3. Давай вместе сходим на могилу Бэтмена и споем ему какую-нибудь глупую песенку.
4. Давай обсуждать наши страхи.
5. Давай писать друг другу письма.
6. Давай вернемся в Мартиньяно, возьмем катамаран и отправимся на другой берег.
7. Съездим в Викарелло, там самый прекрасный закат.
8. Давай спорить на повышенных тонах и злиться друг на друга.
9. Возродим традицию звонить и сбрасывать, когда возвращаемся домой, чтобы другая знала, что все в порядке.
10. Давай простим друг друга.
Я обнаруживаю список, составленный Ирис, в ящике стола, он лежит под удостоверением личности – на фотографии у меня лицо хулиганки, – под просроченными ирисками, под пачкой прокладок без крылышек и маникюрными ножничками. Моя комната – поле боя, где я сражаюсь с самой собой, с матерью и домом, с той, кем была, и той, в кого превратилась. К какому биологическому виду меня отнести? Может, я рысь, может, угорь, может, динозавр, я животное из прошлого, поэтому в настоящем мне тесно, кажется, в нем для меня недостаточно места.
Из этих десяти заповедей – желание взять передышку, устроить вечное перемирие – я не выполнила ни одной, у меня в распоряжении были месяцы и годы, чтобы наверстать упущенное, исправить ошибки, но я предпочла оттягивать момент, каждый день можно было подождать до завтра, сегодня закат тоже мог подождать до завтра, любое извинение можно и не произносить вслух, никто ведь не осушит озеро, не разберет мол, а кролик уже давно умер, он больше не оживет, его похоронили в палисаднике на заднем дворе, среди листового салата и баклажанов.
Ирис молча сносила мое постоянно растущее опоздание, мое невнимание и вечные исчезновения, но по-прежнему приглашала меня к себе печь маффины или смотреть сериалы про вампиров, гулять в огороде, предложила прийти ко мне на защиту диплома и позвала на свою – оба раза я отказалась, – приехала ко мне домой на своей подержанной машине, чтобы я увидела, что она научилась водить, строчила мне сообщения до поздней ночи, звонила мне домой, я не отвечала, в итоге мать просто отключила телефон – казалось, будто он занят; на самом деле это я была занята – тем, что рыла траншеи вокруг себя.
Все это время я баловалась пустыми разговорами, не рассказывала ей ни о своих страхах, ни о том, за что мне было стыдно, ни о трудностях, не обсуждала с ней перебранки с матерью, сложности с учебой, то, что после отношений с Андреа я ощущала себя бесчувственной, неспособной ничего испытать, не делилась с ней тем, что слабо верю в себя, поэтому отращиваю себе толстую кожу и упорно стараюсь унизить и обидеть окружающих, как будто они – рыбка в фонтане, я – рука, которая сжимает их гладкое тельце, а сам фонтан – олицетворение нашей жизни.
Она всегда хранила в памяти иной образ меня – неповторимой, бесстрашной, приветливой и улыбчивой, меня – страдалицы, а не той, что готова разодрать других на куски; той, что во весь голос распевает песни в машине и читает в прохладной тени, меня мимолетной, недолговечной – она прожила всего одно лето, – призрачный образ той, чье лицо скрыто под водой во время состязания «кто дольше задержит дыхание».
Узнав об Элене и Андреа, Ирис сразу встала на мою сторону, со всем пылом и воинственным выражением лица принялась защищать меня, стала посредником между мной и моим бывшим, передала ему мое последнее «прощай» и известие о том, что я вычеркнула его из жизни: с тобой покончено, ты – точка после моего последнего слова, ты – завершающий аккорд.
«Когда-нибудь все в округе узнают, что они с Эленой за люди», – так она часто говорила мне, пытаясь утешить, уверить меня, что и для них найдется и плаха, и палач, что на их головы обрушится меч, вобрав в себя всю силу земного притяжения, сломит их бледные шеи, как у курицы и петуха, – и у меня возник вопрос: куда деваются отрубленные головы? Может, стоит их собирать, коллекционировать? На полках больше не красуются книги, теперь там появилось место для отсеченных вражеских голов, я буду смахивать с них пыль, любоваться ими, поглаживать их – одновременно с насмешкой и сочувствием, – ведь это благодаря мне они слетели с чужих плеч. Жители Ангвиллары поймут, кто они, их репутация станет отвратительной, как будто ее погрузили в кипящее масло, слишком долго жарили и теперь она превратилась в нечто несъедобное.
Ирис никогда не верила, что это я подожгла машины в Резиденца Клаудия, для нее подобное могло стать концом света, поэтому эта гипотеза относилась к миру несбыточных вещей. Она не видела меня в мокрых до колена джинсах, не видела, как я погружаюсь во грех, пытаясь кого-то утопить.
Когда по поселку пробежали слухи, когда в полицию заявили о нападении, Ирис придерживалась версии, которая оправдывала меня: о том, что две местные девчонки поссорились и подрались, надавали друг другу пинков и пощечин, и все из-за парня, ничего особенного, обычные любовные переживания. Именно этот пересказ событий той ночи, новый, придуманный на ходу, и привлек всеобщее внимание, в результате все поверили, будто случившееся стало финалом банального фарса, стычки между молодыми ребятами, ссоры вроде тех, над которыми через пару-тройку лет только посмеются, ведь по прошествии времени даже самая тяжкая обида ничего не весит.
Ирис не подвергала сомнению мою невиновность, ведь иначе и быть не могло, а еще потому, что Элена лгала не впервые, из нас двоих именно она не заслуживала доверия.
Местные тоже вынесли приговор, оправдали, пошептавшись, поверили слухам, которые пустил Кристиано, они распространились, передавались из уст в уста на рынке и в букмекерской конторе, среди тех, кто сидел за столиками кафе на площади, кто прогуливался под ручку по Солдатской аллее: две девчонки только недавно были подругами, а теперь подрались, блондинка увела парня у рыжей, та разозлилась, подруга тоже, пошли в ход кулаки, блондинке лучше не верить, а рыжая все правильно сделала, я бы тоже этой сучке врезал.
Ирис кивнула и согласилась, так все и было, в ее воображении как будто поднялся занавес и обнажил сцену, разыгравшуюся в лунном свете: кричали, щипались, моя соперница упала навзничь и, лежа на земле, не пыталась загладить свою вину, а продолжала оскорблять меня, хотела смешать меня с грязью, злоба в ответ на злобу, проклятие за проклятием, наказание за наказанием.
Ирис призналась, что следит в соцсети за Эленой Корси и отлично знает, с кем она видится, где бывает, так что, если вдруг всплывет фотография с Андреа, мы сразу будем в курсе и сможем снова на нее напасть, примем ответные меры, пустим о ней самые страшные слухи, которые ранят сильнее ножа.
Я ответила: хорошо, следи, я не веду соцсети, меня напрягает смотреть за жизнью других, мне это напоминает о веб-камере – объективе, похожем на глаз, – в комнате у Карлотты, который следит, комментирует, делится нашим неприкрытым существованием, домашними трусами, отсутствием постельного белья, папками на рабочем столе, на которых написано «Любовь».
Ирис упорно настаивала, что на моей совести нет никаких преступлений, я всего лишь доверяла подруге, я – хорошая, наивная, я – мученица, и мне за это воздастся, обиды возвращаются, сделав круг, возвращаются, возвращаются, возвращаются к тому, кто их нанес.
Я смотрю на список и понимаю, что еще немного – и эти десять вещей уже не будут чем-то, что мы сделаем вместе, и мы снова станем теми, кем были раньше; теперь это десять вещей, которых мы никогда не сделаем, десять упущенных возможностей, десять причин для сожаления. Я вижу себя посреди буковой рощи, у меня коренастые мохнатые лапы, длинные уши, пятачок, как у свиньи, я рою им землю, копытца испачканы грязью и лесными растениями, брюхо набито желудями, насекомыми, личинками, яйцами, ягодами и грибами, я тяну носом, а затем слышу выстрел: кто-то пришел, чтобы убить меня.
* * *
На озере наступает лето, оно приносит с собой апельсиновый фруктовый лед, жирные от чипсов пальцы, пляжные зонтики под мышкой, ровные ряды шезлонгов, игры с мячом на берегу и гул пожарного вертолета – он снижается, зачерпывает воду большим ведром, чтобы потушить пожар: горят холмы, пастбища, несколько электростанций.
Уже три месяца Ирис безвылазно сидит дома, отвечает только на сообщения, не берет трубку, пишет, что смотрит кулинарные шоу по телевизору – в них рассказывают о разведении лосося, диком цикории и альпийских сырах, – а по утрам медсестра ставит ей капельницу; Ирис не хочет рассказывать почему, зачем ей лечиться, чем она больна, некоторое время я и не настаиваю, сочиняю невыразительные, безучастные сообщения о том, как ищу работу, о матери, которая не дает мне говорить, о времени, которое проходит и не ведет ни к чему, ситуация не улучшается, проходят дни рождения, годовщины, праздники, я отправляю резюме даже владельцам мясных лавок – как знать, может, мой диплом пригодится, чтобы без ошибок взвесить пару килограммов говядины?
Краткое содержание моей жизни умещается на одной странице: у меня нет опыта работы, я не проходила курсов профессиональной подготовки, не владею иностранными языками на каком-то определенном уровне, не занималась ничем, кроме учебы, и я не знаю, как объяснить тому, кто возьмет в руки мое резюме, что корпеть над книгами стало для меня актом самоотречения, я всего лишь соблюдала договор, заключенный с обществом, ни в чем его не нарушая, это оно пожелало видеть меня на университетской скамье, я не спешила, но и не отставала, я лишь проделала все, что требовалось для получения образования, и вот теперь я полностью «образовалась» и как будто превратилась в сгусток понятий, неопределенных размеров и глубины, бесполезную совокупность знаний, от меня ждут наличия опыта, но мне никто и не предлагал его получить, я – как заварной крем, как подтаявшее мороженое.
Лето стучится в двери, манит теплом, зовет на озеро, на площадях и улочках до поздней ночи полно народу, кафе продлевают часы работы, сколоченные из досок киоски с самого утра торгуют кофе, из Рима на каникулы стекаются те, кто недостаточно богат, чтобы держать летний дом на море, за зиму водоросли разрослись и почти добрались до берега, а ведь совсем недавно хозяева пляжей их вычистили, вытащили из озера камни и мертвых рыб с размозженными головами, снова появились спасатели в красных футболках, получившие необходимую справку в бассейне при гостинице, том самом, где оборвалась наша дружба с Карлоттой.
Я приезжаю на велосипеде к дому Ирис и звоню в домофон, ее мать отвечает, что сейчас нельзя зайти, Ирис спит, у них много дел, лучше прийти в другой раз, когда подруга немного поправится, она мне позвонит, я говорю, что принесла пакет лимонов, Антония набрала их во дворе у синьоры Феста, они вкусно пахнут, их соком хорошо поливать рыбу, а цедру можно добавить в десерты, мать чеканит, что я могу оставить их под дверью, они с Ирис спустятся и заберут, тогда я оставляю пакет на солнце и думаю, почему из всех возможных гостинцев я решила принести нечто настолько кислое.
Проходит несколько дней, я звоню Агате, на экране моей «Моторолы» появилась трещина, вокруг нее расходится лиловое пятно, мне приходится наклонять телефон, чтобы прочесть сообщения и увидеть нужный номер, у всех остальных уже есть мобильный интернет, они обмениваются сообщениями в WhatsApp по пятнадцать раз в день. Агата удивлена: я не звонила ей несколько лет, с тех пор как мы закончили лицей, мы виделись все реже, говорить было не о чем, она теперь продолжила семейное дело, как и предполагалось, купила сумку от «Луи Виттон», гуляет с ней по вечерам у мола, у нее всегда наращенные ногти ярких цветов: малиновые, голубые, синие, со стразами, с бусинками, нарисованными крыльями бабочек.
Она говорит, что давненько ничего не слышала об Ирис, со временем они постепенно отдалились, когда Агата ей пишет, та не отвечает, удалила свою страницу на фейсбуке, одна неделя, вторая, а о ней ничего не слышно, пропала с горизонта, никого к себе не подпускает. Думаю, она решила нас проучить, наша дружба оказалась слишком поверхностной, у нас полно недостатков, мы были недостаточно близки, мало уделяли ей внимания, поэтому она выставила нас, заперла дверь – решила преподать нам урок. Я воспринимаю ее внешнее спокойствие и молчание как должное, значит, ничего страшного не случилось, Ирис просто лежит дома в кровати, болеет, это ненадолго, болезнь скоро отступит, исчезнет, как облака с небосвода, пройдет, как гроза, растает, как туман или иней.
После разговора с Агатой я начинаю думать о подсказках, которые оставила сама Ирис, прокручиваю в голове: вот она жалуется на боль в животе, вот отказывается от очередного кусочка арбуза, говорит, что опухли ноги, тяжесть внизу живота, упомянула, что похудела, тело как будто сжалось и теперь помещается в ладошку. Но ничто из этого не заставило меня вообразить, что Ирис лежит на кровати или на диване, рядом с пультом от телевизора, вдали от солнца, от ипподрома, от огорода, от меня.
Я как можно скорее пытаюсь отвоевать обратно все то, что потеряла: осыпаю ее улыбающимися смайликами и сердечками – уродливыми, состоящими из цифры три и знака «меньше», – составляю список занятий, которым мы посвятим себя, когда она поправится, добавляю их к предложенным десяти пунктам, теперь их двадцать, тридцать, пятьдесят два – в конце концов я набираю именно столько, – всем этим мы сможем заняться, когда она вылечится, я перечисляю их, отправляя ей сообщения одно за другим, трачу все деньги на телефоне, она же отвечает на этот безумный проклятый список одной-единственной улыбкой.
Мне кажется, это преступление – общаться на расстоянии, нажимать на кнопки с цифрами и буквами, играть мелодию нашего вынужденного расставания, тогда я сажусь на велосипед и еду в бар, в рыбную лавку, на площадь, в магазин, где ее мать покупает одежду, спрашиваю у всех: у манекенов, табличек «Сдается в аренду», у покрывшихся корочками от времени статуй на углах домов, у фонтанов, которые изрыгают воду и тину, – пытаюсь узнать у них, что же происходит с Ирис, почему она в ловушке, ведь я уверена, что всем и всему вокруг это известно, но они сговорились и не говорят мне, чтобы я одна оставалась в неведении, чтобы я сокрушалась и страдала.
Неделю спустя я снова приезжаю к ее дому, пакет лимонов все еще там, они сварились на солнце, утонули в собственном соку, вокруг пахнет тухлятиной и падалью, я поднимаю пакет и выбрасываю его в мусорный бак.
Дома воцарилась атмосфера вражды и взаимного равнодушия, я превратилась в дочь-нахлебницу, которая ничего не приносит, не множит дары, не вносит вклад в общий бюджет, не готовит, в иждивенку, не накопившую ни сокровищ, ни запасов провизии, дочь, которую еще ни разу не выгоняли из дома, которая еще ни разу не возвращалась, соляную скульптуру, которую приходится терпеть за ужином; тем не менее мне хочется спросить у матери, что мне делать, ведь она всегда находила способ выйти из ситуации, взяться за дело и разрешить проблему, а я только бралась за оружие, перла вперед, как на танке, осаждала чужие баррикады, в ее действиях всегда есть план, я же умею только вести войну, в первом случае цель ясна, во втором известно лишь, что нужно как можно скорее все разрушить, пока тебя не опередили другие.
Я пыталась поговорить об Ирис с Мариано, звонила ему посреди ночи, такой глубокой, что не было видно даже луну, он ответил, что некоторые люди не любят выставлять свою боль на всеобщее обозрение, они хотят остаться с недугом наедине, им не нравится, когда болезнь становится поводом для пересудов, например, как наш дядя: пока у него не надорвалось сердце, всякий раз, почувствовав головокружение, он врал, что это солнечный удар, не хотел говорить о своих проблемах, вместо этого обсуждал скачки, вязы, строительство скоростных автодорог. Я ответила, что эта круговая порука меня бесит, я не хочу ни наблюдать за ее болезнью, ни оплакивать ее мытарства, я хочу просто быть в курсе происходящего – в общем, хочу ее увидеть, посмотреть ей в лицо, называть вещи своими именами.
Но чем больше времени проходит, тем яснее становится, что брат был прав, разговоры с Ирис то и дело прерываются, я пишу утром, днем и вечером, она отвечает на одно сообщение из десяти, обычно я получаю лишь «да, спасибо, все хорошо, нет, спасибо, до скорого».
Мне становится неспокойно, я сажусь на велосипед и кружу около ее дома, как муха над остатками еды, жду знаков, жду изменений, думаю, может, она сломала ногу, обожгла лицо, ослепла на один глаз, ударилась головой, и теперь у нее шрам на полчерепа, пришлось коротко постричься, нехватка витаминов, нарушение всасывания, судороги – симптом раннего артрита, – она кажется себе уродливой, не хочет показываться в обществе в таком отвратительном, жалком состоянии.
Но потом я вижу, как она выходит из дома, ее мать сидит за рулем машины, Ирис рядом с ней на переднем сиденье, у нее короткие волосы, бледное, осунувшееся лицо, острые плечи, опухшая шея, глаза, кажется, стали еще темнее и больше, лоб – шире, губы – тоньше, их опущенные уголки смотрят вниз, человек, которого я вижу за лобовым стеклом, не Ирис, а какая-то поглотившая ее незнакомка.
Я зову ее по имени и машу рукой, но не подхожу близко, они разворачиваются, машина уезжает в противоположную сторону, оставляя меня наедине с этим чудовищным видением.
Через некоторое время обо всем узнают и в городе: врачи, медсестры, кто-то случайно ее видел, подруги ее матери, приятели ее отца, с которыми он ездит за город, кто-то проговорился, и теперь уже нет других тем для разговоров, люди судорожно расспрашивают друг друга, как так, почему, строят гипотезы, делятся результатами анализов крови и колоноскопии, растерянно шепчутся в страхе, плачут, выставляют на всеобщее обозрение нанесенный ущерб здоровью, понесенные семьей потери, каждый, как может, принимает участие в создании образа новой Ирис, забывая о старой, о той, что была моей единственной подругой.
– Позавчера видела тебя в машине, ты сама на себя не похожа.
Пишу и не получаю ответа, тогда я отправляю сообщение три раза подряд, мне нужно услышать – это была не я, эта девчонка притворяется мной, а я прячусь, можешь найти меня по этим координатам, жду тебя в такой-то день, в такой-то час, не опаздывай, это убежище ненадежно, я скоро переберусь в другое.
В тот день, когда на отправленное резюме мне отвечает с предложением работы парфюмерный магазин, звонит Кристиано. Они оценили мою осведомленность в философских течениях, сами недавно открылись, делают акцент на расслабляющих практиках, уходе за телом и йоге, думают, я могу им подойти. В трубке раздается тяжелое дыхание Кристиано, его голос то и дело прерывается, связь плохая.
– Кристиано, что такое? – повторяю я и снова слышу лишь обрывки слов, потом связь налаживается.
– Она умерла, – невозмутимым тоном произносит он.
– Кто? – Я не поняла, как будто запершись в своем непонимании, не хочу вылезать из него и слушать объяснения.
– Ирис. Сочувствую. Ее дядя встретил моего отца в лавке.
– Это неправда, он соврал.
– Нет, она очень сильно болела, неделю назад ее отвезли в какую-то клинику, накачали обезболивающим, мать всю комнату вверх дном поставила, похорон не будет, ее кремируют.
– Кого?
– Ирис.
Отвечаю, что он врет, что мне осточертели его россказни, легенды, вымышленные имена и события, пустая болтовня, и вешаю трубку. Ничего подобного, Ирис дома, сейчас я напишу ей, и она ответит, так и поступаю: пишу и пишу, телефон звонит вхолостую.
Ночью Ирис мне снится: она сидит на развалинах какого-то дома, на первом этаже, говорит, ждет меня там, не было никакого конца света, луна еще на небе.
На следующий день в городе развешивают некрологи, они отличаются от остальных, там ее фотография, под датой рождения – дата смерти, Ирис умерла три дня назад, вот так мир сообщает мне об этом, на углу, рядом с перекрестком, где дорога ведет в Поджо-дей-Пини, на железной доске, известие о ее смерти теперь покоится поверх остальных, его будет заливать дождь, трепать ветер, оно испортится со временем, поверх него наклеят афишу рыбной ярмарки, сейчас лето, и люди на набережной с нетерпением ждут, когда можно будет пожарить местную рыбешку.
Вкус бензина
Однажды мы с Ирис увидели, как падает самолет, точнее вертолет, если совсем честно.
Мы сидели на пляже, у нас было одно полотенце на двоих, купальники еще не высохли, мокрые волосы падали на плечи, мы взглядом следили за тем, как отдыхающие входят в воду и выходят из нее, выходят и входят, Ирис сдвинула солнечные очки на лоб и лизала клубничный фруктовый лед, у меня руки были в песке, я с трудом выносила крики детей, то, что они все время проводят на свежем воздухе, то, что их баловали, хвалили, как будто нарочно, чтобы они побольше кричали.
Медведь обмотал голову полотенцем, которое взял у Марты, на манер тюрбана и прохаживался по берегу рядом с водой, за ним на носочках следовала Рамона и приговаривала:
– А теперь давай пляши!
Марта принесла одноразовую фотокамеру и теперь снимала нас – в позе факира, подражающих топ-моделям или женщинам-змеям, выходцам из цирка, – я наблюдала, как остальные смеются и скачут, соревнуясь, кто дольше простоит на обжигающе горячем песке.
Грек вернулся из бара с водой и сэндвичами, у него мохнатые лодыжки, волосы приклеились ко лбу, они блестящие, как будто из пластмассы, он угостил нас, протянув нам бутерброд и баночку «Спрайта», и мы прикончили ее вдвоем: Ирис пила с правой стороны, я – с левой, по одному глотку за раз, пузырьки от газировки поднимаются к нёбу, солнце в зените.
Грек устроился рядом с нашим полотенцем, со стороны Ирис, и, потихоньку двигаясь к ней, пытался отвоевать себе кусочек ткани, сесть к ней поближе; я физически ощущала его присутствие, точно слепня на коже, поэтому я сказала, будто Медведь его звал, – иди сфоткайся, потом мы все напечатаем, повесим на стену, Ирис поддержала меня – иди-иди.
Он поднялся и потрусил прочь, оглядываясь и бросая на нас обиженные взгляды; мы с Ирис обменялись улыбками, она сказала:
– Вечно он ко мне притирается сбоку.
Над озером пронесся шум, из-за высокого берега вдруг возник вертолет, маленький и черный, похожий на шершня, он беспрерывно жужжал, показывал себя во всей красе, как будто врезался во что-то, взмывал вверх и снова снижался, маневрировал хвостом, поднимался на дыбы вверх носом; люди хлопали в ладоши, думая, что это какое-то представление, импровизация на потеху отдыхающим.
Вертолет заваливался набок, пытался выровняться, снова опасно кренился, а мы смотрели, ведь это точно так и задумывалось, может, учения от Музея авиации или от одного из клубов, оттуда часто летали двухместные «вертушки».
И вот посреди смеха, детей, вытаращивших глаза, он неожиданно рухнул вниз, ударился о воду, перевернулся, взорвался, с грохотом разлетелся за секунду.
Вспышка, облако дыма, лопасти и нос ушли под воду, с пляжа послышались крики, спасатели в ярких жилетах поверх маек кинулись в воду, гребли к нему на катамаранах, из яхт-клубов подтянулись весельные лодки, подплыли к месту аварии, над берегом стояла жуткая тишина.
Неизвестно, кто тогда погиб, я так и не узнала, кто лишился жизни по ошибке, в шутку, волею несчастного случая, кто растаял в воде и дыме.
Ирис вскочила и закричала:
– Кто-то должен его спасти!
Я взяла в руки полотенце, баночку «Спрайта», последний кусочек сэндвича и увела ее оттуда, это не наше дело – спасать, помогать, исправлять что-либо.
«Некоторые люди обречены, вот и все», – подумала я.
Ныряльщики не нашли тело пилота, только железный лом, который вывезли на катерах, несколько дней в озере нельзя было купаться: на поверхности плавала черная масляная лужа.
* * *
Дорогая Ирис.
Мне всегда говорили: если я пишу, значит, меня что-то мучает, – сейчас меня мучаешь ты.
Меня мучают мысли о твоих туфлях на каблуках и с бахромой, блестящих сапожках, сандалиях со стразами на ремешках, что стоят под окном в твоей комнате; о твоих пальцах, нажимающих на кнопки на пульте, пока ты ищешь кулинарное шоу, где мужчина с большим животом и дружелюбным лицом рассказывает о сырах и козах; о том, как ты качала головой взад-вперед, пародируя парня из бара в Тревиньяно, у него была слишком густая шевелюра, и казалось, что мозг давит ему на шею, о том, что это покачивание головой со временем обрело совсем другой смысл, стало шифром, способом предложить – давай снова сходим в тот бар, хотя того парня уже уволили оттуда; о том, как ты ныряла под воду, а я смотрела на колеблющиеся контуры твоего тела, тень твоего лица, о твоих ступнях, ты говорила, что они вечно опухшие; о том, как ты говорила: «Ну что за жизнь такая», – и заходилась смехом; о тех вещах, которым ты давала новые имена; о том, что ты боялась глубокой воды, пожаров, лжи; о новогодней ночи, проведенной в компании сына цветочника, о том, какую мину ты состроила, когда я ушла, что-то вроде «зачем ты меня бросаешь?», о том, что я оставила тебя там, среди малознакомых людей, рядом с горящим чучелом; о том, как уговорила твою бабушку навязать шарфов и свитеров на всю мою семью, а сама так ее и не поблагодарила, о том, как я подъезжала к вашему дому, а она выглядывала из-за занавески в окне первого этажа и улыбалась мне; о клинике, о болеутоляющих, о том, что мою боль теперь не излечить, не поможет даже морфин.
Меня мучает тот день на ипподроме, когда ты позвала меня посмотреть, как даешь уроки. Мы приехали, и ты тут же кликнула Тампу, кривобокого и косого дурного коня, который никому не был нужен, которого ты выходила, исцелила, ты одна кормила его и чистила ему хвост, тебе удалось сделать так, что он стал перепрыгивать препятствия в метр высотой, ты мечтала подготовить его к соревнованиям. Но когда мы приехали, Тампы там не было, загонов на всех не хватало, так что его пришлось выпустить на лужок рядом с холмами, пошел дождь, и он исчез.
Я стояла рядом, пока ты плакала, сжимая в руках расческу для гривы, а седло Тампы покачивалось на крюке. Конь не был твоим, ты не могла оплачивать для него загон, ты только проводила с ним время, а еще ты сказала: Тампа не привык гулять в поле, он плохо подкован, он поранится, подвернет ногу; я ничего не могла предложить и ответить, не умела утешать, я просто наблюдала, как ты плачешь и впадаешь в отчаяние, не могла подать тебе руки и даже пальца, чтобы ты поняла, что я чувствую, как тебе больно, что я со всем разберусь, отомщу. Найду деньги на десять, двадцать лошадей, открою ипподром только для тебя, ты придумаешь имена всем животным, научишь их быстрому бегу, наведешь красоту. Но только сказала: лошади часто пасутся на поле, не думаю, что на воле ему будет так плохо, он на свежем воздухе. И ты отпрянула, тебя оскорбило мое непонимание, ведь дело было не в лошади, не в конкурсе или отсутствии денег, а в том, что всем было плевать на твои чувства.
Ты обошла меня, схватила шлем и вышла на манеж, оседлала другого коня, принадлежащего какой-то англичанке, которая не каждый день на нем ездила, сидя верхом, ты нарезала круги по манежу, гнала лошадь галопом и рысцой, а на лице было написано, что ты готова всех проклясть. Я стояла за ограждением и смотрела, как поднимаются клубы пыли, кашляла, а потом отошла в тень, к мошкам и сорной траве.
На следующий день мы узнали, что Тампа и в самом деле подвернул ногу, поэтому его решили усыпить.
Я не спросила, можем ли мы пойти вместе, чтобы ты попрощалась с ним, ты и сама не захотела мне это предложить, поэтому отправилась туда в одиночку и следующие несколько дней ходила мрачнее тучи. Агата хотела тебя развеселить, а потому и позвала тебя на ипподром – выбрать нового коня, там как раз появилось несколько жеребят, которых нужно объездить, но ты ответила: нет, это не одно и то же.
Вот что меня мучает: это не одно и то же.
Без Тампы, без тебя – не одно и то же.
Это письмо отвратное, хуже сочинений, которые я писала в школе. Ты даже не получишь этого письма, я не буду его отправлять, можно было и не писать даже.
Но это ты просила меня написать тебе что-нибудь, поэтому вот, пожалуйста, твое бесполезное письмо.
Я скучаю по тебе, я была ужасной, ужасной, ужасной подругой.
Твоя Гайя
* * *
Во время рыбной ярмарки набережная вдоль озера до отказа заполнена воздушными шарами, матерями в туфлях на высоком каблуке и жареными щучьими головами, пляж закрыт, потому что в полночь будут запускать фейерверки, раньше я смотрела на них, сидя прямо на песке, но со временем так делать запретили: однажды искра от пиротехники попала одной синьоре на соломенную шляпу, и та загорелась, дети перепугались, мы, наоборот, рассмеялись, радуясь, что стали свидетелями опасного происшествия.
Люди бродят взад-вперед, от ресторана «Шале» до конца Солдатской аллеи, народ все прибывает, все лижут леденцы, поедают их, останавливаются рядом с кафе, чтобы купить круглые мини-пиццы, фотографируются, облокотившись на перила, дети машут руками и подмигивают друг другу, те, кого ты ни разу не видел зимой, снова возвращаются в твою жизнь: рыбная ярмарка – событие, которое нельзя пропустить.
На деревянных подмостках одни за другими выступают любительские коллективы: самодеятельные танцоры, певцы-самоучки, девочки в пайетках с кучей лака на волосах, какие-то юмористы, которым удается вызвать у зрителей сальные ухмылки. На первом ряду почти никто не сидит, некоторые артисты выступают под шум шагов, на празднике их не замечают.
Мое любимое место, чтобы смотреть салют, – плоская крыша, туда можно забраться, если перелезть через забор перед садом у городской ратуши.
Оттуда хорошо видно озеро, не мешают слишком высокие антенны или разлапистые деревья, отличная точка, чтобы разглядеть, как на фоне неба взрываются снопы искр, принимая форму сердца, возникают очертания плакучих ив, золотистые звезды, дети затыкают уши от грохота, в ночи вырастают светящиеся фонтаны, поднимаются густые клубы дыма, на воде покачиваются клочки обгоревшей бумаги; посмотреть на то, как мы умеем зажигать огни, приезжают со всех окрестностей и даже из Рима.
Улицы перекрыты, машины приходится парковать подальше, люди гуськом тянутся вдоль бетонной запруды, с маленькими детьми на руках и колясками под мышкой, женщины двумя пальцами придерживают юбки, чтобы не запачкать их о траву и не запылить. В честь рыбной ярмарки дамы наводят марафет, делают начес на волосах, проходятся утюжком по челке, надевают босоножки с тонкими ремешками, покупают кофточки с глубоким V-образным вырезом, набивают бюстгальтеры ватой, носят темные очки на голове, даже если солнца нет в помине.
Я подъезжаю на велосипеде к самому молу, лечу вниз по спуску Кроче, как ракета влетаю в толпу детей и родителей, расчищаю себе место для посадки, сворачиваю в сторону, объезжаю ресторан и привязываю велосипед где попало; я, как голодный волк, гляжу на людей, разодетых по случаю торжества, и думаю – никакого уважения, никакого сочувствия, вот они, в разноцветных нарядах, убранных живыми цветами, никто, кроме меня, не пришел сюда скорбеть.
Мне не пришлось ничего изобретать, у меня почти вся одежда черная, единственное, что выбивается, – мои волосы, их вид в зеркале приводит меня в бешенство: как смеют они оставаться рыжими, цветущими, чувственными, когда все внутри меня иссыхает? Кто дал им право жить?
Я поднимаюсь наверх, прохожу по переулкам, огибаю площадь у мола, где группки подростков назойливо напоминают мне об ушедших годах – ленивых, сонных, наполненных событиями, – остаётся немного, и то, что останется, будет поглощено жизнью как конец сезона.
Я шагаю, опустив голову, упираюсь взглядом в брусчатку, переброшенная через плечо сумка бьется о бедро, люди смеются, но почему, зачем они смеются? Мимо проходят двое знакомых девушек, таращат на меня глаза, замечают мой суровый вид и не осмеливаются поздороваться, по выражениям их лиц видно, что они все знают, и я ненавижу их за подобную осведомленность, за их всезнание, в нашем городе невозможно хранить секреты, даже смерть не может ничего скрыть, не может ничего утаить, даже боль не может.
Я хочу подняться по каменной лестнице, зайти в сад, перелезть через перила, в одиночестве дождаться полуночи, она уже близко, ведь пространство крыши – моя машина времени, место, где я соприкасаюсь с прошлым, мой замкнутый круг, вид всегда один и тот же, как и шум вокруг, и когда в воздух взлетят первые фейерверки, я снова испытаю ощущение вечности, где все сгущается, минуты не проходят, как будто мы все еще сидим там, скрестив ноги, пока в глазах отражаются огни.
Какая-то девушка останавливает меня, на ней костюм мажоретки, короткое платье тесно облегает ее бедра, у нее крупные длинные руки, я знакома с ней – это младшая сестра одной из одноклассниц Ирис, у нее маленький четко очерченный подбородок, глаза как у кошки, она смотрит на меня, кажется расстроенной, как будто сейчас она подпрыгнет и сделает словесный пируэт: мне все рассказали, очень жаль, сочувствую, она была такая красивая…
Она что-то бормочет, ее соболезнования бьют, как пуля в затылок, я отрываюсь от своих мыслей, возвращаюсь к реальному положению вещей, которое состоит в том, что люди смотрят на меня с жалостью, останавливают, чтобы, как водится, сказать шаблонные фразы, ведь она и правда была прекрасной, на нее надели жокейские сапоги, а потом сожгли.
Я отталкиваю от себя барабанщицу, ее подростковое тело, за которое мне стыдно – она дышит, ходит, как она вообще смеет существовать, – кричу ей в лицо, что никто не умер, что ее долбаное сочувствие никому не нужно, я пихаюсь локтями, набрасываюсь на нее, ее подруги встают между нами, люди останавливаются, оттаскивают меня, а я продолжаю сражаться, защищаю нас с Ирис от этой проказы и фальши. Вот вы какие, расфуфырились по случаю праздника, сейчас начнете чокаться и произносить тосты, вы, лоснящиеся, размалеванные.
Я ощущаю под подушечками пальцев гладкую ткань ее костюма, хочу схватиться, тянуть и порвать ее; шествие с оркестром, прилавки с глиняной посудой, орехи в карамели, воздушные шары в форме принцесс, промасленные бумажные кульки, с которых капает жир, дым, поднимающийся к верхним этажам домов, я пытаюсь отбиться, но кто-то крепко держит меня за плечи, говорит: спокойно, тихо, – и не отпускает.
Я узнаю голос и восклицаю:
– Кристиано, сделай же что-нибудь!
Он сдерживает меня, чем спасает девушку от моих ногтей, от когтей хищника, от морды чудовища, люди толпятся вокруг нас, девушка напугана, она плачет, а я по-прежнему умоляю Кристиано сделать хоть что-то, не может статься, что он не в состоянии разобраться, не придет на помощь, когда нужен, не сумеет провести меня, целую и невредимую, сквозь темноту, не закроет рот тому, кто пытается обвинить меня в чем-то, не защитит меня от предательства, не оставит в обойме своего ружья лишнего патрона, – мы должны во что-то или в кого-то выстрелить, чтобы тут же отомстить за нанесенную обиду.
– Чего уставились? – Кристиано еще крепче сжимает в руках мешок с костями, то есть меня, потную, бледную, обмякшую, прогоняет людей.
Я уверена, что кто-то повинен в ее смерти: может, консерванты, может, полифосфаты, может, парниковые газы, может, пестициды, может, горелый пластик, может, расходящаяся от антенн радиация, может, «Радио Ватикан», может, мышьяк в воде, может, шифер на крыше, может, излучение от телефона и беспроводного интернета, может, гормоны в мясе, может, активное и пассивное курение, может, искусственно созданные корма, которые дают коровам и курам, может, гудрон в устьях рек, может, выхлопы от автомобилей, может, нечистоты, может, лекарства и остаточные вещества, может, силиконы в креме для тела, может, присадки и красители, – значит, следует найти виновных, одного за другим, тех, кто убил ее, мы обязаны это сделать.
Кристиано держит руку у меня на лбу, отводит меня к фонтану, говорит всем встречным, что нам не нужна помощь, прыскает мне водой в лицо.
– Ничего не поделать, я не могу тебе помочь, – отвечает он; моя одежда намокла, сумка упала в воду, «Моторола» полетела на землю и теперь плавает в грязной луже.
Раздаются три хлопка, как обычно перед фейерверком, они гулко отдаются от стен домов, как внутри раковины, их можно услышать в полях, в историческом центре, в Коллегиальной церкви, в рыбной лавке, в ларьках, торгующих жареной щукой, может, даже у крутого поворота, называемого «кружевной каймой»… Раз, два, три, шоу начинается.
* * *
В конце шестидесятых немцы обнаружили исторический центр города, бывшую крепость. Ту самую, что стоит высоко на скале, рядом с главной башней и другими башенками поменьше, садами, раньше там находился аванпост замка Одескальки – точка, откуда велось наблюдение за озером.
Мощенные булыжником улочки ведут к Коллегиальной церкви, той самой, где заключаются самые важные браки, где пастор во весь голос распекает свидетельниц, когда они надевают платья с чересчур глубоким вырезом, где желающим обвенчаться в этих стенах приходится делать крупные пожертвования, не заплатишь – священник оставит тебя без музыки, невеста войдет в зал в полной тишине, под щелканье затворов на фотоаппаратах и детские смешки.
Старый квартал, где по-прежнему мало мастерских и лавочек, в кафе стоят пластиковые стулья, их занимают старики и работники муниципалитета, квартал, куда можно попасть через огромные деревянные ворота, которые почти никогда не затворяют. Есть три ресторана, студия какой-то мастерицы, что делает украшения из стекла, табачная лавка, когда-то были тату-салоны и магазины с оборудованием для виндсерфинга, но выстояли лишь мастерские обувщиков и фонтан с угрями, раскрывшими пасти.
Немцам приглянулись эти убогие домишки со спальней на первом этаже и кухней сразу за порогом, с выходящими на озеро террасами и каменными колоннами, этот пропитанный древностью воздух внутри городских стен.
Они прибрали к рукам дома и магазины, открыли заведения, но те долго не продержались: люди в Ангвилларе не любят чуждое и пришлое, они стремятся копить и сохранять, закупоривать бочки и бочонки, они сами похожи на вязкую жидкость, которая остается в консервных банках.
Немцы искали работу в городе, выходили нагишом на пляжи и устраивались под солнечными лучами, поглощали бутерброды с сельдью и закупались соломенными шляпами; местные их ненавидели, немцы были им отвратительны, как метастазы, как болезни, их следовало искоренить.
Немцы считали, что озеро невероятно красиво, что оно притягивает солнце и яркие краски, что оно сливается с небом, поэтому, желая задобрить его, они привезли из своих земель двух белых лебедей – двух гордых птиц с царственно прекрасным оперением, на первый взгляд они были безобидны и подчинялись людям.
Местные не смогли принять подобную дерзость, ведь иностранцы хотели изменить озеро, его фауну, в их видении все должно было остаться как прежде, чтобы можно было нарисовать и повесить на стену.
Рыбаки принялись жаловаться, что лебеди отравляют озеро, переносят заразу, пожирают весь улов, убивают других птиц, лебеди – грязные и хищные птицы. И вот однажды, вместо того чтобы отправиться на рыбалку, двое мужчин с весельными лодками и мелкими сетями схватили лебедей, задушили их, зажарили, и дым от горячего мяса поднимался от деревьев, что росли в нижней части города, под крепостью, там, где никому не разрешалось гулять, потому что пешеходная часть дороги заканчивалась раньше.
Немцы оплакивали своих детей – с их огромными крыльями и острым клювом, – но не сдались: чтобы привнести в жизнь нечто новое, нужно упорство; чтобы убедить других измениться, нужно постоянство и немного чудачества.
Появились новые лебеди, их тоже пожарили на костре, за ними еще и еще, местные глядели, как они плещутся в воде и размножаются, а потом сами того не заметили, как птицы начали им нравиться – царственные, громадные создания, умевшие командовать и строить рядами утят и уток.
Так лебеди и остались на озере, перебрались ближе к другому берегу, возле замка Браччано заметили и одну черную особь, что никогда не приближается к людям; теперь, тридцать лет спустя, дети специально ищут их у берега, пытаются подкормить их сухим хлебом, погладить их перышки.
Но лебеди, как известно, не станут жить в пруду, они не привыкли следовать правилам, могут легко разозлиться, и если тебе встретится такая птица, нужно держаться от нее на расстоянии.
Вот что я усвоила почти сразу, когда приехала сюда: к уткам можно подходить, не задумываясь, к лебедям – нет. Лебеди клюют нутрий в спину, преследуют их в воде, широко раскрыв крылья; лебеди не видят разницы между детьми и взрослыми женщинами, и если ты им не понравился, они могут напасть. Я тоже была лебедем, меня привезли из чужих мест, поэтому я изводила всех, брыкалась и затевала драки, даже с теми, кто пытался подойти и протянуть мне кусочек черствого хлеба, впихнуть мне свою любовь как подачку.
Я смотрю на них теперь, стоя на берегу: они ныряют под воду в поисках еды, на поверхности остается лишь кончик хвоста, голова исчезает внизу; вынырнув, они смотрят на меня, будто желая сказать, что водоросли на дне уже не такие вкусные, как раньше, наверное, пришло время лететь в теплые края.
* * *
Дом – место, где вещи падают на пол.
Мы разбили уже три тарелки, два бокала и одно стекло в серванте; пакет с молоком протек в самом центре кухни, теперь на полу бледная лужа.
Антония принесла коробки, ей их дали в супермаркете, поставила их в ряд в коридоре, как всегда, ничего не уложить на скорую руку, все складывается надежно, миллиметр к миллиметру, каждую коробку заклеивают скотчем, на ней пишут маркером, что внутри: щетки лежат вместе со щетками, шторы – со шторами; книги, под которые мать выделила мне черный пакет, незаметно для нее оказались среди обрывков бумаги и мусора.
Мать – капитан нашего судна, она ведет нас по ею же составленному маршруту, отдает приказы и следит за дисциплиной, даже когда на горизонте уже занимается гроза; если что-то выскальзывает из рук и разбивается, она говорит: сделанного не воротишь, сломанные вещи нужно бросить, спасаем только то, что осталось целым и что жизненно необходимо. Впервые в жизни нам позволено что-то выбросить, а не чинить, украшать, склеивать или перекрашивать.
Близнецы аккуратно упаковывают телевизор, они обращаются с ним как с мраморными статуэтками, отец с опасением наблюдает за ними, боится, как бы на нем не возникла трещина, как бы он не выскользнул, иначе отцовское царство ждет крах.
Я сложила свою одежду в два больших пакета, а то, что мое тело теперь отвергает, свалила в углу. Слишком узкие юбки, джинсы с низкой посадкой, протертые сзади штаны, лифчики без одной лямки – останки меня самой, которые я продолжала хранить, одержимая идеей, что рано или поздно смогу дать им второй шанс, но теперь они предстают передо мной без прикрас: изношенное тряпье, колготки, которые надевали столько раз, что они покрылись зацепками, футболки с пятнами под мышками – их не смогли вывести даже руки Антонии, – черный купальник, оставшийся с того потрясающего лета, теперь он линяет, верхняя часть оставляет пятна на коже, а низ пожелтел, края обтрепались от сидения на бетонном пирсе, футболка с эмблемой Супермена, пропахшая гарью.
Я выкинула даже теннисную ракетку, перед этим обнюхала ее и пробежалась по ней пальцами, поцеловала ее, представляя, что играю на ней, как на лире; прощай, ракетка, прощай, Ушастая, я любила вас и ненавидела до сегодняшнего дня.
В моем возрасте уже бы иметь собственный дом, детей, брак, работу, а я собираю обломки старой детской, снимаю со стены кусок веревки, он продолжал висеть там без простыни, которая отделяла мою половину комнаты от половины Мариано, поднимаю и уношу его трусы, его баскетбольный мяч, пижамную кофту со слониками, плакаты с какими-то певцами, флаг с Че Геварой, постельное белье, которое ждало его возвращения годами, прячась под пуховым одеялом, школьные тетради, исписанные неровным почерком с сильным нажимом.
Мы оставляем после себя светлые пятна на стенах, плесень в углах, торчащие гвозди, на которых больше ничего не висит, дырки на месте полок, грязную плитку, подтеки – там, где раньше были следы крови, пыль, волосы, частички кожи, обрезанные ногти.
– Он останется здесь, – говорит мне мать, указывая на розового медведя. – Это игрушка для маленьких, тебе он больше не нужен. – И выходит из комнаты.
Она и не ждет ответа, она давно уже делает так, просто говорит – и все, диалог не предусмотрен, делиться теперь не принято, когда я сказала ей, что Ирис умерла, мать ответила:
– Нет ничего больнее, чем потерять ребенка, – после чего встала и ушла чистить стручковую фасоль, так и закончились наши поминки, попытка разделить страдание на двоих.
Антония стала меньше ростом, исхудала, подрастеряла свою крепость и силу, но только внешне – дух ее как будто еще сильнее закалился от лишений, она держит всех в строгости, не терпит возмущений и беспорядков.
Месяцами я слышу, как она бродит по дому, даже ночью, нервно говорит по телефону, кричит, вскидывает руки, хлопает по столу, по поверхностям предметов.
Синьора Мирелла Боретти, вдова Манчини, сдала нашу римскую квартиру в аренду, и жилички, поселившиеся там без договора, не платят по счетам и не делают взносы в товарищество собственников, управляющий и консьержка предупредили мать, потребовали погасить долги, она позвонила синьоре Мирелле, но та не ответила, она продолжала звонить, но ее по-прежнему игнорировали, вплоть до самого последнего звонка, тогда синьора заявила, что готова дать бой и что если мать не перестанет ей докучать, то она отнимет у нас права на квартиру на Корсо Триесте, потому что Мирелла Боретти могла это сделать, у нее есть связи, она знает нужных людей, а у Антонии никого нет, только ее жалкая семейка, даже трудового договора у нее нет, а мы – на иждивении.
В тот день мать не ела и не спала; когда я встала в туалет посреди ночи, то увидела, что она сидит на диване, уставившись в экран выключенного телевизора, отражается в темном стекле.
На следующее утро она собрала нас всех на кухне и объявила, что поговорила с садовником синьоры Феста, неким Джакомо, надежным человеком, он заедет за нами через неделю, надо поторопиться и освободить квартиру.
– Она думает, что я сдамся, думает, что облапошила меня, но я приеду и займу ту квартиру, посмотрим еще, кто меня оттуда выгонит, – подытожила мать, и ее лицо как будто съежилось.
Она разделила между нами дела и обязанности, отметила на календаре семь дней до отъезда.
Предупредила управляющего и консьержку в Риме: мы возвращаемся. Не забыла и синьору Миреллу, написала ей длинное сообщение с кучей ошибок, но вполне явными угрозами – та должна была за неделю выставить жиличек из квартиры или Антония сама их выведет, вот этими самыми руками.
Близнецы не осмелились роптать, они лишь покорно собирали свои пожитки; высокие, большерукие, уже почти мужчины, со щетиной на лице и собственными желаниями, закованные в тесную одежду, что мать купила еще два года назад, готовые составлять списки и паковать вещи, они на собственном языке жестов и взглядов шепчут друг другу, что как-нибудь перебьются.
Дом опустел, у меня нет времени как следует рассмотреть его нагие стены, его трещины и хранимые им воспоминания, его испорченную кожу, ложбинку под локтем, выемку пупка; мать в ярости оттаскивает меня, уводит прочь, точно поток, она несет течением ветки, камни, выбрасывает змей к устью, она будто река, не знающая покоя.
Я еще молода, но уже успела состариться, я лишилась права сопротивляться решениям семьи, так ни разу его и не обретя, я точно проехала свою остановку и теперь обязана ехать до конечной, никто и не подумал спросить моего мнения, дозволить поучаствовать в принятии важного решения. Антония – по-прежнему та же мать, какой была в детстве, та, что поддерживает стены и не дает им обрушиться, та, что выносит нас на плечах из горящего дома.
Я закрываю дверь в комнату, и за ней остаются плакат на мой восемнадцатый день рождения, фотографии Ирис и Агаты, мои фотографии, морда медведя по кличке Баббл, поистершаяся от времени и ненужности, – моего трофея, он стоит столько же, сколько медаль за веселые старты в деревне, со временем миг моего триумфа и обретенной власти превращается в пыль.
В понедельник мы вытаскиваем все из шкафов, во вторник разбираем вещи в ванной, в среду дело доходит до кухонного гарнитура, в четверг – до ковров и прочего текстиля, в пятницу мы выбрасываем черные мешки, в субботу моем полы и сантехнику, в воскресенье мы готовы к отъезду.
Площадь с каруселями и аттракционами, улицы, дороги, магазины, подъем в гору – все остается позади, и расстояние между нами и теми, кем мы были раньше, растет, пока машины, груженные нашим скарбом, отправляются в путь, в сторону дома, который, может, уже и не наш, прощаются с домом, который мы только что оставили ни с чем.
Когда мы приезжаем в Рим, Антония наказывает водителям припарковаться вторым рядом под домом на Корсо Триесте; она выходит из кабины, у нее торчат кости, рыжие волосы собраны в высокий хвост, пуховик застегнут наглухо, до подбородка, лицо гладкое и злобное, она заставляет открыть ворота и впустить нас, те самые ворота, которые украли фашисты, те, что напоминают мне: у этого места есть своя история.
Роберта умерла четыре года назад, во сне, просто перестала дышать, я снова вижу ее привычный солнечный уголок, сегодня там ложится тень, в фонтане с рыбками теперь нет воды, в него посадили суккуленты, вижу двор и розы – желтые, красные и коралловые, – в доме сменились жильцы, здесь сдаются квартиры посуточно и разместились недорогие гостиницы, студентки снимают квартиры в складчину, в семьях все меньше детей – в общем, не стоило опасаться, что цена на аренду упадет, рынок недвижимости в Риме всегда создает прибыль, и когда рабочих мест стало меньше, сдача квартир превратилась в работу.
Антония держит в руках ящик с инструментами, тащит его по лестнице до нашего этажа, все вокруг кажется чужим, но в то же время нас как будто ждали.
Под звонком больше нет таблички с нашей фамилией, только маленькая белая плашка, под дверью лежит плотный красный коврик, мать резко сдвигает его ногой, замок поменяли, дверь заколотили намертво.
– Это наш дом, – кричит Антония соседям, высунувшимся на лестничную клетку, зевакам и испуганным жильцам. – Мы будем стоять здесь, пока нас не впустят.
Я бесполезна, ничем не могу помочь, меня грызет стыд за наш провал, за очередную битву, после которой мы вновь отправимся в подвал нашего первого дома, вернемся в то время, когда нигде не было написано, что мы достойны иметь свое прибежище.
Синьора Мирелла велела прибить к двери две доски крест-накрест, как поступают с заброшенными домами, разрушенными сыроварнями, подвалами, где полно шприцев и презервативов, близнецы достают инструменты и под руководством Антонии принимаются за дело, и их хрупкие юные ручонки как могут управляются с молотками и плоскогубцами.
Меня мать даже ни о чем не просит, лишь позволяет наблюдать за их потугами; доски не поддаются, гвозди не выкорчевываются, и близнецы с Антонией, кажется, сражаются с самой судьбой, пытаются сдвинуть орбиты движения планет.
Руки матери дрожат, но она не сдается, говорит, что вышибет дверь плечом, будет дубасить, пока та не грохнется, а если понадобится, принесет взрывчатку, – ее всю жизнь задвигали на задний план, теперь дудки, теперь сам Господь Бог ее не остановит. Она яростно наседает на гвозди, на стену, осыпает ударами бетон и штукатурку, она пытается добраться до дверных петель, с грохотом колотит по косякам и доскам.
А я думаю о рыбах: кто знает, может, их выпустили на волю или бросили в канализацию, может, сейчас они плывут по трубам под люками, желая доплыть до далекого моря, может, они мутировали, обзавелись третьим глазом, пятью плавниками, их отравили остатки кондиционера для белья и таблеток от накипи для посудомоечной машины, средства для мытья ванны и шампуни с ароматом ромашки, белого мха или масла ши.
Вдруг на лестнице слышатся шаги, кто-то кричит:
– Ма!
Мать замирает, костяшки ее пальцев покраснели, лоб покрылся испариной, она с удивлением смотрит на появление сына.
– Отойди, ма. Сейчас мы все сделаем.
Мариано поднимается на лестничную клетку, он привел с собой троих друзей, высоких и широкоплечих, как он сам, у них с собой ломы и гвоздодеры, лица наполовину скрыты под шарфами, мы размыкаем ряды и пропускаем их вперед. Мариано наносит первый удар по двери, мать молча вздрагивает, прижимается к лифту.
Летят гвозди и щепки, летят куски бетона, Мариано сворачивает петли гвоздодером, руками и ногами давит и тянет на себя, его друзья налегают на дверь, бьют по ней всем, что попадется, до тех пор, пока брат не чувствует, что она поддается, тогда он толкает ее плечом, раз, три, пять, ударяет всем телом, и дверь наконец не выдерживает, в стене возникает брешь, сквозь которую виднеется нутро квартиры.
Накладной нос моего брата покрыт белой пылью, пальцы и одежда все в штукатурке, ладонь кровоточит, рукав куртки надорван, но он не унимается, продолжает дубасить дверь ногой, пробивает проход, затем переступает через порог, словно ныряет в наше прошлое.
Следом заходят его друзья, мать, близнецы, дверь, как беззубый рот, проглатывает их, последней шагаю я; синьора Мирелла заставила кого-то пробить дно ванны молотком, на кухне от стен осталась только кирпичная кладка, диванная обивка порезана ножницами, синьора вынесла из дома вещи, которые ей не принадлежали, – их мать оставила ей в обмен на какое-то ее имущество, – провода обрезали, карнизы оторвали от стен, наша квартира похожа на стройплощадку или место преступления.
Мариано бродит взад-вперед и оценивает нанесенный ущерб, он уже дошел до следующей стадии – деятельной, – думает, как подлатать дом, залечить его раны, царапины, следы побоев, говорит, что сначала нужно заменить дверь и ванну, а потом уже решить, что делать с кухней, как зашить диван, а сейчас нужно поднять сюда вещи и мебель, они с друзьями будут патрулировать здание и лестничную клетку, больше никто сюда не войдет. Мать кивает, смотрит на него с признательностью – никто иной не мог нас спасти, только мой брат, ведь он такой же, как она, а я лишь обманывалась, думая, что мы с ней похожи: наши волосы, веснушки и нос не означают, что мы родные, – сейчас я своими глазами вижу, насколько мы разные.
Мариано командует мне:
– Ну что ты стоишь с кислой миной, помоги маме, – как будто я рабочий из его бригады, опоздавший курьер, бесплодная жена.
Потом он выбегает на лестницу и кричит, что пошел за своим отцом.
Я оглядываю царящую вокруг разруху, как будто это снег, упавший нам на голову, воздух ледяной, глаза слепит, брат похож на гору, а я всего лишь саранча, мне вдруг хочется, чтобы он обнял меня, но ничего не происходит, а я не прошу его об этом.
Мариано снова появляется в дверном проеме, он несет на руках Массимо, поднял его по лестнице, кресло пока пришлось оставить снаружи, брат осторожно усаживает его, сгибая ноги, сначала одну, потом вторую, его тощие, сломанные ноги, и говорит:
– Папа, не плачь.
Ведь отец и правда плачет, он увидел разрушенный до основания дом.
Мариано держит окровавленную руку у него на плече и говорит, что это еще не конец.
Я не двигаюсь с места, встречаюсь взглядом с той девочкой, которой была, она смотрит из разбитого зеркала в ванной и шепчет:
– Тому, у кого нет сердца, не обрести дома.
* * *
Озеро обмелело, по крайней мере, так сказали по телевизору. Летом римские власти выкачивали из него воду, чтобы пустить по водопроводу, поэтому пляжи стали шире, вылезли на поверхность камни, появились опоры пирса, теперь скалы похожи на острова, а чтобы нырнуть, приходится уходить все дальше и дальше от берега, от криков, от шанса обрести спасение.
Поселяне думают, что скоро от озера ничего не останется, каждое лето из него будут понемногу тянуть воду, пока не превратят в лужу, пруд, вонючий и похожий на болото, лишь тогда мы узнаем, что скрывается в середине, появится ли снова на свет ушедший под воду город, его крепостные стены, дворы и окна.
Квартиру на Корсо Триесте подкрасили и подлатали, как сломанную куклу: вернули на место руки и ноги, расчесали спутанные волосы, нарядили в платье и фартучек, – теперь здесь можно жить, мы спим в своих кроватях, телевизор снова стоит у стены, коробки прилежно распаковали, диваны починили, пришив сверху цветные заплатки, вернули на место все безделушки – результаты труда моей матери: покрытые аппликациями дверцы, кактусы в стаканчиках из-под йогурта.
Мариано ходит от дивана к двери, он всегда настороже, всегда бдит, вечера он проводит, сидя за одним столом с матерью, они строят планы, что-то придумывают, точно знают, что делать дальше.
– Ей нужно найти работу… – Я услышала, что они говорят обо мне.
Чтобы привести дом в чувство, нужны деньги, а у нас их нет, поэтому в один прекрасный день мать вручает мне пылесос, ведро с тряпками, моющее средство, резиновые перчатки и говорит:
– Иди-ка к синьоре с пятого этажа, нужно у нее прибраться.
Я отправилась в квартиру с креслами в этническом стиле, книжными шкафами во всю стену, фотографиями в рамках, фарфоровыми статуэтками из Каподимонте, подсвечниками из слоновой кости, виниловыми пластинками, лесенками, на которые нужно забираться, чтобы протереть пыль наверху, коллекцией камней, собранных во время прогулок на природе, старыми журналами в туалете, кроватями со стальными изголовьями, плетеными корзинками, портретом женщины, оголившей одну грудь, люстрами, которые напоминают скульптуры, сухими цветами и ароматическими саше, стоящими в ряд обувными коробками, папками, где хранятся старые квитанции, стаканами из муранского стекла, чашечками, купленными в музее в Канаде, базиликом на балконе, фигуркой лягушонка, сидящего на поваленном стволе.
Мать наказала мне убраться так, как будто это моя квартира, поэтому я злобно принимаюсь драить все вокруг, упорно оттираю пятна на полу душевой кабины – они огромные, болезненно-желтого цвета, – избавляюсь от пыли в щелях, от волосков, лежащих на полу перед тумбочкой.
Я осталась дома одна, Мариано взял отца, решил прокатить его по району, надел на него свитер, чтобы тот не простудился, напялил ему на голову кепку, отец одновременно волнуется и радуется, потому что рядом с ним сын, что готов взвалить на себя все: от прогулок до налаживания электричества, от выбитых дверей до газопровода, – вот зачем нужны дети: они приводят в порядок мир и будущее.
Я слышу отдаленный плеск воды, звук, с которым я ныряю, прыгаю в озеро; мой велосипед остался в Ангвилларе, как и медведь Баббл, и Кристиано, и урна с прахом Ирис, ее кожей, селезенкой, коленными чашечками, радужкой глаз, и я чувствую, как у меня в груди, где когда-то извергался вулкан, открылся кратер; кто знает, может, там столетиями будет лить дождь, в конце концов кто-то назовет озером эту дыру, этот призрак потухшего огня.
Будь у меня машина, я бы села за руль, проехала бы через весь город, оставила бы его позади, уехала и вернулась бы к голосам, что звучат на рынке в понедельник, к красным катамаранам и медленным движениям весел, к пицце с креветками и лососем, к воткнутым в песок зонтикам, к надувным игрушкам, которые висят на веревке у журнального киоска и пугают детей, но я застряла здесь, больше я не смогла оказаться нигде.
Я встаю и хожу по квартире, поскрипывая, – я как будто заржавела, слишком долго торчала под дождем и под ветром, меня уносят мысли, в которых пишутся истории, романы, искажается реальность.
Помню, когда мы только приехали сюда, все выглядело огромным, величественным, просторные комнаты казались отдельными домами, ведь я все детство провела в подвалах с тусклым светом. Помню, как близнецы бегали, шевеля своими короткими пухлыми ножками, их подгузники тащились по полу, помню, как они жались к ногам Антонии. Помню себя, Мариано и Антонию во дворе в одних трусах, мы стыдливо стоим, жмемся друг к другу, боремся против мелких несправедливостей, против тех, кто не хочет нас здесь видеть, несемся на них с тараном. Помню, как мне хотелось сорвать розы, чьи головки торчали из изгороди чужого сада, я хотела растормошить их, затеребить, растереть в пыль, чтобы получить дорогую эссенцию. Помню, мать сказала, что такое зло, а что им не является, помню, что она действительно верила в то, что говорила, – как будто мир и правда можно поделить пополам.
Ванну заменили, теперь она белая, как здоровые зубы, и блестящая; я открываю краны на полную мощность, чувствую запах мха, рыбы и лебединых перьев.
Затем я выкручиваю кран над раковиной, над биде, поток льется, бьет ключом, его невозможно не услышать, я затыкаю пробками сливные отверстия, и вода начинает набираться, понемногу, по несколько сантиметров.
Когда озеро окончательно осушат, мы разрушим мифы, ложь, россказни, сможем обнаружить находки, спрятать древности в футляры, увидеть, как рыбы сталкиваются в воздухе, узнать, какого цвета земля на дне, когда ее не видно, вытащить потерянные удочки, утонувшие лодки, сдутые спасательные жилеты, тела утопленников, лопасти упавших вертолетов; мы перестанем об этом думать, представлять дно от одного берега до другого, забрасывать и вытягивать сети, прятать под водой вертепы и ружья.
Теперь дело за кухней, которую брат отделал заново с помощью штукатурки и кафельной плитки; я день за днем и даже ночью слышала, как он скребет шпателем по стенкам ведра; я открываю кран и на кухне, затыкаю слив, распахиваю двери во всех комнатах – пусть туда попадет воздух, вода, пусть смогу пройти и я.
Я сажусь на пол посреди гостиной и думаю, сколько потребуется времени, хватит ли двух, трех, семи часов, когда я наконец почувствую, что вода дошла до щиколоток или хотя бы до кончиков пальцев, вода, которую украли у озера, озерная вода, горькая, прекрасная вода, что станет навязчивыми лужами, хлынет, намочит все, проступит пятнами на потолке, просочится в трещины, протечет, зальет диваны и тумбочки, бутылки масла, книги и каталоги, журналы, суперобложки, мешки с мусором, шторы, будет мешать прохожим, доберется до самого фундамента, станет мучением, заполнит улицу и район, автомобили утонут в ней, придется строить плоты, укрытия, бросить все свои пожитки и имущество, а тех, кто не сможет удержаться на плаву, унесет прочь.
Я закрываю глаза и начинаю считать.
Волшебное слово «озеро»
Ты едешь по главной дороге, мимо лугов с пожелтевшей травой, мимо магазинов, где продают подержанные автомобили, мимо заправки, вот слева показывается лавка старьевщика, который торгует коваными садовыми качелями и тумбочками с латунными ручками.
Едешь дальше вдоль зарослей кустарника, мимо камней, останавливаешься посреди дороги, потому что слышишь звуковой сигнал: закрывается железнодорожный переезд, – встаешь в ряд за другими машинами, у всех опущены стекла, кто-то заглушает мотор. В сельской местности поездам приходится пропускать друг друга, ведь здесь нет сдвоенных путей, как в городе, сначала проезжает один, потом второй, переезд может закрыться и на десять минут, объехать его невозможно, куда ни подашься по дороге, отходящей от главной, все равно упрешься в опущенный шлагбаум.
Железная дорога – единственная возможность сбежать для тех, у кого нет машины, это аорта, перекачивающая кровь, линия горизонта, порог, за которым начинаются приключения, поезд привез тебя сюда, он же увезет тебя дальше.
Когда шлагбаум поднимается, ты проезжаешь, сбавив скорость, переваливаешься через рельсы, повернешь влево – увидишь навесы на станции, ты годами садилась на эту электричку, тебе знаком каждый вагон, каждая надпись, оставленная краской из баллончика или акриловым маркером, ты помнишь утреннюю давку, беременную женщину, потерявшую сознание в толпе, или девушку, которую изнасиловали на станции Ла-Сторта, помнишь, как держала двери, чтобы твои друзья успели зайти внутрь, помнишь, как пряталась в туалете в конце состава, потому что у тебя не было проездного, помнишь, как наткнулась на какого-то парня, он был старше тебя, от него пахло перегаром, он нес в пакете банку соленых огурцов и хлеб для лебедей.
Главная дорога тянется дальше, вот виднеются магазины, фруктово-овощная лавка, где продают еще и улиток, гигантское здание мебельной фабрики, там производят дорогие кухонные гарнитуры и настольные лампы, дальше идут супермаркеты, рыбные магазины, это место называют железнодорожным районом, оно больше всего походит на город, там стоят частные дома, спортзалы прячутся в цокольных этажах, есть бар, где по вечерам подают тортильи и начос, на улицах процветает торговля, дальше от дороги – дома, не выше двух этажей, рядом с ними на участках – детские горки.
Тебе не хочется останавливаться, ты проезжаешь мимо аптеки, кабинета семейного врача, сбрасываешь скорость перед пешеходным переходом, пропускаешь женщину с ребенком, а он смотрит на тебя как на вампира.
Еще мгновение – и вот Резиденца Клаудия, название происходит от источника минеральной воды.
Слева открывается площадь, там находится социальное жилье, безликие многоэтажки, ваша квартира была на первом, хотя она и не совсем ваша, окно твоей комнаты, дерево, с которого Медведь спилил ветку, перила, к которым ты привязывала велосипед, площадь, где на Пасху ставили карусели, тир, хлопки выстрелов, падающие банки, вы с Мариано поднимаетесь по лестнице, он держит огромного розового медведя за голову, ты – за задние лапы.
Каждый магазин напоминает о проведенном здесь дне, хотя за годы они поменялись: на месте стоматологии теперь ортопедический салон, на месте обувного – цветочная лавка, там, где были замороженные продукты, теперь продают товары для дома, вместо «Все за один евро» – изделия из керамики, вместо грумера – салон связи, но тем, кто пережил остальных, нужно отдать должное.
За годы ты проезжала через этот перекресток во всех возможных направлениях, именно там стоит единственный светофор во всем городке, ожидание зеленого света – часть твоей юности, можно повернуть направо и выехать на улицу, которая ведет к бассейну при гостинице, – и вот ты снова вернулась в прошлое, стоишь в купальнике и халате перед раздевалкой, в руке мочалка, флакон шампуня с эвкалиптом, снова видишь Карлотту, она говорит: «Вот и я».
Сделав круг по Резиденца Клаудия, можно доехать до небольшой площади перед заброшенным домом, его отремонтировали, теперь там поселилась семья с тремя детьми, собакой и двумя канарейками; если проехать чуть дальше, то окажешься рядом с домом Андреа, на воротах еще осталась сажа, в разных местах улицы видны следы пожара, сам Андреа скоро женится, они уже разослали приглашения, его будущая жена – зубной врач, у нее блондинистые, светлые волосы.
Но сворачивать не хочется, и ты ждешь, пока не загорится зеленый. Если повезет, сможешь быстро проскочить перекресток, тогда слева покажется огромная сыроварня, она разительно отличается от остальных построек, похожа на пришельца: старый деревенский дом, стоящий вдоль дороги в месте, которое изо всех сил пытается стать городом, как напоминание о почившем мире.
В голову начинают лезть дурные мысли: вот улочка, что отходит от главной и уходит вглубь застройки, на середине подъема раньше был – может, и сейчас остается, да и останется навсегда – дом Ирис, ты проходила по этой дороге пешком, проезжала на велосипеде, на машине со включенной стереосистемой и поднятыми стеклами, стояла ночь, вы ругались, говорили друг другу обидные вещи, любили, перед входом – для тебя – все еще виднеется след от пакета с лимонами.
Не сворачивай туда, не съезжай с главной дороги, ведь именно она ведет к озеру, туда, куда тебе нужно.
Не обращай внимания на кладбище, оно по правую руку, не думай о могилах, о фотографии, которую выбрали для Карлотты, ее специально обрезали, на оригинальной была и ты тоже, никак не могла заставить себя улыбнуться; думай лишь о том, что ты все ближе, ближе, вот уже показались первые дома в историческом центре, вот вывеска кондитерской, куда вы заезжали по вечерам и покупали круассаны и тосты.
Ты почти добралась до Креста – знаменитого перекрестка, где люди, что приезжают верхом из поселка, могут остановиться, осмотреться, привязать к столбу лошадь и выпить чашку кофе. Так делал и Кристиано – кто знает, где он брал лошадь, – лишь затем, чтобы прокатиться по окрестностям. Кристиано отремонтировал ферму, обзавелся козами, коровами и телятами, сейчас он делает отличный сыр, твердый, выдержанный, его покупают и подают в ресторанах.
Если на Кресте повернуть налево, наткнешься на две улицы, названные по имени святых: Святого Франциска и Святого Стефана; первая ведет к младшей и средней школе, летом по ней ходят в кинотеатр под открытым небом, по ней же народ собирается к мессе; вторая направляется к богатым домам, просторным, они стоят на возвышенности, выходят на озеро и исторический центр, это новые дома, с огромными садами, высокими деревьями и автоматическими воротами; у тебя дома никогда таких не было, и ты им завидуешь, тем, у кого есть пульт и кому достаточно один раз нажать на кнопку, чтобы попасть внутрь.
Если повернуть направо, этот путь ведет к Тревиньяно, оттуда рукой подать до озера, можно поехать вдоль берега, дальше, где дома стоят реже, вокруг стебли бамбука и маленькие запруды, там тихо, и это спокойствие напоминает тебе только о мопеде Кристиано и выключенных фарах; наступает тьма, выживет лишь тот, кто знает все повороты наизусть, помнит, где нужно остановиться, где объехать рытвину, знает, когда вовремя затормозить.
Но ты упорно едешь прямо – и вот ты на месте.
Можно зайти в старый город, прогуляться по узким переулкам, подняться к Коллегиальной церкви, поспрашивать у прохожих, не хотят ли они на тебе жениться, надеть белое платье без бретелек или же спуститься к озеру.
Выбирать тебе, мы же оставим тебя здесь, примем к обочине и попросим выйти, дальше – только пешком.
Теперь кажется, будто ты куда-то торопишься: пробегись мимо ювелирного магазина, где вы с Ирис хотели вместе проколоть уши, мимо пиццерии с интерьером из восьмидесятых годов, там работает официант, от которого дурно пахнет, не думай о прогулках – на мопеде, на машине, пешком, ты смотришь на всех подряд, все смотрят на тебя; беги до самого мола и сбрось одежду, футболку в полоску, черные джинсы, теннисные туфли с потертыми носами, перелезь через перила, прыгни вперед, заберись на столб, только осторожно, он скользкий.
Оглянись назад, кто-то ждет тебя; протяни руку, сдержи обещание.
Скажи ей не наклоняться вперед слишком сильно, сначала нужно найти точку равновесия, почувствовать собственный вес, под вами – вода, январская, апрельская, августовская, гладь, на которую ты смотрела и пыталась разглядеть в ней отраженный лик Христа, вот зачем ты преодолела десятки километров – чтобы просто нырнуть с пирса; закрой глаза и скажи ей сделать то же самое, крикни:
– «Озеро» – волшебное слово!
И только тогда вы с Ирис наберетесь смелости – и прыгнете.
Послесловие автора
Я задумала и написала этот роман, чтобы поведать о трех женщинах – они стали тремя его героинями. Первая – Антонелла, она рассказала мне историю своей семьи, рассказала о трудностях, которые пришлось пройти, чтобы получить социальное жилье, об обмене домами и о том, как ей в конце концов удалось после многих лет борьбы добиться законного статуса и вернуть себе утерянный дом. Я позволила себе некоторые вольности: например, перенесла действие в местечко под названием Ангвиллара-Сабация, хотя я не думаю, что муниципалитет Рима действительно владеет там социальным жильем.
Вторая женщина – Илария, она в течение десяти лет оставалась моей лучшей подругой, саркастичной и упрямой, умела готовить заварной крем и ездить верхом по лесу, обожала кроликов и «Анну Каренину»; она умерла в 2015 году.
Третья женщина – я, хоть я и не била мальчика ракеткой, не пыталась утопить Элену в озере, никогда не выигрывала розового медведя в тире, я и стрелять-то никогда не умела, мне страшно даже ночевать в пустом доме, спать в одиночестве. Этот роман – не биография, не автобиография, не автофикшен, это история, поглотившая детали жизни разных людей для того, чтобы сложить из них стройный рассказ, повествование о времени, в которое мне довелось расти, о страданиях – тех, которых мне удалось избежать, и тех, которые я действительно пережила.
Хочу поблагодарить Ангвиллару-Сабацию, место, ставшее декорациями для поставленного мной спектакля, тех, кто там живет, озеро Браччано, пропавший город Сабацию, закат в Викарелло, Музей исторической и военной авиации, яхт-клубы на Винья-ди-Валле, дорогу в Тревиньяно, бар «Чайка», дискотеку под открытым небом «Черный перец», бесплатный пляж в Пьоппо, поворот «Кружевная кайма», катер, который ходит от набережной до вокзала, электрички, курсирующие по маршруту Витербо – Рим, рыночную площадь по понедельникам, магазины, закрытые по четвергам, Педро Кано и старый город, церкви – Коллегиальную и Сан-Бьяджо, Анджелу Дзуккони и библиотеку, названную в ее честь, летние праздники в клубе «Мовида» на озере Браччано, замок Орсини-Одескальки, угрей, которых я никогда не видела, лебедей, которых вижу постоянно, грунтовую дорогу – спуск к Мартиньяно, ипподром «Два озера» и прочие любимые мною места. Хочу поблагодарить рыбную ярмарку и фейерверки, жареную щуку и крыши, с которых можно наблюдать за представлением, танцевальные коллективы, выходящие на кособокую сцену, певцов-любителей и тех немногих, кто их слушает. Хочу поблагодарить тех, кто меня предал, оскорбил, возненавидел, понял, обнял. Хочу поблагодарить своих подруг, живых, хранящих мои воспоминания.
Хочу поблагодарить тех, кто работал вместе со мной и остался за кулисами этой книги, тех, кто появился в ней, хоть не давал на это согласия, тех, у кого я украла сказанные и несказанные фразы, тех, кто прочтет роман и разозлится. Хочу поблагодарить Лауру Фидалео, потому что с ее волшебного слова все и началось.
Напоследок хочу привести несколько фактов.
В 2012 году Федерика Манджапело была убита, в ночь Дня Всех Святых жених утопил ее в озере Браччано, ей было семнадцать лет.
В 2017-м папа Франциск приказал обесточить бо2льшую часть вышек станции «Радио Ватикан», потому что их активность сочли причиной развития злокачественных опухолей и лейкемии у детей в окрестных зонах.
Все в том же 2017-м в Кракове комитет ЮНЕСКО постановил внести рощу Ориоло-Романо в список всемирного наследия; тем не менее там все еще процветает браконьерство.
В 2019-м римской энергетической компании ACEA запретили выкачивать воду из озера Браччано. Акведуки в Ангвилларе-Сабации и в наши дни периодически объявляют опасными, потому что содержащиеся там дозы мышьяка превышают допустимые нормы. За прошедшие годы в озере были обнаружены ценные археологические находки и явные доказательства, что раньше на его месте находились дома и виллы.
А что до вертепа, который якобы спрятан на глубине под пирсом, я его ни разу не видела, но верю, что он там есть. Я верила в это еще в детстве – и никогда не перестану.