Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Присутствующие переминались. Маленький и щуплый министр внутренних дел Гулябзой покосился на здоровенного, широкого министра безопасности Сарвари.

— Отвечайте! Ватанджар! Вспомни, каким ты был решительным в прошлом апреле! Ведь нужно защищать то, чего мы достигли!

Худощавый министр погранохраны почтительно приложил руки к груди.

— Да, учитель, но ведь он…

— Что — он?! При чем тут он?! — снова закричал Тараки, поднимаясь из кресла, чтобы, оперевшись о стол, яростно податься вперед. — При чем?! Я спрашиваю: вы сами на что-нибудь способны?! Если все всегда делает Амин, зачем мы с вами нужны?

Обескураженные министры вновь обиженно переглянулись.

— Но, учитель, ведь правда, — выдавил Сарвари, тем же жестом складывая руки. — Он сам что хочет, то и делает! А мы всегда в стороне!

— О-о-о!..

Тараки схватился за голову и стал качать ею из стороны в сторону, как будто перед припадком.

Ватанджар поднес кулак ко рту и аккуратно покашлял. Сарвари вынул платок и вытер лоб.

* * *

— Скоты! — повторял Амин дрожащим от ярости голосом. — Я сам их остановлю!

Он стремительно шагал по широкому коридору, застланному красной ковровой дорожкой, наподобие кремлевских. За ним спешил Тарун — главный адъютант Тараки. На должность адъютанта Таруна рекомендовал Амин, и это знали все. С Амином у Таруна были гораздо более долгие и гораздо более доверительные отношения, чем с Тараки. Так, например, именно Тарун не так давно исполнил приказ Амина по штурму гостиничного номера, где находился американский посол Дабс.

Сейчас Тарун заехал, чтобы рассказать о той сумятице и растерянности, что привнесло в окружение Генерального секретаря сообщение о мятеже. Однако он не ожидал столь острой реакции Амина, и теперь лицо Таруна выражало мучительное беспокойство и даже страх.

— Мерзавцы! — снова крикнул Амин. — Вызывай машину! Охрану!

— Нет, это невозможно! — воскликнул Тарун, обегая его справа. — Вам нельзя туда ехать! Вы погибнете!

— Я сказал: машину!! Ты представляешь, что будет, если они прорвутся к Кабулу?! Якуб не успеет их остановить!

Амин уже бежал вниз по лестнице.

Закусив губу, Тарун обогнал его и преградил дорогу.

— Прочь!

— Хафизулла! Я вас прошу! Подождите! — умоляюще сложив руки, говорил Тарун. — Вы не поедете! Отданных вами распоряжений вполне достаточно! Якуб уже на подходе!

Несколько мгновений остекленелый взгляд Амина выражал все ту же ненависть, но уже облеченную в готовность к действию — толкнуть, ударить, отшвырнуть!.. Потом он прижал ладони к лицу.

Тарун замер, слушая его прерывистое дыхание. Амин медленно убрал руки.

Теперь это было лицо совсем другого человека — холодное, спокойное.

— Хорошо… Немедленно свяжись с Якубом!

Это вовсе не входило в обязанности Таруна, но уже через минуту он радостно кричал в телефонную трубку в кабинете Амина:

— Уже бой? Ну, слава Аллаху! Да, да, я понял… я передам.

Амин, слушая, смотрел в окно кабинета.

— Вот видите! — сказал Тарун. — Якуб успел. Он уже громит этих придурков! И подкрепление из Бала-Хисар на подходе! Можно считать, что мятеж подавлен…

Амин саркастически хмыкнул.

— Подавлен! — повторил он. — Дай-то бог!.. Но ведь он не последний! Всюду мятежи! Непрестанные покушения! Всюду ненависть против нас! Против революции! Нужно выжигать ее каленым железом! А у меня не хватает сил, чтобы заниматься всем сразу! И у меня нет достаточных полномочий! Тараки висит на моих ногах будто гиря! С этим нужно что-то делать! Он погубит революцию!

Амин повернулся от окна и пристально посмотрел на Таруна.

— Понимаешь, такое чувство, будто они брали власть только для того, чтобы теперь как следует расслабиться!

Зачем-то взял со стола хрустальную пепельницу.

— Призываю их действовать — они кутят! Призываю работать — плетут интриги! Они хотят вечно рассиживаться в холодке и бессмысленно толковать о всякой всячине! Да с винишком! Да с блядьми! А я им мешаю! От меня одни хлопоты!..

Его лицо уже снова пламенело такой ненавистью, что Тарун невольно вообразил, как через мгновение несчастная пепельница вдребезги разлетится о стену.

Амин перевел дыхание и поставил пепельницу на стол. Потом впился взглядом в глаза Таруна.

— Во время его отсутствия я постараюсь максимально укрепить свои позиции. Мне нужны свои люди во главе армии и Царандоя… А ты не должен спускать с него глаз ни в Гаване, ни в Москве! Я чувствую, что он уже хочет моего устранения. Наверняка он будет вести какие-то переговоры насчет этого с советским руководством!

— Да, конечно, — сказал Тарун. — Я сделаю все, что смогу.

И прижал ладони к сердцу.

День танкиста

Тишину нарушал только низкий гул, время от времени доносившийся откуда-то издалека.

На белые стены школьного класса тусклое сияние заоконных фонарей ложилось сиреневыми полосами. Аспидно-черный прямоугольник доски отливал в левом углу неожиданно ярким бликом…

Восемь раскладушек… Справа от каждой поблескивает контур автомата… Ботинки, белые тапочки…

Рассматривать все это было некому. Хоть и одетые, а бойцы крепко спали и даже, скорее всего, не видели снов.

Дверь с треском распахнулась, вывалив целую охапку яркого света, и Голубков с порога крикнул:

— Тревога!

При этом он щелкнул выключателем, окончательно разрушив очарование тихой сонной ночи, и все, как поленья, скатились с раскладушек.

Плетнев спросонья потянулся было к тапочкам.

— Штатное обмундирование!.. — заорал Голубков еще жутче.

Через две минуты выстроились во дворе посольства, замерли, невольно прислушиваясь к отдаленным звукам выстрелов и взрывов.

Князев оглядел строй строгим взглядом.

— Вчера вечером афганская пехотная дивизия подняла мятеж и двинулась на Кабул. В настоящее время ее подразделения блокированы верной правительству бригадой спецназа в пятнадцати километрах от города. Там идет бой. Как будут развиваться события, пока непонятно. Наша задача — обеспечить охрану посольства по усиленному варианту. Скоро подтянется афганская бронетехника. В случае попытки проникновения на территорию посольства враждебных элементов принять все меры по пресечению. Оружие применять только при явном вооруженном нападении. Обо всем докладывать мне немедленно. Связь — по радио. Заместитель — майор Симонов.

— Я! — отозвался Симонов, стоявший на правом фланге.

* * *

Залегли на крыше. Голубков с пулеметом — за центральным бруствером, Раздоров с автоматом — в другой ячейке метрах в трех от него слева, а Плетнев — справа.

Уже рассвело, и обычно в это время было довольно оживленно — проезжали машины и автобусы, по тротуарам шагали пешеходы — поначалу редкие, а потом все гуще. На углу напротив раскидывался небольшой базарчик, и к нему тянулись женщины с кошелками. На пыльном пустыре подростки играли в волейбол через веревку…

Сейчас проспект Дар-уль-Аман был пуст.

Низкий гул и погромыхивание, доносившиеся с востока, то стихали, то возобновлялись с новой силой.

Потом со стороны центра города показались два танка. Это были Т-55 — старые добрые советские танки. За ними бодро катил зеленый грузовик.

Первый танк с грохотом миновал переулок, проехал мимо посольства и свернул в следующий. Там он, уже невидимый, продолжал реветь, дымить и лязгать.

Второй остановился на ближнем перекрестке и стал задумчиво водить дулом пушки. В какой-то момент Плетнев увидел абсолютно круглое жерло ствола, и это означало, что если танк сейчас пальнет, он погибнет от прямого попадания снаряда.

Грузовик встал чуть поодаль. Из кабины выбрался офицер. Из кузова — десятка полтора расхристанных солдат. Лейтенант дал команду, и они неровно построились у борта.

— Вот, бляха-муха, — с непонятным выражением сказал Голубков. — Кажись, помощнички.

Плетнев перебежал от своего гнезда к нему и залег рядом.

Между тем танк снова заревел, пустив целую тучу удушливого сизого дыма, загромыхал, залязгал, содрогнулся, с натугой повернул и двинулся следом за грузовиком. Въехав в переулок, он снова страшно дернулся, затем повернул башню, уперся пушкой в забор, замер в этом положении и заглох.

— Что это они? — удивился Голубков. — С головой не дружат?

— Да уж какая тут дружба, — пробормотал Плетнев.

Из танка выбрался маленький чумазый механик. Он раскрыл моторный отсек и некоторое время смотрел внутрь. Затем стянул шлем и в явном недоумении почесал затылок. После чего спрыгнул на землю и сел у гусеницы.

— Должно, сломался, — заметил Голубков.

Плетнев хмыкнул.

Из кузова грузовика уже летел шанцевый инструмент.

Лейтенант ударил каблуком прокаленную солнцем глину — от сих! Прошагал метров пятнадцать и снова ударил — до сих!

Солдаты лениво разобрали лопаты и принялись рыть окоп вдоль дувала.

Голубков повернул голову и посмотрел на Плетнева.

— Сань, они чего? Почему вдоль? Они куда стрелять будут? В наш забор?

— Это все понарошку, — пояснил Плетнев. — Ты не переживай.

— Во, бляха-муха, — пробормотал он, в состоянии некоторого потрясения возвращаясь к пулеметному прицелу. — Сдурели!

Офицер направился к танку. Механик уже успел задремать и, когда офицер пнул его, вскочил с заполошным видом. Офицер начал требовательно орать. Механик разводил руками, многословно отбрехивался и показывал на танк — видимо, как на пример никуда не годного механизма. А то еще тряс перед носом офицера вытянутым вверх указательным пальцем.

— Это не ишака водить, — рассудительно заметил Голубков. — Шайтан-арба, понимать надо. А что он ему все палец показывает?

— Может, у него снаряд всего один? — предположил Плетнев. — Или он сам один?

Офицер обозлился и принялся с размаху лупить механика по физиономии. Тот некоторое время закрывался и уворачивался, а потом завыл и сел возле гусеницы. Офицер еще пару раз его пнул, после чего потерял к нему всякий интерес.

— Так и есть. В одиночку приехал.

— Кто?

— Да вот этот, чумазый.

— По идее, в экипаже четыре человека, — заметил Голубков. — Командир, стрелок, радист и механик-водитель. Так?

— Так, — подтвердил Плетнев. — Но это по идее. Возможно, они этой идеи не знают. Сам видишь: чумазый един. В четырех лицах.

— Да-а-а… — неодобрительно протянул Голубков. — Во, бляха-муха, бардак! И технику довели. Да и техника-то, конечно…

И он пренебрежительно сплюнул.

Плетневу стало обидно. Он на таком весь первый курс ездил!

— Что — техника? — переспросил Плетнев.

— Да техника, говорю, допотопная, — разъяснил Голубков. — Т-55. Это ж курам на смех.

— Курам на смех, говоришь?

Похоже, в голосе Плетнева слышалась скрытая угроза.

— Ты чего? — спросил Голубков, снова отрываясь от прицела.

— Да ничего, — с сердцем сказал Плетнев. — Понимал бы чего в технике! Товарищ капитан!

— Ну? — отозвался Раздоров из своего гнезда.

— Разрешите разобраться! Я в секунду.

Раздоров повернул голову и задумчиво на него посмотрел. Потом сказал:

— Валяй. Только без членовредительства.

Плетнев спустился с крыши, миновал КПП и обогнул угол забора.

— Чего у тебя тут?

Механик воззрился на него в совершенном недоумении.

— Что ты вылупился, баран! Русского языка не понимаешь?

Чертыхнувшись, Плетнев влез в люк водителя. Первым делом следовало посмотреть, поступает ли топливо.

Топливо не поступало. Значит, либо его нет вовсе, либо неисправен топливопровод.

Для разрешения этого вопроса есть щуп… ага!.. В баках горючее было.

Он выбрался на волю.

— Слышь, ты, урюк! Где инструмент?

Урюк что-то радостно залопотал в ответ. Простодушное выражение его круглого лица неопровержимо доказывало, что говорить по-английски с ним тоже совершенно бесполезно.

Плетнев взобрался на броню и, огибая башню, направился к трансмиссии.

— Где инструмент, говорю!

И помахал рукой, имитируя движение гаечного ключа.

Афганец радостно рассмеялся.

— Ключи! — раздраженно крикнул Плетнев, поднимая решетку трансмиссии. — Не соображаешь?!

Механик снова просиял и что-то ответил, отрицательно помотав головой, — похоже, поклялся, что денег у него нет ни копейки!..

— Вот болван! Был бы я твоим командиром, я б тебе еще не так ввалил!..

Рожа у Плетнева все-таки была довольно грозная. Механик сжался, и его безмятежная улыбка потускнела и затуманилась.

Ключ нашелся прямо там, возле фильтра. Закрыв кран топливопровода, Плетнев отвернул фильтр и несколько раз мощно дунул. Потом поставил на место и снова открыл кран.

Пробираясь на водительское место, он представлял себе, о чем толкуют Голубков и Раздоров, наблюдая за ним с крыши. «Ишь, бляха-муха, неймется ему,» — бормочет небось Голубков. «Ну а что ж, активный боец…» — меланхолично отвечает Раздоров. «Не заведет он эту рухлядь, — вздыхает Голубков. — Не заведет. Вон, гляди-ка, у них и танкистов толком нет». — «Может, и не заведет, — соглашается Раздоров. — А может, и заведет… А танкистов у них точно не хватает. Симонов говорил…» — «Вообще, бляха-муха, неубедительные вояки, — замечает Голубков. — Можно косой косить». — «Да, — соглашается Раздоров. — Эти какие-то недоделанные. Похоже, из хозвзвода. Но вообще-то с афганцами на узкой дорожке лучше не встречаться. Они войну туго знают». Некоторое время молчат. «Жрать хочется,» — вздыхает Голубков. «А ты вздремни, — с человеколюбивой начальственностью в голосе советует Раздоров. — Два часа сна заменяют один обед…»

Плетнев помедлил секунду.

— Ну, поехали!..

Нажал на кнопку.

Стартер заскрежетал, дизель дал несколько мощных выхлопов и тут же мощно и радостно взревел.

«Смотри-ка, бляха-муха, завелся! — удивленно сказал воображаемый им Голубков. — Плетнев-то у нас — от скуки на все руки!..»

Механик счастливо хлопал в ладоши. Плетнев дал ему легкого пинка. Тот рассмеялся и нырнул в люк.

Танк грозно заворочался, развернулся, выбрался назад на перекресток и занял наконец верную позицию.

* * *

Первым по неровной проселочной дороге шел афганский бронетранспортер, за ним — посольская «Волга», следом — еще одна. Рулил капитан Архипов, рядом с ним сидел Валера Корытин, сзади — Плетнев и Пак.

Бронетранспортер волок за собой огромную тучу плотной желто-серой пыли, временами застилавшую солнце.

— Пылища-то, а! — недовольно сказал Архипов. — Ужас.

— Нет бы водичкой побрызгать, — отозвался Корытин. — Ленивый все-таки народ…

Архипов прокашлялся.

— Напрасно смеешься, — строго сказал он. — Напрасно. Народ на самом деле ленивый. Непродвинутый. Азиаты все такие. Чего ты хочешь — тюрки!..

— Они не тюрки, — возразил Пак.

— А кто ж? — Архипов удивленно посмотрел на него через зеркало заднего вида.

— Индоевропейцы.

— Индоевропейцы… Ну, не знаю. В общем, к порядку они не приучены. В городе грязища какая, — ворчал Архипов, бестолково крутя рулевое колесо: пыль стояла такой густоты, что он все равно не видел, куда едет, и колеса то и дело попадали в колдобины. — И дети какие чумазые!.. И сами небось никогда не моются…

— Моются, — возразил Пак. — А дети — так это поверье такое.

— Какое?

— Если чисто одевать, ребенок злому духу понравится, и готово. А когда чумазые — ему неинтересно.

— Вот дичь-то! — буркнул Архипов.

Пак вздохнул и отвернулся.

Плетнев тоже смотрел в окно. Архипов не раздражал его, нет. Просто ему было понятно, что слушать его или спорить с ним — занятие совершенно бесперспективное. Говорил он всегда вещи заведомо известные и в целом напоминал букварь: где ни откроешь, все знакомые буквы… Тоска.

Проехали кишлак. За поворотом дороги у обочины чадно догорал танк. Чуть поодаль стоял второй — с перебитой гусеницей. Башенный люк был открыт. Безвольно свесив руки и голову, животом на краю лежал убитый танкист. Почему-то вместо шлема у него была только красная повязка. Еще метрах в ста пятидесяти впереди стояла колонна — должно быть, эти шесть танков просто сдались. Неподалеку от них чернел остов сгоревшего пехотного грузовика ГАЗ-66.

— Стало быть, дали им чертей, — сказал Архипов. — То-то.

Бронетранспортер остановился. Афганский офицер спрыгнул на землю и подошел к первой «Волге». Переводчик Рахматуллаев перекинулся с ним несколькими фразами. Офицер улыбался и махал рукой куда-то вперед, указывая направление.

— Говорит, нужно немного еще проехать, — пояснил Рахматуллаев. — Они в старой крепости. Километра два отсюда.

Проехали небольшое скопище каких-то лачуг, лепившихся друг к другу. С дороги нельзя было понять, обитаемы они или нет. Миновали развалины двух длинных строений вроде коровников. И, наконец, оказались у крепости.

Наверное, если смотреть с вертолета, ее полуразрушенные, оплывшие глиняные стены и башни больше всего походили бы на недопеченную ватрушку.

Со стороны огромного проема, где, скорее всего, когда-то располагались ворота, стояли два бронетранспортера и танк.

Давешний офицер махал руками. Один бронетранспортер сдал назад, освобождая проезд машинам.

Внутренний двор представлял собой бугристый пустырь, заросший выгорелой травой. В середине его был курган — должно быть, остатки древнего строения. За глиняные склоны размытых временем крепостных стен цеплялся кустарник. Несколько чахлых деревьев силились отбросить хоть какую-нибудь тень. Одуряюще громко звенели цикады.

У щербатой стены стояла группа безоружных в афганской форме — человек шестьдесят. Преимущественно офицеры. Примерно каждый третий был в танкистском комбинезоне. Несколько раненых. Один, с перевязанной головой, сидел, привалившись к стене. Плетнев в какой-то момент поймал его мутный взгляд — тяжелый, даже страшный. Вот уж они-то точно смотрели друг на друга из разных вселенных. Мятежник!.. повернул доверенное ему оружие против правительства!.. его ожидало суровое наказание. Плетнев отвернулся.

— Подполковник Якуб приветствует вас и желает здоровья, — бесстрастно сообщил Рахматуллаев.

Подполковник Якуб, начальник Генштаба, стоял рядом с каким-то здоровяком в штатском.

— Министр безопасности товарищ Сарвари также приветствует вас и поздравляет с нашей общей победой.

— Да, да, — ответил Огнев. — Скажи, что, мол, мы очень рады. Поздравления…

Тем временем Сарвари приблизился к мятежникам и, сопровождаемый охранниками, пошел вдоль строя метрах в трех от них, вглядываясь в лица и что-то коротко спрашивая. Дойдя до середины строя, Сарвари отступил назад — теперь между ними было метров десять — и начал пылкую речь.

Настороженно оглядываясь и не спуская пальцев со спусковых крючков автоматов, офицеры сопроводили Огнева, который вслед за Якубом решил подойти ближе.

— Вождь афганского народа великий Нур Мухаммед Тараки поручил вам защиту Родины! — переводил Рахматуллаев. — Как вы распорядились его доверием? Вы восстали!

Плетнев смотрел то на одного из пленников, то на другого. Одно лицо — злое, другое — испуганное, на третьем — безразличие, четвертый мечтательно смотрит в небо… Но одинаково усталые, измученные люди.

Каково это — быть мятежником? Каково это — ждать суда и тюрьмы? Жизнь наверняка искалечена, переломлена… от них ждали доблести, а теперь обвинят в измене… они были офицерами, а теперь — преступники!.. Что толкнуло их?

Подполковник Якуб одобрительно кивал словам Сарвари.

Плетнев мельком взглянул на Огнева. Казалось, Главный военный советник ждет чего-то нехорошего. Морщится, как будто вот-вот зуб вырвут.

Сарвари резко рубил воздух ладонью.

— Что он говорит? — хмуро спросил Огнев.

— Он, Валерий Митрофанович, описывает внутриполитическое положение, — пояснил Рахматуллаев. — Излагает, так сказать, тезисы агитационного характера.

— Агитирует, стало быть… понятно.

— Теперь толкует, что все они подонки и недобитки. Шакалы. Что на них нельзя положиться! Все вы, говорит, изменники Родины, вам нет прощения и…

Вдруг Сарвари резко повернулся и выхватил автомат у ближайшего охранника.

Остальные невольно шарахнулись.

А Сарвари уже передернул затвор и стрелял — широко расставив ноги, от бедра, оскалившись, веером.

Когда магазин кончился, министр безопасности отбросил дымящийся автомат в сторону, повернулся и, хищно раздувая усы, ни на кого не глядя, быстро прошел мимо к своей машине.

Плетнев невольно ступил вперед, загораживая советника.

Конвоиры добивали раненых. Грохотали очереди… трескали одиночные.

Якуб горделиво повернулся к Огневу.

— Видите, когда этого требуют интересы революции, мы тоже можем действовать решительно!.. — заикаясь, переводил побледневший Рахматуллаев. — И вот еще… я не успел перевести… когда он начал стрелять… Министр сказал, что, если бы их можно было убить не один, а десять раз, он бы сделал то же самое!

Главный военный советник тяжело посмотрел на подполковника Якуба и со странной гримасой развел руками — мол, он и не сомневался в подобной решительности. Потом резко повернулся и пошел к «Волге».

Плетнев слышал, как он сказал сквозь зубы:

— Твою мать!..

Бойцы пятились, прикрывая отход и не сводя глаз с конвоиров, доделывавших свое дело.

Садились молча.

Только Архипов, в третий раз промахнувшись ключом зажигания, сказал:

— Да уж!..

Вот же морока, господи!

Бронников расхаживал по комнате из угла в угол. Когда он шагал мимо двери направо, из окна был виден ярко горящий клен — совсем еще небольшое деревце, не щадившее молодого пыла, алости, багреца и золота в попытках согреть весь двор… Если пройти до упора налево, в окне показывалась почти голая липа на буро-желтом кругу сброшенной листвы. Темное окно комнаты на первом этаже, где прежде жил дядя Юра, давно уж было наглухо закрыто, а вдобавок зачем-то заклеено — должно быть, новыми жильцами? — бумажными полосками крест-накрест, как в войну перед бомбежками… Где он теперь сам?

МОСКВА, 5 СЕНТЯБРЯ 1979 г

Что-то, помнится, он хотел уточнить… ах да!.. Бронников переставил несколько коробок с книгами, высвободил нужную, извлек зеленый четырехтомник Даля. Порылся. Нашел.


«Опорок — м. испод, низ одежи, подбой, подкладка, мех, с чего спорот верх или спорок. Опорок никуда не годен, а спорок, пожалуй, еще в краску пойдет…»


Нет, не то… ага, вот!


«Опоровшийся кругом, старый башмак, отопок, ошметок… Опорыш — м. опорок, или часть отпоротой обуви; опорыши, голенища от старых сапогов… ступни, босовики, башмаки, сделанные из сапогов, отрезкою голенищ…»


Вот, стало быть, в чем дядя Юра ходил… так и есть, правильно он определил, оказывается… ишь ты!.. С приятным чувством уложил словарь обратно в коробку, коробку закрыл и поставил поверх других. Затем вздохнул и вернулся к своим неутешительным размышлениям, вот уже которую неделю не дававшим ему возможности жить спокойно.

Попасть на прием к Кувшинникову во второй раз оказалось гораздо более трудной и унизительной задачей, чем когда он прорывался в первый — по своим надобностям, в надежде выбить комнату. Теперь его вызывали дважды, и оба раза он часа по полтора сидел без толку в приемной, качая ногой или выходя курить на лестницу, а когда уже готов был взорваться (где-то в районе мозжечка взведенный взрыватель ощутимо дотикивал последние секунды), секретарша сообщала ему, как нечто само собой разумеющееся:

— Василий Дмитрич просил извиниться. Его сегодня уже не будет…

— Что? — в первую их встречу Бронников не вдруг осмыслил сказанное. — Так зачем же он тогда!..

— Вы не нервничайте, — сухо посоветовала она. — Товарищ Кувшинников очень занят.

Что он мог сделать? — только хлопнуть дверью. Он уж потом понял, что все это специально рассчитано и направлено на то, чтобы заранее его психологически измотать. Приходит кагэбэшник, ставит телефон… тут же тебе звонят по нему из Союза — при том, что ты вовсе еще никому своего номера не давал! — просят приехать… и ты, разумеется, уже связал все концы и все понял, и ждешь какого-то страшно неприятного разговора, на которые они такие мастера, каких-нибудь угроз, требований покаяться… повторяешь про себя свои дурацкие аргументы, елозящие все по одному и тому же кругу… и вот приезжаешь натянутый как струна, накаленный — как печная конфорка, — и оказывается, что приехал зря! Ничего важного не сказали! И даже некому было сказать это важное! Но что, что должны были сказать?! И когда теперь скажут?! И как это отразится на жизни?.. А день идет за днем, и телефон молчит, и ни на один из твоих вопросов нет ответа… и ничего нельзя себе позволить, кроме тихого испепеляющего бешенства!..

На третий раз Кувшинников соблаговолил.

Он сидел за роскошным письменным столом, аккуратно уставленным малахитовыми пресс-папье, чернильницами и прочей канцелярской дребеденью. Неколебимое сознание собственной значительности, свойственное этому червю, не сходило с пухлых губ, погуливало по гладким холеным щекам… Вот уж точно — кувшинное рыло! Но какое при этом озабоченное, насупленное! Какая тень заботы обо всем сущем лежит на челе!..

Разговор оказался простым, ничего другого и ожидать было нельзя. Скупо извинившись за прежние нестыковки и разведя руками с таким видом, что даже болвану стало бы понятно, какой громоздкий наворот дел одолевает этого человека, Кувшинников пожурил Бронникова за его писанину, появившуюся в «Континенте» (так и выразился, сволочь, — писанина!), невзначай отмахнувшись от попыток рассказать, что Бронников ничего никому не давал. Подробно разъяснил, что подобного рода комариные укусы при всей своей смехотворности все же приносят вред стране и народу, подрывают авторитет партии и правительства на мировой арене, где Советский Союз проводит последовательную и твердую политику мира и созидания, и вообще являются злобным пасквилем на советскую действительность и льют воду на мельницу реакционных кругов, что не может не возмущать ни членов партии, ни даже, если смотреть на вещи без шор и предвзятости… Тут он запнулся и спросил: «Вы ведь у нас не коммунист?» — «Считаю себя недостойным,» — буркнул Бронников, а секретарь тогда помолчал, зловеще барабаня пальцами по столу, и протянул тяжело и многозначительно: «Да-а-а!..» Но затем все же несколько просветлел лицом (а по мысли Бронникова, все тем же рылом своим кувшинным!) и позволил себе выразить твердую уверенность в том, что, несмотря на беспартийность, Бронников в состоянии осознать потребности текущего момента, столь сложного во внешнеполитическом отношении и требующего полной отдачи и преданности от каждого советского человека, а потому призн ает свои непростительные ошибки, покается и в будущем ничего похожего не допустит. А что уже, к сожалению, допущено — по мере сил исправит.

Бронников неуверенно пожал плечами.

— Да как же я исправлю? — спросил он.

— Это можно обсудить, — буднично ответил Кувшинников и вдруг оживился: — Я вам так скажу: вот вы все по обочине пытаетесь пройти. Все где-то там у себя в эмпиреях! — Секретарь покрутил в воздухе пальцами. — А вы бы лучше к народу поближе, к общественности! Народ — он, знаете, верный нюх имеет! Народ сразу чует, если где какая гнильца! Народ давно понял: да, конечно, были перегибы, некоторые ошибочные репрессии случались… но, во-первых, объективные обстоятельства — время-то какое! Во-вторых, политическая необходимость! В-третьих, давно уж все признано, культ личности развенчан, так что… — Он махнул рукой, подчеркнув жестом ничтожность темы. — Тем более писательская общественность. Нужно вам ближе к товарищам. К собратьям, так сказать, по цеху… Вот, например, сейчас у нас идет большая и нужная работа. Готовим несколько открытых писем в «Правду», осуждающих провокационную деятельность некоторых бывших членов Союза… неблагодарных и зарвавшихся предателей, если быть точным. Можно рассмотреть вопрос. Если товарищи сочтут вашу подпись достойной появиться под каким-нибудь из них, то…

Бронников замахал руками.

— Подождите! Что ж я буду какие-то письма подписывать! Говорю же: я не только не пытался публиковать эти тексты за границей, но даже и не писал их!

— Не хотите подписывать? — удивился Кувшинников.

— Не хочу.

Секретарь помолчал.

— Ах вот как!.. — протянул он затем, откидываясь на спинку кресла и разглядывая Бронникова с таким выражением, будто перед ним был представитель инопланетной цивилизации. — Ну что я вам могу сказать!.. напрасно вы это.

— Что напрасно?

— Разоружаться не желаете напрасно! — повысил голос секретарь, круто супя брови. — Разоружаться! Перед кем, спросите? Перед партией! Перед народом! Желаете и далее, видимо, свою фигу в кармане придерживать! Учтите, я пока по-доброму говорю: вам это даром не пройдет! Пожалеете! Вы что ж это? Как насчет жилья хлопотать — вы к нам! Не брезгуете! А как в подлости своей расписаться, ошибку признать — так не хотите! Кашу, значит, полной ложкой, а посуду мыть — пусть уж другие постараются! Так, что ли?

Бронникова резануло, что, оказывается, секретарь все помнил про его комнату… а что ж он тогда, в тот раз, когда Бронников с благодарностями явился, — придуривался? Но думать об этом было совершенно некогда, потому что ярость могла пригаснуть, и Бронников, резко повысив голос, спросил, внутренне леденея:

— Что вы на меня кричите? Вы кто такой, вообще, чтобы на меня орать?!

Кувшинников фыркнул и окинул его взглядом, в котором было больше насмешки, чем удивления.

— Нет, так мы с вами каши не сварим, — сожалеюще сказал секретарь. — Вижу, не дозрели… Что ж, не смею задерживать. Идите, думайте. Если возникнут какие-нибудь соображения конструктивного толка, звоните… телефон-то у вас, я слышал, теперь есть?

А когда Бронников поднялся со стула, погасил ухмылку и бросил, уже вперив глаза в какую-то бумагу:

— Всех благ!..

Через час Бронников сидел в парке, безжалостно сорившем медью и золотом на траву и асфальтированные дорожки. Сын самозабвенно носился вокруг качелей и небольшого деревянного теремка, недавно построенного на бугре над прудом специально для детских забав. Время от времени подбегал с мимолетной жалобой или важным известием, касавшимся какого-нибудь жука или камушка, а на самом деле просто чтобы оказаться в поле тяготения близкого человека, в ауре любви и привязанности. Бронников благодарно кивал, угукал, ерошил ему влажные волосы, и через три секунды он уже снова распаленно мчался жить свою собственную быструю жизнь. Портос, крайне не любивший, когда близкие люди разбегаются в разные стороны, провожал Лешку оглушительным лаем, а то и несся следом. Но неизменно затем возвращался, наспех пылесосил траву и листья возле скамьи, а потом садился у ног Бронникова, вывалив язык и глядя в ту сторону, откуда обычно появлялся его добрый товарищ — спаниель Гриня…

Бронников все тупо размышлял насчет того, что легкой скороговоркой промолотил Кувшинников. Целесообразность и объективные причины… Объективные причины, по которым страна пожирала своих детей… Еще бог Кронос пожирал своих детей… Еще свинья способна пожирать собственных чад, собственный кровный опорос… Пожалуй, если снабдить свинью даром речи, она тоже примется трактовать вопросы целесообразности уничтожения потомства… неповторимых чад своих… находя убедительные доводы в пользу того, что нужно поступать именно так, как кажется ей, свинье! И непременно: есть некоторые объективные обстоятельства, диктующие именно этот способ поведения… объективная реальность… ля-ля-ля!..

А человеческая жизнь, без которой вовсе никакая реальность не может существовать, — это для них не объективная реальность! Это для них вообще ничто. Пшик. Мелочовка. Всегда находится нечто более важное, ради чего ею можно пожертвовать. Вот этой, например. И вот этой. И еще десятком. И еще сотней. И еще парой-другой тысяч. И еще, и еще, и еще! — вали, не жалко! Где полмиллиона, там и целый!.. А вот хорошо бы Кувшинникова в барак! — едва не скрипя зубами от ненависти, подумал Бронников. — Да на мороз в тлелом ватнике! Да вечером двести граммов хлеба! Да лет десять в таком режиме! Тоже бы, сволочь, про объективность рассуждал?! Или, может, иначе бы запел?..

«Надо лучше прятать рукопись,» — пришло вдруг ему в голову.

Вот же морока, господи!..

Надо сказать, что вся эта нервотрепка была не только неприятна сама по себе — она вдобавок мешала делу. Работа над романом «Хлеб и сталь» двигалась — но какими усилиями! Его воли хватало только на то, чтобы на два или три часа в день забыть обо всем, кроме дела, и к полудню он деревянно наколачивал страницу-другую, упрямо продвигаясь вперед. Надеялся в самом скором времени отнести в издательство две трети текста. Это требовалось по условиям договора для получения второй части аванса. Обстоятельство тем более важное, что первая доля, казавшаяся столь значительной вначале, довольно нечувствительно и быстро распылилась на какие-то неотложные надобности… ну, собственно, главные дырки позатыкал, которых, как выяснилось, хватало… В общем, с «Хлебом и сталью» он кое-как справлялся.

А вторая рукопись, та, что жила под крышкой радиолы, часть которой так никчемно кто-то обнародовал под видом рассказа, — вот она стояла как вкопанная. И было отчетливо понятно, что покуда автор не придет в состояние совершенного покоя и сосредоточенности, она с места не сдвинется.

Он давно уже сложил в уме книгу большими кусками, каждый из которых требовал теперь бесконечных уточнений, множества деталей, увязки между собой тысяч разных обстоятельств… Вот, например, голод. Каков он? Бронников каждодневно казнил себя за то, что, выслушав рассказ Ольги Сергеевны, не сделал следующего шага, который наверняка предпринял бы на его месте хоть сколько-нибудь опытный человек: ему следовало записать то, что запомнилось, затем отпечатать, прочесть свежим взглядом, испещрить машинопись вопросительными знаками и приехать к ней снова, чтобы получить ответы на возникшие вопросы. Но тогда он этого не сделал, отложил на потом, потому что в ту пору это не было насущным делом, а теперь уж спросить не у кого… Приходилось опираться на сведения, почерпнутые из иных источников, да на собственное воображение. Тетка, увидев оборвашек, только всплеснула руками и расплакалась, причитая, и из причитаний этих становилось ясно, что она не готова взять на себя обязательства по прокорму еще двух ртов — ведь своих троих невесть чем насытить!.. Говорили, на хлебородной Украине голодомор таков, что вымирают целые деревни. Дядя Лавр угрюмо оглядел пополнение, робко стоявшее у порога, невнятно шикнул на жену, потом махнул рукой и пошел топить баню. Чисто вымытых, одетых в какие-то подвернувшиеся на скорую руку ветошки, их посадили за стол и стали потчевать чем Бог послал — худыми лепешками из прошлогодней картошки с кожурой. Дарья принялась рассказывать, как жили и как добирались, тетя снова плакала, дядя курил цигарку и часто отворачивался, кашляя, а потом уж стемнело, и полегли спать.

Скоро их разлучили. Дарью поначалу взял к себе другой дядька, отцов двоюродный брат. Потом начальнику станции понадобилась прислуга, и Дарья пошла туда. Начальникова жена часто уезжала в Ленинград к родственникам, и тогда хозяйство оставалось на Даше. Она быстро всему научилась — и дом убирала, и огород без пригляду не оставляла, и за коровой ходила, делала творог и била масло, и Ольга иногда бегала к ней за несколько километров полакомиться ложкой сметаны или творога.

Сама она стала ходить в школу — за четыре версты в тот самый поселок, где когда-то их держали в церкви до отправки на Урал… Сколько было пережито в этой школе? какая она была? — Бронников не знал, Ольга Сергеевна про ту пору сказала лишь одно: что была она отличницей, и в пятом классе ее выбрали старостой. Но на собрании присутствовал завуч, который поправил ее одноклассников, сказав, что Ольга — дочь раскулаченного, а кулаки — враги народа, и, следовательно, каждый из них под подозрением у честных людей. И в подтверждение своей неоспоримой правоты указал на иконки вождей, развешенные по правой стене класса. Ольга сидела молча, вжавшись в парту, пряча горящее лицо, по которому катились слезы, и не знала, можно ей выбежать или, если она сделает так, будет только хуже… С ними ведь не поспоришь. Колхозная власть лютовала вовсю. Единоличников продолжали ссылать, только теперь не в Сибирь и не на Урал, а, как говорили, в пески — куда-то на юг, в пустыни и степи. Или еще отбирали у иных землю, заставляя работать на колхозной за ту же пайку. Дядька Лавр прикидывался дурачком, со всеми дружил — он вообще умел жить как-то так ловко, катышком… Жить! — с такой жизни и взять-то с него было нечего, кроме голодных ртов.

Но все равно она боялась.

Год спустя, в начале следующего лета, пришли два письма — одно за другим, через день, как если бы в своих долгих путаных странствиях они нарочно где-то сговаривались и поджидали, чтобы заявиться этак вот — на пару, чуть ли не под ручку, будто одного было мало, чтобы всем тут наплакаться вволю. Одно за две недели примчалось с глухоманного Урала, другое где-то завеялось и почти полгода гуляло, добираясь из Ташкента.

Мама писала, что латышские родственники, извещенные дядькой Лавром о ее с Сергеем судьбе, отправили посылку. Посылка каким-то чудом дошла, и той гречки, пшена и сухарей хватило им, чтобы дотянуть до весны. (Бронников, слушая, диву давался, перебивал: минуточку, как же дошла?! как могла туда посылка дойти?! — «Не знаю, — недоуменно пожимала плечами Ольга, и было видно, что прежде она не задавалась этим вопросом. — Так мама написала…») А папу с тюрьмы отпустили искалеченного, через два месяца он умер. И она не уверена, что это письмо дойдет — законная переписка запрещена, посылает тайно через тех кержаков, у которых меняла кольцо. Голод свирепствует по-прежнему, и дядю Егора, папиного брата, пригнанного с семьей следующим эшелоном, нашли весной в землянке, а жена его и дети прибрались еще раньше. И что не он один погиб этой зимой — чуть потеплело, собрали целую команду чистить бараки, зарывали что осталось после морозов да оттепелей в общую могилу без надписи и уж тем более без креста. И что она снова не знает, выживут ли они в будущие холода.

Второе письмо пришло Лавру от невестки, жены младшего брата Трофима.

Катерина просила прощения, что не написала сразу, а только вот сейчас — ранее не было сил взяться за перо, чтобы рассказать о случившемся. Корпус, где служил Трофим, послали в дальний трудный поход — за речку Аму-дарью они направлялись, в Афганистан, спасать тамошнего царя Амануллу-хана, большого друга Советского Союза, — оказать ему помощь, разбить лютых врагов и поставить на своем!.. Вернулись двумя месяцами позже — так же скрытно, как уходили, — да только Троша в корпусе уже не числился. Вызвали ее в штаб. Командир бригады герой Гражданской войны Виталий Маркович Примаков, под началом которого шел Трофим в свой последний бой, обнял за плечи и наравне с ней, горемычной, пролил слезу. Вручил посмертный Трофимов орден Красного Знамени и бумагу, где было написано, что муж ее, комбат Князев Трофим Ефремович, был храбр и отважен и погиб за дело мирового пролетариата. Еще выдал командирский аттестат на полгода и обещал устроить сынишку в детский сад. Теперь без работы ей никак, и, слава богу, уже взяли директором гарнизонной библиотеки, где прежде был один узбек, совершенно все разваливший, так что и хорошо — дел невпроворот, день проходит как в тумане, а ночью она лежит без сна, прижав к себе ребенка. Болит у нее сердце, ноет, каменеет, булыжником гнетет душу. Вспоминает она Трошу — и никогда, никогда его не забудет! Уж так она его любила, так холила, так к нему всей душой прилепилась! Через силу она терпит эту боль, плачет, горюет, а что говорят про нее всякие гадости, так люди и рады посудачить о том, до чего им никакого дела нет, а про красивых женщин и толковать нечего — вечно про них распускают гадкие сплетни, все это неправда, и на том до свидания.

На помин Трофимовой души Лавр ночью разрыл схрон в углу огорода, вытащил полведра картошки, тетя сварила. Ольга взяла в руку горячую порепанную картофелину и вдруг ясно поняла, что прежде был у нее дядька Трофим — живой, веселый, грозный, каждым движением властно приближавший к себе весь окрестный мир, — а теперь вместо него вот эта картошка, и это навсегда!.. Выронила, расплакалась, и дядька Лавр сначала бранил ее, что едой не дорожит, а потом посадил на колени, прижал к себе и стал кашлять и отворачиваться…

В конце концов она успокоилась, но долго еще потом время от времени вспоминала и вздрагивала — как же так? не будет больше дядьки Трофима? не сможет он подкинуть ее выше яблонь и крыш?.. Его образ постепенно терял четкость очертаний, туманился, как туманится вечером луг, когда в зыблющихся белых пластах можно увидеть что угодно — вот, кажется, белобородый человек в белой рубахе стоит и смотрит на тебя!.. вот белая лошадь медленно прошла, понуро опустив голову и растрепанную белую гриву — и растаяла, разошлась волоконцами тумана… вот с беззвучным шорохом, неслышно роняя капли с мокрых листьев травы, пробежал белый мальчик в белом картузе, оглянулся напоследок, так же беззвучно смеясь, и пропал на берегу белой реки…

Так же и дядька Трофим пропадал, истаивал в ее памяти — туманилось и гасло все то неясное, зыбкое, странное, что могла она, ребенок, вообразить о его дальней жизни в сказочном и страшном Туркестане…

Туркестан

Яблони, груши и урючины сбросили цвет довольно давно, однако в пряном воздухе еще витало его призрачное веяние, а то еще в пиалу слетал, кружась, ненадолго забытый временем душистый лепесток.

В прохладной тени загородного сада чуть поодаль друг от друга (должно быть, чтобы одна беседа не мешала другой) стояло штук шесть квадратных узбекских топчанов — катов, застеленных курпачами и одеялами. На одном из них и расположились.

ТАШКЕНТ, АПРЕЛЬ 1929 г

Компания собралась небольшая — сам Трофим, затем Трещатко (его заместитель, командир первого орудия), замкомроты Безрук и Звонников. Звонников был той же роты замкомвзвода, и выходило, что взяли его немного не по чину. Но уж больно славно он, москвич из заводских, пел хорошие песни — это во-первых. А во-вторых, в застолье всегда хорошо иметь младшего. Ну, чтобы, скажем, чай разливал — да и вообще.

Именно поэтому Трофим, если б на самом деле нужно было проведать кухонные дела или что-нибудь там спроворить, послал бы по этой надобности именно Звонникова, и Звонников отлично бы все спроворил и разведал.

Но надобы никакой не было, а просто Трофим устал слушать рассуждения Безрука о верности экономической политики, даром что толковал Безрук как по писаному — дескать, дело идет к тому, что НЭПу конец, и лично его, Безрука, такой расклад не может не радовать, а то, мол, опять мироед за старое взялся и противно смотреть на сытые рожи.

Еще в самом начале, когда мальчишка бегом принес первые два чайника, пиалушки, стаканы, тарелочки со сластями и орехами, поспешно и толково расставив все на дастархане, и Звонников, вопросительно взглянув на командиров и поймав чей-то одобрительный кивок, вытащил бутылку «белой головки», а авоську с остальными плешивый чайханщик, кланяясь и пришепетывая на приветственных словах, поспешил унести, чтобы опустить в прохладную арычную воду, — так вот, еще в самом начале Трофим решил напомнить Безруку о совсем недавнем положении вещей.

— Эх, Безрук! — неторопливо цедил он, щуря темные глаза, опасно поблескивающие на сухом скуластом лице. — Верно-то оно верно, все так, спорить не буду. Да только вот ты прикинь к носу. Ну, возьмем какой-никакой пример. Два года назад сколько баран стоил?

— При чем тут баран? — удивлялся Безрук.

— Да вот при том, — настаивал Трофим. — Двенадцать рублей он стоил. Пятнадцать — это уж от силы, если самого жирного двухлетку брать. А сейчас сколько? — тридцать пять!

— Об за тридцать пять только зубы рушить, — хмыкнув, заметил Трещатко. — К приличному барану теперь и за сорок не подступишься…

— Ну и что? — злился Безрук. — При чем тут бараны?!

— При том. Я к чему веду? Два года назад я на свой оклад десять баранов мог купить. А сейчас?

Безрук вздохнул, возводя глаза к небу, — мол, нет, ну вы только взгляните: человек о серьезных вещах, а они тут со своими баранами!

— А сейчас мне и на четырех не хватит, — закончил Трофим. — Есть разница? Как по-твоему-то, Безрук? Что для меня лучше? Или все едино?

— Ах, ты вот о чем!..

Безрук откинулся на боковину ката, несколько нервно крутя в пальцах пустую пиалу.

— Близоруко смотришь, Трофим, — вздохнул он. — Не в баранах дело. Товарищ Сталин чему нас учит? Тому учит нас товарищ Сталин, что революцию мы отстояли. Верно? И с разрухой сладили. Но мировой империализм страну победившего пролетариата в покое не оставит! Что это значит? Это значит, что скоро — война! Какой должна быть эта война? — победной! То есть придется нам громить врага малой кровью и на чужой территории. Что для этого нужно? — индустриализация! Потому что без индустриализации, Трофим, бить врага малой кровью и на чужой территории никак невозможно! Верно?.. Ну а коли верно, так люди должны не копейку сшибать, а заводы строить! — Безрук поднял стакан и закончил тоном, который отчасти показывал, как он сожалеет о том, что приходится растолковывать столь простые вещи: — Вот за это давайте и выпьем!..

Трофим пожал плечами, кивнул, неспешно выпил, а потом сказал, дохрустывая горчащую редиску:

— Ну хорошо… Пойду гляну. Что они там, черти, возятся!..

Раздраженно кривя правую щеку, свесил босые ноги с топчана, сунул в сапоги, потыркал пальцем, заправляя в голенища дудки галифе, и пошел к Джуйбору.[9]

Берег негусто порос тальником, а сам канал бесшумно и плавно нес непроглядную толщу буро-коричневой воды, украшенную где урючным листом, где пчелой, безнадежно теребящей поверхность дребезгом намокших крыльев, где юркой и неизъяснимо округлой воронкой, так же быстро сгинувшей, как и возникшей.

Трофим постоял, рассеянно глядя на течение и испытывая безотчетное удовольствие от того, что так много прохладной воды несет свой плотный поток по руслу, то вдруг образуя желваки и раковинки, то снова расправляясь и выглаживаясь… можно купнуться, если жара возьмется за свое… а как ей не взяться?.. на то она и жара…

Должно быть, хозяин обратил на него внимание, и тут же давешний мальчишка примчался с куском кошмы, постелил на утоптанную глину и весело сказал:

— Пажалста!

— А! — ответил Трофим, усмехаясь в усы. — Ну что ж, спасибо… рахмат, бача, рахмат!

Пацан мгновенно унесся, а Трофим сел, спустив ноги вниз, к самой воде, в щетину зеленой травы, положил костистые кулаки на такие же костистые сухие колени и снова стал смотреть на завораживающе поблескивающее течение…

Бежит, бежит… вот и время так же бежит… смотришь — и не понять: вот вроде оно тут еще — а уже и нету!.. вот новое накатилось — а уже и его нет!.. как так получается?..

Он вздохнул и с нежностью подумал о сыне. Время, да… маленький еще… и то уже к седлу тянется — покатай да покатай! да поводья дай держать!.. вот ведь чапаевец!.. Не успеешь оглянуться — вырастет! Скажет: папка, давай на коня сажай!.. давай драться учи!.. воевать!..

Ему так приятно стало от этой мысли, от убедительности мгновенно вставшей перед глазами картины, что Трофим даже застонал немного. А что? — так и скажет Гришка, вот не встать с этого места! Боевой хлопец растет!

Негладкое зеркало воды подернулось туманцем, и из него выплыло смеющееся лицо жены — Катерины.