Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– И давно она так?

Но ведь и Деларм не вчера родился:

Как завидно сложилась ваша жизнь. Помогай вам бог.

– Да с утра. И завтракала лениво. Я обратил внимание – плохо ест.

— А самому слабо, раз такой умный?

Я зашел сбоку и стал обходить Ляльку постепенно, вдоль туловища, и прикладывал ухо к наморщенной и шуршащей Лялькиной коже. Где-то, далеко внутри, как будто за стеной соседней комнаты, мне услышались низкие однообразные звуки, словно кто-то от нечего делать водил смычком по басовой струне контрабаса.

Книжки мои, пожалуйста, не заменяйте.

Тот мигом смолк.

– Бронхит, по-моему, – сказал я.



К Клайву вновь вернулось самообладание.

– Только бы не воспаление легких, боже упаси.

Впервые опубликовано без даты с ошибками в «Ежемесячном журнале» 1914, I, стр. 87. Дата определяется первыми словами письма и почтовым штемпелем «Москва, 21 июля 1890» на конверте недатированного письма Никифорова, на которое отвечает Толстой.

– По-моему, надо кальцекса ей дать.

— Я правильно понял, джентльмены? У нас имеется два предложения: сто сорок от мистера Деларма против ста пятидесяти — от мистера… Я прав?

– Ей встряска нужна и согреть надо, что ей кальцекс, вот уж верно, как говорится, слону дробинка…

Лев Павлович Никифоров (1848—1917) — революционно настроенный народник, в молодости подвергавшийся гонениям и ссылкам, в 1880—1890-х гг. разделял взгляды Толстого. Занимался переводами. См. т. 63, стр. 318—319.

Толстяк кивнул. Оба воззрились на Клайва, избегая смотреть друг на друга.

Вот так стоять и канючить он мог бы еще до утра, потому что Иван Русаков привык до всего добираться собственными руками, и глаз у него был острый, хозяйский, но его помощники были людьми нерешительными, несамостоятельными, – воспитал на свою голову. А теперь вот слонихе худо, а этот долговязый бедолага маялся и робел, как мальчишка.

– Тащи ведро, – сказал я твердо и повелительно, – и посылай за красным вином, не найдут – пусть возьмут портвейну бутылки четыре. Водки вели принести.

Ответ на письмо Никифорова без даты, в котором он извещал Толстого, что вследствие пожара у него сгорело всё «до нитки», и просил оказать помощь, прислав или указав книгу, пригодную для перевода. Никифоров сообщал, что сгорели и две книги о Джоне Рескине, взятые им у Толстого, но что он выписал новые и вернет их.

— В таком случае… — начал Клайв. — Есть еще предложения? — Он замолчал и внимательно посмотрел на своих сообщников. — Лот один уходит за сто пятьдесят тысяч долларов.

– Во-во! И сахарку кило три! Сейчас, сейчас мы ее вылечим. Не может быть – вылечим!

Он очень обрадовался тому, что кто-то взял на себя обязанности решать и командовать, ему теперь нужно было только подчиняться и возможно лучше исполнить распоряжение. Это было ему по душе. Он сразу почувствовал уверенность и выказал рвение.



Сухо стукнул молоток.

– Генка! – крикнул Панаргин, и сейчас же перед ним вырос ушастый униформист:

– Что, дядя Толик?

Давешний шептун продолжал изливать сочувствие в ухо Деларма, когда к ним приблизилась одна из телефонисток:

1 Edna Lyall (Эдна Лайэль) — псевдоним английской романистки Ada Ellen Вауly (Ада-Элен Бэли, 1857—1903). Наиболее известный ее роман «Donovan» вышел в Англии в 1882 г.

Панаргин быстро сунул ему несколько мятых бумажек.

— Мистер Деларм? Эдгар Деларм?

2 Роман «We Two» («Мы двое») вышел в Англии в 1884 г.

– Беги в гастроном, возьми четыре бутылки красного или портвейну и водки захвати пол-литра. Да единым духом, пока не закрыли!

— Он самый, — раздраженно ответил тот.

– Банкетик! – сказал Генка сочувственно. – Беленького, пожалуй, маловато… А чем закусывать будете?

3 Walt Whitman (Уот Уитмен, 1819—1892) — американский поэт-демократ. Книга Уитмена, упоминаемая Толстым и сохранившаяся в яснополянской библиотеке: Walt Whitman, «Leaves of Grass», Walter Scott, London 1887 (Уот Уитмен, «Листья травы», изд. Вальтера Скотта).

– Я тебе дам банкетик, – сказал Панаргин и несильно стукнул Генку по затылку. – Своих не узнаешь, беги мигом, тебе говорят. Пять минут на все дело! Ну!

— У вас найдется минутка? — Она взяла его за руку. — Это конфиденциально.

Генка убежал, а я взял ведро со стены и сказал Панаргину:

4 Брошюра английского богослова и естествоиспытателя Генри Друммонда (1851—1897) «The greatest Thing in the World» («Самое великое в мире»), вышедшая в 1889 г. В яснополянской библиотеке сохранилось шестое издание (Лондон 1890).

Телефонистка привела его в небольшой кабинет, где стояли Клайв Лейн и тот самый толстяк. Оба, кажется, только что закончили разговаривать, но при виде Деларма колобок издал вопль отчаяния и выкатился из комнаты.

– Сходи, брат, в аптечку, и что есть кальцексу и аспирину – тащи сюда. Хуже не будет. Экспериментальная медицина.

5 Здесь сделана сноска рукой Татьяны Львовны: «Отец просмотрел еще раз эту книгу и не одобряет ее, поэтому я ее и не посылаю, он не велел. Татьяна Толстая».

Девушка вышла вслед за ним и закрыла за собой дверь, оставив мужчин наедине.

Он зашагал наверх, его циркульные ноги перемахивали через четыре ступеньки сразу. А я подхватил ведро, и прошел в туалетную, и нацедил горячей воды, так, чуть поменьше половины. Когда я вернулся к Ляльке, она приветственно шевельнула хоботом, и, честное слово, она выглядела куда веселее, чем раньше. В ее глазах была надежда и вера. Верно, я серьезно говорю, в Лялькиных глазах сверкнула вера в человека, в дружбу, она поняла, что еще не все потеряно, раз вокруг нее бегают и хлопочут люди. Я поставил ведро на пол и стал поджидать Генку и Панаргина. Хотелось мне помочь этой слонихе, очень хотелось. Я стоял так в полутемной и холодной конюшне, и думал об этой больной артистке, и вспомнил, как однажды во Львове Ваня Русаков репетировал со своими животными. Я сидел тогда в партере и смотрел его работу. Это было после какого-то длительного и хлопотного переезда, и животные нервничали. Но Русаков был человек железный, не давал никогда поблажки ни себе, ни животным, и поэтому сейчас на репетиции было много щелчков бича и всяческих нудных повторений, и понуканий, и принуждений. Была возня с реквизитом и со светом, под конец Русаков совсем охрип, и тут ему вывели медведя Остапа. Русаков стал репетировать с ним вальс, но у Остапа было нетанцевальное настроение, не до вальса ему было, и весь вид его был какой-то взъерошенный и озлобленный, он так и нарывался на скандал и в конце концов получил-таки по носу, но не смолчал, а быстро и ловко рванул Русакова за руку между большим и указательным пальцами, и кровь закапала дробными каплями. Собаки тут же кинулись на Остапа, но Русаков остановил их повелительным окриком, и Панаргин с рабочим загнали медведя в клетку. Русаков сел тогда со мной рядом, а молоденькая сестричка натуго перебинтовала ему порванную руку. Когда она ушла, Русаков посмотрел на меня и сказал с виноватой улыбкой:

— Не знаю, как вам сказать, — начал Клайв.

– Можешь себе представить, Коля? Я устал.

6 William Dean Howells (Уильям-Диан Хоуэлз или Гоуэлс (1837—1920) — американский писатель-реалист. По свидетельству посетившей Толстого в то время американки мисс Гапгуд, Толстой хвалил роман Хоуэлза «The undiscovered country» («Неведомая страна»)» В яснополянской библиотеке сохранился роман Хоуэлза «The Rise of Silas Laphan», Boston 1884 («Карьера Сайлеса Лафена», Бостон).

Он сидел, откинув голову и закрыв глаза, строгий и подобранный, похожий на утомленного учителя средней школы. Черный костюм, белый воротничок и галстук особенно подчеркивали это сходство. Он откинул голову назад, стали видны капли тяжелого пота, они обсыпали его надбровья. Он сидел так молча уже несколько секунд, и я подумал, что он задремал, но он вдруг открыл совершенно ясные и трезвые глаза. Он сказал негромко:

— Как есть, — отрезал Деларм.

– Главное – перевести дух. – И крикнул резко и звонко: – Ляльку!

7 Nathaniel Hawthorne (Натаниель Гоуторн, 1804—1864) — американский писатель, автор многочисленных рассказов. В письме с почтовым штемпелем «Тверь 12 ноября 1890 г.» Никифоров сообщал: «Готорна я перевел и послал в одну провинциальную газету».

И вот тут-то я увидел чудо.

— Отлично. Я могу рассчитывать на вашу конфиденциальность?

8 André Theuriet (Андре Терье, 1833—1907) — французский писатель и поэт, воспевавший патриархальную деревню.

Лялька вышла в манеж весело и охотно, даже торопясь, во всяком случае походка, ритм всех четырех ее движущихся ног напоминал пусть мешкотную, чуть-чуть неуклюжую, но все-таки резвую рысь. Добравшись до середины манежа, слониха остановилась и стала весело раскланиваться, приподняв хобот и улыбаясь своим треугольным войлочным ртом. Она поклонилась центральному входу с повисшей над ним площадкой оркестра, потом повернулась налево и, не переставая улыбаться, поклонилась левому сектору и, наконец, проделала то же самое, повернувшись направо. Я сначала думал, что это она так дурачится от нечего делать и что это еще не работа, но Русаков толкнул меня локтем и сказал:

Деларм посмотрел на него с видом оскорбленной добродетели.

– Смотри, смотри, что будет!

* 116. В. А. Гольцеву.

Клайв глубоко вздохнул:

Его нельзя было узнать, он оживился, подался вперед, глаза его блестели, и усталость как будто исчезла с его худого лица.

1890 г. Июля 25. Я. П.

— Тот джентльмен оказался не в состоянии внести задаток.

А между тем Лялька, не обращая на нас никакого внимания, подняла свою толстенную ногу – сначала одну, а затем и другую, – поставила их обе на стоявшую в манеже деревянную тумбу. Потом очень спокойно и деловито, сосредоточенно посапывая, она взобралась на эту, такую крохотную по сравнению с ней самой площадку всеми четырьмя ногами. Здесь она аккуратно и педантично, одну за другой, проделала «стойку на трех точках», «на двух» и, наконец, рекордный трюк – «стойку на одной точке». После каждого трюка она приветливо трясла головой, кланялась, значит, как говорят в цирке, «продавала работу», и веселая, обаятельная улыбка все время не сходила с ее, так сказать, уст! Было удивительно видеть эти тонны мяса, мускулов и кожи в таких неестественных положениях, и особенно были странными моменты перехода с одного трюка на другой, когда она искала баланс и так безошибочно переносила центр тяжести своего огромного тела с одной ноги на другую. Поработав на тумбе, Лялька сошла наземь и пошла по первой пи́сте манежа. Изящная в своей чудовищной громоздкости, она вдруг начала вертеться вокруг собственной оси. Это был вальс, чугунный слоновый вальс, грациозно отплясываемый громадным серым чудовищем. Мне казалось, что слониха напевает про себя бессмертную мелодию Штрауса, так легко и непринужденно она сама, без указаний дрессировщика, повторяла всю программу своего вечернего выступления. В цирке было тихо, униформисты застыли в форганге, свободные артисты набились в боковые проходы, контролеры и служащие, электрики и уборщицы, гримеры и пожарники – все, затаив дыхание, следили за веселой добродушной и добросовестной слонихой, так прилежно исполняющей на репетиции свой артистический долг.



Вдоволь повальсировав, Лялька три раза встала на «оф», то есть поднялась на свои стройные задние ноги в знак финального приветствия зрителям, и как будто неуклюже, но в сущности очень ловко развернувшись, двинулась на конюшню, всей своей мешковатой рысью изображая отчаянную спешку, цирковой темп, блеск, подъем и кураж. Это была великая артистка цирка, я проникся к ней любовью и уважением, и мы познакомились и подружились с ней. А сейчас я стоял в полутемной холодной конюшне подле моего больного друга и всем сердцем хотел ей помочь. Я постоял с ней еще минуты три, потом прибежал Генка и поставил передо мной, прямо на пол, несколько бутылок вина. Я открыл их и стал вливать в ведро. Вино смешивалось с горячей водой, пар поднимался кверху. Слониха почуяла этот запах и издалека протянула хобот к ведру. Сверху спустился Панаргин, он всыпал в ведро большую банку сахарного песку и из пригоршни прибавил таблеток тридцать кальцекса.

Он терпеливо ждал реакции Деларма. Она не замедлила последовать:

Я размешал все это гладкой палочкой, которую протянул мне Генка, и долил водки. Слониха все еще тянулась к ведру, я подошел к ней, поставил ведро, и она стала пить.

Дорогой Виктор Александрович.

— Понятно. Значит, он нас надул?

– Здоровье прекрасных дам! – сказал Генка.

– Поможет, как думаешь? – спросил Панаргин. Его грызла тревога, он не мог сдержать себя. – Вот если бы помогло…

Письмо это вам передаст доктор Лöвенфельд, берлинский переводчик некотор[ых] моих писаний, очень образованный и приятный человек. Я просил его передать вам кое-что о моем предисловьице и узнать о судьбе его. Если можно, дайте ему экземпл[яр] этого предисловия.

Клайв задумчиво почесал в затылке:

– Должно помочь, – сказал я. – Тебе бы помогло? Вот и ей поможет. Она не хуже тебя.

Слониха допила всё до конца и благодарно закрыла глаза.

Любящий вас Л. Толстой.

— Трудно сказать. Чековая книжка была настоящей, но… он не смог выписать чек на тридцать тысяч.

– Она лучше него, – сказал Генка, – сравнения нет, насколько она лучше. Вот глаза закрыла, благодарность, значит, имеет. А этот? Я ему вчера три клетки распозагаженные вычистил, а кто видал пол-литра? Вы, дядя Коля, видели?



— Тридцать?

– Нет, – сказал я, – я не видел.

– И я тоже не видел, – сказал Генка, – они все ловчат, чтоб попользоваться, скряги эти цирковые, полуначальники, а я не обязан задыхаться в медвежьем дерьме, мое дело – манеж…

Дата определяется сопоставлением упоминаний в предыдущем письме к Гольцеву (см. № 114) и в настоящем письме о статье «Для чего люди одурманиваются?», записью в Дневнике Толстого 26 июля 1890 г. об отъезде (накануне) Лёвенфельда (т. 51, стр. 68) и ответным письмом Гольцева от 28 июля.

— Двадцать процентов от суммы.

– Настырный ты очень, – сказал Панаргин глухо, – скромности в тебе нет. Тут, видишь, какое несчастье, а он склоки свои затевает.

Я сказал:

117. А. В. Жиркевичу.

Деларм выдохнул.

– Ему полагается. Сам как сумеешь, а рабочему отдай. Давайте тащите сена сюда, да побольше.

– Будьсделано, – сказал Генка и обернулся к Панаргину: – Пошли, что ли. А пол-литра чтобы завтра мне предоставить после вечернего представления. Даешь клятву?

1890 г. Июля 28. Я. П.

— Да, это большие деньги. — До него только что дошло, насколько большие. — И что же теперь?

– Ладно, – сказал Панаргин. – Ты у кого хочешь выцыганишь. Ладно, завтра расчет.

– При свидетелях, – сказал Генка, – вот они, свидетели, – дядя Коля и Лялька! Обмани попробуй!



— Согласно правилам аукционных торгов, если выигравший аукцион оказывается неплатежеспособным, возможность купить переходит к тому, кто назвал вторую по величине сумму. В нашем случае это вы.

Панаргин скрылся, пошел за сеном. Генка двинулся за ним. Я придержал его за плечо.

– Она теперь поспит. Слышишь? Ей надо укрыться потеплее, потому сена тащи, чтобы его по грудь ей было. Понял?

Очень рад был получить ваше письмо, Александр Владимирович, и очень благодарен за ту доброту, с которой вы приняли мое резкое суждение.

Деларм мгновенно насторожился:

Слониха стояла и шамкала старушечьим ртом.

– Конечно, понял, дядя Коля, – сказал Генка. – Неужели же нет?

Страстное влечение ваше к литературе говорит в пользу того, что я ошибся, что очень вероятно и чего очень желаю.

— А что, если я не пожелаю покупать?

– Ну, – сказал я и дал ему немного денег, – перебьешься как-нибудь?

– Ни за что не возьму, что вы, дядя Коля! – Генка стал отпихивать мою руку, его косые уши стали еще косее, видно, он не на шутку смутился.

Клайв выглядел откровенно озабоченным:

Повторяю только то, что пишите только в том случае, если потребность высказаться будет неотступно преследовать вас. —

– Слушай, – сказал я, – у меня много, понимаешь? Получка, суточные, гостиничные, целый карман. А у тебя, видно, туго. Возьми, будут – отдашь. И не валяй барышню, я сегодня злой…

— И вы, мистер Деларм? Неужели и вы только занимали наше время?

Еще раз спасибо за вашу доброту.

Он взял.

– Спасибо, – сказал он, отвернувшись, – а то весь прохарчился…

— Нет. И вы видели, чем это кончилось. Мне перебили цену, и кто? Какой-то фигляр.

Любящий вас Л. Толстой.

Из-за угла вышел Борис, за ним, конечно, следовал Жек.

– Вот он где, – сказал Борис, – а мы, как дураки, дежурим у буфета.

Клайв возразил:



– А буфет закрыт, – добавил Жек, – и все буквально разошлись… Куда столько сена? – спросил он у Панаргина. Тот волочил на своей спине целую горку.

– Куда надо, – сказал я.

— Полагаю, он не совсем понял про задаток. Он уверяет, что все еще готов купить титул, но первый шаг к покупке — первоначальный взнос. А в данный момент он не в состоянии его выплатить.

Впервые опубликовано в «Литературном наследстве», 37—38, М. 1939, стр. 420. Дата определяется записью в Дневнике Толстого 28 июля (см. т. 51, стр. 69).

Панаргин сбросил сено у Лялькиных ног и стал его разбрасывать равномерными охапками. Видно было и Генку, он тащил поменьше, но зато бегом. Я вынул булочки из пакета и положил их на пол возле ног слонихи.

– Последишь, Генка, – сказал я. – Ладно? Главное теперь – тепло.

Деларм сохранял ледяное спокойствие:

– Без него найдется кому последить, – сказал Панаргин ворчливо, только и света в окошке, что профессор Гена…

Ответ на письмо А. В. Жиркевича от 14 июля 1890 г., в котором он благодарил Толстого за откровенно высказанное мнение о его литературном таланте и писал, что с советом Толстого — бросить литературу — он не может согласиться, потому что «не в силах» побороть своего влечения. См. заключительное прим. к письму № 105.

Я стал набрасывать Ляльке на спину сено и увидел, что ей хочется спать. Медленно и тяжело согнула она ноги и, убедившись, что на полу мягко и ей будет удобно, повалилась на бок. Мы стали укрывать ее сеном.

— В хорошенькое же дельце вы вляпались — или как там у вас, в Англии, выражаются?

118. В. Г. Черткову от 28 июля 1890 г.

– И попону можно, – сказал Борис, – делу не помешает.

— Что вы имеете в виду?

Он обратился ко мне.



— Аукцион кончился, потенциальные покупатели разошлись, а толку? Покупателя у вас так и нет.

– Вот что, – сказал он, присев на корточки и тоже засыпая Ляльку сеном, – было совещание по случаю приезда знаменитого артиста на гастроли. Поступили разные предложения, но остановились вот на чем. Тут недалеко открылся ресторан, современная обстановка, первоклассная кухня. Так что можно организовать роскошный банкет на три персоны. В смысле поужинать. Ко мне, понимаешь, нельзя, поздно, всех перебуторим.

119. Б. Н. Чичерину.

Он погладил Ляльку.

— А разве вы не…

– Это мы тебя после в семейном кругу как следует почествуем, – добавил Борис, – а сейчас пойдем поедим, поговорим, мальчишеская встреча… Как? Или у тебя какие-нибудь личные дела? Интимные встречи? А?

1890 г. Июля 31. Я. П.

– Вполне возможно, – сказал Жек, – он что, рыжий, что ли?

— Мне все это… не нравится. Дайте время подумать.

– Пошли, – сказал я.



6

Попался на старый трюк. Клайв задерживал дыхание до тех пор, пока Деларм не добавил:

Это был красивый небольшой зал, обставленный в так называемом современном стиле, с креслами в виде ракушек, маленькими кривыми столиками на распяленных ножках, с пупырчатыми холодными стенами, как будто забросанными шлепками застывшего бетона, с неожиданно косо срезанными по фаске зеркалами, с мягко притушенным светом, с большим количеством пластика, хлорвинила и всех этих самоновейших материалов, употребленных и примененных здесь очень дельно и красиво.

31 июля.

Нас, конечно, сначала не хотели пускать, на дверях красовалось веселенькое «Мест нет», но у Жека и здесь был знакомый. Гардеробщик. Жек его вызвал к двери, тот пришел и, увидев Жека, расплылся в большой и доброй улыбке, и нас с почетом пропустили, раздели, и гардеробщик проводил нас в зал, давая на ходу объяснения и сопровождая их широкими княжескими жестами.

— Но ведь по закону я не обязан покупать?

Мы прошли мимо бара, потом свернули в какой-то коридор, миновали бильярдную, и, наконец, наш седоусый друг и покровитель сдал нас роскошно одетому метрдотелю. Метр провел нас к столику неподалеку от буфета и оказал нам уважение, поманив царственным пальцем молодую девушку в белой наколке.

Сейчас получил твои брошюры, любезный друг, и, заглянув в воспомин[ания] о Кривцове,1 не мог оторваться от нее и прочел; так замечательно хорошо, просто, естественно и содержательно она написана. Пожалел я об одном, что не рассказано очень важное: отношения к крепостным. Невольно возникает вопрос: как, чем поддерживалась вся эта утонченность жизни? Была ли такая же нравственная тонкость, — чуткость в отношениях с крепостными? Я уверен, что отношения эти должны были быть лучше, чем у других, но это хотелось бы знать. С заключением я, противно ожиданию своему, совершенно согласен, и в особенности поразила меня справедливость мысли о зловредном действии на общество развившейся журналистики нашего времени, конца XIX в., при формах правления ХV-го.

— По закону, конечно, нет. Поверьте мне, мистер Деларм, никто не собирается на вас давить. Тот, кто покупает титул, отныне принадлежит к британской родовой аристократии, и я должен увериться, что он достоин этого. Иными словами, я почти уверен, что джентльмен, который только что вышел из комнаты, сможет найти деньги, но, буду с вами предельно откровенен, он вряд ли подходит для нашего титула.

– Обслужите, – сказал он руководящим голосом и, коротко поклонившись, покинул нас.

— Нашего титула?

Недаром Герцен говорил о том, как ужасен бы был Чингис-Хан с телеграфами, с железными дорогами, журналистикой.2 У нас это самое совершилось теперь. И более всего несоответствие этого заметно — именно на журналистике. — Брошюру о химии3 взял читать сын.4 Он специально занимался химией и писал диссертацию об атомистич[еских] теориях. Я тоже прочту и постараюсь понять. Очень, очень жалею о том, что ты так дурно провел лето. Надеюсь, что совершенно здоровый, проезжая, заедешь к нам. Жена благодарит за память. Прошу передать наш привет жене.5

Народу действительно было много, все нещадно курили, и было здорово шумно и как-то колготно. Я никогда бы не подумал, что столько людей в этот вечер решили поужинать в ресторане, но, в общем, я был рад: со мной пришли мои товарищи, и я в Москве, и все прекрасно или могло бы быть совершенно прекрасно. Девушка в наколке держала в руке блокнот и нетерпеливо постукивала по переплету карандашиком.

Клайв улыбнулся.

Самый наш главный дамский угодник Жек обратил к ней свой доброжелательный взгляд и заказал еду. Она, конечно, не очень обрадовалась, что мы не спросили спиртного, но виду не показала и ушла.

Любящий тебя Л. Толстой.

— Вот вы как считаете — этот человек похож на лорда?

Я огляделся. Стены ресторана были украшены разными картинками и надписями, их было немного, но они привлекали всеобщее внимание.

Я совершенно здоров, так же, как и все домашние.

– Вот, – сказал Жек, – видишь, на стенах картинки и надписи. Это какие-то новости…

Деларм облизнул губы:



– Ерунда, – сказал Борис, – пройденный этап. Было, брат. Уже было.

— Скорее на клоуна. А теперь послушайте, Клайв, — когда этот тип вмешался в торги, ставка была девяносто тысяч, так?

– Художники какие-то чересчур левые, – сказал Жек, – это что, они и есть, абстракционисты эти самые?

Впервые опубликовано в книге: «Труды Публичной библиотеки СССР имени В. И. Ленина. Письма Толстого и к Толстому. Юбилейный сборник», Гиз, М.—Л. 1928, стр. 29.

– Не смеши народ, – ответил Борис.

— Вы подняли ее до ста сорока.

Мы принялись рассматривать нарисованную прямо на стене девушку с восьмиугольными грудями.

— Когда он появился, она была девяносто.

Невдалеке висел прикнопленный рентгеновский снимок с краба. Под ним белел аккуратненький плакатик:

Борис Николаевич Чичерин (1828—1904) — юрист и философ-идеалист. Был профессором Московского университета. В молодости был дружен с Толстым, но дружба их была нарушена резким различием убеждений. См. т. 47, стр. 410—411 и статью Н. Г. Чернышевского «Г. Чичерин как публицист». — Избранные философские сочинения, Госполитиздат, II, 1950, стр. 619.



Клайв покачал головой:

Ответ на письмо Чичерина от 27 июня 1890 г. (см. в упомянутом выше сборнике Публичной библиотеки СССР имени В. И. Ленина, стр. 299—300).

ПЕТЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ!

— Мне крайне неудобно поправлять вас, но первая ставка этого джентльмена составляла сто двадцать тысяч.





Деларм нахмурился. Реакция Клайва была безупречной:

Жек прочитал эту надпись вслух. Борис искренне рассмеялся.

1 Николай Иванович Кривцов (1791—1849), брат декабриста С. И. Кривцова; был ранен в Бородинском сражении и под Кульмом (лишился ноги); друг Пушкина. Толстой читал статью Чичерина «Из моих воспоминаний. По поводу дневника Н. И. Кривцова», М. 1890 — отдельный оттиск из журнала «Русский архив» 1890, I, стр. 501—525 (сохранилась в яснополянской библиотеке).

– Значит, все-таки поют, – сказал он, явно симпатизируя незнакомым певцам, – раз воспрещается, значит, были случаи…

— Один из торговавшихся по телефону предложил сто десять тысяч. Полагаю, он и сейчас поручится за свое предложение, а потом вмешался этот джентльмен со своими ста двадцатью. Вы же подняли ставку до ста двадцати пяти.

Да, не здесь надо было сидеть мне в этот вечер, совсем не здесь. Сердце мое томилось, разговор в душе жалил его нещадно, я даже не думал, что настолько это будет едко, но все-таки хотелось затянуть и насколько только можно отсрочить разговор с Таей, последний разговор, который разъединит нас уже навсегда. И потому я терпел, спокойно дожидался ужина, сидел себе в уголке этого занятного ресторана, сидел с друзьями, и вокруг было накурено и шумно, и что-то такое особенное носилось в воздухе, какой-то общий дух, дух дружелюбия, и совсем не было похоже на ресторан. Люди переходили от столика к столику со своими рюмками или стаканами, подсаживались друг к другу без особых книксенов и вступали в любую беседу с ходу, как будто давно уже знали, о чем идет спор. Столики стояли тесно, были слышны разговоры соседей, так же как соседи слышали наши. Рядом с нами сидел какой-то очень худой и сморщенный человек. Он дремал, склонив лысеющую голову. Лысел он странно – небольшими зонами, у него не было сколько-нибудь большой, заметной плеши, просто было похоже, как будто кто-то выдрал множество клоков из его прически. Он дремал среди смеха, шума и дыма, а за его столиком сидели какие-то люди, видимо, его друзья. Иногда он просыпался, и тогда его друзья наливали ему коньяку, он брал рюмку длинными и зыбкими пальцами и выпивал. Глаза его раскрывались, в них появлялось какое-то старинное и тонкое, мудрое озорство, и человек этот ни с того ни с сего вдруг произносил:

— Иными словами, вы хотите, чтобы я заплатил сто двадцать пять.

2 Толстой имеет в виду статью Герцена «Письмо к императору Александру II» (Полное собрание сочинений и писем под редакцией М. К. Лемке, т. IX, СПб. 1919, стр. 27).

– А знаете, что такое вопросительный знак?

Все кругом затихали.

— Для того чтобы больше никто не имел права торговаться против вас, иными словами, чтобы автоматически выиграть торги, — вам придется выложить сумму вашего последнего предложения, то есть сто сорок тысяч. В таком случае задаток будет составлять двадцать восемь тысяч. Не слишком много для вас?

3 В. Tchitchérine, «Le système des éléments chimiques (Résumé d’un mémoire imprimé dans le Journal de la Société phisico-chimique russe)» (Б. Чичерин, «Система химических элементов. Краткое изложение сочинения, напечатанного в Журнале Русского физико-химического общества»). Брошюра эта сохранилась в яснополянской библиотеке.

– Нет, не знаем… Ну… Ну… Скажи…

— Двадцать восемь?

Люди ерзали от нетерпения и смотрели прорицательно в рот.

– Вопросительный знак – это состарившийся восклицательный, – негромко говорил человек.

4 Сергей Львович Толстой.

Деларм побледнел. Тут же вспомнился его пресловутый потолок в пятьдесят тысяч, двадцать процентов от коих были бы гораздо меньше… допустим, с пятьюдесятью тысячами я чуток недогадал, но ведь не сто сорок же — один задаток будет целых двадцать восемь тысяч. Он сомневался, что сразу сможет найти двадцать восемь тысяч. Деларм попытался выиграть время:

Поднимался оглушительный хохот, все качали головами, жмурили глаза от удовольствия, как утонченные гастрономы, отведавшие диковинного, острого и пряного блюда. Не услышавшие остроты переспрашивали у слышавших, те пересказывали, вопрошавшие снова смеялись, жмурили глаза и качали головами и передавали дальше, и так, скачками, смех и восхищение докатывались до стойки. А виновник этой кутерьмы уже снова дремал над недопитой рюмкой, чтобы через несколько минут ошарашить товарищей новой шуткой.

5 Анна Алексеевна Чичерина, рожд. Капнист.

– Это знаменитый человек, редкий, – сказал Жек, – душа-человек, а талантище, брат, мирового класса.

— Мое последнее предложение было сто двадцать пять тысяч, двадцать процентов от коих… двадцать пять.

И Жек назвал мне фамилию этого человека. Я, когда услышал эту фамилию, просто вздрогнул от неожиданности. Да ведь я же его знаю! Да ведь мы с ним знакомы! Это было в войну. Мы приехали с фронтовой бригадой, солдаты расселись на пригорке, до нас, до цирковых, должен был выступать поэт, он вышел, встал перед сидящими и стал читать, слегка картавя, и это были настоящие стихи, и солдаты это мгновенно поняли и насторожились всей душой. Но в это время откуда ни возьмись налетели фрицы, и они стали стрелять, и многие тогда убежали в убежище, но некоторые остались, и поэт тоже остался, он читал стихи слабым и вдохновенным голосом, и это было высокое мгновение, он дочитал под обстрелом свои стихи, и мы пошли в блиндаж, а когда спускались, он положил мне на плечо свою легкую руку и сказал: «Мальчик мой, я теперь убедился, что в этом стихотворении есть некоторые длинноты…»

Чичерин отвечал письмом, опубликованным в указанном сборнике, стр. 300—303.

— Неужели вам от этого легче?

Он был истинно храбрым человеком, и я тогда достал его книжки и выучил множество стихов наизусть, это были удивительные стихи, особенные, ни на кого не похожие, грустные, иронические и обладающие непонятной пронзительной силой. А теперь вот он сидит за соседним столиком, сам похожий на состарившийся восклицательный знак, и какой добрый у него и усталый взгляд. И мне захотелось подойти к нему, напомнить о том стихе на ветру под обстрелом, пожать его легкую руку и близко заглянуть в глаза, но мне показалось, что это неловко будет, и я не подошел, постеснялся.

Деларм тщетно пытался изобразить решимость:

Ужин был совсем неплохой, а улыбчивая подавальщица, видимо, учитывая, что нас в зал привел сам метр, отлично, проворно и любезно обслуживала нас. Жек изо всех сил строил ей томные глаза и попридержал ее руку, когда она меняла тарелку.

* 120. Д. А. Хилкову.

– Как вас зовут?

— Ну да, платежное поручение на двадцать пять тысяч — против моих ста двадцати пяти.

– А разве это обязательно?

1890 г. Августа 3. Я. П.

— Если быть точнее, ста сорока. Но что касается задатка, я могу уступить — если это поможет.

– Повешусь, – сказал Жек.

– Таней. Только не вешайтесь.



Клайв был готов на дальнейшие уступки и в то же самое время пытался заставить Деларма торговаться. Он позволил ему хорошенько обдумать положение. Наконец бородач пробормотал:

Жек сказал:

– Молодец, Танечка. Мы вам благодарность запишем.

Спасибо, Д[митрий] А[лександрович], за ваше письмо.

— Меня вынудили предложить сто сорок тысяч… — Он и не знал, насколько это правда. — Вообще-то, и сто двадцать пять тоже…

Она отошла, смеясь.

С каждой минутой в зале становилось все оживленней.

— А как же телефон? Те самые сто десять тысяч?

– Ну, а кого вы поставите кончать второе отделение? – спросил я у Бориса.

То, что вы пишете, очень, очень интересно и много занимало меня, именно наше отношение к церковной вере. Я пришел к следующему: Отчего я не волнуюсь, не вступаю в рассуждения по случаю распоряжений министра финанс[ов] о конверсиях или минист[ра] воен[ного] о мобилизац[ии] и т. п.? Оттого, что все конверсии и мобилизации чужды мне: я знаю, что это происходит в области заблуждений, греха. Почему же распоряжения, проповеди архиерея и исцеления Иоанна1 как будто вызывают во мне протест, желание сказать, что это не хорошо, что это обман? Это оттого, что, обманутый словом «христианский», я предполагаю, что это деятельность родственная мне, в одном направлении, только отклоняющаяся. Если вы во мне заметите отклонение и я в вас, мы ведь сейчас с жаром станем говорить друг другу. Хотя церковные христиане и свящ[енник] И[оанн] и гораздо отдаленнее нам кажутся от нас, но все-таки признаем их занятыми одним с нами, и от этого наше желание поправить их ошибки. Но это заблужденье. Между нами и ими, т. е. их деятельностью и нашей (люди всегда останутся братьями, и нашим братом бедный И[оанн]), нет ничего общего. Менее, чем между деятельностью военного министра и нашей. Нас вводит в заблуждение слово. Я это болью, страданием изведал. На слово христианск[ий] бросишься, и вдруг оказывается, что тут ничего нет похожего, и ты во всем помеха. Я стараюсь выработать, и отчасти достигаю, и вам желаю, такое отношение к этим делам, т. е. слушать рассказ о том, как тот ходил причащаться, а этот к св. Иоанну так, как слушаешь рассказы о том, как этот ездил с визитами,2 а этот затравил зайца.

– Раскатовых, – сказал Борис.

— Я перебил его, сказав «сто двадцать пять».

– А они когда приедут? – спросил Жек.

Клайв доверительно наклонился к нему:

Рассказ ваш об И[оанне] чудесен, я хохотал всё время, пока читал его вслух.3 Тут ужасно то, что сделали в продолжени[е] 900 лет христианства с народом русским. Он, особенно женщины, совершенно дикие идолопоклонницы. Тот дух христианский, выражающийся в милостыне, в милосердии вообще, занесен помимо, malgré4 церкви. — Я теперь писал маленькое предисловие к Катехизису Балу и декларации Гаррисона и увлекся; хотелось бы написать ясно, вразумительно всё зло, делаемое церковью, — севшей на седалище Моисея, сами не входящие и желающих войти не пускающие. — Много я получаю писем и статей, — всё больше из Америки, — показывающих то, что мы не одни, а что близко, при дверях, и сердце радуется. — Привет вашей жене и товарищам, наши вам кланяются. Матери вашей передайте мой поклон. — Пишите. Всегда так рад вашим письмам.

– Со дня на день ждем, – сказал Борис. – А что? Скучаешь?

— Послушайте, давайте я сбавлю цену до ста тридцати пяти, и кончим на этом?

Л. Толстой.

Тот отрицательно покачал головой:

– Ага, – сказал Жек, – скучаю, как собака по палке. Просто интересно, что за аттракцион. У нас многие гудят: пуля, экстра-класс, мировая затея.

— Мое последнее законное предложение…

Борис обратился ко мне:



— Вы не оставили мне выбора, — выдохнул Клайв через свой аристократический нос. — Если вы отказываетесь от своего последнего предложения, я буду вынужден снова пойти на открытые торги.

– Ты что-нибудь слыхал?

— Я не собираюсь платить сто тридцать пять.

– Нет, Мишка Раскатов – «человек со стальными нервами», я не знаю, что он изобрел, он, безусловно, может, но у него где-то в душе сидит дешевка…

Большой отрывок напечатан в Б, III, стр. 178—179. В Дневнике Толстого 3 августа имеется следующая запись: «Получил.... чудное письмо Хилкова об [священнике] Иоанне» (т. 51, стр. 71). Возможно, что Толстой ответил на это письмо в тот же день, так как в его Дневнике

Клайв оглянулся через плечо, точно желая убедиться, что дверь заперта:

– Пижон и стиляга, – сказал Жек, – черный костюм, кольцо, трость Европа, шик, блеск, «жентильмен» – белая астра, белые гетры.

— Я предложил сто тридцать пять. Вы настаиваете на ста двадцати пяти.

– Меня от всего этого тошнит, – сказал Борис, – но все-таки он артист.

— Значит, среднее арифметическое?

3 августа записана мысль, содержащая в сжатом виде основную тему письма.

– В чем хоть номер-то? Смысл в чем? – сказал я.

Клайв пожал плечами.

– Полет под куполом цирка. Его партнерша исполняет смертельный трюк. Она, конечно, подстрахована, в ногах у нее штрабаты, – новейшие резиновые амортизаторы, и когда она исполнит трюк вверху и полетит вниз, ее эти штрабаты поддержат, и все будет великолепно. Но расчет на то, что публика может подумать: конец. Смерть на манеже. При мне. Я вижу смерть. Нервных будут выносить.

— Хорошо, мистер Лейн. Сто тридцать. Мое последнее слово.



– Ты про продажу скажи, про самый выход, – подсказал Жек.

— Лорд Лейн, если можно, — улыбнулся Клайв. — Мы, лорды, всегда настаиваем на этом — да вы и сами скоро поймете. «Лорд Деларм» тоже звучит неплохо.

– Да, – сказал Борис, – там еще всякое накручено. Будто она не хочет выходить, а он ее заставляет. Потом она не решается на трюк, но снизу раздается голос повелителя, загадочные отношения и тому подобная мура… Не знаю, может быть, врут, сам не видел.

Лицо Деларма оставалось бесстрастным. Смешанные чувства владели им: во-первых, он в паре шагов от вожделенного титула, а во-вторых (и это было сильнее) — наш бородач пребывал в недоумении. Оказался ли он хитрее — или его провели? Кто победил — он или Клайв? А может, оба?

1 Иоанн Ильич Сергиев (Кронштадтский, 1829—1908), протоиерей Кронштадтского собора, один из столпов реакционного бюрократического духовенства. С его именем связывается организация изуверской секты иоаннитов. Неоднократно выступал против Толстого.

– Все-таки одна тысяча девятьсот тринадцатый год, – сказал я, – разит писсуаром и одеколоном.

– Погоди ругать, – сказал Борис, – дождемся, посмотрим, тогда и суди!