Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Какой же ты теленок, говорит она.



Эпизод 5

– Сними все, – шепчет она. – Только свет выключи, я тебя стесняюсь.

Он выключает свет и вдруг понимает, что будет дальше.

Она – впервые – тоже снимает все.

Еще не темно на улице. Сквозь незакрытые шторы идет свет – вечер, закат, на улице кричат что-то, звуки и шорохи гулко отдаются в голове, ее рука, как стыдно, движения становятся быстрыми, ее пальцы, украдкой он смотрит на ее ноги и на свои, она помогает ему попасть в ритм, шепчет что-то на ухо, он так этого ждал, он так хотел, но почему это быстро, почему он ничего не понимает и не видит, кроме ее закрытых глаз, рассыпанных волос, да, да, да, все хорошо, успокойся, не дергайся, это похоже на урок, на психодраму, ее власть над ним, он хотел по-другому, он хотел ее видеть, ее видеть, он хотел понять, что это, а он так и не понял, что и куда, и откуда, и почему это так. Это так, это так…

Он понял, что все кончилось, и она оттолкнула его.

– Иди в ванную, брысь!

Он посмотрел на себя в зеркало. И потом вниз. Тоже на себя.

Неприятное зрелище. Вода. Теплая. Он насухо вытерся и надел ее халат.

В этом карнавальном костюме вдруг стало весело.

Она лежала под одеялом и курила.

– Иди сюда, – сказала она и засмеялась. – Добился? Доволен? И что ты чувствуешь?

Она сняла с него халат и провела рукой по груди.

– Только не рассказывай никому, ладно? Особенно маме. Так надо. Понял?

Он запнулся на полуслове, хотел что-то сказать ей.

Но она сказала важное. Ему нравилось, что теперь у них есть тайна. Очень нравилось.

– Ладно.

– Тебе скоро уходить. Может, чаю попьешь?

– Ладно.

Она встала и, накинув снятый с него халат, пошла в кухню наливать воду в чайник.

Все было довольно буднично. Он лежал и улыбался. Ну и дела!

Она снова легла вместе с ним.

Нежная. Какая нежная кожа.

– Вот будет номер, если ты сумеешь меня остановить… – вдруг засмеялась она.

– Что? – не понял он.

– Ну… в общем, остаться со мной. Надолго. Навсегда. Вот будет номер. Ну надо же.

Она тоже чему-то удивлялась.

– А что ты… Тебе хорошо? – он с трудом подобрал слова.

– Знаешь, какая вещь, – сказала она. – Тебе не стоит это говорить, тем более в первый раз. Но мне с тобой почему-то очень спокойно. Ты же знаешь, я была замужем, два раза, у меня было много… Этого. Но ни с кем…

Голос вдруг сорвался. Она щелкнула зажигалкой, опять закурила.

– Все вроде хорошо. Всегда хорошо. Но я почему-то чувствую… потом… что только отдаю. Не могу брать. Не могу брать взамен что-то. Это моя проблема. Не физическая. Другая. Понимаешь?

– Не-а… – сказал он честно. – И со мной так же?

– Какой же ты дурак, – сказала она. – Ты ребенок, у тебя это в первый раз, понятно? Ты хоть это понимаешь?

Засвистел чайник.

Она встала и прогнала его на кухню. Но он успел увидеть то, что хотел – наконец, один-единственный раз Лева увидел ее всю. И это было безумно странно. Как будто… как будто другой человек. Тот, которого он никогда не знал.



Эпизод 6

А продолжения не было. Почти не было.

Того продолжения, о котором он мечтал и которого ждал.

Той осенью, через год после их знакомства, когда были очки, рябина, чайник, ее халат и все остальное, в жизни у Иры что-то в очередной раз перевернулось, случилось, и она стала исчезать, избегать, наконец он добился правды, и она честно все рассказала: что в жизни у нее появился человек, много старше, ее учитель, замечательный ученый и педагог, назвала имя, оно Леве ничего не говорило, ну и не надо, потом все узнаешь, потом поймешь, было холодно, она попрощалась торопливо и быстро пошла к метро…

Чуть ли не со скандалом он добился того, чтобы приехать еще раз к ней в Чертаново, чтобы что-то сказать, что-то объяснить и понять самому, как же так, так резко, так быстро, так не бывает, так не может быть, дурацкие разговоры прервались поцелуем, потом новым, и он, неожиданно для себя, довольно грубо повалил ее на спину, она помолчала, посмотрела и тихо сказала:

– Ну хорошо. Хорошо. Свет выключи.

Она попросила его не торопиться. Но он торопился.

Он торопился, потому что боялся расплакаться – прямо здесь, в постели, на ней.

* * *

Ну а психодрама продолжалась.

За год в клубе образовалось довольно много новых членов, например, Лева притащил туда своего друга Саню Рабина, из шестой больницы. Правда, между этими «новенькими» и «старенькими» существовал определенный конфликт интересов.

– Понимаешь, какая вещь, – говорил ему Саня, когда они возвращались домой, – мы с тобой по-разному смотрим на эту проблему, потому что ты – «юный психолог», а я не юный психолог, я здесь случайно, в общем-то, оказался, просто мимо шел.

Лева заводился с пол-оборота и начинал чуть ли не орать, что это уже полное хамство, и при чем тут «юный», и при чем тут вообще все вот это, если психодрама вещь совершенно универсальная, и к психологии, особенно советской, и к психиатрии тем более, она имеет отношение такое же, как, предположим, ручка имеет отношение к Союзу писателей.

– Нет, постой, – говорил Саня Рабин и останавливался у какой-нибудь, предположим, колонны на какой-нибудь, предположим, станции «Маяковская». – Нет, постой, Лева. Ты так не проскакивай эту тему, я тебе все равно не дам ее проскочить. Значит, получается, что Ира Суволгина – не психолог?

– Ира Суволгина – отвечал ему Лева, улыбаясь, – психолог, разумеется. И, наверное, хороший. Но то, чем она занимается, и ты прекрасно это знаешь, не психология. По форме да, а по сути нет. По сути это нечто большее.

– Педагогика, да? – подсовывал ему хитрый Саня Рабин гнилую наживку.

– Педагогика… – задумывался Лева. – Да нет, Саня. Не педагогика. Это революция. Без крови. Без смены общественного строя. Без лозунгов. Приходят люди, и начинается другая жизнь. Они делают другой человеческий материал. Вот и все.

Шум поезда заглушал их слова, и говорить можно было все что угодно. В троллейбусе, например, Лева сказать бы такое постеснялся. Не побоялся, а именно постеснялся.

– Из кого делают, из нас?

– Ну из нас… – неохотно согласился Лева.

– Так в том-то и дело! – вскидывался Саня Рабин. К тому времени он уже приобрел свой фирменный облик, с которым прошел все последующие десятилетия, – маленькая бородка, улыбка, внимательный взгляд, мягкость, обезоруживающая откровенность. – В том-то и дело, Лева! Когда из тебя делают новый человеческий материал, это и называется психология! Психология – такая наука. Там есть свои методы, свои теории, очень интересные, не спорю, ты будешь их изучать, пять лет, тебе все это очень полезно, важно, для тебя это ступень, а я-то тут при чем? Мне-то говорят про другое, что я уже товарищ, соратник, не знаю, сотрудник, что это чуть ли не подпольная деятельность, за которую иногда увольняют, иногда сажают, что я уже в ней, уже внутри, ты понимаешь?

– Ну и что, и мне так говорят, – удивился Лева. – И что?

– А сам ты противоречия не видишь? – не унимался Саня.

– Не вижу. Сначала нас надо чему-то научить, потом мы учим других. Вот когда мы выезжаем на семинары в другие места, мы же действительно уже учим. Мы уже в другой позиции.

– Знаешь, Лева, – разозлился Саня, – я иногда думаю: ты действительно такой лояльный или прикидываешься?

– Прикидываюсь, конечно, – улыбнулся Лева. – На самом деле я просто пофигист.

– Ну-ну, – задумался Саня. – Все мы пофигисты до поры до времени. А у вас с Ирой уже все?

– А у нас с Ирой уже все… – сказал Лева. – И давно. И ты это знаешь. Поэтому моя позиция совершенно чистая и нейтральная: наша цель – помочь человеку.



Наша цель – помочь человеку.

Таков был девиз их клуба. Его, слава богу, не произносили хором, но все-таки Лева иногда мучительно внутренне краснел, когда Ира Суволгина, приезжая на семинар в другие города, тихо и страстно произносила этот текст, глядя в чужие внимательные глаза:

– Ребята, наша цель – помочь человеку. Это девиз нашего клуба «Солярис». И я очень надеюсь, что он станет и вашим девизом. Когда-нибудь…



Семинары по психодраме проходили в школах, институтах, техникумах и иногда даже детских домах, по педагогической или комсомольской линии, Лева не особенно разбирался в этих структурах, но, как правило, для организации семинара требовалась принимающая сторона – то есть такая же Ира, или Вася, или Лена, в каком-нибудь пединституте, тоже увлеченная психодрамой, тоже собиравшая разный народ на эти занятия, прослышавшая о «Солярисе» и загоревшаяся идеей пригласить москвичей.

Смысл всех этих поездок был, конечно, не только в пропаганде нового учения, в распространении психодрамы вширь и вглубь, по просторам нашей Родины, главный смысл был – по мнению Иры – в том, что в этих поездках сам «Солярис» постепенно превращался в крепко спаянную команду единомышленников, смысл был именно во внутреннем росте самого «Соляриса» как ячейки будущего позитивного (или отрытого) общества.

О позитивном (открытом) обществе Ира Суволгина говорила в «Солярисе», надо признать, далеко не со всеми. С Саней Рабиным говорила, с Левой говорила, с Леней Костроминым (тем угреватым, которому Лева сказал «Я люблю тебя, папа», и фраза эта стала знаменитой), с Колбасиной говорила (Лена Колбасенкова, которую все звали Колбасиной, та большая рыжая девочка, которая на первой психодраме была его «мамой»), ну и еще три-четыре человека, но не больше, а в «Солярис» постоянно ходило человек двадцать пять – тридцать, наверное.

Не всем она доверяла настолько. Но об этом потом…

Ездили на семинары, правда, не все. Ездило человек десять (Лева тоже ездил далеко не всегда, а вот Рабин не пропустил, наверное, ни одного раза), плюс Ирины какие-то друзья, уже взрослые, получалось всего около пятнадцати.

Для них для всех надо было организовать питание, билеты, проживание, если у кого-то возникали проблемы с родителями, надо было говорить с родителями, в дороге еще поговорить с каждым, каждому заглянуть в глаза, выяснить настроение, все это Ира истово брала на себя, поскольку считала эти выездные семинары самой важной частью их деятельности, но ей, конечно, необходимы были помощники, и она поручила психологическую часть (заглянуть в глаза, выяснить настроение) им с Саней Рабиным, а организационную – Костромину и Колбасине.

Колбасина долго язвила по этому поводу (кому мусор выносить, кому цветы в вазу ставить), но, будучи тайно влюблена в Рабина, интригу развивать не стала, тем более что, когда делились на группы, Ира всегда назначала в каждую группу одного «своего» модератора, а групп было, как правило, четыре или пять, вот и получалось, что на самом важном участке работы их права с Костроминым и Колбасиной выравнивались, все четверо были «модераторами», это было неофициальное название, новое, слишком западное, но уж гораздо лучше и точнее, чем «ведущий группы»…



Ну так вот, смысл всей деятельности Иры, если говорить схематично, был в том, что психодраму она пыталась распространить не только на больных людей, людей «с проблемами», но и на здоровых (не бывает же людей без проблем, говорила Ира), на всех вообще. Ира считала психодраму универсальной отмычкой ко всем отношениям, и тех, кто прошел семинар хотя бы один раз, считала уже принципиально другим человеческим материалом, умеющим отстраняться от ситуации, формулировать, находить контакт, ставить вопрос – то есть для нее психодрама была средством для создания в будущем нового общества, не такого, и не сякого, а просто позитивного (и открытого).

Свою идею (а она считала ее своей) Ира называла «социальной психодрамой» и писала по ней диссер.

Лева во всю эту «большую» схему вникнуть как бы и не пытался, толстую книгу философа Э. Ильенкова, которую дала ему Ира, до конца не дочитал, бросил, а вот некоторые переводы с английского по технологии психодрамы, совсем коротенькие, по шесть-семь страничек, третий экземпляр на папиросной бумаге, читал с удовольствием, там все было просто и понятно.



Ира, в общем, шла в ногу со временем, это был пик развития подобных методик, Лева про себя называл их «шаманскими», например, игротехника Щедровицкого, коммунарская методика Иванова-Шапиро, откуда пошли все эти комштабисты с жеваными галстуками и гитарами, «ролевики», другие психотехники, тогда они только появлялись, но все эти вещи, как считала Ира, обязательно включали в себя психодраму, социальную психодраму, и ею порождались…

Шаманство было в том, что любая из этих методик подразумевала строгий ритуал, четкую последовательность действий, не вполне вразумительно мотивированных. Отрежьте голову черной курице, смешайте ее с мочой молодого поросенка, повернитесь лицом на восток. В любом ритуале – от гадания до суда Линча – есть то же самое, тот же элемент растормаживания, гипноза, думал Лева потом, через много лет, вертя в руках их фотографию, коллективное фото на одном из семинаров – вот Ира, вот Саня Рабин, вот он, вот ребята, вот Колбасина стоит, подбоченясь, эх, бросила психологию, стала попадьей, родила четверых, начала рисовать, фотографировать, счастливый человек, гармоничный, не то что он…



Где это, кстати? В Калуге? В Обнинске? В Туле?

За учебный год они выезжали несколько раз, в школьные каникулы, иногда в выходные, семинары продолжались два-три дня, и что касается его, Левы, он видел смысл их поездок только в самих поездках – было здорово всем вместе трястись в плацкарте или в электричке, орать песни, не спать по ночам, обсуждая прожитый день, приезжать в новые города, толпой жаться от холода на троллейбусных остановках, греть руки Суволгиной, дыша на них, бегать ей за сигаретами, знакомиться, чувствовать себя гостем, москвичом, красивой залетной птицей, уставать от бессонницы, от дороги, даже их не весьма свежий запах в момент возвращения в Москву казался Леве романтичным, и особенно он любил московские вокзалы в момент прибытия поезда – домой, к дому, к себе, в кругу своих, ура, ура…



Но что касается самой психодрамы, то здесь случались моменты весьма небанальные, и один из них Лева частенько вспоминал – кажется, это было в Ленинграде, в пединституте.

… Это было огромное пустое здание, старинное, слегка обветшавшее, огромная пустая аудитория, они ходили в перерывах по коридорам, орали песни и просто кричали всякую чушь, наслаждаясь старым, почти живым эхом, которое отвечало им радостно, как будто соскучилось по таким недоумкам.

Здесь Лева, глядя в полумраке, при свечке, на Иру Суволгину, вдруг так резко вспомнил то, что вспоминать было больно и вспоминать не следовало, – что его неожиданно понесло, и он предложил, раз уж они находятся в таком революционном городе, немного поиграть в революцию.

Затея была воспринята с восторгом, и роли были распределены мгновенно несмотря на внутреннее сопротивление Иры, которое он сразу почувствовал.

Лева выбрал себе роль провокатора.

– Очень интересно, – сказала сухо Ира. – И на что же ты будешь нас провоцировать?

– Ну как на что? – удивился Лева. – На беспорядки, конечно.

– Это как в тысяча девятьсот пятом году? – высунулась одна девочка.

– Конечно, нет, – сказал Лева, чувствуя странное покалывание в груди и стремительно приближающееся чувство восторга. – Как в тысяча девятьсот семьдесят седьмом.

– Это что значит? – не поняла девочка.

– А вот то и значит. Ты лучше меня знаешь свой город. Скажи, как в нем можно устроить такую заваруху, чтобы Ленинград встал на уши?

– А зачем встал на уши? – откликнулся кто-то из второго ряда. Народу вообще на семинаре было много, человек сорок. На группы они еще не разделились.

– Поймите, – тихо сказал Лева. – Приближается настоящая революция. Она уже рядом. Она близко. Если не мы, то кто же сможет поторопить историю? Только наше поколение способно на это…

Саня Рабин неожиданно поддержал его и понес еще более крутой бред.

Он стал тихо говорить о том, что обычные люди, простые, они тоже устали от ежедневного повторения одного и того же, от обыденной заскорузлой суеты, от старых, закосневших отношений в семье, среди отцов и детей, они жаждут какого-то чудесного события, которое избавит их от этого чувства усталости. Саня Рабин выбрал себе роль вождя партии, и все слушали его очень внимательно.

Ира Суволгина попробовала возразить.

– Революция – слишком опасная вещь, чтобы с ней шутить, – сказала она. – Если ситуация в обществе не созрела, прольется много крови. Слишком много крови.

Семинар проходил зимой. За окнами уже давно стемнело. От свечки исходил манящий и довольно опасный революционный импульс. Лева сразу оценил лозунг «из искры возгорится пламя». Единственным альтернативным источником света был фонарь за окном.

– Слишком много крови! – еще раз воскликнула Ира, и вдруг кто-то ее звучно спросил из темноты:

– Ира, а вы кто?

– В каком смысле? – резко переспросила она. И вдруг все, абсолютно все увидели, причем почти в темноте, как она покраснела.

Это был удивительный момент, когда Лева одновременно почувствовал некое мстительное чувство удовлетворения (Ира забыла выбрать роль и, слишком волнуясь, выдала себя) и вместе с тем острой жалости к этому еще недавно горячо любимому существу женского пола.

Обычно Ира легко и свободно выходила из всех нелепых и неправильных ситуаций, жестко вышучивая себя и мгновенно переводя все в выигрышную позицию. Но сейчас она была настолько взволнована (Лева никак не мог понять причину этого волнения), что растерялась на глазах у всех.

– Я… – сказала она, на ходу пытаясь подобрать слова. – Я… Надежда Константиновна Крупская…

Первым заржал Костромин, а потом все остальные. Хохот был такой, что в зал вбежала бабушка-вахтерша и испуганно воззрилась на толпу десятиклассников, сидящих при свечке.

– Ну ладно, ладно, перестаньте, – задыхаясь от смеха и от слез одновременно, сказала Ира Суволгина. – Раз вы вошли в такой раж, давайте делиться на группы.

Они включили свет, быстренько разделились на группы.

И разошлись по маленьким аудиториям.

Группа Рабина отвечала за оборону тех колонн демонстрантов, которые должны были двинуться на Смольный. По памяти, с помощью местных экспертов, группа нарисовала примерную схему города и принялась расставлять пулеметные звенья, выбирая наилучшие места, чтобы все просматривалось и простреливалось, а также точки для снайперов, чтобы гасить огонь правительственных войск, уничтожая командиров и их заместителей.

Саня Рабин с детства обожал военизированные игры, Лева это знал, поэтому термины тот подбирал легко, играючи, от чего все приходили в полный восторг, скажем, словосочетание «правительственные войска» все подхватили с такой страстью и радостью, что Лева, заглянувший в аудиторию на минутку во время перекура их группы, тоже чутьчуть испугался, хотя и продолжал внутренне торжествовавать свою маленькую победу над Ирой Суволгиной, над ее внезапно проснувшимся и непонятным ему взрослым страхом.

Ему, конечно, тоже захотелось заорать: «Правительственные войска мы остановим вот здесь, на перекрестке, в узком месте!» – было в этом что-то очень красивое, как в имени Че Гевары, но все же была во всем этом и какая-то полная ненормальность.

– Вы чего, военный переворот готовите, я не пойму? – сурово спросил он у Рабина.

Тот отмахнулся: типа, иди вон, не мешай, а одна девочка завизжала на Леву с яростью настоящей революционерки:

– Да, если понадобится, будет и переворот, и все что хотите! Главное – обеспечьте нас оружием, товарищ Левин!

– Я не могу вас обеспечить оружием! Сейчас у партии нет денег! – отрезал он и выскочил в коридор, прохладный, нормальный, скучноватый коридор с портретами членов Политбюро и большим портретом Ушинского посредине.

– Вот черт! – сказал Лева в полном восторге и тряхнул головой. – Вот черт!

Он помчался к себе.

Его группа занималась, пожалуй, самым важным – она писала прокламацию, типа воззвание.

Именно от этой прокламации, как от искры, обязано было разгореться все остальное пламя, и тут каждое слово было на вес золота.

Лева был очень доволен собой, потому что вовремя уловил импульс, исходящий от Иры (она же Надежда Крупская), и сразу сказал своим ребятам:

– Слушайте, только давайте без политики. Абстрактно.

Текст получился такой.

«Братья и сестры!
Товарищи!
Нет сил больше терпеть угнетения и страдания, которые обрушиваются на рабочих и служащих от неправильной политики руководства страны. Настало время для решительных действий. Сплотим ряды и выступим на защиту своих интересов. Наша революция – мирная, бескровная и абсолютно законная. Наши требования (тут возникла дискуссия, но Лева быстро ее погасил, предложив такую мягкую и необидную формулировку):
– новое общество без насилия;
– широкие права учащимся;
– выборы в парламент ежегодно;
– долой власть бюрократии и плутократии».


Ну и так далее в том же духе.

Группа Костромина деловито и спокойно разрабатывала план захвата городских коммуникаций: электросеть, телевышка, зачем-то стадион, вокзалы, аэропорт, далее по списку…

К Колбасиной Лева заглянуть уже не успел, пошел к Ире, там шла дискуссия на тему о том, стоит ли вообще поднимать волнения, не лучше ли сосредоточиться на позитивной работе: организовывать молодежные клубы по интересам, ввести в школах как обязательный предмет психологию и так далее.

Ребята там сидели тихие и скучные, понимая, что происходит что-то не то.

Лишь одна девочка все время поднимала руку и говорила:

– Нас не поймут! Нужно выступить единым фронтом!



Когда все снова собрались в большой аудитории, Лева вдруг вспомнил, что он провокатор, сделал самую гнусную рожу, на какую был способен и сказал:

– Да! Но ведь мы забыли о самом главном нашем оружии!

– О каком? – заволновался Саня Рабин.

– О революционном терроре! Надо убить кого-то, чтобы общество всколыхнулось…

Ира сидела ни жива ни мертва.

– Какие есть предложения? – спросил Лева притихшую аудиторию.

– В каком смысле? – спросил его кто-то.

– Ну… кого будем убивать?

– А кого ты предлагаешь? – спросил Рабин и вдруг поднес свечку на блюдце (она уже догорала) к его лицу.

– Нет, я хочу услышать предложения наших товарищей по партии! – гордо воскликнул Лева.

Наступило молчание.

Медленно поднялась одна рука, вторая, третья.

– Ребята! – вдруг сказала Ира дрожащим от волнения голосом. – Среди нас находится провокатор. Самый настоящий. Я его давно выследила. Эта информация совершенно проверенная.

– Вот он! – крикнул Костромин басом. – Его-то мы и убьем!

– Слушайте! – недовольно сказал Рабин. – Не надо превращать все в балаган. Это же не драмтеатр. И не телепостановка.

Но Ира, как заведенная, продолжала громко шептать:

– Смерть провокатору! Смерть провокатору!

Постепенно ее слова услышали и стали повторять.

Потом хором.

Никто уже не слышал Рабина, который просил слова для защиты, и Колбасину, которая кричала, что надо немедленно прекратить затянувшуюся шутку.

Костромин предложил смерть через повешение, и Лева немедленно встал на стул и попросил принести ему веревку. Это был наивысший момент его торжества.

Ира вышла из аудитории, почти покачиваясь.



Стоя на стуле в ожидании веревки, Лева испытал странное, почти ослепительное чувство стыда и радости одновременно. Психодрама удалась на двести процентов.

Причем удалась благодаря ему.

Он был не просто главным провокатором, он еще был и жертвой своей провокации, что было особенно приятно – быть собственной жертвой. Это было такое сладкое чувство, что он даже испугался.

В этот момент Костромин стал стаскивать его со стула и орать:

– Ну хватит, хватит уже!

Все закончилось исполнением песни Булата Окуджавы «Когда мне невмочь пересилить беду, когда подступает отчаянье, я в синий троллейбус сажусь на ходу, последний, случайный…». Лева пел вместе со всеми, на глаза наворачивались слезы благодарности за то, что все так хорошо. Кстати, в троллейбус на ходу сесть практически невозможно, понял он теперь, но чтобы это понять, потребовалось почти тридцать лет.

Где-то в метро по дороге в гостиницу они втроем – Суволгина, Рабин и он – отстали от других москвичей и вышли на станции, чтобы поговорить, по предложению Иры.

«Обсудим сепаратно», – кивнула она, и они вышли из вагона. Тут Лева понял, зачем она поволокла их в другой вагон, когда они садились; это было неожиданно и странно, а теперь все объяснилось.



Лева не помнил названия станции, опять-таки что-то революционное, Ира была бледная, долго молчала, а потом произнесла странную фразу, которую они с Рабиным сначала даже не поняли:

– Давайте сюда все документы.

– Ты что имеешь в виду? – осторожно спросил Рабин, и тогда она, постучав по Левиным карманам, сказала, пряча какую-то жестокую улыбку:

– Ну… вот это все, что вы там понаписали, прокламацию, план города, все…

Обалдевшие Рабин и Лева выложили смятые листки, и Ира, осторожно оглянувшись, начала рвать их в мелкие клочки, рвала долго и страстно и затем сунула все это уже в свой карман, повторяя шепотом, который заглушил шум отходящего поезда:

– Мальчишки… Испорченные наглые мальчишки… Мальчишки…

Подумав немного, оскорбленный Рабин потребовал изложить позицию.

Ира сказала примерно следующее:

– Это игра, которая может кончиться плохо и для меня, и для вас. Но главное – она может сослужить очень плохую службу тому делу, которым я занимаюсь уже много лет. Видимо, ваши родители не смогли научить вас самым простым вещам. Придется это делать мне. Нельзя подставлять других людей! Запомните! Это не игра, не забава, это наше дело! Это дело создано не вами, вы только пацаны, ученики, поэтому каждый ваш неосторожный шаг, каждая, подобная этой, грубая безобразная игра может кончиться очень плохо, она опасна, она жестока, она отвратительна…

– Ира, объясни, пожалуйста, что ты делаешь, – терпеливо попросил Лева, чувствуя, тем не менее, как дрожат у него колени. Ирино состояние мгновенно передалось и ему, и Рабину, они готовы были или истерически хохотать, или орать, но пока перевес был на Ириной стороне – они не ожидали такого поворота.

– Я уничтожаю улики, – сказала Ира. – Может быть обыск. Вас и меня могут задержать.

– Но почему? – удивился Рабин.

– Кто-то может донести, среди этих ребят могут быть дети родителей, которые не так истолкуют наши действия…

– Да ты с ума сошла, – улыбнулся Лева. – Кого ты подозреваешь?

– Неважно! – закричала Ира. – Неважно, кого я подозреваю. Откуда я знаю, что это за ребята! Откуда я знаю, где работают их родители! Вы заставили их… ты заставил их! – крикнула она на Леву. – Ты заставил их обсуждать то, что нельзя обсуждать. Об этом нельзя говорить… вот так. Ты хоть понимаешь, чем это может для них для всех кончиться?

– Ира… – сказал Лева как можно более терпеливо. – Ты не волнуйся. Ты подумай. Если мы никому не будем верить, значит, вообще ничего нельзя говорить. Ни о чем. Если никому нельзя доверять, все, что мы делаем, это бред. Все, что мы делаем, построено на доверии. Ты хоть это понимаешь?

– Есть грань, за которую нельзя переходить! – снова крикнула Ира. – Вы, мальчишки, вы же ничего не знаете, ничего не понимаете. Есть люди, у которых есть вполне конкретное поручение от КГБ. И в нашем институте, и в этом есть такие люди. Они могли и там быть…

– Чушь, – сказал Рабин. – Ты бы никогда так не поступила, если бы не подозревала кого-то конкретно. Ты должна сказать нам все до конца.

– Что значит «до конца»?

– А вот то и значит, – сказал Лева. – Кто стучит? Кто, по-твоему, у нас стучит? Колбасина, что ли? Костромин? Ну, кто?

Ира на секунду задумалась, а потом начала говорить. Она говорила длинно и путано, но Лева ее понял.

Речь шла о том бородатом парне, который когда-то собирал их в КЮПе и предлагал вступить в клуб «Солярис». Почему-то Ира была уверена, что он приставлен к ней, чтобы докладывать о каждом ее шаге. Самое поразительное было то, что все в институте знали, что парень этот в Иру влюблен, и вообще это был милейший человек, с которым Лева очень часто и очень подолгу беседовал.

– Ты знаешь, что он однажды мне сказал? Он сказал, что может в любой момент позвонить в КГБ! И показал телефон! Понимаешь? И если его сейчас здесь нет, то это не значит…

Ее слова заглушил шум поезда.

Лева сник.

Впервые он увидел, как работает мания преследования, которая забирается внутрь человека и пожирает его изнутри.

Жалость к Ире и стыд охватили его, и он мечтал только о том, чтобы разговор скорее закончился.

Но Саня Рабин по-прежнему не сдавался.

Он продолжал выстраивать длинные логические цепочки, которые еще больше заводили Иру:

– Я должна быть чиста настолько, чтобы в любой момент, понимаешь, в любой момент выложить все карты на стол, чтобы я могла войти в любой кабинет абсолютно на голубом глазу и сказать: «Вы хотите задушить движение, которое поддерживается на самом верху, в отделе науки ЦК партии? Валяйте!» Но для этого, понимаешь, я должна быть абсолютно чиста, как младенец! Как младенец! Да что я вам говорю, вы же абсолютные мальчишки, вредные, испорченные, господи, как же я в вас ошиблась!

Теперь уже замолчал и Рабин, а Ира все продолжала говорить.

Наконец, они устали от этого бессмысленного спора.

Когда они вышли из метро, Ира выбросила клочки бумажек в ближайшую урну.

У Левы екнуло сердце. Ему показалось, что она выбрасывает сейчас что-то очень важное. Что-то, что их еще связывало. Хоть чуть-чуть.



Но в гостинице события приняли совсем неожиданный оборот. Ребята уже спали. Ира повела их в свой одноместный номер пить чай. Рабин отхлебнул пару глотков и пошел к себе, мрачный, заведенный, глядя на Леву: мол, идешь? Но Ира попросила Леву остаться еще на пару минут.

– Дай мне успокоиться. Посиди, – сказала она.

Они смотрели друг на друга долго, и потом Ира выключила свет.

– Глаза устали, – сказала она. – Ты не сердись, ладно? Просто я очень испугалась за вас. Не за себя. За вас. За тебя. Ты понимаешь это?

Лева молчал.

– Глупый мальчик, глупый, глупый, – стала шептать она и гладить его волосы.

Она сняла блузку и в темноте мелькнула ее рука. Ее кожа. Бледная, наполненная светом из окна, мягкая, терпеливая, длинная рука.

Лева сел на пол и обнял ее ноги.

Она начала снимать юбку, и тогда он увидел ее глаза.

Ира дрожала.

– Прости меня… Прости…

И в этот момент он понял, что что-то не так. Что она слишком возбуждена и не понимает, зачем и что она делает.

«А так бывает?» – вдруг подумал он.

Он не мог представить себе ситуацию, в которой человек, делая это, не понимает, с кем он и зачем.

Обдумывая это, он посадил Иру к себе на колени и попытался обнять как-то по-другому – чтобы она перестала дрожать, согрелась.

– Ну ладно, все! – вдруг сказала она и резко оттолкнула. – Иди к черту!



Лева как-то автоматически встал, подошел к окну и поглядел на улицу.

В этот момент он понял, что действительно не станет здесь оставаться.

Во-первых, ему не хотелось заводить с Рабиным разговор о том, где он шлялся до утра. Не хотелось будить его стуком. Не хотелось признаваться ни в чем.

А во-вторых, он понял, что лучше ему не станет, даже если Ира (Ира, а не он) доведет дело до конца. Что будет только хуже.

– Иди к черту, – повторила Ира. – Забудь все. Ладно?



Лева тихо закрыл за собой дверь, он не был уверен, что это правильно. Бросать сейчас Иру одну плохо. А не бросать…

Дежурная в коридоре спала.

Рабин лежал в темноте.

– Ну что, достигли компромисса? – спросил он и приподнялся, чтобы взглянуть на Леву.

– Можно и так сказать, – ответил Лева, снимая носки. – Только совсем не так, как ты думаешь.

– А как?

– Она сказала, что боялась за нас, – уклончиво ответил Лева.

– Нет, но ты понимаешь, что это бред? – горячо зашептал Рабин. – Настоящий, полноценный бред. Мания преследования. Так нельзя! Взять и порвать все, что мы написали. Она была похожа… На училку. Нет. На медсестру из отделения. Ты помнишь?



Лева лег, закрыл глаза и попытался вспомнить, как у них отбирали то, что было не положено хранить в палате, – сгущенку, копченую колбасу, ножи, карты.

Но не мог вспомнить.

Ничего неположенного он никогда не хранил.

Ему снился шум листвы в больничном саду. Этот шум – сухой шум листвы, сильный и горячий, всегда вызывал у него сладкую тревогу.

Тревога была в ожидании – будет ли в его жизни что-то еще? Что-то такое же страшное и тяжелое, горькое и густое, как сегодня?

И будет ли оно связано с женщиной? Или с женщинами?

Будет, подумал он, но только не с Ирой. Правильно ли он сделал, что ушел?

Ему очень хотелось вернуться. Прокрасться по полутемному коридору мимо спящей дежурной и постучаться к ней в номер. Он так ясно это представил, что стало больно.

Лева приподнялся на локте и посмотрел в темноту. Рабин спал.

Лева еще немного подумал, перевернулся на другой бок, к стене, решил еще раз обдумать все и заснул.

«Провокатор», – подумал он про себя.

* * *

Если бы Нина Коваленко, его девочка из шестой детской больницы (да, психиатрической, ну и что?) узнала, как он ведет себя с Дашей, она бы сильно удивилась.

– Интересно, Левин, – сказала бы она. – Со мной вот ты как-то не стеснялся, не церемонился, насколько я помню. Под юбку лез, как любопытный щенок. И во все другие места. Хватать начал сразу, как мы остались одни. Ну что это такое? Ты же взрослый человек! Смешно…

– Да ничего подобного, – ответил бы он ей, покачивая ногой. Они бы сидели где-нибудь в кафе и жмурились сладко от этого дня, солнечного и прохладного, от своей встречи, от ощущения необязательности этого разговора и его звонкой пустоты. – Ничего подобного. В том-то и дело, что сейчас я веду себя именно как подросток.

– Что, кайф ловишь от этого? – быстро переспросила бы она его.

– Ну какой кайф. С тобой все так же было, ты вспомни: ждал тебя, целыми днями где-то сидел и ждал – а вдруг ты выйдешь? В саду, в столовой, в актовом зале. Сидел и думал: вот еще подожду минут десять, вдруг она выйдет?

– Нет, вот не надо гнать! – возмутилась бы она. – Ждал он меня целыми днями! Нам с тобой некуда было деваться друг от друга в этом отделении. Если я могла, сразу бежала к тебе. И ты прекрасно это знал – как только смогу, прибегу. Мне же таблетки давали совсем другие, после них никуда нельзя было идти, ты же знаешь. И разговаривали врачи со мной часами. И лечебные сны каждый день. Не то что у тебя – отзанимался со своим логопедом, и гуляй, Лева. Ну послушный был, это правда. Мог сидеть целый час и никуда бы не делся. Иногда я даже злилась на тебя – ну это уже не любовь, это какой-то верный раб, а женщине, что, думаешь, верный раб нужен? Ни фига подобного. Женщине верный раб не нужен.

– Ну да?

– Конечно, да.

(Она бы закурила, молчала долго. Потом снова бы заговорила. А куда деваться? Женщины любят об этом поговорить.)

– Не понимаю. То есть ты сам, нарочно, специально себя тормозишь? Да нет, я не верю. Ты же Лева, Лева Левин. Ты никогда не сможешь отступить от женщины, которая на тебя хоть взглянет, хоть чуть-чуть поманит. Не может быть… Ты просто впервые столкнулся с человеком, который… Я даже не знаю. Может быть, которому это нужно больше, чем тебе. Поэтому она просто ждет. Просто покорно ждет. Чет или нечет. Понимаешь?

* * *

Раньше, в юности, он частенько поверял свои тайны друзьям, вот такие тайны, которые на самом деле тайнами не были – просто вот, есть такая проблема, старик, да, старик, ну ты влип, ну надо что-то делать, и становилось как-то легче, иногда друзья помогали ему, если были общими друзьями, например, с Лизой, они говорили что-то за него, вместо него, и вдруг что-то менялось, и она смотрела на него с каким-то новым интересом, был такой период, когда на него напал вот такой же ступор, и она заскучала, загрустила, но вмешались друзья, и все началось сначала, все завертелось, все заискрилось, заблестело в ней, но теперь поговорить ему было отчаянно не с кем. Не на кого было переложить эту проблему. Кругом были одни заинтересованные лица – Марина, Калинкин. Ну не с ними же говорить?

Марина высказалась давно и определенно: трахни ее, доктор, и весь разговор. Маньячка. Идиотка. Леву поражало, что она была абсолютно искренней в эти минуты (а минуты эти, как правило, были в постели, потом, после всего), даже и тени сомнения не возникало, что это честная игра, да, такой честный извращенный бред, но в ее устах это не выглядело бредом, просто ярко выраженное сексуальное желание, вуайеризм, так же это называется, она хотела сквозь зеркало, сквозь тайные шторки, как в американских фильмах, увидеть, как он это делает – вот что это было такое, и это было противно, и он никак не мог понять одного: ревность это или нет, нет, не ревность, ревности не было совершенно, вся ее ревность была сосредоточена на Лизе, только на Лизе, молчаливая, страшная, страстная ревность, а здесь ее толкала какая-то извращенная игра, ей хотелось играть, играть с ним до конца, до края, до донышка, а ему этого не хотелось совершенно, его мутило от этих слов, но ее это не останавливало, она заводилась снова и снова: ты ее видел сегодня, ну как, ну что, пригласи ее, что значит она не хочет, ну куда-нибудь, ну в кино, там темно, положишь руку ей вот так, серьезно, и не надо слов, о любви иногда можно не говорить словами, слыхал об этом, что значит откуда взяла, оттуда, по глазам вижу, что хочешь, необязательно в твоем положении любить одну женщину, больше того, в твоем положении любить одну женщину это низко и неинтересно, доктор, ну доктор, ну ты такой… я знаю, да, ты честный человек, но ради меня, ты же любишь меня, я этого очень хочу, ты даже не представляешь, как я этого хочу, это меня заводит сильнее, чем все, что ты делаешь со мной, ну поверь, просто на слово, поверь, я клянусь, что не буду мешать, я буду тихая и покорная раба, я даже не спрошу ни о чем, я сама догадаюсь, ну доктор, доктор!… Либо он уходил, просто вставал и уходил на кухню, шел на двор, на балкон, куда-нибудь, чтобы ее не видеть, либо затыкал ей рот своим ртом, молчи, молчи, хватит, сумасшедшая мамочка, ты меня довела, довела, замолчи, я тебя хочу, тебя…

В общем, с Мариной об этом, конечно, нельзя было поговорить. И даже если б этого ее извращения не было – он бы все равно с ней не говорил про Дашу, – ну бред, так же нельзя, на самом деле. Или все-таки можно? Или она этого на самом деле ждет?

Калинкин тоже – какой с ним разговор о Даше?

Никакого.

Для него она была и оставалась угрозой номер один, как Америка для России, или наоборот, что бы там с ней ни происходило, в каких бы выражениях, в какой бы тональности он не изображал ее мучительный кризис, ее тихое согласие ждать, терпеть, свою жалость к ней, свое отношение к этому женскому горю – Калинкин оставался грубо непроходим и резко нетерпим к любой мысли о сближении: да пошел ты в жопу, Лева, да я вижу, что у тебя с ней, мне не надо это объяснять, мне не надо говорить, какая она, и все такое, никакая она не мать, просто у нее есть на ребенка определенные права, да, ты мне это рассказал, я согласился, но дальше я не пойду, и не проси, и не надо делать из нас союзников по общему делу, нет у нас с ней общего дела, нет и не может быть, никогда, запомни, пожалуйста, раз и навсегда, Петька сам решит этот вопрос, когда вырастет, а пока пусть видится, если надо, но пока ей это не надо, насколько я понимаю, может, и вообще не надо, это было бы лучше всего, хочешь жениться, женись, заведи с ней своего ребенка, но моего тогда уж не трогай, ты меня хорошо понял, я ясно выразил свою мысль?