Батья Гур
УБИЙСТВО В СУББОТУ УТРОМ
ספר יהודי
ЕВРЕЙСКАЯ КНИГА
Книга издана при поддержке Посольства Государства Израиль в РФ в честь 15-летия восстановления дипломатических отношений между Государством Израиль и Российской Федерацией
15 лет возобновлению дипломатических отношений между Израилем и Россией
בתיה גור
רצח בשבת בבוקר
Батья Гур
УБИЙСТВО В СУББОТУ УТРОМ
РОМАН
1
Шломо Голд понимал: понадобится вечность, прежде чем он сможет припарковать машину перед Институтом на улице Дизраэли, не ощущая при этом, как холодная рука сжимает его сердце. Иногда он думал даже, что сообществу психоаналитиков вообще стоило бы переехать из Талбиха и тогда ему не пришлось бы вновь и вновь испытывать это тревожное чувство. Он уже собирался просить о специальном разрешении принимать своих пациентов где-нибудь в другом месте, но его руководители сочли, что ему следует справляться с ситуацией с помощью собственных внутренних ресурсов, а не посредством внешних перемен.
В голове его все еще звучали слова старого Хильдесхаймера. Дело не в здании, говорил старик: не здание вызывает тревогу, а его собственные чувства касательно того события. С того самого дня, как все произошло, Голд постоянно слышал голос, с сильным немецким акцентом произносящий эти слова, стоило лишь ему приблизиться к зданию. Особенно фразу о том, что он должен сражаться с собственными эмоциями, а не с каменными стенами.
Разумеется, сказал тогда Хильдесхаймер, следует принять во внимание, что в деле оказался замешан его, Голда, психоаналитик, и, возможно — старик смерил его проницательным испытующим взглядом, — ему следует попытаться «извлечь максимумальную пользу из трудной ситуации». Но Шломо Голд, когда-то так гордившийся, что ему доверили ключи от здания, не мог больше заходить в свой кабинет в Институте, не испытав приступа беспокойства.
И подумать только, через что он прошел, прежде чем ему доверили ключи! Он заканчивал всего лишь второй год обучения в Институте, когда ученый совет посчитал его достойным попробовать себя в роли настоящего психоаналитика и вести своего первого пациента (разумеется, под надлежащим руководством). А вот теперь все ушло: и ключи, и гордость, и волнующее чувство собственника, охватывавшее его, когда он открывал дверь, — та суббота переменила все.
Кое-кто подсмеивался над отношением Голда к круглому зданию в арабском стиле, в котором располагался Институт. Да, до того субботнего утра Голд был готов демонстрировать его любому, кто приезжал в Иерусалим. Он не скрывал собственнического чувства, которое вызывало в нем это место. Он простирал вперед руки, как бы желая заключить в объятия приземистый двухэтажный дом с круглым крыльцом, большим садом, в котором розы цвели круглый год, двумя лестницами, огибающими обе стороны крыльца и ведущими к парадной двери. А потом он останавливался и выжидал слов одобрения, признания того, что царственное здание и в самом деле достойно своего предназначения.
И вот теперь вся эта наивность, безграничное восхищение, ощущение принадлежности к сообществу избранных, гордость своим первым пациентом — все ушло, а взамен пришли подавленность и тревога, гнетущая его со дня «черной субботы», как он ее для себя называл; той субботы, когда он вызвался подготовить помещение к лекции доктора Евы Нейдорф, только что вернувшейся из месячной поездки к дочери в Чикаго.
В ту субботу Шломо Голд подъехал к Институту, не подозревая, что жизнь его вот-вот переменится самым радикальным образом. Шел март, светило солнышко, пели птицы, и Голд, в хорошем настроении от ожидающей его встречи с Евой Нейдорф, вышел из своего дома в Бет ха-Керем пораньше, чтобы привести в порядок зал, вынести из кладовки складные стулья и наполнить водой огромную электрическую кофеварку. Субботним утром всем захочется кофе. Лекция была назначена на половину одиннадцатого, и за несколько минут до девяти его автомобиль уже мягко катился вниз с холма.
В воздухе разливалась тишина Шабата; окрестности старого Иерусалима, и всегда спокойные, теперь были абсолютно недвижимы. Проезжая мимо Президентского дворца на улице Жаботинского, он отметил, что даже охранников не видно.
Голд вдохнул ясный, чистый воздух и осторожно объехал черную кошку, с элегантным пренебрежением переходившую улицу. Он усмехнулся про себя, подумав о суевериях так называемых рассудительных людей; и усмехался он в последний раз, потому что и в этом отношении та суббота изменила его.
Мысль о предстоящей лекции наполнила его теплым чувством: совсем скоро он увидит своего психоаналитика после четырехнедельной разлуки.
За четыре года работы вместе с Нейдорф Голд много раз слушал ее лекции. И каждая была захватывающей. Да, правда, каждый раз у него возникало ощущение собственной ничтожности, унылое подозрение, что ему никогда не стать великим психиатром; но, с другой стороны, он владел уникальной возможностью учиться, он, Голд, был свидетелем редкого дара Господня, которым обладала Ева Нейдорф, — благословенной интуицией, безошибочным знанием: когда надо говорить, а когда молчать, какая в каждом случае требуется степень задушевности; и все это ему посчастливилось воспринять как ее подопечному.
Лекция, назначенная на ту субботу, называлась «Некоторые этические и юридические аспекты психоаналитической практики».
Никто не обратил внимания на эти «некоторые аспекты».
Макс Аллан Коллинс
Но Шломо Голд знал, что сегодняшняя лекция станет всеохватывающим обзором проблемы. Ее опубликуют в профессиональных изданиях, она вызовет страстные дебаты, отзывы и возражения, и он заранее предвкушал, как сможет распознать те небольшие изменения, которые Нейдорф внесет в версию для печати, и еще раз испытает волнующее чувство личного присутствия, свойственное человеку, слушающему запись концерта, которому внимал вживую.
Голд припарковал машину на еще пустынной улице перед зданием. Из бардачка достал кольцо с ключами от парадной двери, телефонного коммутатора и кладовки. Открыл зеленые железные ворота со скромной золоченой табличкой с названием учреждения. Поднялся по одной из лестниц к деревянной двери, невидимой с улицы. Как обычно, он не смог воспротивиться желанию — обернулся, постоял, глядя вниз с крыльца на улицу и большой цветущий сад, вдыхая ароматы жасмина и жимолости, а затем с легкой улыбкой на лице открыл дверь в просторное фойе.
Темный ангел. Перед рассветом
Окна были закрыты и задернуты тяжелыми занавесями — определенно, они отвечали своему назначению. Каждая неразличимая деталь фойе была знакома Голду, как в родном доме. Шесть тяжелых деревянных дверей, сейчас закрытых, вели из фойе в шесть помещений.
Благодарности
Оглядываясь в прошлое, можно сказать, что все началось со звука разбившегося стекла. Он только что с трудом придвинул к стене стол для заседаний и устало оперся на него. Услышав звук, он даже не поднял глаз. Несмотря на секундную растерянность, он точно знал, какая из фотографий упала на пол.
Моему постоянному соавтору Мэтью В. Клементсу — он также помогает мне в новеллах «CSI» и с которым вместе написали и опубликовали множество рассказов — за безграничную помощь. Как осведомленный поклонник «Dark Angel», Мэтт наметил сюжетную линию этой истории и разработал детальный сценарний, по которому я смог создать «Before the Dawn».
Годами сидел он в лекционном зале, слушая отчеты о случаях из практики и теоретические дебаты и скользя глазами по стенам, а потому знал совершенно точно, где какая фотография висит.
Моему редактору Стиву Сэффилу, разыскавшему меня для этой миссии и затем обеспечившего постоянную сильную поддержку, которая заключалась не только в сведении материалов, но и в привнесении своих творческий идей. Стив помог решить различные проблемы, с которыми сталкиваются писатели, когда создают историю, что должна находиться в рамках уже существующих книг.
Все пространство на стенах занимали портреты покойных коллег. Когда несколькими месяцами ранее была повешена последняя фотография, кто-то пошутил, что всем остальным придется оставаться бессмертными. Голд провел не один час, глядя в глаза умерших, и изучил их выражение. Он помнил, например, смеющиеся глаза Фрумы Холландер, институтского тренинг-аналитика, она принадлежала ко второму поколения после отцов-основателей и внезапно умерла от сердечного приступа в возрасте шестидесяти одного года. Ее портрет висел справа от входа, и каждый, кто сидел в конце зала с правой стороны, если ему не мешали блики в стекле, мог видеть ее глаза. А слева от двери висел портрет Сеймура Левенштейна, который прибыл в Институт из Нью-Йоркского общества и умер от рака в сорок один год. Даты рождения и смерти были выгравированы на рамах под именами. Врач, ожидающий запаздывающего пациента, мог прохаживаться от портрета к портрету, разглядывая этот институтский некрополь.
Хотел бы поблагодарить создателей «Dark Angel»: Джеймса Кэмерона и Чарльза Х. Игли, которые являются также режиссерами сериала; Дебби Олшен с кинокомпании «20th Century Fox» и Венди Чесебро с киностудии «Lightstorm». Я также признателен продюссерам «Dark Angel» Рене Эчеваррия и Рэю Сэнчини, а также Джиллиан Бермэн, Колетт Рюссан, и Коллин Линдсей с издательства «Ballantine Books». Их предоставленная поддержка и остальных была искренней, удивительной, в том числе быстрые и полезные подсказки непосредственно Джима Кэмерона.
На упавшем фото была изображена Мими Зильберталь. Голд вспомнил, как однажды спросил, отчего она умерла, а вместо ответа получил уничтожающий взгляд и встречный вопрос: почему его это интересует? Кто-нибудь другой стал бы докапываться дальше, но Голд понял, что затронул неприятную тему, и предпочел оставаться в неведении.
Мэтт, Стив и Я надеемся, что поклонники «Dark Angel» оценят это исследование самого начала нашей необычной антигероини.
Но в ту субботу, когда все пошло прахом, Голд случайно услышал обрывок разговора между Джо Линдером и Наумом Розенфельдом. Джо яростно размахивал выпавшей из рамы фотографией и вызывающе говорил Розенфельду, что нельзя избавляться от портрета, даже если случайно предоставилась такая возможность. Голд запомнил слова: «Нельзя убирать фотографию со стены только потому, что человек покончил с собой». Оба они были в кухне и не заметили стоящего в дверях Голда. Впрочем, после всего, что он пережил утром, эта новость его не особенно шокировала.
Введение
Голд быстро подобрал разбитое стекло, отнес фото на кухню и положил рядом с маленьким холодильником, после чего отправился в кладовку за стульями. Было только начало десятого, и у него оставалось достаточно времени, несмотря на то что, по его подсчетам, требовалось перетащить около сотни стульев (чтобы послушать лекцию Евы Нейдорф, люди приезжали со всех концов страны). Установив все складные стулья полукружьями, он с удовлетворением оглядел дело рук своих, но все же решил принести еще сиденья из соседних комнат.
Институтские комнаты всегда, в особенности если ему случалось находиться в здании одному, поражали его тем, как удивительно отвечали своему назначению. Первая, в которую он вошел теперь, — та, что находилась справа от входа, — была затемнена, как и прочие; высокие окна и массивная мебель создавали торжественную, таинственную атмосферу. Каждый раз, когда отодвигались тяжелые занавеси, в его воображении возникал интерьер готического собора.
«Это моя жизнь, Сейчас или никогда». Джон Бон Джови
В каждой комнате стояла кушетка, позади нее — массивное кресло психоаналитика, выглядевшее более удобным, чем было на самом деле. (Все сотрудники Института жаловались на боли в спине. Многие во время сеанса потихоньку подкладывали за спину маленькие подушечки.) В каждой комнате висели неяркие картины и стояло несколько дополнительных стульев для семинаров.
Еженедельные семинары проводились по вечерам, обычно во вторник, и на них должны были присутствовать все студенты Института. В комнатах зажигали свет, и мрачноватая атмосфера понемногу рассеивалась. Стулья устанавливались в кружок, с кухни доносился аромат кофе и пирожных — в перерыве можно было перекусить.
«Это моя жизнь, И я буду делать, что захочу». Eric Burdon
Раз в неделю, к удовольствию Хильдесхаймера, желавшего «видеть, как этот дом живет и дышит», в Институте становилось шумно, улица заполнялась машинами, а во время кофе-брейка вокруг слышались голоса беседующих и даже смеющихся людей — преподаватели и практиканты непринужденно общались и рассказывали друг другу забавные истории, которые случились с ними за неделю.
Иногда, когда она оглядывается назад, Макс может показаться, что это был необычайно яркий сон; в другое время — разрозненные воспоминания, как будто эти события были частью истории, которую она когда-то услышала, и эти веши случились с кем-то другим, или может быть это было одно из тех телешоу, которые она видела, когда жила с Бареттами.
По субботам было не так.
Но в моменты ясности она знала, что эта история не была одной из таких вещей.
В семинарские дни всегда кто-нибудь в последний момент выбегал из одной из комнат и просил тех, кто пришел раньше, скрыться на минутку в кухне, потому что через парадную дверь нужно было провести пациента и требовалось соблюсти тайну личности. Но по субботам даже ранние пташки находили двери широко распахнутыми и знали, что могут, если захотят, хоть насвистывать веселый мотивчик, не боясь вторгнуться во внутренний мир лежавших на кушетках людей.
Независимо от того, как некий внутренний цензор попытался дистанцировать ее от боли, Макс знала, что она испытала то, что помнила. Даже при том, что в своих воспоминаниях она видела себя со стороны, девушка все еще признавала, что все это случилось с нею, действительно случилось. Об этом не столько говорил полученный ею опыт, сколько штрихкод на задней части ее шеи.
Правда, комнат было слишком мало, чтобы вместить тридцать кандидатов и всех пациентов. Были проблемы с распределением комнат, с графиками занятий. Но каждый раз, когда на заседаниях ученого совета раздавались жалобы, старик Хильдесхаймер настаивал, чтобы кандидаты продолжали принимать своих пациентов в Институте, пока не станут полноправными членами сообщества. Здание должно использоваться, в здании должна идти жизнь, постоянно повторял он.
У нормальных людей не было такой отметки, как если бы они были коробкой с замороженным горошком или одной из тех посылок, которые она доставляет на работе в нормальной жизни, в которой она прячется.
Нельзя сказать, чтобы за комнаты в самом деле шли сражения, но, конечно, среди кандидатов чувствовались различия в старшинстве и статусе. Ясно было, что начинающий обучение получит маленькую комнатку, а кандидат постарше, имеющий трех пациентов, сможет выбирать комнату по своему вкусу.
Были те, кто считал Макс холодной, но за ее пристальным взглядом, Макс имела чувства, наводнение чувств, которых у нее не должно было бы быть, которые сообщество Мантикора пыталось подавить в ее индивидуальности, во всех их индивидуальностях.
Главный недостаток маленькой комнаты заключался даже не в ее размерах, а в расположении — рядом с ней помещалась кухня; голоса врачей, пьющих кофе и шепотом разговаривающих в коротких перерывах между приемами; телефонные звонки; неспешный голос секретарши, отвечающей по телефону, — все эти звуки проникали в комнату, не помогали даже двойные занавеси с внутренней стороны дверей.
Закрывая свои глаза, Макс — кажется в миллионный раз — позволила фильму пройти перед ее мысленным взором…
Все пациенты, которых принимали в этой комнате, реагировали на шум по-разному. Голд потратил часы, размышляя над различными интерпретациями второго по счету случая, который он анализировал: женщина не могла избавиться от подозрения, что ее слова слышны за стеной.
Но по субботам, когда проходили лекции и заседания, разрешалось все. Окна широко раскрывались, и внутрь проникал чистый золотой свет Иерусалима. И вот теперь Голд, насвистывая, вошел в маленькую комнату, чтобы забрать последние стулья. У комнаты, в которой он работал, был дружелюбный, приветливый вид. Голд испытывал к ней привязанность, хотя и не мог дождаться дня, когда его сочтут достаточно опытным, чтобы перебраться в первую комнату справа от входа, которую он про себя называл «Фруминой», поскольку Фрума Холландер, бездетная старая дева, завещала свою изящную мебель Институту, и аура ее собственной доброты и тепла, ее жизнерадостности еще ощущалась в этих вещах и даже в мрачноватых писанных маслом картинах, висящих на стенах.
Глава 1. ХОЛОДНОЕ ПРЕСЛЕДОВАНИЕ
Голд остановился на пороге. Занавеси были задернуты, и внутри было так темно, что он с трудом различал очертания предметов. Он отодвинул занавеси, думая о том, что еще не приготовил кофейные чашки и не расставил пепельницы. Сам он не курил, зато другие-то курили.
ШТАБ МАНТИКОРЫ
Профессор Наум Розенфельд, например. Он всегда глядел сердито и угрюмо, и в углу рта у него всегда торчала тонкая сигара. Вокруг него все было усыпано столбиками пепла, пока кто-нибудь не брал на себя заботу пододвинуть ему пепельницу. Характер Розенфельда проявлялся и в том, как он тушил старую сигару и безразлично переходил к следующей. Иногда Голд вздрагивал, представляя себя на месте безжалостно изничтожаемой сигары, и не мог не сочувствовать ей.
ДЖИТЕТТ, ВАЙОМИНГ, 2009
Он отвернулся от окна и оглядел комнату. И тут у него буквально оборвалось дыхание. Позднее, пытаясь описать свои чувства, он говорил: это был шок, сердце пропустило удар.
Шаги ее босых ног, ломающих тонкую ледяную корку на покрытой снегом земле, ее тонкий синий больничный халат, открывающий накачанные ноги, девятилетний солдат отряда X5 332960073452 только что заметил февральский холод. Она не имела ни малейшего понятия, что во всех частях Соединенных Штатов сорок восемь часв назад был День Святого Валентина. Это было частью мирской, обычной жизни, так же неизвестной ей, как и ее контролируемое существование было скрыто от мира.
В кресле психоаналитика сидела доктор Ева Нейдорф. «Гляжу — она! Сидит прямо передо мной!» — постоянно твердил он позже. Естественно, он не поверил своим глазам. Ее лекция должна была начаться в половине одиннадцатого, а еще не было и половины десятого; она только накануне вернулась из Чикаго; и вообще, она никогда не приезжала так рано.
Несмотря на все то, чему ее учили в Мантикоре, все, что девочка знала в этот момент, это то, что она бежит навстречу своей жизни.
Нейдорф неподвижно сидела в кресле, откинувшись назад, чуть склонив голову набок и опершись щекой на левую руку.
Оглушительный шум вертолетов, кружащих над головой, не мешал ей искать дорогу, и она избегала широких белых лучей прожекторов, которые исследовали, разрезали отдаленные комплексы Мантикоры, превращая мрачные леса в прибежище света, тьмы и теней.
В присутствии спящей Нейдорф Голда охватило чувство, как будто он не имел права здесь находиться. Не только потому, что он вторгался в ее личное пространство; нет, он чувствовал, что перед ним раскрывается иная, запретная сторона ее личности. Он помнил, как в первый раз увидел ее пьющей кофе. Ему было очень трудно видеть ее в ипостаси обычного человека. Он помнил даже, как слабо подрагивала рука, в которой она держала чашку. Он знал, конечно, что его отношение к психоаналитику — классический, описанный во всех учебниках случай.
Темные волосы были обриты как у заключенного концлагеря, она была маленькой, но не тощей — худощавая, гибкая… и несомненно еще ребенок, но уже закаленный в бою. Ее темная оливковая кожа давала ей небольшое превосходство над остальными, некоторые были настолько белыми, что буквально начинали светиться при приближении луча прожектора, как призраки в царстве теней. Ее глаза были большими и темными, и она их можно было бы назвать глазами лани, если бы в их глубине не было каких-то смертельных отблесков, чего-то почти что хищного в том как эти глаза смотрели вокруг и не пропускали ни малейшей детали.
Стоя как вкопанный, он размышлял, как окликнуть ее. Прошептал несколько раз: «Доктор Нейдорф». Она не реагировала. Что-то внутри него, объяснял он позже, принуждало его продолжать робкие попытки разбудить ее. Он не понимал, что стоит за подобным поведением; единственное, что он понимал, — это свое собственное смущение при мысли о том, как неловко она себя почувствует, проснувшись и увидев его рядом.
Она бежала по лесу, но ее дыхание не было тяжелым, она даже не потела, как машина, она передвигала руками и поднимала и опускала колени. Ее гиперчувствительный слух заметил на расстоянии, все увеличивающимися с каждым шагом, тяжелое рваное дыхание ее преследователей, взрослых мужчин, которые, несмотря на всю их подготовку, могли только попытаться не отстать от генетически созданного солдата при исполнении.
Он подождал еще и заглянул ей в лицо. На нем застыло странное выражение, такого он никогда раньше не видел. Вялая расслабленность, думал он, даже безжизненность на лице, которое всегда светилось энергией, затмевавшей все прочие эмоции. Возможно, оно казалось таким вялым, потому что глаза были закрыты. Источником ее энергии были глаза — их необыкновенный, пронизывающий взгляд. В тех редких случаях, когда он осмеливался заглянуть ей прямо в глаза, ощущение было сродни ожогу. В первый раз, вот сейчас, он позволил себе разглядывать ее почти вплотную; так ребенок наблюдает за одевающейся матерью, когда она думает, что он спит.
Ребенок знал, что теперь это было правдой — они убегают, они действительно спасены… хотя она и другие, ее «родные братья», едва ли могли понять истинное значение этого слова. Они были хорошо обучены, эти дети-солдаты, но их восприятие было сильно ограничено. Девочка знала, что «спасение» это что-то о чем ты думаешь, находясь в заточении, после того как тебя схватили.
Все считали Еву Нейдорф исключительно привлекательной женщиной. Самая красивая женщина в Институте, говорил Джо Линдер, а потом добавлял, что с ней и некому особенно соперничать. Как бы то ни было, но когда эта женщина — а ей был уже пятьдесят один год — входила в комнату, все взгляды устремлялись к ней. Ее красота вызывала отклик равно у мужчин и у женщин. Она знала, что красива, но не была тщеславна; своей внешности она уделяла должную меру заботы и ухода, как будто она и ее тело были двумя отдельными сущностями. Ее гардероб был предметом длинных дискуссий даже среди мужчин. Кандидаты, студенты и психоаналитики — никто не оставался безразличен к ее красоте. Даже старый Хильдесхаймер — и все это знали — питал слабость к Еве Нейдорф. На лекциях он посылал ей доверительные улыбки. В перерывах они с серьезным видом беседовали в уголке, склонив друг к другу головы, и токи тесного взаимопонимания исходили от них и прокатывались по всему залу.
Но она и другие не были заключенными, не там ли? После всего не были ли Мантикора их домом… единственным домом, который у них когда либо был?
Теперь, когда она, спящая, сидела в кресле, Голд мог внимательно ее рассмотреть. Волосы, собранные в высокий шиньон, тронула седина, на лице ясно проступал слой косметики, особенно на изящных скулах и заостренном подбородке. Ресницы тоже были густо накрашены. С такого близкого расстояния Голд увидел, что за последнее время она сильно постарела. Он подумал о том, что она уже бабушка, о ее сыне, о том, какой усталой она начала выглядеть после смерти мужа. Он часто думал о ее отношениях с мужем, но каждый раз, пытаясь представить ее в домашней обстановке, видел ее в элегантном одеянии, вроде того, что сейчас на ней было — обманчиво простое белое платье, которое даже на его непросвещенный взгляд выглядело дорогим и изысканным.
Но этот дом внезапно оказался тюрьмой, когда человек, которому они доверяли, который был как отец для этих особенных детей — полковник Лайдекер — безжалостно застрелил одного из них. Ева была мертва! За что? Простой вызов?
Они с Нейдорф посвятили много часов его неспособности относиться к ней как к обычному человеку или представлять ее существование вне психотерапевтических сеансов. Он заявлял, что не мыслит ее «вне образа», ни при каких обстоятельствах не может вообразить ее, скажем, на кухне. В этом он не был одинок. Никто не мог представить себе Еву Нейдорф в домашнем халате. Кое-кто даже со страстью утверждал, что она никогда не ест.
Теперь они точно знали, чем они были — экспериментом, упражнением в генетике и военной тактике, и также они знали, чего бы они стоили Мантикоре, если бы эксперимент не удался: ничего. Все тренировки, все упражнения, все девять лет обучения, вся ее жизнь непостижимым образом была разрушена одним единственным выстрелом.
Как тренинг-аналитик она была выше всякой критики. Все ее подопечные уделяли самое глубокое внимание ее замечаниям. Они никогда не уставали восхвалять ее «проницательность», ее «редкую интуицию», ее «неиссякаемую энергию». Все, кем она руководила, старались перенять ее стиль психотерапии. Но никто не был способен скопировать ее инстинкты, подсказывавшие ей, когда и что произнести вслух.
Мимо пронеслась группа снегоходов, их моторы ревели как стая диких собак, но они двигались слишком быстро и не могли заметить ее, прижавшуюся к дереву. Грубая кора подействовала на нее успокаивающе, напомнила, что она жива, и что все это ей не снится. Для девочки взрослые солдаты выглядели как футуристческие монстры в их мешковатых черных комбинезонах и с приборами ночного видения, все с автоматами с лазерным прицелом, накатывая на хомл их долины словно зловещая волна…
Она снова побежала.
Когда Нейдорф читала в Институте субботние утренние лекции, люди приезжали из Хайфы и Тель-Авива, а два жителя кибуца даже совершали долгое путешествие из Беершебы. Ее лекции всегда вызывали бурные дебаты и споры; у нее всегда находилось что сказать нового и оригинального. Иногда слова, услышанные на ее лекциях, много дней продолжали звучать в уме Голда, сливаясь с тем, что она говорила на его собственных терапевтических сеансах.
Пригибаясь к земле, крадучись как лиса, Макс обрела ясность. После момента нерешительности она увидела голову, голову Зака, поднявшуюся из-за бревна неподалеку.
Теперь он затаил дыхание и мягко коснулся ее руки. Ткань платья была мягка. Он был рад, что стояла зима; длинный белый рукав не позволил ему коснуться обнаженной кожи. Ему пришлось подавить в себе желание продолжить поглаживать рукав. Он был шокирован обуревавшими его противоречивыми импульсами и страхами; никогда не мог бы он представить ее способной погрузиться так глубоко в сон. Скорее уж допустил бы, что она должна спать очень чутко.
Без слов она двинулась к нему. По мере того как она приближалась другие дети в серо-синих ночных рубашках и пижамах стали появляться из-за бревен и деревьев, как странные внезапно распустившиеся посреди ночи цветы. Они были похожи не только одеждой, но и остриженными машинкой головали, и это сходство делало их взаимозаменяемыми, стирало их индивидуальность.
И снова почти что вслух он подумал: что же она делает в Институте в такую рань? Она все не просыпалась, и он опять коснулся ее, на этот раз с беспокойством.
Последней, кто показался, была Джонди, ее улыбка выдавала облегчение, что Макс — это имя дали ей братья — наконец-то добралась до точки сбора. Несмотря на постоянные убеждения Мантикоры, что ни один их них не был более ценен, чем остальные, эти две девочки, которые даже без больничной одежды и обритых голов напоминали друг друга, были как сестры.
Инстинктивно, объяснял он впоследствии, он дотронулся до ее запястья — оно было холодно. Но поскольку обогреватель не был включен, а она была такой худощавой, он сначала не придал этому большого значения. Прикоснулся к изящному запястью еще раз, машинально ища пульс, и внезапно его охватило ощущение, как будто он снова в больнице, во время длинных ночных дежурств, в начале своей психотерапевтической практики. Пульса не было. Слово «мертва» еще не оформилось в его голове; он думал только о ее пульсе. Он вспомнил вдруг все истории о схожих случаях — истории, которые всегда полагал апокрифическими, — например, о том, как психотерапевт сидел в кресле, ни на что не реагируя, а пациент перед ним давал волю подавленному гневу, и, когда час прошел, а тот по-прежнему не произнес ни слова, пациент встал с кушетки, взглянул на него и понял, что тот мертв. Или о том, как первый утренний пациент звонит в дверь, никто ему не открывает, он входит сам и находит психоаналитика мертвым на стуле — тот испустил дух после ежедневной утренней пробежки.
Позади Макс, рев снегоходов, прочесыващих холм, стал громче. Как обычно Зак принял управление, мальчик мог быть спокойным и действенным одновременно. Используя военные ручные сигналы (подарок их учителей), Зак разбил группу на пары. Одна за одной пары растворились в лесу, каждая в своем направлении.
Но одно дело — истории, может, просто байки, а другое — реальность. Внутри у него все как-то страшно оборвалось, он стоял посреди комнаты и не знал, что делать. В голове проносились отдельные слова: Нейдорф, кресло, Институт, субботнее утро, мертва.
Когда Зак приказал ей и Джонди уходить, Макс замотала головой. Она не хотела оставлять Зака позади, не понимала, почему браться должны разделиться: неужели вместе они не были сильнее вместе?
Голд незадолго до того окончил курс психиатрии в Хадасса Эйн-Керем и уже сталкивался со смертью. Как врач, он наработал защитные механизмы, позволяющие жить с этим. Ему более или менее удавалось, как он однажды объяснял Нейдорф, соблюдать здоровую эмоциональную дистанцию между собой и покойником: в присутствии смерти он набрасывал завесу на то, что именовал своими «эмоциональными железами».
Но решительный мальчик снова дал им сигнал уходить. Она не хотела оставлять Зака одного, но выбора не было — их преподаватели привили повиновение руководителям группы — и Джонди потянула ее за руку, и они скрылись в холодной ночи.
Но в этот раз привычная завеса не желала опускаться. Вместо этого возникла и начала опускаться вуаль совсем иного рода. Все заволоклось клубами тумана, как во сне, и необязательно в дурном сне: пол лишился обычной устойчивости, дверь открылась как будто по собственной воле, и хотя он не чувствовал ни рук, ни ног, но рука сама закрыла дверь, а ноги вынесли его из комнаты.
Снова Макс обнаружила себя бегущей через лес на этот раз с Джонди за ее спиной. Через несколько секунд они достигнут периметра комплекса, который огражден семифутовым сетчатым забором, опутанном гирляндами колучей проволоки.
В коридоре он рухнул на стул и уставился на фотографию покойного Эриха Левина, ласково улыбавшегося из-за стекла. Голд спокойно сказал себе, что надо что-то делать, — вернее, ему казалось, что он спокоен, хотя уже тогда он понимал, что его реакции выказывали классические, прямо-таки из учебника, симптомы шока.
Девочки по-кошачьи забрались на забор и с легкостью перемазнули через колючую проволоку, не зная, что на них сосредоточены приборы ночного видения преследователей. Они спрыгнули на другую сторону, на свободу, Макс остановилась и оглянулась назад, думая, что это было слишком легко…
Он осознавал и в то же время не осознавал, что встает, наклоняет голову, делает глубокий вдох и каким-то образом добирается до телефона в кухне.
Ночные звуки сосредоточили ее слух и пристальный взгляд туда, где Зак беспомощно повоачивался в центре сжимающегося кольца одетых в черное солдат, красные лазрные лучи были направлены на него, образуя танец алых точек.
Телефон не был заперт на замок; замок лежал рядом, в нем все еще торчал ключ. В тот момент Голд не удивился и не спросил себя, кто же мог оставить телефон незапертым или спешил настолько, что оставил кольцо с ключами на кухонном столе. Впоследствии он ясно представил себе это кольцо с прикрепленным к нему мешочком из мягкой узорчатой кожи.
Не в состоянии помочь девочка смотрела как стрелки мальчика ударили шокерами, и он начал падать на землю, его руки и ноги конвульсивно дергались, образуя на снегу лихорадочных ангелов. Она стояла, привлеченная пятном света, испуганная испепеляющим звуком электрических разрядов, пока Джонди не потянула ее за рукав и не заставила снова двигаться.
Впоследствии он припомнил еще много деталей: почти полную чашку кофе в раковине (под напечатанным плакатом, гласившим: «Пожалуйста, мойте за собой чашки и не забывайте выдернуть шнур из розетки. Последнюю перегоревшую кофеварку заменили только в прошлом месяце»; секретарша Фина расписалась внизу широким росчерком), капающий кран. Но в тот момент все его внимание было сосредоточено на телефоне; набрав номер, он тяжело уселся в секретарское кресло.
Казалось, прошли годы, пока на другом конце взяли трубку и пожилой женский голос с тяжеловесным немецким акцентом произнес; «Да».
Теперь Макс знала, что Зак спас ей жизнь, приказывая им разделиться; и убегая от забора той ночью, она не могла сдержать чувство, что так или иначе она и Джонди подвели его, возможно даже предали его, оставив его стоять перед ними…
Голд наслушался немало рассказов о фрау докторше Хильдесхаймер, и единственное слово, донесшееся до него сейчас по телефону, убедило его, что легенды правдивы. Говорили, что упомянутая дама относится к телефону, дверному звонку и почтовому ящику как к представителям враждебной чужеземной армии, жаждущим отнять у нее супруга и убить его своими бесконечными требованиями.
Воинственное рычание снегоходов становилось громче, мужчины на снегоходах окружали девочек. Видя возможность ослабить своих преследователей, девочки вышли на покрытую людьм поверхность небольшого озера. Лед казался достаточно крепким, чтобы выдержать их вес, но Макс была уверена, что большой снегоход он не выдержит. Позади них усиливался рев вертолетов, как нарастающий крик, и прожекторы усремились прямо в их направлении, поскольку боевые вертолеты присоединились к погоне.
Некоторые говорили, что только благодаря ей Хильдесхаймеру удалось дотянуть до своих лет (в следующем месяце ему должно было исполниться восемьдесят) — тут говорящий обычно стучал по деревяшке — без единой серьезной болячки.
Они практически пересекли водоем, когда Макс почувсвовала, что лед становится пористым, и ее ноги начинают в него проваливаться. У нее было достаточно времени, чтобы услышать острый треск, прежде чем лед взорвался под ней и она погрузилась в холодную воду.
Мало того что ежедневный распорядок старика оставался неизменным вот уже полвека (первые три десятка лет восьмичасовой рабочий день: с восьми до часу и с четырех до семи; а последние двадцать — шестичасовой: четыре часа утром и два днем; с двух до четырех он не существовал для всего остального мира); супруга его строго следила, чтобы он не переутомился, и это касалось не только приема пациентов: например, она ограничивала число лекций, которые ему позволялось читать или слушать, и число часов, которые он мог потратить на преподавание в Институте. Ходили слухи, что практически невозможно пообщаться с Хильдесхаймером, не получив вначале позволения его супруги.
Холодная вода обожгла, ударила по ней как миллион крошечных кинжалов, но она проигноривала эти чувство, вытолкнула себя на поверхность, чтобы глотнуть воздух.
Фрау Хильдесхаймер произнесла «да», и Голд услышал, словно со стороны, собственный четкий голос. Он назвался и сообщил, что звонит из Института. После короткой паузы Голд извинился, что беспокоит их в субботу, и объяснил, что произошло чрезвычайное событие. На другом конце воцарилось молчание, и Голд не был уверен, что она еще слушает. Он повторил слово «чрезвычайное», и чудо наконец случилось.
Джонди, стоявшая на расстоянии десяти футов от нее, позвала: «Макс!..» — Беги! — закричала Макс, пытаясь подтянуться к зубчатаму краю дыры во льду.
Зазвучал голос старика, вовсе не сонный, а собранный и готовый к любой неожиданности. Голд знал, что на утренней лекции ожидалось его присутствие, и решил, что тот намеревался пройтись. Его дом стоял недалеко от Института, и в хорошую погоду супруга поощряла физическую активность — в разумных пределах.
— Нет, мы должны оставаться вместе!
— Беги, Джонди! Я найду тебя! Просто беги!
В тот момент, когда Голд услышал его «алло», он почувствовал, что бремя ответственности свалилось с его плеч. Не зная толком, как сказать главное, он еще раз повторил, что говорит Шломо Голд, что он в Институте и что он пришел пораньше, чтобы все приготовить. Хильдесхаймер произнес длинное, выжидательное «да-а», и, когда Голд замолчал — он не мог подобрать слов, — старик позвал слегка обеспокоенным голосом: «Доктор Голд?» — и Голд уверил его, что он на проводе. Затем быстро добавил, что случилось нечто ужасное, действительно ужасное — голос его дрожал — и что доктор Хильдесхаймер должен прийти немедленно. Прошло несколько мгновений, прежде чем старик ответил: «Хорошо, сейчас буду».
Голд положил трубку с чувством громадного облегчения. Затем он включил кофейник — это простое действие не имело никакого смысла, потому что вода закипала целый час, но в нем было что-то успокоительное.
Девочка колебалась в течении долгого момента, пока они не увидели Хамви, прорывающего через ворота позади них. Макс наблюдала за машиной, пробирающейся к ней через снег и задавалась вопросом, знает ли водитель о водной преграде на своем пути. Она повернулась и смотрела, как Джонди пробирается через лес, и снегоходы гонятся за ней, а их наездники беспорядочно стреляют, и их пули… не шокеры, пули… сдирают кору с деревьев и оставляют круглые ямки в снегу.
Снаружи за распахнутыми окнами, должно быть, пели птицы, но внимание Голда было сосредоточено на единственном, долгожданном звуке, который зазвучал в его ушах прекраснейшей музыкой, — это был шум мотора такси, привезшего Хильдесхаймера. Голд кинулся к входной двери и выглянул наружу.
Джонди исчезла в лесу.
Две витые лестницы, ведущие к парадному крыльцу, не позволяли увидеть поднимавшегося по ним человека; круглая лысина доктора Хильдесхаймера внезапно показалась на верхней ступеньке правого лестничного пролета. С трудом верилось, что еще только половина десятого.
Безопастность? Поимка? Наказание? Макс могла только догадываться.
До появления Хильдесхаймера Голд избегал думать о том, что же собирается ему сказать. Но как только он увидел лысую голову наверху лестницы, то осознал, что придется рассказать старику о смерти Евы Нейдорф, его бывшей пациентки, бывшей ученицы и близкого друга — а кое-кто утверждал, что и самой большой любви его жизни, — той, что должна была стать его преемницей на посту главы ученого совета. При мысли об этом облегчение, которое Голд испытал после телефонного разговора, немедленно сменилось тревогой, а в желудке опять образовался бездонный провал.
Поворачивая обратно, Хаммер повернул вокруг края водоема, и когда свет фар вот-вот должен был осветить ее, Макс сделала глубокий вдох и погрузилась под воду. Под слоем льда она могла различить, как Хаммер остановился и из него вышли двое мужчин. Она не могла сказать точно из-за странного угла обзора и отделенная слоем льда, но один из них мог быть Лайдекером… … и он казался злым.
Хильдесхаймер подошел к Голду, стоявшему у входной двери с вопрошающим и обеспокоенным выражением на лице. Голд почувствовал, что в горле у него пересохло, язык словно прилип к нёбу, он просто протянул руку и знаком пригласил старика следовать за собой.
Мужчины перекинулись парой слов, которые под водяной преградой не мог различить даже сверхчуткий слух Макс, но пара села обратно в Хаммер и скрылась в темноте.
Хильдесхаймер быстро пошел за Голдом, который подвел его к порогу маленькой комнаты и затем отступил, движением руки приглашая войти.
Наступила тишина.
У нее начали проявляться первые признаки гипотермии, и ее легкие горели так, как будто кто-то зажег в них спичку. Страх до сих пор скручивал ее желудок, как клубок змей, и она чувствовала уверенность, что когда разобьет дел, Лайдекер и другие будут ждать там, чтобы убить ее.
Она приняла решения — такие решения были частью ее военной подготовки. Лучше она умрет сражаясь, чем просто сдастся…
2
Макс подплыла обратно к дыре и сломала поверхность в тот момент, когда ее легкие готовы были взорваться. Она глотнула воздух, снова погрузилась в воду, и вытолкнула себя на поверхность, пытаясь вдыхать драгоценный кислород меджу приступами кашля. Она узнала еще одну вещь сегодя: даже X5, как она, имеет свои пределы.
Эрнст Хильдесхаймер вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь. Голд сидел на стуле между маленькой комнатой и кухней и с тревогой ждал. Старик сильно побледнел, губы его сжались, а в глазах затаилось нечто, что лишь позднее Голд определил как страх. Лицо выражало гнев, причины которого Голд не понимал.
Вытаскивая себя из воды, она оглядывалась вокруг, и была ошеломлена, обнаружив, что она одна в темноте. Она была свободна. Ее следующая мысль была о Джонди, но она знала, что первым приоритетом было позаботиться о себе самой. Тонкая серая ночная рубашка, теперь пропитанная ледяной водой, не защищала от холодного ночного воздуха.
Очень спокойным голосом Хильдесхаймер спросил Голда, предпринимал ли он иные шаги помимо звонка ему. Голд встревоженно взглянул на него и ответил, что еще не вызывал «скорую помощь». Хильдесхаймер, казалось, не удивился и проговорил, что понимает, почему тот предпочел предоставить ему общение с полицией.
Она должна найти теплое место и сухую одежду и побыстрее. Она бесцельно бродила по лесу. И хотя она знала, что время было существенным, секунды, минуты и часы, казалось, утратили свое значение, и она не имела ни малейшего понятия о том, сколько она шла в темноте, пока наконец не оказалась на краю шоссе.
Старик двинулся на кухню; Голд шел за ним, чувствуя, как стягивается узлом желудок, и там, в кухне, глядя, как синеют костяшки пальцев на руке, которой старик ухватился за край стола, он впервые услышал о пистолете.
Леса, которые она знала — они проводили в них военные игры, ландшафт был знаком, сейчас же она находилась в мире, который она знала только по учебным фильмам. Но она была хорошо обучена — адаптироваться, выжить, внедриться.
Впоследствии он не мог вспомнить разговор целиком, только отрывки фраз и не связанных между собой слов. Он помнил слово «пистолет», повторенное несколько раз, помнил, как голос Хильдесхаймера произнес «возможно» и еще «несчастный случай». Фрагменты информации, проникшие в его сознание, пока он сидел, глядя на старика, в кухне Института, проливали на ситуацию такой кошмарный свет, что он внезапно поднялся на ноги, хватая ртом воздух и не видя ничего, кроме черных кругов перед глазами. Зрение не хотело фокусироваться, он ощутил, как отливает от лица и ритмично стучит в висках кровь, и понял, что весь следующий час будет не способен ни к каким действиям, потому что стоял на грани жесточайшей мигрени в своей жизни.
Вдалеке Макс увидела свет фар. Охранники Мантикоры? Или кто-то другой? Кто-то дружественный? Враждебный?
В юности Голд страдал от частых мигреней. Пока Нейдорф не стала его руководителем по психоанализу, ему не удавалось определить причину приступов. У Нейдорф возникла гипотеза, что они были результатом не нашедшего выражения гнева. (Он словно бы услыхал ее мягкий голос: «Гнев, который ты никак не проявлял», и вспомнил, как спросил ее, имеет ли она в виду подавленный гнев, а она, помолчав, спокойно напомнила ему, что они договорились не употреблять профессиональную терминологию применительно к его собственному случаю, а потом сказала: нет, она имела в виду не это, а истинный гнев, для которого ему не удалось найти выход.) Он знал, что теперь, помимо ужаса, он чувствует и гнев, возможно схожий с тем, что отпечатался на бледном лице старого Хильдесхаймера. Но только впоследствии осознал, что то была всего лишь ребяческая злость. Утро испорчено, Институт осквернен. В ту минуту смерть Нейдорф казалась ему столь нереальной, что он совсем не думал о ней. Он закрыл глаза, открыл их вновь и поплелся к аптечке, висящей на стене над кухонным столом (лейкопластырь, аспирин, йод, панадол — «Как комплект первой помощи в детском саду, не хватает только свечек от температуры» — говорил Джо Линдер каждый раз, когда ему требовалась таблетка). Мысль о воде вызывала тошноту, он проглотил аспирин, не запивая.
Прыгнув в канаву, Макс повернула свои кошачьи глаза в сторону приближающихся огней и прислушалась к нарастающему звуку двигателя, пытаясь определить что это. Машина ехала не так быстро, как могли передвигаться по шоссе Хаммеры Мантикоры. Конечно, они могли ехать медленно, разыскивая ее вдоль дороги.
Хильдесхаймер стоял у окна, не произнося ни слова. Было уже почти десять, и Голд подумал в панике — но и с каким-то злорадством, — что скоро здесь будет толпа шокированных и напуганных людей. Он не совсем понял того, что говорилось о полиции и о пистолете, а Хильдесхаймер казался таким отчужденным, мыслями был так далеко, что нельзя было и думать приблизиться к нему, тем более требовать от него объяснений. Поэтому Голд решил стоически ждать, пока все не разъяснится само собой, и как раз в этот момент услышал, как старик говорит, что, должно быть, для него было ужасным испытанием вот так обнаружить ее. Он искренне сожалеет, сказал Хильдесхаймер, и Голд, благодарный за эти слова, восхитился силой, которую тот выказывал. В старике многое достойно восхищения, подумал он. Не только мужество, но и ум, и то, как он сражается с возрастом, его внимание к деталям, его скромность, простота в обращении.
Ребенок, даже генетически измененнный, может чувствовать нулевые температуры, пронзающие его плоть, и забирающие последние силы. Если бы она вскоре не нашла некоторое убежище, то этот короткий хаотический эпизод жизни вне забора был бы единственным кусочком свободы, которую она будет когда-либо почувствует. Она задавалась вопросом, должна ли она выдать себя, если фары, будут принадлежать транспортному средству Мантикоры. Если бы она вернулась, наказание без сомнения было бы строгим, но было бы оно хуже того, чтобы умирать одной в снегу… было бы?
Но на голые пятки Джонди огрызались настоящие пули! Лайдекер, казалось, принял решение: захвата было не достаточно, исполнение казалось по крайней мере возможным…
До знакомства с Хильдесхаймером Голд не представлял себе, что такое человек-миф, облеченный в плоть и кровь. Теперь само его присутствие давало некую уверенность, что все не рухнет окончательно: если Хильдесхаймер в состоянии произнести нужные слова, мир еще не рухнул. Однако, признал он про себя, в тоне старика недоставало обычной теплоты; чувствовалось, что он старательно контролировал себя, и поэтому Голд тоже не мог дать волю своему смятению или упомянуть вслух о пистолете. Он решил молчать и ждать.
Глядя на приближающиеся огни, Макс знала, что не дала бы забрать себя обратно. Пригибаясь, она прислушивалась к звуку приближающегося двигателя. Это не был Хамви — их она слышала достаточно, чтобы понять, что это другое транспортное средство.
И тут разразилась буря — буря, отголоски которой с того дня принимались звенеть у него в мозгу каждый раз, как он приближался к Институту.
Чтобы это ни было, у него было семь циллиндров, один из которых очевидно был жертвой загрязненного штепселя. И вьехав на ближайший холм, Макс узнала машину, это был гражданский… голубой Шевроле Тахо с вайомингскими номерами, AGT 249, не правительственными.
Доктор, прибывший вместе с машиной Красной Звезды Давида и двумя парамедиками, постучал в запертую дверь, и Хильдесхаймер с проворством, невероятным для человека его возраста, поспешил ее открыть; с того момента больше никто не стучал и не звонил в звонок. Дверь, всегда запертая от остального мира, дверь, защищавшая то, что Голд полагал самым защищенным местом на свете, оставалась открытой все утро, и через нее проникали чужеродные сущности, до сих пор бывшие в основном порождениями страхов и фантазий пациентов. Теперь они стали явью; границы между мирами исчезли.
Приготовившись к драке, Макс медленно поднялась и подошла к дороге, ее ночная рубашка развевалась по ветру как флаг неповиновения. Вдалеке по-прежнему выли сирены, и вертолеты кружили над деревьями, их прожекторы скользили по лесу в поисках X5…
Голд с трудом осознавал происходящее. Он бродил между группами людей, теснившихся по разным углам, и пытался собрать обрывки информации — но не понимал, кто есть кто и каковы роли различных персонажей, расхаживающих туда-сюда и столь решительно, в несколько минут, подчинивших себе здание. Ничто больше не принадлежало здесь членам Института; телефон, столы, стулья, даже кофейные чашки сменили хозяев.
Тахо въехал в долину, и, подъехав к Макс, водитель нажал на тормоз так резко, что резина заскользила по асфальту. Макс глянула на вайомингские номера, AGT 249, водитель наконец обрел контроль над машиной, она остановилась и передняя пасажирская дверь открылась.
Когда вечером того дня Голд пытался восстановить утренние события в верной последовательности, ему вспомнилось, что сразу вслед за доктором прибыл полицейский; в каком тот был звании, он внимания не обратил. Вспомнил он и то, что полицейский вошел в маленькую комнату за доктором и Хильдесхаймером, и ту скорость, с которой тот вылетел наружу и бросился — нет, не к телефону, а на улицу. Голд, последовав за ним на крыльцо, услышал голоса из патрульной машины, где сидел, согнувшись, полицейский с рацией в руке. На по-прежнему пустынной улице звучали странные, незнакомые, неуместные здесь выражения: «отдел опознания по уголовным делам», «место происшествия»…
Она открылась так резко, будто от удара рукой, и женщина лет тридцати с немытыми светлыми волосами до плеч и широко посаженными голубыми глазами посмотрела на Макс.
— Залезай, — сказала женщина. Глаза были успокаивающего цвета, голубые как горная река, но смотрели они со страхом. — Быстрее!.. Залезай.
Полицейский остался рядом с машиной; улица была безлюдна, и Голд мог разобрать голоса, доносящиеся по рации. Синяя мигалка на крыше машины казалась нелепой. Ему не хотелось возвращаться внутрь, туда, где доктор, два парамедика и Хильдесхаймер (тот ведь тоже врач, вдруг пришло ему в голову) занимались своим делом и где его вновь охватили бы чувства страха и собственной ненужности. Все равно, подумал он, через несколько минут начнут собираться люди, а пока можно с тем же успехом постоять тут, на крыльце, глядя в сад, как будто ничего не произошло, посматривая на пустой теннисный корт, примыкающий к Клубу иммигрантов, впитывая свет мартовского солнышка и вдыхая аромат жимолости — ее сладость никак не относилась к утренним событиям, а напоминала ему о Немецкой слободе, а от нее мысли перенеслись к Нейдорф, и от этого последнего воспоминания приятная теплота солнечных лучей вмиг исчезла и обратилась во что-то раздражающе яркое и грубое. В этот момент подъехал еще один автомобиль — «рено» с полицейскими номерами; из него выбрался высокий человек с нарочито неспешными движениями, а за ним другой, пониже ростом, с курчавыми рыжими волосами. Одетый в форму полицейский отошел от патрульной машины, и Голд услышал его слова: «Не знал, что вы сегодня на дежурстве»; высокий мужчина что-то ответил, но слов Голд не разобрал. Затем рыжий громко сказал: «Вот что бывает, когда слоняешься по управлению и ждешь неприятностей себе на голову», — и потрепал высокого по руке — до его плеча он не дотягивался. Все трое двинулись к воротам, и Голд, не зная почему, ретировался внутрь, оставив дверь распахнутой настежь. Присел на один из стульев, все еще расставленных рядами, и стал наблюдать за полицейскими. Заметил, что высокий, шедший по пятам за офицером в форме, был одет в джинсы и рубашку голубоватых оттенков. Безотчетно Голд фиксировал в памяти все, вплоть до мельчайших деталей. Он обратил внимание, что, хотя издали высокий полицейский производил впечатление молодого человека, вблизи становилось ясно, что ему за сорок.
Через 1,3 секунды, Макс закончила оценку возможной опасности, и, посчитав женщину безвредной, по крайней мере на данный момент, маленький солдат села в машину и захлопнула дверь.
Еще не обменявшись с ним ни единым словом, Голд удивился, как легко и непринужденно тот носил свое мальчишеское тело, но помимо этого ощутил некое враждебное чувство, встретив взгляд темных пронизывающих глаз, изучающе глядевших на него меж высоких скул и длинных густых бровей. Голд впервые обратил внимание на эти глаза, когда тот спросил его, не он ли вызвал полицию.
— Ложись на пол, — сказала женщина.
Голд, внезапно ощутив себя по-детски маленьким и маловажным, потряс головой и указал на маленькую комнату, куда вся троица вошла после того, как полицейский в форме что-то шепнул высокому, а тот повернулся и попросил Голда обождать. Затем он исчез внутри, а рыжий следовал за ним по пятам.
Макс подчинилась команде, и женщина накрыла ее серым шерстяным одеялом — собственнось Мантикоры!
Вскоре после этого в здание стали прибывать группы людей, и Голд потерялся в толпе. Мимо него поспешно прошагала в сопровождении двух мужчин рослая девица с несколькими футлярами в руках, и высокий детектив, услышав шум, выглянул из маленькой комнаты и объявил через открытую дверь, что прибыла передвижная лаборатория. И фотограф, прибавил он.
— Все в порядке, — сказала женщина, увидев расширившиеся глаза девочки. — Я работаю на них… но я не одна из них.
Затем появились еще пятеро, которых Голд, к своему облегчению, хорошо знал — они приехали из Хайфы на лекцию Евы Нейдорф. Как всегда, первыми приезжают те, кому дальше всех ехать, думал Голд, пока младшие из прибывших забрасывали его вопросами о полицейских машинах и требовали ответить, на забрались ли в Институт грабители.
Не сводя глаз с женщины, Макс промолчала. Лучше дать женщине продолжать говорить в то время, как Макс соберется с силами. Тем временем, девочка прикинула, что перелом шеи будет самым простым способом убить женщину. Макс знала, что у нее достаточно подготовки, чтобы управлять этим гражданским транспортным средством. Но убийство в то время, как машина движется, могло повлечь непредсказуемые последствия…
При виде обеспокоенного лица стоящей рядом семидесятилетней Лици Штернфельд Голд просто не мог отвечать; он постучал в дверь маленькой комнаты и попросил Хильдесхаймера выйти и поговорить с прибывшими. Хильдесхаймер поспешно вышел и провел Лици на кухню; вскоре оттуда послышались смятенные возгласы на немецком, успокаивающие звуки мужского голоса, тоже говорящего на немецком, и отчаянные женские всхлипы. Остальные четверо приезжих из Хайфы с тревогой повернулись к Голду, и ему бы не удалось дольше откладывать объяснения, если бы в тот момент не появились еще трое — Голд точно не запомнил, в какой последовательности, но знал уже, что это были полицейские чины, хотя на них и была гражданская одежда, и что эти трое, как он догадывался, были поважнее тех, что прибыли ранее; не дожидаясь вопросов, он указал на дверь маленькой комнаты и подумал, хватит ли им всем там места. Эти трое были (он слышал позднее, как их знакомили с Хильдесхаймером): начальник Иерусалимского управления полиции (толстый коротышка); начальник Южного округа (человек пожилого вида); и пресс-секретарь Иерусалимского управления (молодой усатый блондин).
Печка в машине работала не очень хорошо, но теплый воздух, поступавший в салон, успокаивал ребенка, пока он обдумывал методы убийства. Даже колючее одеяло приятно оборачивало ей плечи…
После них вошел еще один человек, который назвался Голду начальником разведотдела, спросил: «Где все?» — и поспешил в маленькую комнату, откуда вышел рыжеволосый, чтобы объявить, что всех присутствующих просят выйти на крыльцо или, по крайней мере, оставаться в лекционном зале; затем он поспешил ко все прибывающим и толпящимся в дверях членам Института, чтобы выпроводить их на крыльцо.
У женщины был тонкий прямой нос, полные красные губы и те водные голубые глаза, весь этот набор в треугольном лице. Она носила белую медицинскую униформу, которая выглядывала из-под длинного темного пальто. Проверенный охраной гражданский медицинский персонал приходил в Мантикору, Макс знала это.
Все спрашивали, что здесь делают полицейские машины и что вообще происходит. Рыжеволосый, которого позднее пресс-секретарь представил как «дежурного офицера», повернулся к только что прибывшему полицейскому, обменялся с ним парой фраз, затем объявил, обернувшись к дверям, что из управления прибыл офицер по информации, и еще минуту оставался снаружи. К этому времени голова Голда уже гудела от званий, должностей и обозначений, и он перестал обращать внимание на бесконечный поток полицейских.
Ненадежно, но лучшего варианта не было, Макс лежала на полу в то время, как Тахо катил вверх и вниз по заснеженным холмам. Женщина казалась напугана этой ночной поездкой, и это было хорошо. Если бы она была одной из людей Лайдекера, она вероятно не боялась бы так… но женщина знала, насколько опасный груз она перевозит.
Приехавший тем временем Джо Линдер заметил, что, наверное, в здание забрались воры и наконец-то стащили все кресла и новому поколению институтских психоаналитиков не будет известно, что такое боли в спине. Каков был бы Линдер, если бы это он нашел мертвую Нейдорф, промелькнуло в голове Голда. Чего бы он только не отдал, чтобы тот наконец-то умолк!
Но ни у кого больше не было настроения шутить; те, кто входил в кухню, очень быстро покидали ее, обмениваясь вопросительными взглядами. Слава Богу, никто не просил разъяснений у Голда, который старался все замечать, оставаясь сам незамеченным.
Водитель иногда посматривала на Макс и ободряюще улыбалась. Макс не знала предназначался ли этот жест для нее или таким образом женщина пыталась успокоить себя. Не то, чтобы прямо сейчас это имело какое-то значение…
Из маленькой комнаты появился доктор, за ним два парамедика. Они покинули здание, не говоря ни слова; вслед за ними вышел высокий детектив и что-то шепнул рыжеволосому дежурному офицеру, который также вышел, но через несколько минут вернулся, открыл дверь маленькой комнаты и объявил:
Пятнадцатью минутами позже женщина остановила машину, погасила огни и заглушила двигатель.
— Патологоанатом уже едет, судебные медики тоже.
— Приехали. — сказала она, голос все еще был слишком высок, а слова слишком быстрыми, ее напряжение проступало через принужденную оживленность.
Люди стояли вокруг, некоторые сидели в креслах, расставленных Голдом, когда все еще было в порядке. Среди большой толпы он заметил двух южан-приезжих из кибуца. Рядом стояли двое с кожаными дипломатами, из которых они вскоре достали маленькие устройства; приглядевшись, Голд узнал диктофоны. Шум становился невыносимым, и Голд решил укрыться от него на кухне (мысль покинуть здание не пришла ему в голову)
Они обе вышли наружу, и Макс последовала за женщиной к двери маленькой деревянной постройки. Домашняя простота здания ничего не значила для ребенка, выросшего в бараке, и это не напоминало ничего, что она видела в учебных фильмах, в которых иногда показывали человеческое жилище. Крошечное здание напоминало ребенку скорее простой навес — оно с легкостью поместилось бы в одной из огромных душевых Мантикоры.
Но лучше не стало. Выяснилось, что он нарушил уединение двух сидевших рядом пожилых людей. Лици Стернфельд утирала глаза тщательно отглаженным мужским носовым платком, очевидно появившимся из кармана Хильдесхаймера, а тот поглаживал ее руку; Голд никогда раньше не видел такого, но понял, что сейчас обоим нужно именно это. Тут в кухню вступил высокий полицейский и спросил Хильдесхаймера: «А что это конкретно за учреждение?» — сделав сильное ударение на слове «конкретно». Хильдесхаймер сперва взглянул на него утомленно, затем взгляд его обрел остроту, и он объяснил, тщательно подбирая слова, что это такое место, где занимаются психоанализом. Объяснение вызвало на лице полицейского недоумение, и Голд заключил, что термин ему незнаком, но тот, к его удивлению, вдруг открыл рот и изрек:
Женщина открыла дверь, но Макс колебалась.
— Психоанализ? Вы хотите сказать, кушетка и все такое?
Еще одна ободряющая улыбка:
Старик кивнул; на лице инспектора возникла слабая усмешка, но он ее немедленно подавил и сказал почти извиняющимся тоном, что не представлял, что эти вещи все еще существуют и что есть даже институт специально для подобных целей. Видимо, понял, что старик, даже не в таких печальных обстоятельствах, не признавал шуток на эту тему. В самом деле, расслышав извиняющиеся нотки в голосе полицейского, Хильдесхаймер продолжил объяснять со своим сильным немецким акцентом, что в Институте студенты учатся лечить пациентов с применением данной методики, и позволил себе чуть шире изложить инспектору, чем «конкретно» они занимаются в «этом учреждении».
— Заходи… Все в порядке. Правда. Ты будешь в безопасности здесь.
Вначале на лице полицейского читалось изумление, но по мере того, как старик продолжал говорить, это выражение сменилось пристальным вниманием; казалось, ему действительно интересно слушать. Голда реакция полицейского удивила.
Макс хотела верить этой неожиданной благодетельнице, но ведь она всегда верила Лайдекеру, они все верили… и один из них был мертв. По крайней мере один из них…
Ему стало немного совестно за то, что он отнесся к инспектору с предубеждением, и он готов был пересмотреть свое отношение, но тут снаружи раздались громкие голоса. Выглянув за кухонную дверь, он увидел усатого блондина, того, что представился пресс-секретарем Иерусалимского полицейского управления и настоял, чтобы все ждали снаружи; поговорив несколько минут на крыльце с институтскими сотрудниками, секретарь вернулся в помещение и крепко схватил за руки двоих с диктофонами.
Однако, Макс последовала за приглашающим жестом женщины и вошла в комнату. Несмотря на то, что она сразу поняла его назначение, Макс поразил камин, встроенный в левую стену. Приятное чувство теплоты, которое он отдавал этой комнате, она могла почувствовать лишь лежа в своей кровати между простынями в особенно холодные ночи.
— Когда я сказал «покинуть здание», я имел в виду всех — и репортеров тоже, — сказал он. — Пожалуйста, подождите снаружи.
Дверь справа вела в крошечную ванную комнату — представить только: комната с одним туалетом! — слив от него выходил по стене рядом с маленькой печкой. Около потивоположной стены стоял холодильник, маенький обеденный стол и два стула. В жилой зоне место дивана занимала двойная кушетка, а напротив огня согревалось кожаное кресло с деревянными подлокотниками, покрытое пледом с индейскими рисунками. Вся эта мебель была сделана из теплого темного дерева.
Голд, с ужасом обнаружив, что те двое — репортеры, решил, что нужно немедленно уведомить Хильдесхаймера. Но прежде чем ему удалось что-либо предпринять, начался всеобщий исход из лекционного зала; причем некоторые громко и настойчиво требовали, чтобы им объяснили, что происходит. Начал распространяться слух, что кто-то умер, и на многих лицах появилось выражение ужаса и тревоги. Люди собирались на крыльце кучками по двое и трое, но никто не уходил.
Для ребенка, выросшего в закрытом бункере, это облие теплоты и дерева было ошеломляюще непривычным… но все же чудесным.
Уголком глаза Голд заметил двух важных персон — районного и окружного начальников, выходивших из маленькой комнаты и направлявшихся в кухню, очевидно, вслед за высоким полицейским, который все еще сидел с Хильдесхаймером. Никем не остановленный, Голд приблизился к кухне и встал рядом с дверью, прислушиваясь к разговору. Высокий полицейский излагал начальнику иерусалимской полиции «проблему гласности». Проблема, как только что объяснил ему доктор Хильдесхаймер, заключалась в том, что на данном этапе необходимо удержать репортеров от разглашения этой истории, поскольку у покойной (это слово резануло Голду слух) имелись пациенты и до них следует довести новость по возможности тактично. Лицо его было серьезно.
Женщина подошла к телефону и набрала номер. Через несколько секунд оа сказала в трубку:
— Это Ханна… Мне нужно тебя увидеть.
Начальник полиции выразил сомнение, что удастся воспрепятствовать, как он выразился, «освещению происшествия», и предложил вместо этого подать репортерам «немножко сладкой водички». Хильдесхаймер прервал его и поинтересовался со сдержанной яростью, как репортерам удалось так быстро сюда примчаться.
Догадываясь, что ее предали, Макс медленно передвигалась по комнате, осматривая предметы обихода, попадавшиеся на ее пути (они все были для нее странными, но в них не было ничего отталкивающего).
Высокий полицейский терпеливо разъяснил, что рация криминальной прессы работает на той же частоте, что и полицейские передатчики. При этом объяснении Хильдесхаймер сурово сжал губы и повернулся к Лици, которая перестала плакать и обхватила его за плечи. Именно тогда, вспоминал Голд, он услышал слова начальника полиции, обращенные к высокому: «Пошли, Охайон; надо кое-что уладить».
К ее удивлению, несмотря на замешательство, Макс чувствовала себя в этой маленькой комнатке по-домашнему, чего никогда не было в Мантикоре.
Все трое — Охайон и его начальство — перешли в одну из комнат, а за ними торжественной процессией последовала свита других полицейских чинов; впоследствии Голд вспоминал этот эпизод как единственную комическую нотку за весь день. Благодаря одному из репортеров, которому удалось проскользнуть в здание и затаиться у дверей в комнату, Голд смог узнать должности и звания всех наличествовавших персон.
Ей было трудно понять это чувство, проходящее через нее как сладкая болезнь, в то время как она смотрела на подсвечники, книги, картины и другие предметы, такие для нее чуждые.
Репортер, энергичный коротышка, наговаривал в диктофон, что в комнату входит главный инспектор Михаэль Охайон, заместитель начальника следственного отдела иерусалимского управления, а за ним начальник Южного округа, начальник и пресс-секретарь Иерусалимского управления полиции. Пресс-секретарь смерил репортера уничтожающим взглядом, и тот на секунду запнулся, но снова продолжил диктовать, как только тот вошел внутрь. Он сообщил маленькой коробочке, что теперь проходит дежурный офицер с людьми из передвижной лаборатории, упомянул имя женщины, чью должность Голд не запомнил, а затем имена начальника разведотдела, инспектора следственного отдела, начальника отдела по особо важным делам и начальника Иерусалимского полицейского управления.
— Послушай, — говорила Ханна. — Она просто ребенок… но у нее проблемы дома и ей нужно безопасное место.
Когда процессия покидала комнату, последним вышел Михаэль Охайон, погруженный в беседу со своим непосредственным начальником — главой Иерусалимского следственного управления. Голду удалось разобрать лишь отрывки из разговора, фразу Охайона: «Ладно, подождем заключения патологоанатома и экспертов из лаборатории, тогда, может, будем знать больше» — и три слова из ответа его шефа «ваше личное обаяние…», произнесенные чуть шутливым тоном.
Макс задавалась вопросом, будет ли у нее когда-нибудь такой прекрасный дом, ее собственный. Она думала о такой вот комнате, в которой человек мог бы жить сам по себе, и вдруг комната внезапно показалась просторнее.
Они отошли, и Голд больше не мог их слышать. Охайон вместе с начальниками городского и окружного управлений направился к парадной двери; тут же разразился шум. Голд увидел, как всех троих окружила толпа народа, громко и негодующе требуя объяснений. Он услышал, как окружной начальник возвышает голос почти до крика:
— Слушайте, — Ханна была явно раздражена. — Я все объясню, когда тебя увижу… Спасибо. Пока.
— Господа, господа! Пожалуйста, успокойтесь! Вот главный инспектор Охайон. Он возглавляет расследование и ответит на все ваши вопросы в надлежащее время.
Ханна повесила трубку, когда Макс потянулась и дотронулась до индийского пледа, наслаждаясь его структурой. Ни одно из шерстяных одеял в Мантикоре никогда не казалось ей таким успокоительно мягким…
Проговорив это, он поспешил удалиться со сцены, оставив позади нетерпеливую толпу возбужденных людей.
Ханна подошла, взяла большое одеяло и обернула его вокруг плеч Макс. Ребенок немедленно почувствовал тепло, разливающееся вниз по его телу до голых ступней, она глубоко вдохнула, стараясь втянуть в себя сладкий запах женщины, который сохраняло одеяло.
Воцарилась гробовая тишина, но чувствовалось, что она продлится не более нескольких секунд. Явно это ощущая, Охайон обернулся к стоящему позади профессору Хильдесхаймеру и попросил его:
— Я вернусь так быстро, как только смогу. — сказала Ханна, надевая свое теплое пальто. — Чувствуй себя как дома.
— Пожалуйста, разъясните коллегам, что произошло. Прошу вас слишком не вдаваться в детали и строго придерживаться фактов.
Макс ничего не ответила, эта фраза была для нее такой чуждой, будто бы была произнесена на языке, которого она еще не знала. Она и женщина посмотрела друг другу в глаза и Ханна вышла в холодную ночь и потянула дверь, закрывая ее за собой.
Голд смотрел, как люди заходят в зал и рассаживаются на стульях, которые он сам расставлял в то утро. Никто не произносил ни слова. Хильдесхаймер, стоя рядом с небольшой кафедрой, терпеливо ждал.
Стоя у окна с одеялом на плечах, Макс ждала. Она стояла и смотрела в окно на протяжении нескольких часов. Несмотря ни на что это все еще была вражеская территория. Она не была уверена, какое расстояние они преодолели на гражданской машине, но тем не менее Макс знала, что Мантикора еще не была настолько далеко.
Услышать рассказ Хильдесхаймера Голду помешал главный инспектор, который выбрал этот момент, чтобы подойти к нему и вежливо осведомиться, не сможет ли он уделить несколько минут для разговора в другой комнате. Не дожидаясь ответа, инспектор отворил дверь «Фруминой комнаты».
Она также знала, что Лайдекер и это странное учреждение, называемое Мантикорой никогда не перестанет искать ее… всех их.
Кроме кушетки и стоящего рядом кресла психоаналитика, в комнате были только два кресла с подлокотниками, обычно стоявшие в стороне, а теперь помещенные под углом в сорок пять градусов друг к другу. Такая позиция использовалась для первой беседы психоаналитика с пациентом, предварявшей начало курса лечения, и предназначалась для того, чтобы пациент мог не смотреть прямо на своего психотерапевта, если имел такое желание. Аналитик обычно сидел на ближнем к двери кресле. И в этом также была определенная логика. Теперь в это кресло уселся Охайон, попросив Голда занять другое.
Наконец, хоть и неохотно, Макс решила, что Ханна передумала возвращаться, либо была схвачена. В любом случае оставаться здесь было опасно. Ей понравилось это место… если бы ей было знакомо такое понятие, она возможно полюбила его. Человеческие чувства, спрятанные в ней так глубоко вдруг зашевелились — теплота, дерево, доброта женщины.
Но она остается здесь уже слишком долго.
Голд не мог найти предлог заявить протест. Он даже в точности не отдавал себе отчета, против чего собирался протестовать, но отчетливо ощущал, как в нем закипает ярость против этого деловитого, спокойного чужака, в котором он видел виновника нарушения заведенного порядка.
Открыв дверь, она бросила долгий взгляд на пустынную улицу, и, повернувшись, еще раз оглядела эту теплую комнату. Макс очень хотелось остаться, побыть в тепле, не быть солдатом хотя бы некоторое время, но она знала, что это невозможно.
Вначале оба молчали, и Голд нервничал все сильней, чувствуя, что полицейский, наоборот, становится все спокойней. Внезапно лицо Охайона приобрело хищное, как у пантеры, выражение, и в тот же момент его размеренный, хорошо поставленный голос вторгся в мысли Голда и разрушил его страхи, которые были не чем иным, как, выражаясь языком его коллег, проекцией его тревоги на другого человека. Приятный спокойный голос просил его припомнить утренние события в деталях насколько возможно точнее.
Мысли о выживании и адаптации перекрыли эти новые чувства.
В горле у Голда пересохло и саднило, но, поскольку выйти попить было никак нельзя, он прокашлялся и попытался заговорить. Ему пришлось совершить несколько попыток, прежде чем удалось выдавить из себя членораздельный звук. В висках еще стучало — мигрень почти затихла, но грозила разразиться с новой силой. Охайон выказывал необычайное терпение. Он откинулся на спинку кресла и приготовился внимательно слушать, скрестив длинные ноги и сложив руки; когда же уверился, что сам Голд ничего не скажет, спросил:
Она бросила одеяло в дверной проем и пошла вперед через снег.
— Когда вы приехали сюда утром, вы кого-нибудь заметили поблизости?
Восход солнца застал Макс медленно бегущей от усталости, которая казалось догоняет ее. Даже ночная рубашка казалась уставшей.
Голд припомнил безлюдную улицу, черную кошку и покачал головой.
Ей нужно было найти место, чтобы переждать дневные часы, другое теплое место. Холод истощал ее силы даже больше, чем постоянный бег. Пот заморозился в крошечные белые бусинки на ее бровях и коротко подстриженных волосах, и еще более плотным и без того грубый материал ее рубашки.
Охайон поинтересовался, видел ли он на улице какие-нибудь машины. Голд объяснил, что дорога шла под гору и можно было охватить всю улицу одним взглядом, но в непосредственной близости от Института никаких машин не было.
— Припарковаться не составляло труда, — сухо сказал он.
Макс знала, что когда солнце поднимется выше, у Мантикоры не будет больших сложностей с поимкой босой девятилетней девочки, одетой только в серо-синюю больничную рубашку. Из ее тренировок она знала достаточно о внешнем мире, чтобы понять, что она и ее братья будут описаны властям как беглецы из некого заведения вроде психиатрической больницы.
И тогда главный инспектор начал медленную, изматывающую, продлившуюся более часа беседу, реконструируя утренние события.
Ее генетические особенности обеспечивали ей некоторую защиту, но она начинала проигрывать в борьбе с истощением.
Позже Голд поведал Хильдесхаймеру о том, как унизительно себя чувствовал в положении подозреваемого, обязанного доказывать, что он говорит правду; о ловушках, которые ставил следователь, пытаясь поймать его на противоречиях; о том, как бессчетное количество раз у него требовали объяснить, почему он добровольно вызвался подготовить здание к лекции, описать подробно, что он делал с момента пробуждения в то утро и что делал накануне вечером, объяснить, где он приобрел знания об огнестрельном оружии (в армейском резервном подразделении)…
С тех пор как она покинула домик, она пробиралась по лесу, лишь изредка слыша рев снегоходов и рык вертолетов, все время продвигаясь на юг. Она по прежнему не имела понятия где находится, ни тем более куда шла, выживание было ее единственной целью.
— О чем он только не спрашивал! — жаловался Голд вечером своей жене. — Задавал все новые вопросы, пока я сам не перестал понимать, что правда, а что нет. И прекратил только тогда, когда проверил все мои утренние действия поминутно: не видел ли я ключей, не оставлял ли я ключей, видел ли я револьвер, стрелял ли я из револьвера!.. И все равно мне казалось, что он мне не верит!
Она знала, что была еще слишком близко к своему прежнему дому, чтобы почувствовать себя в безопасности, и ей нужно было создать между собой и Лайдекером и людьми из Мантикоры настолько большое расстояние, насколько это было возможно.
Только когда Охайон спросил, на какой машине ездила доктор Нейдорф, и Голд подробно описал белый «пежо» — модель, год выпуска, все детали, — только тогда у него появилось ощущение, что расспросы приобрели иной поворот.
Лес впереди нее вдруг поредел и в отдалении показалась большая площадка, заполненная транспортными средствами того же типа, что привозили продовольствие в Мантикору.
— Под конец он слегка ослабил нажим, — пробормотал Голд, лежа в постели и слушая, как шумит дождь. Мина уже спала.
Все что она видела раньше это одни или максимум две такие машины одновременно. Теперь же возможно даже пятьдесят из них находились в ста ярдах от нее, настоящий лес огромных машин. Некоторые приближались, некоторые отдалялись, освобождая место для новых в этом бесконечном параде.
Полицейский спросил, как, по его мнению, Нейдорф добралась до Института и где она припарковала автомобиль.
Макс долгое время смотрела, как грузовики паркуются, их шоферы слезают вниз и исчезают в отдаленном здании, о котором у нее было лишь затрудненное представление. Некоторое время спустя, водители возвращались, проверяли задние двери своих фургонов, забирались обратно в кабину, затем некоторые уезжали, а другие просто сидели с включенным двигателем, изучали карты, читали или отдыхали.
Голд в самом деле не имел ни малейшего понятия. Может, кто-нибудь подвез ее, сказал он, но немедленно отверг это предположение, сам не зная почему, и быстро добавил, что она могла приехать на такси или прийти пешком. От дома Нейдорф на улице Ллойда Джорджа в Немецкой слободе до Института было пятнадцать минут ходу. Она любила ходить коротким путем, пролегавшим мимо старого госпиталя Леперса и затем мимо Иерусалимского театра.
Он объяснил, что она ездила в Чикаго и вернулась только накануне, предположил, что она, возможно, оставила машину у сына, но, поймав себя на излишней болтовне, умолк.
Ребенок знал, что даже если бы фургон не был прогрет, любой из них обеспечил бы лучшую защиту, чем была у нее сейчас и дал бы ей место, где можно прятаться в течение дня.
Они также представляли множество потенциальных опасностей.
Тогда Охайон попросил его рассказать о личности доктора Нейдорф, уточнив, что он может говорить все, что придет в голову, — все будет важным. Голд не верил своим ушам. Выражение «все, что вам придет в голову», было одной из ключевых фраз, которыми пользуется психотерапевт во время сеанса. Он подозрительно взглянул Охайону в лицо, ища признаков насмешки или попытки его передразнить, но ничего подобного не увидел.
Она ведь может спрятаться в грузовике, который отвезет ее обратно в Мантикору. Так как она не имела представления о размерах мира за пределами Мантикоры, то это казалось вполне возможным.
— Почему бы вам не спросить об этом доктора Хильдесхаймера? — предложил Голд. Вопрос прозвучал довольно агрессивно, но Охайон никак не отреагировал на его тон, и Голд пояснил: — Хильдесхаймер очень хорошо знал доктора Нейдорф; пожалуй, лучше, чем кто-либо.
Или же, если она не сможет взломать трейлер, она может быть поймана одним из водителей, который обязательной сообщит властям. И исходя из того, что она знала, это легко могло привлечь полковника Лайдекера.
Тут Охайон улыбнулся в первый раз — полной терпения улыбкой — и сказал, что непременно спросит и доктора Хильдесхаймера.
Ледяной воздух обжигал ее, но девочка не была уверена, что ей следует сделать. Но как солдат, она знала, что бездействие тоже не выход.
Голду стало любопытно, что же полицейский знает о нем самом, Голде, и где добыл свои знания. Он вспомнил, что тот сидел в маленькой комнате вместе с Хильдесхаймером; старик, возможно, назвал его имя, проинформировал о профессиональных взаимоотношениях Голда и Нейдорф и сообщил, что именно Голд обнаружил тело. Охайон ничего больше не добавил, но явно ждал ответа на свой вопрос. Спорить было бесполезно.