Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сяо Шаньцзы разинул рот, словно нарочно выставив напоказ хоть и не белые, но абсолютно ровные желтоватые зубы, и усмехнулся:

– Наставник, ученику даже жизни не жалко, зачем мне эта пара зубов?

– Молодец, Сяо Шаньцзы, недаром ты – мой ученик! – растроганно воскликнул Чжу Восьмой. Двумя руками он встряхнул мешок со светлячками, которые слой за слоем, словно дымка, озарили своим слабым светом его грудь и косматую седую бороду.

– Наставник, – сказал, щелкая ногтем себе по зубам, Сяо Шаньцзы. – Заныли уже зубки, вели подавать вино и мясо!

Двое маленьких нищих торопливо принесли из-за спины Чжу Восьмого жареную курицу, завернутую в свежий лист лотоса, и кувшин выдержанного рисового вина. Еще до того, как лотосовый лист развернули, я почувствовала аромат курицы, а приятный запах вина услышала еще до того, как открыли кувшин. Запахи эти непохожи, но смешиваясь, они привносят с собой насыщенную атмосферу грядущего Праздника Середины осени. Сквозь щель в воротах храма в нашу обитель ворвался лунный свет, и в этом лунном свете чья-то рука развязала измазанный маслом лист лотоса, в этом лунном свете замерцала золотистая курятина, в этом лунном свете чья-то черная рука поставила рядом с курицей пару неглубоких черных чашек с цветной лазурью, в этом лунном свете Чжу Восьмой запихнул светлячков с руки в переметную суму на поясе, похлопал зелеными руками – я заметила, какие у него длинные и ловкие пальцы, каждый как маленький человечек, владеющий даром слова, – и пару раз подвинулся, пока не оказался напротив Сяо Шаньцзы, который собрался в тюрьму, чтобы заменить моего отца. Чжу Восьмой налил чашку вина и поставил перед Сяо Шаньцзы. Тот торопливо принял вино и будто бы смущенно сказал:

– Наставник, как можно, чтобы вы, почтенный, наливали недостойному?

Чжу Восьмой налил вина и себе, чокнулся с Сяо Шаньцзы. Раздался звонкий звук, полетели редкие брызги вина. Мужчины взглянули друг на друга, в их глазах словно заплясали яркие звездочки. Будто зачеркало кресало по кремню. Губы обоих задрожали. Мужчины вроде и хотели что-то сказать друг другу, но так ничего и не вымолвили, а потому задрали головы и с бульканьем выпили. Отставив чашку, Чжу Восьмой собственноручно отодрал куриную ногу с куском кожи и передал ее Сяо Шаньцзы. Тот принял ножку, вроде бы хотел что-то заметить, но так ничего и не сказал, а потом рот у него уже был забит курятиной. Я смотрела, как он перекатывает мясо во рту пару раз, а потом проглатывает, словно вниз по горлу спускается засевшая там мышь. По правде, хотелось вернуться домой и приготовить для смельчака собачью ногу, но на то нужно было время, которого у меня уже не было. На приготовление собачьей ноги нужны один день и одна ночь, иначе вкус будет не тот. Я смотрела, как Сяо Шаньцзы умял большие куски мяса с ножки и принялся обгрызать сухожилия, словно желая показать мне и толпе нищих свои прекрасные зубы. Сяо Шаньцзы скалил выдающиеся резцы, как это делает белка, сидящая на сосне и грызущая семечки. Зубы у него были желтоватые, но крепкие. После сухожилий он с хрустом стал грызть саму кость. Я не видела, чтобы он что-то выплевывал, разжеванные кости он проглатывал. Бедолага, знай я раньше, что ты сегодня будешь жертвовать собой, идя на смерть вместо моего отца, давно пригласила бы вас в наш дом и устроила бы вам настоящий пир на весь мир, чтобы вы поели по-людски. Но, к сожалению, на свете нет людей, которые бы обладали даром предвидения того, что может произойти с ними. Когда Сяо Шаньцзы догрыз куриную ногу, Чжу Восьмой положил перед ним еще одну. Сяо Шаньцзы поднял руки перед собой, поклонился ему малым поклоном и торжественно заявил:

– Благодарю наставника за представленную недостойному возможность проявить себя!

Потом он нащупал позади себя половинку кирпича и вдарил себе по губам, слышно было лишь глухое чмоканье. На землю выпал зуб, закапала кровь.

Пораженная толпа безмолвно смотрела на это зрелище, переводя взгляды с окровавленного рта Сяо Шаньцзы на хмурое лицо Чжу Восьмого. Чжу Восьмой подцепил указательным пальцем выпавший зуб и поднял глаза на Семерочку Хоу:

– И все же, сколько зубов потерял Сунь Бин?

– Почтенный тюремщик сказал, что два.

– Ты точно так слышал?

– Точно так, Восьмой господин.

– Дело дрянь. – Чжу Восьмой озадаченно посмотрел на Сяо Шаньцзы. – У наставника язык не повернется велеть тебе сделать это еще раз…

– Не переживайте, наставник, ну ударил раз, ударю и два, – пробормотал Сяо Шаньцзы, сплюнув кровью, и взялся за еще за один кирпич.

– Не спеши… – строго начал Чжу Восьмой.

Но Сяо Шаньцзы уже ударил кирпичом по губам.

Откинув его, Сяо Шаньцзы опустил голову и выплюнул два зуба.

Глядя на образовавшуюся большую щербину во рту Сяо Шаньцзы, Чжу Восьмой рассердился:

– Вот ублюдок! Сказал же: не спеши, не спеши! А ты поспешил, вот на этот раз и выбил, мать твою, на один зуб больше! Выбил больше, чем надо, и что теперь?

– Не гневайтесь, наставник, в нужный момент просто закрою рот и не буду открывать, вот и все, – прошамкал Сяо Шаньцзы.

3

В полночь в соответствии с указаниями Чжу Восьмого я накинула на себя драную куртку, надела рваную соломенную шляпу и вместе с нищими тихо вышла из ворот храма. На улице ни звука, ни души. От ослепительно-яркого диска луны исходил холодный сочно-зеленый свет. Какое-то наваждение. Меня невольно пробил озноб, и сами по себе застучали зубы. Этот звук звенел в ушах, и казалось, что он может разбудить весь город.

За Семерочкой Хоу, который вел группу с обезьянкой на плече, вышагивал рослый Сяо Луаньцзы с железной лопатой в руках, говорили, что он был мастер пробивать стены и прорывать ходы. Рядом с ним следовал Сяо Ляньцзы с веревкой из бычьей кожи на поясе, говорили, что он был большой умелец лазать по деревьям и залезать на крыши. За ним шел Сяо Шаньцзы, обладатель великой добродетели, беззаветно преданный, человек с высоким чувством долга и благородством, обезобразивший себе лицо, не щадивший себя самого. О нем будут помнить в веках, как о великом герое. Только взгляните на него, ничего не боится, ступает уверенно, браво и молодцевато, словно направляется на великий пир. Таких людей и за несколько сот лет единицы встретишь. За Сяо Шаньцзы шел сам предводитель нищих, почтенный Чжу Восьмой, тоже великий муж, который грызет сталь и жует железо. Почтенный Чжу ведет за руку меня, красавицу-девицу. Маленький отряд, но все как на подбор лучшие мужи, славные командиры, опоры династии, добрые молодцы, воплощенные драконы и тигры, несущиеся на помощь ветры, достойные продолжатели дел великого прошлого… Да просто – хорошие люди…

Следуя за Семерочкой Хоу, мы пересекли главную улицу, свернули в переулок, где трудились кузнецы, оттуда вышли к рынку, где торговали соломенными сандалиями. Прижимаясь к невысокой стене, опоясывавшей рынок, и скрываясь в ее тени, мы, согнувшись, перебежками вырвались на улочку семьи Лу. Оттуда взошли мы на мост через речку Сяокан. Вода под мостиком была белая как серебро. Перейдя мост, проскользнули в переулок, где располагались маслобойни. За этим переулком нашим глазам наконец открылась высокая стена, за которой находился сад управы.

Я присела на корточках в тени стены и тяжело дышала. Сердце ухало, как барабан. Нищие так тяжело не дышали, лишь сверкали глазами. Огоньки светились даже в глазках обезьянки. Послышался голос Чжу Восьмого:

– Ну, за дело, пора!

Сяо Ляньцзы снял с пояса веревку, размахнулся, и вот уже веревка свисает с дерева. Только посмотрите, как Сяо Ляньцзы орудует руками и ногами, не то что похож на обезьяну, любую обезьяну он с легкостью переплюнет, хлоп-хлоп-хлоп, и уже на дереве, перебрался на ветки, а оттуда прыгнул на стену, по веревке спустился за стену, и через мгновение оттуда вылетел другой конец веревки. Чжу Восьмой ухватился за веревку, поднатужился, похоже, ему уже все было нипочем. Чжу Восьмой передал веревку Семерочке Хоу. Тот подбросил сидевшую на плече обезьянку вверх, та запросто взлетела на дерево и запрыгала по веткам. Сам Семерочка, взявшись за веревку и упершись ногами в стену, легко вскарабкался и по свисающей с дерева веревке мгновенно спустился за стену. Кто следующий? Чжу Восьмой подтолкнул вперед меня. Сердце сжалось, все тело похолодело, ладони покрылись холодным потом. Я взяла веревку, она оказалась холодная, как змея, самая настоящая змея. Держась за нее, я сделала два шага по стене, руки заломило, ноги обмякли, все тело дрожало. Совсем недавно я забралась на дерево без всякой веревки, а сегодня и с веревкой никак. В ту другую ночь я была ловкая, как кошка, а нынче неповоротливая, как свинья. И дело вовсе не в том, что родной отец уступает названому отцу по важности, и не в том, будто бы я волнуюсь за сыночка, который подрастает у меня в животе. Все дело в том, что с этой стеной я уже и без того натерпелась. Пословица гласит: «кого змея укусит, тот три года веревки боится». Глянула я на ветку над стеной, тут же почувствовала, как от тела собачьим дерьмом несет, а зад аж заболел от потуг. Чжу Восьмой шепнул мне на ухо:

– Мы не своим отцам идем на выручку, а твоего спасаем!

Чжу Восьмой правду сказал. Чтобы выручить моего отца, нищие рисковали собственной жизнью. Как я могу в такой ответственный момент быть такой беспомощной курочкой? При этой мысли смелости во мне прибавилось. Я вспомнила про Хуа Мулань, которая вместо отца пошла на военную службу, вспомнила про дожившую до ста лет матушку Шэ[141]. Дерьмо дерьмом, а плетка плеткой. Не хлебнешь горя, не станешь человеком. Не испытав в жизни приключений, не стоит даже выходить на сцену. Чтобы прославить себя и свое имя в веках, я стиснула зубы, топнула ногой, поплевала на ладони. Руки – на веревке, ногами – в стену, лицо – к синему небу с диском луны. Снизу толпа нищих толкала меня под зад, толкала так, что я, покачиваясь, почти что полетела к облакам. Слово за слово, шаг за шагом, и вот я уже сидела на корточках на гребне стены и смотрела в сторону управы, где черепица под светом луны походила на рыбью чешую. Под стеной ждал готовый подхватить меня Семерочка Хоу. Я вцепилась в свисающую с дерева веревку, зажмурилась и, собрав волю в кулак, прыгнула в бамбуковую рощу.

Вспомнилось, как мы с Цянь Дином наслаждались любовью в Западном павильоне, как я стояла в изголовье кровати, смотрела в заднее окно, через которое открывался прекрасный вид в сад. Первое, что тогда бросилось мне в глаза, была эта бамбуковая рощица, а еще пионы и розы. Еще припомнился удушающий аромат распускающейся сирени. Посреди сада есть небольшой насыпной холм с хризантемами в горшках. На берегу крохотного лотосового пруда – ажурные пористые камни из озера Тайху, что в провинции Цзянсу. Лотосы посреди пруда не уступали по красоте любой красавице. В том саду бабочки пили цветочный нектар, гудели пчелы. По саду гуляла смуглая женщина со строгим лицом, как у Баогуна, неподкупного судьи из сказаний. За дамой следовала служанка с осиной талией и живой походкой. Я знала, что гулявшая по саду женщина ничего особого из себя вроде бы и не представляла, но именно ей довелось стать женой уездного начальника. К тому же мне известно, что она благородного происхождения, образованна, одарена и остроумна, управские при виде ее неизменно пугались, а уездный при ней шел на любые уступки. Я как-то тоже захотела погулять по тому саду, но Цянь Дин не пустил меня. Он прятал меня в Западном павильоне. Мы с ним, любовники вне закона, боялись встречи с людьми. Не думала, что сегодня снова окажусь в этом саду, правда, не для прогулки, а чтобы выручить важного человека.

Все собрались в бамбуковой роще. Семерочка Хоу позвал обезьяну, и та резво спустилась с дерева. Сидя на корточках, я услышала, как пробили третью стражу в узком проходе посреди управы, и далеко, и близко, потом снова – и близко, и далеко. Из ближайшего к нам дворика донесся шум, видимо, менялся караул перед главными воротами. Через мгновение все звуки затихли, только осенние насекомые звонко выводили печальные мелодии где-то неподалеку. Сердце бешено колотилось, хотелось что-то сказать, но я не смела открыть рот. Чжу Восьмой и остальные тихо сидели, не двигаясь и не шумя, словно пять черных камней. Только обезьянка время от времени дергалась, и ее тут же спешил успокоить Семерочка Хоу.

Луна уже стала клониться к западу, проливая в ночи свой холодный свет. На листьях и стволах бамбука выступила осенняя роса. Казалось, вся рощица покрылась слоем масла. Росой смочило мою рваную плетеную шляпу, драную куртку, стало мокро даже под мышками. Так и сидели мы без дела. А скоро уже светать начнет, Чжу Восьмой, беспокойно думала я. В это время опять послышался шум, крик, горестный вопль, звон гонга. И я увидела, как управу осветила полоса красного света.

Из узкого прохода рядом с Западным павильоном крадучись выскользнул человек небольшого роста, одет он был в форму служителя управы. Приблизившись к рощице, он не сказал ни слова, лишь махнул рукой, и мы последовали за ним по узкой дорожке, прошли мимо Западного павильона, мимо налогового управления, мимо архива, мимо канцелярии, пока перед нами не появился храм предков, что при тюрьме. Перед ним были устроены камеры.

Во дворе пылал пожар, искры поднимались в небо на три чжана. Начался он на большой кухне, где готовили для сотрудников управы. Облака порождают дождь, вот и пламя вызывает ветер. От густого дыма першило в горле. Вокруг поднялся страшный беспорядок, словно бы мы забрели в муравейник, и начался галдеж, будто бы мы ворвались с железными палками в логово ворон. Стражники бегали туда-сюда с ведрами воды и коромыслами. Пользуясь суматохой, мы прошли каталажку для мелких нарушителей, миновали камеры для женщин. Подошвы обуви словно по маслу ступали. Легко передвигаясь, как стая котов, незаметные, как добрые боги или злые духи, мы проскользнули к камере смертников. В ней вонь стояла такая, что задохнуться можно, крысы здесь обитали величиной с кошек. Компанию им составляли блохи размером с горошины. В камеру вела низенькая дверь, окон в помещении совсем не было, и здесь была темень кромешная.

Господин тюремщик открыл замок на двери, все время приговаривая «быстрей, быстрей, быстрей». Чжу Восьмой забросил внутрь своих светлячков, и темница озарилась зеленым светом. Я тут же увидела бледное лицо отца, губы в кровавых подтеках, выпавшие зубы. Батюшка уже и на человека не был похож.

– Отец! – вырвалось у меня, но тут же большая ручища зажала мне рот.

Руки и ноги отца были скованы цепью, а цепь была обвязана вокруг стоявшего посреди узилища камня разбойников. Даже обладая недюжинной силой, освободиться от всего этого было бы нелегко. При мерцании светлячков господин тюремщик открыл замок на цепи и освободил отца. Сяо Шаньцзы сбросил верхнюю одежду и оказался в рванье того же цвета, что и на отце. Он уселся туда, где только что сидел отец, и позволил господину тюремщику заковать себя в цепи. Два человека стали торопливо одевать отца в одежду, скинутую Сяо Шаньцзы. Отец же упрямо выворачивался, не помогал им и шепеляво крикнул:

– Что вы делаете? Что вы задумали?

Тюремщик спешно зажал ему рот, а я негромко приговаривала:

– Отец, очнись, это твоя дочь Мэйнян пришла спасать тебя.

Отец продолжал что-то говорить. Чжу Восьмой двинул ему кулаком в солнечное сплетение так, что отец, даже не охнув, потерял сознание. Сяо Луаньцзы присел, взял отца за руки и взвалил себе на спину. Тюремщик все негромко торопил: «Быстро уходите!»

Полусогнувшись, мы вышли из камеры и на фоне всеобщей неразберихи, пустились бегом по узкой дорожке позади храма. Навстречу с ведрами воды в руках из парадной арки выскочили служители управы. На ступеньках арки стоял уездный Цянь Дин и громко кричал:

– Все по местам, отставить суматоху!

Мы присели на корточках в тени позади храма, боясь пошевелиться.

В свете красных фонарей на дорожке перед аркой появился большой чиновник, за ним толпились охранники. Кто это, если не шаньдунский генерал-губернатор Юань Шикай? Цянь Дин торопливо устремился ему навстречу, опустился на одно колено и отчетливо произнес:

– Не углядел ваш покорный слуга, случился пожар в кухне. Я навел страху на ваше превосходительство, за что достоин десяти тысяч смертей!

Мы услышали, как Юань Шикай приказывает уездному:

– Немедленно послать людей проверить тюрьму, не сбежал ли кто!

Уездный опрометью вскочил и во главе стражников убежал по направлению к тюрьме.

Мы сидели тихо, невольно прижимаясь к земле. Слышно было, как покрикивает во дворе тюремщик и как открываются железные двери камер. Мы ждали подходящего момента, чтобы убежать, но посередине двух дорожек во дворе стоял Юань Шикай со своими охранниками, и никуда уходить они вроде бы не собирались. Наконец, рысью прибежал уездный, снова преклонил перед Юань Шикаем колени и сообщил:

– Докладываю вашему превосходительству: проверка тюрьмы завершена, все до одного преступники на месте.

– А что Сунь Бин?

– Накрепко прикован к камню!

– Сунь Бин – преступник, опасный для императорского двора, на завтра назначена его казнь, если что пойдет не так, то не сносить вам всем головы!

Юань Шикай повернулся и направился к резиденции для гостей, а уездный, встав, с поклоном провожал его. Я с облегчением выдохнула. Но в это время отец, пришедший в себя болван старый, совсем свихнулся. Он с растерянным видом встал и захныкал:

– Где я? Куда вы меня притащили?

Сяо Луаньцзы резко потянул его за руки и повалил на землю. Отец перекувырнулся и выкатился на ярко освещенное луной место. Сяо Луаньцзы вместе с Сяо Ляньцзы рванулись к нему, как голодные тигры, и, взявшись каждый за ногу, собрались затащить его в тень. А отец, отбрыкиваясь как мог, громко заорал:

– Отпустите меня, сволочи вы этакие, я никуда не пойду! Отпустите меня!

Вопли отца привлекли внимание солдат, холодным блеском сверкнули штыки на винтовках и пуговицы на мундирах. Чжу Восьмой негромко скомандовал:

– Ребятки, уходим!

Отпустив ноги отца, Сяо Луаньцзы и Сяо Ляньцзы на миг застыли, но увидели солдат и побежали им навстречу. К хлопкам выстрелов примешался крик кого-то из солдат:

– Ассасины здесь!

Чжу Восьмой коршуном рванулся к отцу, крики отца оборвались, и я поняла, что горло того сдавили длинные тонкие пальцы предводителя нищих. Поняла я и то, что задумал Чжу Восьмой: он хотел прикончить отца, чтобы сандаловая казнь не состоялась. Семерочка Хоу схватил меня за руку и потащил в другую сторону, на запад, но и оттуда нам навстречу бежала толпа управской челяди. Семерочка Хоу бросил обезьянку вперед, она с визгом вцепилась в шею управского, и мы тут же услышали, как тот пронзительно заорал от страха. Семерочка бегом потащил меня от дверей канцелярии к задней части судебного зала. Из канцелярии тоже выбежали управские. Доносившиеся из большого двора за аркой выстрелы, гудение огня и крики людей слились воедино, пахнуло кровью и гарью, и серебристый свет луны вдруг стал кровавокрасным.

Мы бежали по восточной дорожке на север, надеясь добраться до заднего садика и спастись бегством. Сзади доносился топот все большего числа ног, вокруг нас свистели пули. Когда мы добежали до небольшой кухоньки рядом с Восточным павильоном, Семерочка Хоу рухнул на землю и несколько раз перевернулся. Его рука, державшая мою, бессильно обмякла. На спине упавшего проступила отливавшая густо-зеленым кровь, горячая, словно только что выжатое масло. Я не знала, как быть, но тут меня схватила чья-то рука и потянула с дорожки. Боковым зрением я заметила промчавшихся мимо солдат.

Так я оказалась в личных покоях уездного в Восточном павильоне. А затащила меня туда его жена. Она сорвала с меня драную плетеную шляпу и халат, тут же свернула их и выбросила в заднее окошко. Подтолкнула меня к кровати с балдахином, заставила лечь и накрыла одеялом. Опустив с обеих сторон синий полог, жена уездного отгородила меня от внешнего мира, и стало темно.

Было слышно, как солдаты с криками пробежали в задний дворик, по обеим сторонам дорожки, впереди и позади женской половины, слева и справа от бокового дворика, крики расходились волнами по всей управе. Наконец, настал самый страшный миг: нестройный топот послышался во дворике Восточного павильона. Я услышала чей-то голос: «Ваше превосходительство, это личные покои уездного начальника!» Следом донесся звук, будто кого-то вытянули кнутом. Полог раздвинулся, под одеяло скользнуло холодное тело в легкой одежде и тесно прижалось ко мне. Я поняла, что это тело супруги уездного, тело, которое когда-то обнимал и мой любимый Цянь Дин. Следом раздался стук в дверь. Затем в дверь стали ломиться, и мы с госпожой обнялись. Я почувствовала, что ее тело дрожит, а мое дрожит еще больше. Я услышала, как дверь в комнату распахнулась. Супруга уездного отпихнула меня к краю кровати, плотно укрыла одеялом, а затем наполовину приоткрыла полог. Я понимала, что прическа у госпожи в беспорядке, одежда наполовину распахнута, словно она только что пробудилась ото сна. Послышался грубый мужской голос:

– Госпожа, по приказу его превосходительства Юаня ваш покорный слуга прибыл ловить убийц!

Госпожа холодно усмехнулась:

– Во времена моего деда Цзэн Гофаня, когда он водил войска в бой, для поддержания воинской выучки и борьбы за чаяния народа, отстаивались все устои и правила, была установлена жесткая дисциплина. В частности, военным запрещалось входить во внутренние покои. Похоже, его превосходительство Юань Шикай так обучил свои новые войска, что совсем в них былой выправки не осталось!

– Ваш покорный слуга никак не хотел обидеть госпожу, надеюсь, вы простите мне мою поспешность!

– Что значит хотел – не хотел? Что значит обидел – не обидел? Нужно ловить ассасинов – ловите, нужно смотреть – смотрите. Но помните, что вы такое себе позволяете лишь потому, что думаете, будто бы семейство Цзэн Гофаня пришло в упадок!

– Вы все правильно говорите, госпожа, но ваш покорный слуга – человек военный, я лишь подчиняюсь приказам вышестоящих!

– Отправляйся-ка ты к этому своему Юань Шикаю и вызови его сюда, хочу спросить, какое вообще может быть основание для того, чтобы врываться в мои покои? Глубокой ночью, в третью стражу, посылать солдат, чтобы они проникли во внутренние покои чиновника, унижать его супругу, губить ее репутацию – вот какой, оказывается, этот ваш Юань Шикай, сановник династии Цин? У этого его превосходительства Юаня дома разве нет жен и наложниц, сыновей и дочерей? Человек ученый предпочитает смерть унижению, а женщина готова сгинуть, но не допустить позора. Я с Юань Шикаем насмерть бороться готова!

Как раз в это время снаружи послышались торопливые шаги, и кто-то негромко сказал:

– Его превосходительство уездный вернулся! Его превосходительство вернулся!

Супруга в голос разрыдалась.

Уездный ворвался в комнату, переполненный чувствами:

– Супруга, никчемный я человек, заставил тебя так перепугаться!

4

Ушли солдаты губернатора, закрылись двери и окна, потушили свечи, сквозь полог над кроватью вновь полился лунный свет, в комнате снова установилась мягкая светотень. Я выбралась из постели и негромко сказала:

– Благодарю госпожу за спасение, если мне будет дарована еще одна жизнь, то обязательно стану в ней вам коровой или лошадью!

Сказав это, я хотела сразу выйти. Но супруга уездного ухватила меня за рукав. В сумраке ее глаза поблескивали, и я почуяла исходящий от ее тела тонкий аромат кассии. Я вспомнила про дерево во дворике. На Праздник Середины осени над осыпанной золотом кассией витает точно такой же приятный запах. Должно быть, именно там супруга уездного пьет вино и любуется луной. Я хоть и не могла вместе с любимым любоваться луной, но и у меня было ощущение тайного свидания в управе, вдали от всех сложившихся обстоятельств. Все вокруг утверждали, что именно мой батюшка нарушил всеобщую великую безмятежность. Я же полагаю, что все же немцы оказались слишком бесчинными в своем произволе. Вспомнилось, как трогательно и печально выглядел отец, от чего грустные думы переполнили сердце. Эх, отец, старикан ты несчастный, совсем умом двинулся! Чтобы спасти тебя, дочка все ноги оттоптала. Чтобы вызволить тебя, нищие день и ночь хлопотали. Для твоего спасения Сяо Шаньцзы целых три зуба себе выбил, всю грудь измазал себе кровью. Для твоего спасения Чжу Восьмой лично взялся за дело. Чтобы выручить тебя, столько нищих пожертвовали своей жизнью. Столько усилий потрачено, чтобы тайно подменить тебя и вызволить из камеры смертников, казалось, что все уже подходило к развязке… Но надо было тебе во что бы то ни стало бестолково раскрыть рот и заорать…

– Сейчас тебе нельзя уходить, – прервала мои путаные мысли супруга уездного. Слышно было, что в переднем дворе ничего еще не успокоилось, оттуда то и дело доносились крики солдат.

Уездный отправился дежурить на ночь в судебный зал, то был приказ Юань Шикая. Да как я могла все позабыть, что едва избежала опасности, исходившей от прорвавшихся в покои солдат. Госпожа встала и закрыла дверь. В свете оплывшей кровавыми слезами свечи я увидела ее покрасневшее то ли от волнения, то ли от гнева лицо. Послышался ее ледяной голос:

– Ваше превосходительство, я тут решила вместо вас завести себе любовницу!

Уездный глянул за окно, торопливо подошел к кровати, откинул одеяло, увидел меня и резво накинул одеяло обратно мне на лицо. Я услышала его негромкий голос:

– Супруга, ты же знаешь свой долг. Забудем прежние раздоры. Кто ты, как не самая великая из женщин? Цянь Дин тебе бесконечно признателен.

– Ну так что, отпустить ее или оставить?

– На ваше усмотрение.

Снаружи раздался чей-то крик, и Цянь Дин быстро вышел. Со стороны могло показаться, что он спешил по делам службы, но на самом деле хотел избежать очередной неловкой ситуации. Такие развороты нередко случаются в театре, так что я все сразу поняла. Супруга уездного задула свечу и впустила в комнату лунный свет.

Я растерянно уселась на табуретку в углу. Во рту пересохло, глотка горела. Супруга уездного, словно в ту вселился дух небожительницы, сразу поняла, что я мучаюсь от жажды, собственноручно налила в чашку холодного чая и подала ее мне. Немного поколебавшись, чашу я приняла и, выпив до дна, поблагодарила:

– Спасибо, госпожа.

– Не думала, что ты к тому же талантливая и смелая воительница! – насмешливо проговорила супруга уездного.

Я ничего не ответила.

– Тебе в этом году сколько лет?

– Докладываю госпоже: простолюдинке сейчас двадцать четыре года.

– Слышала, ты уже беременна?

– Простолюдинка молода и невежественна. Если я как-либо обижаю этим госпожу, то надеюсь, что вы проявите ко мне снисхождение. Как гласит пословица, человек высокого положения не видит вины человека простого, а душа первого человека среди первых лиц должна быть широка, как море.

– А ты за словом в карман не лезешь, – супруга уездного говорила абсолютно серьезно. – Можешь поручиться, что ребенок у тебя от барина?

– Да, ручаюсь.

– Тогда чего ты желаешь: остаться или уйти?

– Желаю уйти! – без капли сомнения сказала я.

5

Я стояла у колонны передней арки перед управой, с нетерпением вглядывалась внутрь управы. Я всю ночь не сомкнула глаз, с риском для жизни пережила потрясающие события, и хотя моей истории еще придется подождать появления на сцене, рано или поздно этот сюжет положат на музыку, вынесут на суд публики и сделают достоянием общественности. Вчера ночью супруга уездного посоветовала мне уехать подальше, чтобы избежать бед и страданий, и даже сунула мне пять лянов серебра. А я не уехала, сказала, что не уеду, вот и не уехала, умру я в уезде Гаоми, но напоследок устрою много шуму, поставлю кверху дном и Землю и Небо.

Земляки все знают, что я – дочь Сунь Бина, горой стоят за меня, как стая клушек защищает одного цыпленка. Пара седоволосых старух сунули мне горячее яйцо. Я сначала не хотела брать, так они с плачем запихнули его мне в карман:

– Поешь, доченька, не мори себя голодом…

Вообще, в душе я понимала, что перед тем, как с отцом случилась беда, у всех этих женщин уездного города, старых и молодых, будь то дамы из приличных семей или проститутки из публичных домов, при упоминании моего имени просто зубы чесались от невозможности укусить меня. Они ненавидели меня за связь с начальником уезда, за то, что живу я зажиточно, за то, что могу спокойно бегать на своих больших ногах. А тут еще, как нарочно, начальнику Цяню понравились как раз мои большие ноги. Когда вы, отец, пошли на бой с пушками и знаменами, все местные женщины переменили отношение ко мне. Когда вас взяли в плен и посадили в тюрьму, то отношение ко мне стало еще лучше. Теперь, когда в уезде на плацу у Академии Всеобщей добродетели воздвигли помост, и по всем деревням объявили о том, что вы, отец, приговорены к сандаловой казни, ваша дочь стала сразу для всех жителей Гаоми дражайшей дочуркой, которой все сочувствуют.

Эх, отец, наши планы вызволить тебя прошлой ночью чуть не завершились успехом. Если бы вы временно не помутились рассудком, то наш подвиг свершился бы. Эх, отец, отец, ладно, если бы вы просто помешались, а ведь из-за помутнения вашего рассудка приняли смерть четверо нищих. Один взгляд по бокам главных ворот – и на глазах выступают кровавые слезы, а сердце сжимается от боли. На левом закрылке – две человеческие головы, на правом – еще две человеческие головы да обезьянья головка. Слева – Чжу Восьмой и Сяо Луаньцзы, а справа – Сяо Ляньцзы, Семерочка Хоу и обезьянка (даже обезьянку не отпустили, звери жестокосердые!).


Солнце поднялось уже высоко, но в уездной управе еще было тихо. Думаю, ждут полудня, чтобы вытолкать моего отца из камеры смертников. В это время из переулка семьи Дань, что наискосок от главных ворот управы, медленно вышла группа достойных с виду людей в халатах и шапках. Переулок семьи Дань – самый знаменитый во всем нашем уезде. Он знаменит тем, что из него как-то вышли сразу два цзиньши. Слава этих господ осталась в прошлом, а теперь семью Дань поддерживал один цзюйжэнь. Уже старенький, этот господин прославил род Дань отменным знанием старых книг. Благодаря своим просветленным мыслям он стал первым авторитетом в уезде. Хотя дедушка этот никогда не заходил к нам домой выпить вина и купить собачатины, а жил дома взаперти, читал книги, писал письмена и рисовал горы и реки, для меня он был человеком далеко не посторонним. Из уст барина Цяня я слышала имя этого почтенного старца не менее ста раз. Глаза барина каждый раз загорались. Поглаживая бороду, уездный смотрел на иероглифы и картины, написанные рукой почтенного старца, и приговаривал: «Выдающийся человек, выдающийся, как могло случиться, что он оказался невостребованным?» Через некоторое время он опять с чувством вздыхал: «Как такой человек мог оказаться не у дел?» Его слова оставили меня в недоумении. Как-то я стала его расспрашивать по этому поводу. Но Цянь Дин ничего ясно не ответил, а лишь заявил, поддерживая меня за плечо: «Лучшие люди Гаоми признают за ним первенство, но при дворе вскоре откажутся от отбора путем экзаменов, к сожалению, у него не будет возможности, как говорится, урвать ветку коричневого дерева в Лунном дворце. Не выбиться ему в большие люди!» Я посмотрела на эти горы, похожие на горы, но и не горы, на деревья, похожие на деревья, но и не деревья, на смутные фигуры людей, на покосившиеся иероглифы, и так и не увидела, что во всем этом было хорошего. Сама я – простая женщина, могу спеть что-нибудь из маоцян, а больше ни в чем не разбираюсь. А господин Цянь – из цзиньши, человек ученый, то, что он понимает, и говорит, – все хорошо. И господин Дань, которым барин так безмерно восхищается, конечно же, – еще более достойный небожитель, чем мой любимый.

У цзюйжэня Даня густые брови, большие глаза, вытянутое лицо, широкий нос и громадный рот, борода лучше, чем у обычного человека, но не лучше, чем у моего отца и Цянь Дина. После того, как отцу бороду выдрали, первой в Гаоми стала борода Цянь Дина, а борода цзюйжэня Даня – только второй. Когда господин Дань вышагивает перед прочими людьми – ни дать ни взять вождь. Шея чуть кривая, не знаю, всегда ли она была такой, или только сегодня искривилась. Прежде видела его пару раз, но никогда не обращала внимания на эту мелочь. С шеей набок вид у него диковатый, посмотришь – не знаток литературы, а главарь прячущихся в горах изгоев. За Данем теснились почтенные жители Гаоми. Вон тот толстяк в шляпе с красными завязками – Ли Шицзэн, он держит закладную лавку. А тот худышка, что постоянно отводит глаза, – Су Цзыцин, владелец лавки тканей. Этот с лицом, испещренным неглубокими белыми оспинками, – хозяин аптеки Цинь Жэньмэй… Все первые люди города пришли. У кого-то вид торжественный и благоговейный, в стороны не косится. Кто-то в панике поглядывает налево и направо, будто какую-то опору себе ищет. Некоторые идут, опустив голову, глядя под ноги, будто не узнают знакомых. Вся эта компания вышла из переулка семьи Дань, привлекая к себе взгляды с обеих сторон главной улицы. Глядя на них, кто-то ничего не понял, а кто-то сразу понял все. Понявшие говорили:

– Вот и славно, вот и хорошо, цзюйжэнь Дань спустился со своих вершин, значит, Сунь Бин в живых останется!

– Что уж говорить о начальнике Цяне и всех шэньши нашего уезда, его превосходительство Юань тоже наверняка захочет высказать некоторое почтение господину Даню!

– Государь не может не учитывать чаяния народа, пошли все вместе!

И большая часть толпы пристроилась позади господина Даня и шэньши, тесно сомкнувшись на пустыре перед управой. Стоявшие по обе стороны ворот немцы и гвардейцы Юань Шикая, словно смурные псы, облитые холодной водой, тут же воодушевились, подняли винтовки, которые они вытянули у ног, как палки. Я видела, как из глаз немецких солдат заструился зеленый свет.

С тех пор, как немецкие дьяволы высадились в Циндао, до моих ушей доходило множество странных слухов. Говорили, что у этих тварей ноги прямые, как палки, коленок нет, ноги у них не сгибаются, повалятся они наземь, и им уже не встать. Это, ясное дело, враки. Вот они, немецкие солдаты, передо мной, на них узкие брюки, где эти коленки выпирают, как пестики для толчения чеснока. Говорят еще, что эти твари, подобно мулам и лошадям, как вскарабкаются на тебя, так сразу истекают. Но я слышала, как проститутки перешептывались. Правитель Небесный, какие там мулы и лошади! Немцы все – сущие свиньи, заберутся на тебя и откажутся слезать, и часа два им будет мало. Еще ходят слухи, что эти твари везде отыскивают смышленых мальчиков с правильными чертами лица и хорошо подвешенными языками, излавливают их, подрезают им ножом язычки, а потом заставляют их учить свою дьявольскую речь. Я спросила об этом начальника Цяня, он посмеялся, сказал, что это, возможно, и правда, но у нас нет мальчика, поэтому нам бояться не стоит. Он погладил мне живот своей мягкой рукой и сказал, посверкивая глазами:

– Эх, Мэйнян, Мэйнян, родила бы ты мне сына!

– Боюсь, что не смогу, если бы могла рожать, то почему не родила, живя с Сяоцзя столько лет.

Барин ущипнул меня:

– А разве ты не говорила, что Сяоцзя – дурачок? Разве не говорила, что он ничего в таких делах не понимает?

Руки у барина сильные, от боли аж слезы потекли.

– С тех пор, как мы с тобой поладили, я Сяоцзя к себе не подпускала, не веришь, спроси у него.

– Славно придумано, – сказал он, – вот так я, выдающийся начальник всего уезда, прямо пойду разузнавать, как обстоят дела в моих владениях, у дурачка?

– Так и у начальника всего уезда дружок вроде бы не из камня высечен, – парировала я, – и он, сморщившись, болтается свободной сопелькой. Не вздумал ли властитель целого уезда ревновать меня к дураку?

После моих слов Цянь Дин убрал руку и захихикал. Потом обнял меня:

– Сокровище, ты мое – благое снадобье, с которым я обретаю свободу и блаженство, ты чудодейственное средство, которое специально для меня сотворил Нефритовый Император…

Я зарылась лицом у него на груди и промурлыкала:

– Барин, названый батюшка мой, выкупил бы ты меня у Сяоцзя, чтобы я триста шестьдесят дней в году ухаживала за тобой. Никакого положения мне не надо, только быть твоей личной служанкой и служить тебе.

Он покачал головой:

– Это нам ни к чему! Как я, видный человек, начальник уезда, чиновник императорского двора, могу умыкнуть чужую жену? Если об этом станет известно, то вся Поднебесная будет смеяться надо мной, боюсь, чиновничью шапку сохранить на голове будет трудно.

– Тогда брось меня прямо сейчас, – сказала я, – и с сегодняшнего дня я ни шаг не подойду к управе.

Он поцеловал меня в губы:

– Но как же я могу расстаться с тобой? – и спел отрывок из маоцян:

– С этим делом мне беда – ни туда и ни сюда…


– Как, ты и маоцян петь умеешь? У кого это ты научился, родной мой господин!

– Чтобы научиться чему-либо, надо поладить с наставником! – озорным тоном заявил он и, отбивая такт по моему заду и подражая голосу моего отца, ритмично запел:

– Солнце садится за западные горы, наступают сумерки, тигр мчится в глухомань, грач спешит укрыться в лесу. Лишь мне, уездному, некуда бежать, сижу один в судебном зале, тоскую…


– Чего тебе тосковать, разве я не лежу рядом с тобой, полная жизни, не разгоняю твою тоску?

Он не ответил, а, пошлепывая меня по заду, как по барабану маоцян, и четко и громко отбивая ритм, запел дальше:

– С тех пор, как познакомился с девицей из рода Сунь, словно благодатный дождь окропил посевы после долгой засухи.


– Как ты умеешь обманывать меня приятными речами. Что во мне доброго, я же простая крестьянка, продавщица собачатины!

– Твоих достоинств не счесть! Ты – прохлада в жару, ты – огонь в холода. Когда ты даришь мне любовь, я потею каждой частичкой, каждой своей клеточкой чувствую твою мягкость. Спать в объятиях Мэйнян из семьи Сунь – большее блаженство, чем быть живым небожителем… —


Он пел и пел, повернув меня на спину, и его распущенная конским хвостом борода закрыла мне лицо… Ах, названый отец, как в песне поется:

– Никогда не знаешь, что найдешь, а что потеряешь… Старался, сажал цветы, а они не расцвели, между делом воткнул ветку ивы в землю – а она вдруг разрослась в тенистое дерево. В тот день, когда мы с тобой вступили, как феникс и жар-птица, на облачную башню, я думать не думала, что твои жемчужины сложатся в драконье яйцо… Хотела лишь доставить тебе безудержное ликование. Кто бы мог подумать, что ты арестуешь моего отца, чтобы предать его казни…


Я увидела, как цзюйжэнь Дань, а за ним и толпа господ шэньши, приблизился к свирепым солдатам, которые вытаращили глаза и взяли свои большие винтовки на руку. Все шэньши, кроме Даня, замедлили шаги, словно между ног у них неожиданно оказались булочки из рисовой муки, словно ступни их вдруг связал клей. Цзюйжэнь Дань медленно отделился от толпы и вышел вперед, будто вожак птичьей стаи. Он миновал первую арку. Защелкали затворы винтовок в руках солдат. Оробевшие шэньши остановились за аркой и дальше не пошли, а цзюйжэнь Дань остановился перед ней. Я выскочила из горстки женщин, пробежала несколько шагов до арки, опустилась на колени лицом к шэньши и спиной к цзюйжэню Даню и громко зарыдала, перепугав их всех. Собравшиеся в панике завертели головами. Я запела, взывая к ним:

– Господа хорошие, дядюшки, хозяева и ученые, я – Сунь Мэйнян, дочь Сунь Бина, челом вам бью, умоляю вас, умоляю, спасите моего отца. Отец начал смуту, но на то есть причины, пословица гласит, что загнанный заяц и тот кусается, тем более что отец – знаток устоев и правил, церемоний и приличий, человек культурный, самоотверженный муж, честный и прямодушный. Он и народ собрал бунтовать для общей пользы. Господа хорошие, дядюшки, хозяева и ученые, окажите милость, спасите жизнь моего отца…


Пока я рыдала, высоченный Дань приподнял полы длинного халата, сделал пару шагов вперед. Ноги у него подогнулись, и он опустился перед солдатами на колени. Я понимала, что цзюйжэнь Дань опустился на колени не перед солдатами, а перед управой уезда Гаоми, перед начальником уезда Цянь Дином, моим названым отцом господином Цянем.

Ах, названый отец, у Мэйнян быстро поспевает в животе плод, зачат наш ребенок, ваш дражайший отпрыск. Он – ваше семя, и когда он вырастет, он будет воскуривать по вам те же благовония, что и семья Цянь. Не заглядывай в глаза монахам, взирай на Будду и спаси жизнь деда твоего ребенка.


Первым на колени опустился цзюйжэнь Дань, его примеру последовали все шэньши, скоро тьма народа стояла на коленях по всей улице. Цзюйжэнь Дань вынул из-за пазухи свиток бумаги, развернул перед собой. На бумаге четко были видны большие письмена. Цзюйжэнь Дань стал громко читать:

– Сунь Бин начал смуту, но не без причин. Пострадали жены и дочери, сильный огонь опалил сердца простого люда. Многие взбунтовались, выступив в защиту народа. Кара, вменяемая ему, не отвечает степени его вины, Сунь Бину следует оказать снисхождение. Освободите Сунь Бина, утешьте чаяния людей…


Цзюйжэнь Дань двумя руками поднял прошение над головой и долго не вставал, словно ожидая, что кто-то подойдет и возьмет бумагу у него. Но подобные волкам и тиграм солдаты плотно встали перед входом в управу, безмолвствовавшую будто заброшенный старый храм. С балок кухни горевшего вчера ночью подворья еще тянулись струйки сизого дыма, а от голов нищих у входа уже разило вонью.

Прошлой ночью герои славно пошумели в управе, большой огонь рвался в небо, везде гремели крики.


Если бы я сама не принимала в том действии участия, не видела все те картины собственными глазами, то в жизни не смогла бы представить того, что произошло прошлой ночью, как вспомнишь, сразу охватывает запоздалый страх. А подумаешь, и не страшно ничего, сразу думаешь о том, как не щадили своей жизни нищие. Отрубят тебе голову – будет тебе всего лишь рана размером с чайную чашку.

С тайной ненавистью вспомнила я, как прошлой ночью отец тронулся головой и погубил такую великую задумку. Сам жизни лишишься – пустяк, а вот потащил за собой других – дело серьезное. Столько нищих сгинули. Если бы госпожа не пришла на помощь, то твоя дочь тоже бы с жизнью распрощалась.


Почему же, почему, отец, скажи, ну почему?

Время от времени из управы вылетал кто-то из чиновников и с опаской, как дикий кот, прошмыгивал мимо. Прошло время, за которую целую трубку можно выкурить. Цзюйжэнь Дань застыл в той же позе, словно глиняное изваяние. Шэньши и народ за ним оставались в том же положении. Из управы не доносилось ни звука. Вновь пролетело время на то, чтобы трубку выкурить. В управе все оставалось недвижным, солдаты перед воротами стояли, вытаращив глаза и сжимая винтовки, будто перед лицом могучего врага. По шее цзюйжэня Даня текли капли пота. Прошло еще немного времени, и руки цзюйжэня Даня начали дрожать, пот заструился у него по спине. Но за воротами управы по-прежнему царила мертвая тишина.

Неожиданно в толпе заголосила старушка из семьи Сун:

– Смилуйтесь…

За ней в плач ударились другие:

– Смилуйтесь… Смилуйтесь…

Мои глаза затуманились от горячих слез. Было смутно видно, как толпа земляков на главной улице стала отбивать земные поклоны. Множество тел поднимались и опускались, слева и справа слышался плач и стук лбов о камни.

Земляки простояли на коленях на главной улице перед воротами до самого полудня, сменились три караула солдат, но никто так и не вышел из ворот, чтобы принять прошение из рук цзюйжэня Даня. Высоко воздетые руки старика постепенно склонились, прямое тело мало-помалу сгибалось в пояснице. И в конце концов почтенный цзюйжэнь Дань повалился на землю. А в это время…

В управе загремели барабаны, трижды выстрелили пушки, ворота с громыханием отворились, мелькнула процессия перед парадной аркой. Но я смотрела не на свирепых солдат, не на внушительного вида свиту, я смотрела лишь на повозку в их рядах, на клетку на ней и на стоящих в клетке двух людей: моего отца, доблестного Сунь Бина, и Шаньцзы, Сунь Бина ненастоящего.


Мяу-мяу, мяу-мяу, какая печаль на сердце…

Глава 16. Сунь Бин говорит об опере

Превосходно, замечательно, отлично! Устроим здесь для вас представление на славу! Вот вам Сунь Бин, едущий по большой дороге у тюрьмы. Как раз на Праздник Середины осени яркое солнце воссияло в Небесах и на Земле. Стоит Сунь Бин в арестантской повозке и осматривается по сторонам. Да видит он только повсюду земляков, застывших по обе стороны улицы. Видит только перед повозкой служителей управы, расчищающих себе дорогу звонкими гонгами. Видит только позади повозки ожесточенных солдат на конях. Мечи обнажены, стрелы натянуты, патроны лежат наготове. Немецких чертяк и китайских бойцов единит напряжение. И все оттого, что накануне вечером братец Чжу Восьмой повел толпу с налетом на тюрьму, понадеявшись, что уловкой сможет подменить столбы и украсть перекладины. Вот только я решился идти на казнь. В такие моменты к богам взывать тщетно, а демоны тебя и не услышат. И остается только стоять неприступной горой на этой повозке. Прости, брат, Сунь Бин обманул твои ожидания и надежды товарищей, и вы за это поплатились жизнью. Висят теперь ваши умерщвленные головы на стене управы. Но имена ваши будут вписаны в списки великодушных духов и будут прославлены навечно не одной оперой маоцян. Отрывок из маоцян «Казнь сандалового дерева», «Сунь Бин следует по улице»

1

Рука Чжу Восьмого железным крюком сжала мне горло, из глаз искры посыпались, в ушах – грохот, глаза вышли из орбит, виски распирает… Чувствую, что вот-вот попрощаюсь с жизнью. Но нет, так я умереть не могу, очень уж западло погибнуть от руки Чжу Восьмого. Я родился героем, умереть тоже нужно мощно. Братец Чжу Восьмой, Сунь Бин понял, что ты всем этим хотел показать. Ты боялся, что меня пригвоздят сандаловыми колышками, казнят такой казнью, что папу с мамой кричи не кричи, боялся, что придет время, мне и при желании будет не помереть, и в живых остаться не получится, вот ты и задумал задушить меня, чтобы расстроить планы немецких дьяволов. Отпусти руку, брат Чжу Восьмой. Задушив меня, ты лишь опозоришься да лишишь себя доброго имени. Ты не понимаешь, что, подняв знамя сопротивления в борьбе с немцами, я совершил свой подвиг лишь наполовину. Если я сбегу с полдороги, то все пойдет на спад и останется незавершенным. Я хочу проехать по улице, распевая маоцян. В жизни надо быть твердым и неприступным, как железо или алмаз. А смерть должна наступить красиво и торжественно. Дай же мне на эшафоте, что в пять чжанов, показать присутствие духа. Хочу своим видом пробудить всех почтенных земляков, ошеломить заморских дьяволов. С приближением смерти на меня снизошло прозрение, и я пальцами вцепился в глаза Чжу Восьмого и начал бить его коленом ниже живота. Чувствую, как полилось что-то горячее… Его пальцы разжались, а моя шея освободилась.

В лунном свете я увидел множество солдат и офицеров, выстроившихся вокруг нас с Чжу Восьмым. Лица у них распухли, подобно раздуваемому мясником мочевому пузырю свиньи. Некоторые из военных приблизились, схватили меня за руки и поставили меня на ноги. Зрение у меня наконец-то восстановилось, и я увидел перед собой давнего друга, нищего Чжу Восьмого. Тот лежал на боку. Его тело сотрясала дрожь. Вся голова Чжу Восьмого была залита чем-то синим, и от него разносилась жуткая вонь. Только тогда я понял, почему он отпустил меня – совсем не из-за того, что я сопротивлялся, а потому что его сильно ударили по голове солдаты.

Солдаты толпой потащили меня через парадную арку и каменные воротца, задержались они только на площадке перед главным залом. Подняв голову, я увидел, что величественный судебный зал уже ярко освещен. Фонарь, подчеркивающий присутствие Юань Шикая, висел высоко под передней балкой здания. Фонарики правителя уезда Гаоми робко теплились по сторонам. Тащившие меня солдаты вошли в судебный зал. Только тут они ослабили хватку и швырнули меня на каменный пол. Опираясь на пол, я приподнялся. Ноги подкосились, тело закачалось. Один из солдат пнул меня под колено, и я невольно осел на камни. С помощью рук я вытянул ноги перед собой и так и остался сидеть на полу.

Разместившись поудобнее, я поднял голову и увидел круглое поблескивавшее лицо Юань Шикая и вытянутое сморщенное лицо Клодта. Уездный Цянь Дин стоял в сторонке, согнувшись и сгорбившись, жалкий и унылый. До меня донесся голос Юань Шикая:

– Разбойник, представший перед судом, назови свое имя!

Я рассмеялся в голос.

– Ваше превосходительство Юань, воистину у вас, благородного человека, глаза никуда не годятся, я, как говорится, не меняю имени в пути и фамилии при остановке. Я – великий вождь, поднимающий народ на сопротивление немцам. Звать меня Сунь Бин, а теперь, осененный божественным Юэ Фэем, я готовлюсь принять наказание в павильоне, где бушуют ветры и гремят волны!

– Внести фонари! – рявкнул Юань Шикай.

Несколько фонарей нависло над моим лицом.

– Уездный начальник Цянь, это как понимать? – холодно вопросил Юань Шикай.

Цянь Дин поспешно шагнул вперед, поднял рукава халата и опустился на одно колено:

– Докладываю вашему превосходительству: ваш покорный слуга только что был с проверкой в камере смертников. Сунь Бин все еще там, сидит в цепях, надежно прикован к камню.

– А это тогда кто?

Уездный поднялся, встал передо мной, принялся с помощью фонаря внимательно разглядывать мою физиономию, глаза его при этом поблескивали, как блуждающие огни.

Я поднял подбородок и разинул рот.

– Смотри, смотри хорошенько, сановник Цянь, мой подбородок ты должен точно узнать, еще совсем недавно его украшала роскошная борода. А тут во рту когда-то были зубы, такие, что кости перекусывали и железо пережевывали. Бороду мне ты собственноручно выдрал, а зубы Клодт мне пистолетом выбил.

– Если ты – Сунь Бин, то кто тогда тот Сунь Бин, который в тюрьме? Или ты умеешь раздваиваться? – спросил Цянь Дин.

– Не я умею раздваиваться, это вы смотрите и не видите.

– Всем на постах повысить бдительность, главные ворота запереть, внутри управы искать по всем углам разбойников, и живых, и мертвых. Всех сюда в зал, – отдал приказ своим подчиненным Юань Шикай. Большие и малые головы роем умчались вон. – Ну, а ты, уездный, быстро отправляйся за этим своим вторым Сунь Бином, я все же хочу убедиться, кто из них – настоящий, а кто – нет!

Очень скоро солдаты притащили в зал тела четырех нищих и обезьянки. На самом деле сказать «тела» было бы неуместно, ведь почтенный Чжу был еще жив. Из его горла вырывалось клокотание, а на губах цветком хризантемы пузырилась кровавая пена. Сидя в трех ч и от него, я увидел, что его еще не закрывшиеся глаза давали мутный отсвет. Этот отблеск словно стальным острием пронзил мое сердце. Почтенный Чжу Восьмой, брат мой любезный, мы уже двадцать лет дружим с тобой, я хотел в этом году собрать в городе всю труппу маоцян, чтобы дать представления, ты пригласил меня в Храм Матушки-Чадоподательницы выпить с тобой три чашки вкусного. Ты – большой поклонник маоцян, можешь даже декламировать со сцены. Голос у тебя хрипловат, но ты научил его мяукать. Ты вполне сносно исполняешь арии бородатых героев и поешь с бесконечным очарованием. Ах, любезный брат, вспомнил дела твои былые, и не избавиться от душевного волнения, один за другим рвутся наружу тексты арий. Я чуть не запел на весь зал, но тут снаружи послышался шум.

Под лязг кандалов толпа служителей управы доставила в зал Сяо Шаньцзы. В рваном белом халате, кандалы на руках и ногах, все тело в кровоподтеках, губы разбиты, в щербатом рту не хватает трех зубов, глаза пышут огнем… Все его движения сходны с моими, только зубов у меня на один больше. Я про себя невольно изумился, впечатлившись тем, как тонко провел этот спектакль почтенный Чжу Восьмой. Если бы не лишний выбитый зуб, боюсь, и родная мать не признала бы меня.

– Докладываю вашему превосходительству: ваш покорный слуга доставил вам преступника Сунь Бина, – доложил уездный, поспешив опуститься на одно колено.

Юань Шикай и Клодт в изумлении вытаращили глаза.

Сяо Шаньцзы стоял с достоинством, по лицу его гуляла улыбка умалишенного.

– Почему не преклоняешь колена, дерзкий арестант? – сурово вопросил Юань Шикай, ударив деревянной колотушкой.

– Являясь в залы на поклон к вышестоящим, я преклоняюсь перед небожителями и государями. Неужели мне положено склоняться перед такими чужеземными бродячими псами, как вы? – подражая моему голосу, пылко проговорил Сяо Шаньцзы.

Этот негодник был словно создан для исполнения оперы. Как-то по приглашению почтенного Чжу Восьмого я отправился в Храм Матушки-Чадоподательницы, чтобы учить нищих театральным текстам, и оказалось, что многие из них талантом не отличаются, лишь из одного Сяо Шаньцзы могло получиться нечто путное. Я разучил с ним по действию из «Хунмэньского пира» и «Погони за Хань Синем». Пел Сяо Шаньцзы отчетливо и мелодично, к театру относился с увлечением. Я даже хотел привлечь его работать в труппе, но почтенный Чжу Восьмой собирался оставить его главным после своего ухода на покой.

– Братец Сяошань, как ты? Столько лет не виделись! – приветствовал я его малым поклоном.

– Брат Сяошань, как ты? Столько лет не виделись! – Он поднял руки под лязг кандалов и, повторив мои слова, тоже сложил их в малом поклоне.

Надо же, белиберда какая. Целую сценку из «Прекрасного царя обезьян» разыграли мы с ним на двоих в судебном зале.

– Эй, приговоренный к смерти, преклони колени и отвечай на вопросы! – грозно сказал Юань Шикай.

– Я – как бамбук на ветру, скорее сломаюсь, чем согнусь, как яшма в горах, скорее разобьюсь на осколки, чем отдамся вам в руки.

– На колени!

– Режь, убивай – что угодно, а вот чтобы я встал перед тобой на колени – не выйдет!

– А ну поставьте его на колени! – взъярился Юань Шикай.

Набежала свора управских. Волки и тигры выкрутили Сяо Шаньцзы руки, навалились ему на шею и поставили-таки на колени посреди зала. Но стоило им отпустить руки, он, как и я, не стал стоять на коленях, а сел на пол. Я оскалил зубы, он тоже оскалился, я вытаращил глаза, и он тоже. Я сказал: «Какой же ты болван, Сяо Шаньцзы». И он сказал: «Какой же ты болван, Сяо Шаньцзы». Наше с ним передразнивание оказалось таким потешным, что в конце концов гнев Юань Шикая рассеялся. Он мелко захихикал. По-дурацки засмеялся и сидевший рядом с ним Клодт.

– Сколько служу чиновником, сколько странных людей и дел перевидал, а такого смертника еще не видывал, – заявил Юань Шикай с холодной усмешкой. – Уездный начальник, ты человек многоопытный и большого знания, объясни-ка мне в чем тут дело!

– У вашего покорного слуги знания и опыт ограниченны, уповаю на указания вашего превосходительства! – подобострастно воскликнул Цянь Дин.

– Поди разберись вместо меня, кто из двоих сидящих в зале Сунь Бин.

Цянь Дин подошел к нам и стал переводить взгляд с меня на Сяо Шаньцзы. На лице уездного отразилась нерешительность. Я понимал, что этот хитрющий, как обезьяна, начальник с одного взгляда может определить, кто настоящий Сунь Бин. Чего же он тогда изображает сомнение? Неужели вспомнил про любовную связь с дочерью и хочет защитить меня, своего бесславного недотестя? Неужто задумал послать на сандаловую казнь вместо меня нищего?

Уездный долго смотрел на нас, потом повернулся к Юань Шикаю:

– Докладываю вашему превосходительству: глаза у вашего покорного слуги никуда не годятся, никак не могу различить.

– А ты еще раз взгляни, попристальнее.

Уездный подошел, всматривался в лицо то одного, то другого и, наконец, покачал головой.

– Ваше превосходительство, ну не различить никак.

– А ты в рот им загляни!

– И у того, и у другого зубов не хватает.

– Есть разница?

– У одного трех зубов не хватает, у другого двух.

– У Сунь Бина сколько не хватало?

– Ваш покорный слуга точно не помнит…

– Сукин сын Клодт пистолетом три зуба выбил! – оживился Сяо Шаньцзы.

– Нет, Клодт мне два зуба выбил, – громко поправил я.

– Уездный начальник, ты, должно быть, помнишь, сколько зубов выбил Сунь Бину губернатор Клодт?

– Ваше превосходительство, ваш покорный слуга в самом деле точно не помнит…

– Значит, ты не можешь точно сказать, кто настоящий, а кто нет?

– У вашего покорного слуги зрение никудышное, правда, не вижу…

– Раз уж ты, уездный начальник, точно не помнишь, не стоит и разбираться, – махнул рукой Юань Шикай. – Отправьте обоих в тюрьму, а завтра они вместе пойдут на сандаловую казнь. Тебе, уездный, этой ночью караулить их в тюрьме, если с этими двумя преступниками пойдет что-то не так – спрос будет с тебя!

– Ваш покорный слуга непременно приложит все силы… – согнулся в поклоне уездный. С него градом катил пот, от прежде вольного сияющего облика не осталось и следа.

– Раз приключился такой цирк с подменой, значит, определенно не обошлось без управских, – уверенно заключил Юань Шикай. – Взять под стражу начальника тюрьмы, тюремщиков камеры смертников. Всех арестовать! А наутро допросим каждого как следует!

2

Не дожидаясь, пока за ним придут, начальник тюрьмы повесился на балке тюремного храма. Управские стражники перетащили его, как дохлого пса, к двум дорожкам за парадной аркой и положили рядом с Чжу Восьмым и Семерочкой Хоу. Когда солдаты тащили меня в тюрьму, я увидел несколько палачей, которые, выполняя неизвестно чей приказ, отрубали головы убиенным. Сердце невероятно защемило, в душе клокотали угрызения совести. Я подумал, что, наверное, виноват, нужно было послушаться почтенного Чжу Восьмого, бесшумно скрыться, чтобы планам Юань Шикая и Клодта не было дано исполниться. Ради завершения своего подвига, ради сохранения в веках своего имени, ради пресловутых чести, любви к людям и справедливости загублены столько жизней. Прочь, досадные мысли, осталось продержаться одну долгую ночь до рассвета.

По указанию уездного нас с Сяо Шаньцзы приковали к одному камню. В камере зажгли три большие свечи, снаружи высоко повесили фонарь. Уездный принес стул и уселся рядом с камерой. Через окошко величиной с чайную чашку за его спиной было видно семь-восемь служителей управы, а позади них кругом стояли солдаты. Огонь на кухне уже погас, но жар и запах гари становились только сильнее.

Удар гонга возвестил четвертую стражу.

Отовсюду стали доноситься крики петухов, свет фонаря постепенно мерк, свечи в камере тоже наполовину прогорели. Уездный сидел на стуле, свесив голову, как побитый инеем росток, не в духе, ни жив ни мертв. Я понимал, что дела у парня плохи, даже если голову сохранит, то шапку чиновника точно потеряет. Эх, Цянь Дин, куда делся твой вольный дух, когда ты, выпив вина, читал стихи? Где бешеная энергия, которую ты демонстрировал во время поединка наших бород? Уездный, уездный, мы же с тобой не враги, чтобы встречаться на узенькой дорожке, завтра со смертью враз кончатся наша с тобой взаимная любовь и неприязнь.

Сяо Шаньцзы, Сяо Шаньцзы, ты, по сути дела, – мой ученик. И вот мой ученик обезобразил себя и сам себя посадил в тюрьму ради меня. Уже этой чести и отваги достаточно, чтобы твое имя воспевали многие века. Но зачем тебе нужно было с пеной у рта настаивать, что ты – Сунь Бин? Я понимаю, ты отдаешь себе отчет в реальном положении дел, в том, что тебе непременно отрубят голову, но это значительно легче принять, чем все то, что связано с сандаловой казнью.

– Братишка, зачем тебе все это? – негромко обратился я к нему.

– Наставник, – еще тише ответил он, – к чему я себе выбил три зуба, если не собираюсь дать посторонним отрубить мне голову?

– Но ведь тебе грозит сандаловая казнь!

– Наставник, нищие мучают сами себя сызмальства. Когда господин Чжу Восьмой взял меня в ученики, то первое, что он сделал, – заставил меня ткнуть самого себя ножом. С тех пор я долго тренировался на своей плоти, резал себя вдоль и поперек. В Поднебесной есть нищие, которые всегда счастливы, но нет таких, кто не вынес бы мучений. Наставник, советую вам все же признать, что вы не Сунь Бин, чтобы они не доставили вам боли и чтобы на казнь вместо вас пошел я. Я готов понести за тебя сандаловую казнь, а слава человека, принявшего такую кончину, останется за тобой.

– Раз уж ты принял твердое решение, – сказал я, – давай тогда плечом к плечу ворвемся в ворота преисподней. Покажем всем, как надо умирать. Пусть эти заморские дьяволы и предатели посмотрят, какой самоотверженный народ в Гаоми!

– Наставник, до наступления света еще есть время, чтобы не терять его, расскажите мне лучше о происхождении «кошачьей оперы», – попросил Сяо Шаньцзы.

– Хорошо, Сяо Шаньцзы, любезный брат. Пословица гласит: «перед смертью слова человека идут от сердца». Вот наставник и расскажет тебе всю историю маоцян от макушки до хвоста.

3

Говорят, что в годы правления под девизом Юнчжэн в нашем северо-восточном крае Гаоми появился удивительно талантливый человек по имени Чан Мао. У него не было ни жены, ни детей, лишь была с ним черная кошка, и они во всем поддерживали друг друга. Чан Мао был лудильщиком котлов и другой медной посуды, он день-деньской ходил по улицам и переулкам со своими инструментами и кошкой. Мастер Чан Мао был замечательный, человек он был порядочный и общался в округе со многими. Однажды случилось ему участвовать в похоронах друга. Стоя перед могилой, Чан Мао вспомнил, как при жизни друг по-доброму относился к нему, и невольно исполнился скорби, растрогался, запричитал, да так мелодично и прочувствованно, что родственники покойного забыли о своих рыданиях, а зеваки перестали шуметь. Каждый почтительно внимал его стенаниям, проникнувшись глубоким чувством. Люди и думать не думали, что у лудильщика Чан Мао ко всему прочему и голос был такой великолепный!

Это было важное время в истории маоцян. Чан Мао пел от всего сердца, изливал душу, он по-женски причитал, взывая к небу и стукаясь лбом о землю, и по-мужски бесслезно говорил все, что в голову придет. Скорбящим он нес утешение, не ведающим страданий доставлял удовольствие. Это была самая что ни на есть революция в традиции оплакивания на похоронах. Люди теперь все слышали и видели по-новому. Они уподобились буддистам: смотрели на западные небеса и видели землю обетованную, красочно расписывая, что там небесные цветы падают с выси. Или стали как путники, измазанные в пыли с дороги и вдруг попавшие в баню, где им открылась возможность смыть с себя прах земной жизни, выпить горячего чая, пропотеть каждой порой. Вот пошла из уст в уста молва, все уже знали, что лудильщик Чан Мао не только мастер лудить медную посуду, но и обладатель славной луженой глотки, а также отличной памяти и хорошо подвешенного языка. Постепенно стали находиться семьи умерших, которые приглашали его на похороны, чтобы он поговорил и спел перед могилой, утешил душу усопшего, смягчил скорбь родственников. Поначалу Чан Мао отвергал такие предложения: разве дело причитать перед могилой мертвеца, к кому ты не имеешь никакого отношения? Но народ приглашал его раз за разом, один раз не идешь, второй воздерживаешься, а на третий раз отказать совсем трудно. Не зря же великий полководец Троецарствия Лю Бэй, приглашая Чжугэ Ляна в советники, трижды заходил к тому в шалаш. Тем более что все они жили в одних краях, все были близкие земляки. Когда постоянно сталкиваешься друг с другом, на сто лет вперед-назад, то как тут не породниться? Живым земляка не увидел, так мертвому в лицо посмотришь. Человек в смерти уподобляется тигру, а тигр – барану. Мертвый человек важен, живой – ничтожен. Вот Чан Мао и пошел на похороны. Один раз, два, три… Всякий раз его принимали, как почетного гостя, с горячими приветствиями. Дерево боится, что дерьмом с мочой корни ему обольют, ровно так же человек опасается возлияний и пресыщений. Бесконечно благодарный за щедрый прием лудильщик, конечно, работал для людей не покладая рук. Нож чем больше точишь, тем он острее, в мастерстве чем больше упражняешься, тем оно совершеннее. После неоднократных экзерсисов искусство пения и словесного обращения Чан Мао обрело новые высоты. Чтобы придать своему пению новое звучание, Чан Мао попросился в ученики к самому большому авторитету в округе, господину Ма Дагуаню, и нередко уговаривал того поведать рассказы о древности до наших дней. Каждый день на рассвете Чан Мао отправлялся на дамбу практиковать свои вокальные способности.

Поначалу Чан Мао приглашали исполнять песни перед могилой бедняки, а когда слава о нем разнеслась, его стали на церемонии звать и богатые. В те годы любой мог позвать его на похороны и чуть ли не на самые большие праздники в Гаоми. Не боясь перспективы пройти туда-сюда несколько десятков л и, народ от мала до велика приходил послушать певца. А если Чан Мао на похоронах не выступал, то как бы ни был пышен эскорт и как бы обильны ни были жертвоприношения,

пусть даже флаги заслоняли солнце, высились горы мяса и лились реки вина,


людей на такие обряды являлось совсем немного. В конце концов Чан Мао забросил свои лудильные инструменты и стал профессиональным плакальщиком.

Говорят, при резиденции Конфуция, что располагается в той же провинции Шаньдун, тоже служили профессиональные плакальщицы: несколько женщин с очень хорошими голосами. Но они выдавали себя за родственников усопшего, делали вид, что переполнены горем, потрясали плачем небеса, а воплями корежили землю. Их плач не мог сравниться со скорбью Чан Мао. Почему наставник сравнивает плакальщиц из управы Конфуция с основателем нашего ремесла? Потому что несколько десятилетий назад кто-то пустил ложный слух о том, что Чан Мао начал свою профессиональную карьеру, получив указания от этих плакальщиц. В связи с этим наставник специально ездил в город Цюйфу, чтобы разобраться во всем. Там до сего дня есть профессиональные плакальщицы. Что бы они ни пытались выпалить из себя, ни о каких потрясающих основы Неба и Земли притч во языцех, которыми славился основатель маоцян, и говорить не приходится. Эти плакальщицы в сравнении с Чан Мао что земля в сравнении с небом, что фазан в сравнении с фениксом.

Чан Мао перед могилой часто импровизировал, в слова выступления он вкладывал события из жизни покойного. Такие, как он, обладатели живого таланта, говорят, как пишут, ритмично, в рифму, незамысловато, но с высоким литературным мастерством. Слова плачей Чан Мао являлись, по сути дела, пропетыми траурными речами. Впоследствии, чтобы угодить слушателям, Чан Мао больше не ограничивался изложением жизни усопшего и его восхвалением, а во множестве приплетал в свои речи реалии сегодняшней жизни. Вот это, по сути дела, уже была наша опера маоцян.

Я прервал рассказ и глянул на сидевшего рядом с камерой уездного. Тот сидел, склонив голову, словно почтительно слушая. Хочется послушать, так слушай, тебе же на пользу будет. Не послушав маоцян, невозможно понять, почему мы в Гаоми такие. Не зная истории маоцян, нельзя разобраться в душе нашего народа. Я нарочно повысил голос, хотя глотка саднила, словно изрыгала огонь, а язык болел.

Я уже упоминал, что у отца-основателя была кошка, и кошка эта была не обычная, а волшебная, как рысак по кличке Красный заяц, на котором скакал герой Гуань Юя. Чан Мао очень любил эту кошку, и она отвечала ему той же теплотой. Куда бы он ни шел, кошка следовала за ним. Когда Чан Мао выступал перед могилой, кошка сидела перед ним и внимательно слушала. В самом печальном месте она начинала в унисон с ним издавать горестные вопли. Основатель маоцян обладал незаурядным голосом, и его кошке в мяуканье тоже не было равных в Поднебесной. Из-за того, что Чан Мао постоянно сопровождала кошка, люди того времени даже прозвали его плакальщиком-кошатником. До сего дня рифмованные частушки на эту тему имеют хождение среди земляков Гаоми…

– Лучше ваши поучения слушать, чем вопли кошки Чан Мао, – с чувством вставил Сяо Шаньцзы.

А потом кошка эта взяла и сдохла. Насчет того, как это случилось, есть несколько версий: одни говорят, что она умерла от старости, другие утверждают, что ее отравил кто-то из театральной труппы другого уезда, третьи заявляют, что ее избила до смерти женщина, которая хотела выйти замуж за Чан Мао, но получила от того отказ. Как бы то ни было, кошки не стало. Чан Мао сильно переживал и с трупиком зверушки на руках проплакал три дня и три ночи. И не просто плакал, а плакал и пел, пока на глазах не выступила кровь.

После пережитого горя Чан Мао изготовил себе из шкур диких зверей головной убор и костюм. Маленький головной убор из шкуры дикой кошки с высокими ушами он в обычные дни носил на голове. Хвост накладывался поверх косы. Большой наряд был сшит из десятка с лишним шкурок и походил на величественную парадную форму. Сзади одеяния тащился большой толстый хвост. С тех пор Чан Мао и на похороны стал приходить в таком кошачьем одеянии.

После смерти кошки в выступлениях основателя маоцян произошли значительные перемены. Раньше в его пении было что-то радостное, что-то воодушевляющее. После того, как кошки не стало, в песнях Чан Мао стали преобладать печальные мотивы. Да и форма песен тоже изменилась: во время печального пения Чан Мао то и дело вставлял самые разные грустные мяуканья – интерлюдии между основными частями номеров. Все это вылилось в яркие особенности, которые маоцян сохраняет и по сей день.

– Мяу-мяу! – Не сдержав чувств, Сяо Шаньцзы пару раз мяукнул.

После смерти кошки Чан Мао и ходил, и разговаривал, словно подражая ей, будто бы душа кошки вселилась в него, и они духом с нею слились воедино. Даже глаза у Чан Мао постепенно изменялись: днем они сужались до щелочек, а вечером и ночью сверкали в темноте. А потом и сам отец-основатель умер. По преданию, перед смертью он обратился в огромного кота с крыльями, прорвал бумагу в окне, выпал во двор на большое дерево, затем взлетел и отправился прямо к луне. После кончины Чан Мао ремесло оплакивания пошло на убыль, но приятные на слух, душераздирающие мелодии продолжали и продолжают звучать в сердцах людей.

4

В годы правления Цзяцина[142] и Даогуана в пределах нашего северо-восточного края начались регулярные выступления небольших трупп, подражавших голосу и мелодиям Чан Мао. Обычно такие представления устраивали супружеские пары с ребенком: мужчина пел, женщина подпевала, а ребенок в кошачьем костюме им подмяукивал. Бывало, что артисты пели на похоронах у богатых людей – обрати внимание, это был уже не «плач на похоронах», а именно «пение на похоронах». Но гораздо чаще такие труппы выступали на рынках. Муж с женой играли и пели, а ребенок в кошачьем наряде ходил, мяукая, с корзинкой в руках и собирал деньги. Репертуар таких артистов в основном состоял из отрывков больших пьес: например, таких, как «Лань Шуйлянь торгует водой», «Вдова Ма плачет на могиле», «Третья сестра Ван думает о муже» и других. Представления были, по сути дела, сбором подаяния. Поэтому нас, возникших в те годы актеров маоцян, и нищих связывало одно ремесло. Иначе мы с тобой даже не стали бы наставником и учеником.

– Ваши слова, наставник, совершенно справедливы, – сказал Сяо Шаньцзы.

В таком виде представления маоцян продолжались не один десяток лет. В те времена в маоцян не было музыкального сопровождения, не было каких-либо правил игры. Тогдашний маоцян и был, и не был театром. Помимо семейных выступлений, о которых я тебе только что рассказал, были еще собратья из крестьян, которые в свободное от полевых работ время колотили в маленький гонг, как у продавцов сладостей, и в маленький барабанчик, как у продавцов соевого творога, и, импровизируя со словами, развлекались пением в подвалах, где плели соломенные сандалии, или в доме на кане, чтобы рассеять скуку и страдания. Эти маленькие гонги, как у продавцов сладостей, и маленькие барабанчики, как у продавцов соевого творога, стали для нас в маоцян самыми ранними музыкальными инструментами.

Наставник тогда был молодой, с живым умом – это не бахвальство. В восемнадцати деревнях уезда Гаоми голос наставника считали лучшим. Люди собирались послушать, как я пою, и слава моя постепенно росла. Сначала являлись жители этой же деревни, потом стали приходить послушать меня и люди из окрестных сел. Народу было много, на кане и в подвале все уже не помещались, и представления переместились во двор и на ток. На кане и в подвале можно петь сидя, а вот во дворе или на току так не споешь – двигаться надо. В повседневной одежде двигаться тоже не годится, нужен театральный костюм. А когда ты на себя нацепил театральный костюм, то бледная физиономия уже не подходит, приходится наносить грим. Нанесли мы грим, одного гонга и барабанчика стало мало, потребовалось полноценное музыкальное сопровождение. В те времена к нам заезжали самодеятельные труппы из других уездов, в том числе «ослиные» труппы с юга Шаньдуна, они обычно устраивали представления верхом на осликах. Имели место и «скользящеголосые» труппы из Циндао, у них каждая фраза скользила сверху вниз, как человек скользит вниз по склону. Были также «петушиные» труппы из провинции Хэнань и примыкающих к Шаньдуну земель, они после каждой пропетой фразы выдавали фальцетом звук, похожий на крик петуха после того, как он прокукарекает. У всех этих трупп было свое музыкальное сопровождение, обычно хуцинь, которую чужеземцы называют китайской скрипкой, флейта, а также сона и труба. От единомышленников мы получили эти инструменты для музыкального сопровождения маоцян. Наши представления заметно улучшились. Но твой наставник все время стремился всех превзойти, не желал брать что-то готовое от других. К этому времени у нашего театра уже было свое название – маоцян. Нам хотелось, чтобы он был непохож на другие театральные жанры, и, помимо мяуканья, нам это удалось сделать благодаря маоху – «кошачьей скрипке», которую изобрел твой наставник. И когда этот инструмент у нас появился, то маоцян наконец встала на ноги.

По сравнению с другими видами хуцинь наша маоху была, во-первых, больше, а во-вторых, четырехструнная и с двойным смычком, при игре на таком инструменте получается двойной звук и двухголосный мотив, необыкновенно приятные на слух. Хуцинь обтягивается змеиной кожей, а наша маоху – выделанной шкурой котенка. Хуцинь звучит однообразно, а на нашей маоху можно имитировать и мяуканье кошки, и лай пса, и рев осла, и ржание лошади, и плач ребенка, и смех девушки, и кукареканье петуха, и квохтанье несушки – во всей Поднебесной нет звука, который нельзя воспроизвести на нашей маоху. С появлением маоху наш театр маоцян и прославился, и влияние заезжих трупп на Гаоми прекратилось.

Вслед за маоху наставник придумал «кошачий барабанчик» маогу, покрытый кошачьей кожей, а еще с десяток кошачьих театральных масок – радостную, сердитую, коварную, верную, любящую, обиженную, ненавидящую, гадкую… Можно ли сказать: не будь меня, Сунь Бина, не было бы и маоцян в сегодняшнем виде?