает. Гортензия уходит спать, и мы некоторое время молчим.
– Что ты будешь делать? – спрашивает Эмили.
Я не знаю. Мне бы хотелось остаться пожить у нее, например, пока Монджо и мама не расстанутся.
– А потом? – допытывается Эмили. – Допустим, ты смогла бы остаться у нас на время, но все равно рано или поздно тебе придется вернуться домой, и что тогда?
Я объясняю, что больше не езжу на соревнования, и если они с мамой порвут, то и прекрасно, больше мы не увидимся, но у Эмили на все готов ответ:
– Они могут остаться друзьями, и тогда ты опять будешь встречаться с ним на каникулах. И потом, он будет делать то же самое с другими. Спаси мою сестренку. Спаси всех сестренок на свете.
А я и правда не знаю, что делать. Не знаю, люблю его до сих пор или нет, не знаю, хочу ли выходить за него…
– Лили, эта свадьба – полный бред, он так сказал, чтобы тебя изнасиловать, вот и все. Он больной, поверь, если хочешь, пойдем к твоей маме вместе…
Я отказываюсь от всего, что предлагает Эмили. Повторяю, что Монджо меня не насиловал и никогда по-настоящему не заставлял. Хорошо, она готова признать, что у него настоящие чувства, но, видимо, только мне в угоду, и снова говорит, что он для меня слишком стар, ведь я еще ребенок, и что нельзя взять и влюбиться в маленькую девочку.
– Если бы ты была сорокапятилетним мужиком, ты бы влюбилась в Гортензию?
Я отвечаю, что это другое дело, что я взрослее, что из-за развода я повзрослела очень рано. У меня тоже есть на все ответ. А потом я опять говорю о маме. Потому что мама не виновата, мама всегда хотела как лучше, это мы ей лгали, это мы снюхались за ее спиной.
– Он. Это все он, – повторяет Эмили. – Ты не сделала ничего плохого.
27
ИВТ, так я это назвала, – инцидент в трусах. Думала развеселить Монджо этой аббревиатурой, он ведь всегда говорит, что у меня богатая фантазия, но нет, куда там, он спрашивает, неужели мне приятно это пережевывать, неужели нравится говорить об этих «делах». Он вне себя. Я говорю:
– Тогда пусть будет ДВТ – драма в трусах.
Я еще пытаюсь острить, но, разумеется, моя шутка не успокаивает Монджо, а только еще сильнее злит. Он втолковывает мне, что такие глупости только доказывают, что я больше не та, кого он любил, та чистая, чудесная, единственная. Что касается единственной, то на языке у меня так и вертелась Прюн, а еще моя ревность. Мне как-никак четырнадцать, у меня настоящие чувства, и не пора ли ему перестать, например, знакомить меня со своими подружками, мог бы и обо мне подумать. Но я молчу. Я понимаю, что с Октавом, новеньким в коллеже, могу позволить себе что угодно – но не с Монджо.
Октав друг Тома, а по нему уже три года сохнет Эмили. Они еще не встречаются, но она уверена, что выйдет за него замуж, когда они состарятся. Им нравится одно и то же, они оба занимаются фехтованием, хотят выучить китайский и жить заграницей. Октав классно рисует. Он может в несколько штрихов набросать чей-нибудь портрет. Хочет придумывать комиксы, он уже начал. Мы с ним подружились. Я тоже хотела бы иметь способности к искусству, а он говорит, что скалолазание – тоже искусство, и рисует комикс о скалолазах. Героиня похожа на меня, но я делаю вид, будто не заметила. Мы иногда встречаемся в компаниях, во дворе в коллеже, за обедом, и мне очень нравится, что Октав спокойный и никогда не выпендривается. Он часто приглашает меня куда-нибудь, в музей, в кино или просто погулять. Я обычно отказываюсь. Монджо требовал, чтобы я все ему рассказывала, но теперь, стоит мне упомянуть Октава, он выходит из себя, так что я держу дистанцию. Монджо считает, что у меня слишком довольный вид, когда я хожу куда-нибудь без него. Я успокаиваю его, объясняю, что это совсем другое дело: Октав только друг, ровесник. Но в глубине души я знаю, что вру. Мне правда нравится Октав, и когда я сплю с Монджо, однажды вместо этого старого лица мне хочется увидеть лицо Октава. Когда Монджо злится, размахивая руками и брызжа слюной, он походит на рисунок Октава.
Я собираюсь на вечеринку к Октаву, о которой ничего не сказала Монджо, но мама проговорилась. Мама в своем репертуаре.
– О, как мило, Лили идет на вечеринку!
И – вжух! Монджо позвонил мне, пожелал выслушать мою версию, потом вышел из себя. Так что я никуда не пошла. Эмили до меня докопалась:
– Почему ты не идешь? Что это на тебя нашло? Что за дела?
Я совсем растерялась, не смогла придумать ничего мало-мальски правдоподобного и просто сказала, мол, да ну его, Октава, у мамы люмбаго, а папа прилетает из Штатов повидаться, в общем, наплела черт знает что. Эмили, правда, мне не поверила, и с тех пор в коллеже сущий ад. Чтобы компенсировать пропущенную вечеринку, Октав предложил мне сходить в кино, и я согласилась. Я пошла, не сказав маме, чтобы она точно не проболталась Монджо, и, когда мы уселись, завела его по-настоящему. Я с ума сходила от того, что он мог поверить, будто больше мне не нравится, ведь я только о нем и думаю, но не могу же я объяснить ему реальную причину. Монджо ревнует. Я не могу быть с Октавом. Я уже с Монджо. Так что я не говорила, а делала: положила руку ему на бедро, потом голову ему на плечо, а когда он хотел меня поцеловать, вместо его глаз я увидела глаза Монджо, а когда Октав обнял меня за плечи, мне показалось, будто это змея обвилась вокруг меня и душит, пока он не отпустил меня, удивленный моей реакцией.
С тех пор все паршиво. Октав без конца мне звонит, хочет поговорить начистоту. Говорит, что мы всегда были честны друг с другом, и не понимает, почему я вдруг так все усложняю. Если я не хочу с ним встречаться – нет проблем, но это же не мешает нам остаться друзьями. Вот только все правда сложнее. Я злюсь на него, на Октава, злюсь, потому что Монджо страдает. Он, между прочим, показал мне петлю, которую заготовил в подсобке. Она свисает с потолка, остается только голову просунуть. Показал на днях. И сказал:
– Вот что я сделаю, Лили, если ты больше не захочешь меня видеть, – а потом заговорил с Анной.
Я не хочу, чтобы Монджо умер, я не вынесу, если из-за меня он покончит с собой. Когда я снова стала Лили, потому что Анна окончательно успокоила Монджо, я попросила его развязать узел и убрать веревку, но он уверил, что у него есть и другое оружие, куда более опасное, с такими же острыми лезвиями, как его сердце. Я улыбнулась, потому что это было поэтично, но про себя подумала, станется ли с него отрезать мне голову, если я от него уйду. Или маме, если она узнает про нас с Монджо.
Чем чаще Октав мне звонит, тем мне хуже. А ведь он даже не упоминает о том, что произошло в кино, старается, чтобы все было как раньше, но мне невыносима его доброта, мне уже все в нем невыносимо. Я посылаю его все дальше, а потом еще и издеваюсь. Издеваюсь даже над его голосом. Говорю, что голос у него слишком тихий, какой-то неуверенный. А он в ответ говорит о нас, мол, зачем я тогда его завела. С тех пор это сущий ад, еще и Эмили вмешивается, защищает его, а я больше не могу, потому что сама не знаю, чего хочу. Мне хорошо с Монджо. С прежним Монджо, до ИВТ. Когда я была неотразима. Остроумна. Прекрасна. Ничего общего с той, какой я стала теперь.
28
Утро понедельника. Я прихожу в коллеж с Эмили. С тех пор как я ей рассказала, все изменилось. У меня есть доказательство, что она никому не сказала. Я ей доверяю. Когда, временами, боюсь, что она меня выдаст, говорю ей:
– Эмили, ты ведь помнишь, – и она повторяет, что поклялась, что мы будем ждать, сколько мне нужно.
– Я здесь, я с тобой, но я не скажу, ты расскажешь сама, – говорит она. Она со мной в моем секрете.
От наших разговоров мне легче, но сегодня вечером я вернусь домой. Она это знает. И знает, что Монджо может зайти ко мне в любой момент.
Я больше не хожу на тренировки, и он не пытается уговорить меня вернуться. Я пропустила последние соревнования, чтобы наказать его за то, что он так отреагировал на ИВТ.
– Я не виновата, это же естественно! – сказала я ему в конце концов. Но Монджо опять повторил, что такая наглость – доказательство того, что я утратила все свое очарование. Я закусила губы, чтобы не сказать, что он не имеет права. Ведь если я заговорю о правах, он напомнит, что, стоит мне сказать хоть слово о нашей любви, он с собой что-нибудь сделает. И, может, заодно и с мамой. Эмили говорит, что мне нужно все рассказать, если не ради себя, то хотя бы ради мамы. Но я боюсь, что маму это убьет. Как бы там ни было. Неужели лезвия Монджо опаснее, чем мой секрет?
На перемене Эмили договорилась пообедать с Томом и Октавом.
– И ты приходи, – настаивала она.
Я отказалась. Мне слишком неудобно перед Октавом, но она говорит, что все рассосется и все будет хорошо. Я повторяю, что ничего не скажу, тем более друзьям, Эмили обещает, что она тоже. Разумеется. После той сцены в пятницу смотреть в глаза Октаву неловко, но он больше не злится. Может, потому, что вчера вечером Эмили уговорила меня послать ему сообщение. Я написала: «Октав, мне очень жаль. Прости, когда-нибудь я тебе объясню, но пока, пожалуйста, ни о чем не спрашивай». Ночью он ответил: «Ничего, без проблем, поговорим, когда захочешь, а пока начинай уже есть. Я приготовил сурши, завтра принесу».
Сурши – это хорошо. Октав их сам придумал, это вроде эмпанадас, но с овощами. Он часто приносил сурши, когда мы с ним гуляли. Мы даже говорили «наши сурши», пока не поссорились.
Он и правда сделал сурши и протягивает мне пакет. В его улыбке нет и тени моей пятничной выходки, на глазах у меня выступают слезы, и он похлопывает меня по плечу. Неудивительно, что не решается обнять. Математику отменили, учитель заболел, и мы остались во дворе коллежа. Не сказала бы, что все рассосалось. Тому, например, явно неловко, что я здесь. Моя дебильная истерика, как он выразился в пятницу, его выбесила. Но он, кажется, понимает, что со мной случилось что-то нехорошее, и они все ко мне очень внимательны. Эмили ничего не сказала Тому, она мне обещала:
– Я сказала только, что у тебя случилось кое-что серьезное, а то, что было в пятницу, с Октавом не связано.
А Том вроде бы даже спросил ее, может ли он чем-нибудь помочь.
Сидя на траве, они обсуждают отменившийся урок математики. Я слышу их голоса, они как плотина между мной и остальным миром, легкое покрывало, под которым можно отдохнуть, но внезапно синее небо придавливает меня к траве, как мат. Мне больше невыносима солнечная погода, которая обнаруживает, как черно у меня внутри. Кто-то во дворе говорит, что я анорексичка. «Ходячий труп». Октав протягивает мне сурш. Я беру. Он мягкий, как будто наполнен водой. Я надавливаю, овощи вылезают, и Том хохочет. Я не хочу обижать Октава, но он и сам смеется. Говорит, что, вообще-то, сурши не могут ждать.
– Их едят горячими!
Я смотрю на него – того, кому показала худшую себя, и произношу ту самую фразу:
– Кое-что случилось.
Все замолкают. Они поняли, что я не о суршах. Эмили берет меня за руку и шепчет: «Давай». Я оглядываюсь, что убедиться, что к нам никто не подойдет, и тихо говорю:
– Раньше у меня была другая подруга, ее звали Жанна. А потом…
Лица друзей обращены ко мне.
– Когда мне было восемь, лучший друг моей мамы начал спать со мной, а теперь он спит с мамой и переезжает к нам.
Я рассказала. Теперь в курсе трое. В любой момент они могут кому-то сказать. Я сама решила пустить слух. Слухи – дело такое. Я сама так хочу. Я спасу Анну. Я расскажу. Я пообещала друзьям. Сначала они смутились, но быстро сориентировались. Предложили кучу вариантов. Рассказать их родителям, спрятать меня у них дома, пойти со мной к месье Друйону. Они настоящие друзья.