Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Наконец Роланд произнес:

– Тебе бы надо навестить нашу мать. Ей недолго осталось.

Могли ли они любить или ненавидеть друг друга, как это бывает у братьев? Слишком поздно. Но его связь с этим незнакомцем – теперь Роланд это отчетливо чувствовал – была полной, неотвратимой. Они хоть и проговаривали некоторые слова со смущением, но в их устах эти слова звучали нефальшиво. Наша мать, наш отец.

Роланд достал из кармана фотографию, которую специально принес, чтобы показать Роберту. Он выложил ее на стол, и оба стали на нее смотреть. Это был студийный фотопортрет матери, справа стояла Сьюзен, слева – Генри. Все трое были одеты в выходную одежду. На вид Сьюзен здесь было пятнадцать месяцев. Генри года четыре. То есть фотография была сделана примерно в 1940 году. Без сомнения, ее сделали для Джека, чтобы он носил ее с собой на фронте. Генри положил руку матери на плечо. Сьюзен стояла на каком-то возвышении, не попавшем в кадр, поэтому ее личико оказалось вровень с маминым лицом. Братья смотрели на Розалинду. На ней была блузка с открытым воротом, виднелась цепочка с кулоном. Ее густые черные волосы рассыпались по плечам, на лице ни следа макияжа, спокойный, прямой взгляд, легкая улыбка, вполне умиротворенный вид. Это была молодая, очень красивая, уверенная в себе женщина.

– А я ее совсем не знал, – сказал Роберт.

Роланд кивнул. Он подумал – но не произнес это вслух, – что и он тоже ее совсем не знал. Мама, которую он знал, была робкая, нерешительная, покорная, всегда с виноватым выражением на лице. Но теперь он понял эту извечно окутывавшую ее печаль, как и причину ее скорби. Эта молодая женщина с фотографии исчезла на станции Рединг в 1942 году.

* * *

Деменция Розалинды развивалась отнюдь не прямиком до финальной точки. Ее тело не сдавалось, и оно еще несколько месяцев упрямо возвращало ее сознание обратно в реальный мир. И Роланд увидел маму, уставившуюся в миску с пюре, не в последний раз. Она тогда еще не умерла. Спустя неделю мама сидела на краю кровати, и хотя не узнала его и называла его «тетушкой», как обращалась к каждому своему посетителю весь последний год, она изъяснялась целыми предложениями, пускай и бессмысленными, но обладавшими некоей поэтичностью. Вот и сейчас, после того как Роланд ее обнял, она произнесла:

– Рассвет тебя освещает.

– Так и есть, – отозвался он и, вынув из кармана записную книжку, записал эти три слова. В тот раз он услышал от нее еще несколько таких же удачных выражений. Мама произнесла их экспромтом в ходе их бессвязной беседы, продолжавшейся час. Они словно общались как ни в чем не бывало. Он рассказал ей просто так, на всякий случай, о работе Лоуренса в Германии, как вдруг она произнесла:

– Любовь следует за тобой по пятам.

А когда он уходил, она произнесла нечто вроде благословения. Эти слова его поразили. Он обернулся и попросил их повторить. Но она уже глядела в окно, забыв, что говорила минуту назад. Она также забыла о его присутствии в палате и снова его поприветствовала. Он знал, что она чуточку религиозна, но никогда раньше не слышал, чтобы она говорила о Боге. Или о любви. Вечером он напечатал ее фразу, не изменив ни слова, только разделив надвое последнюю строку. А когда пришло время, разместил ее стихотворение на последней странице буклета для погребальной службы в день ее похорон в церкви Святого Петра в Эше:

Рассвет тебя освещает,Любовь следует за тобой по пятам.Наши сердца радуются.Бог во всей Его славеПроявляет заботу о тебе.

Он приехал вместе с Лоуренсом. Они прошли мимо катафалка с гробом Розалинды, припаркованного в переулке рядом с кладбищем. Войдя в церковь, Роланд увидел родственников, кому-то было уже за девяносто, а кому-то не было и года от роду. Его сестра и оба брата, причем Роберт был с Ширли, уже сидели в первом ряду. Похоронная команда внесла гроб с покойницей и установила на козлах. Викаресса обратилась к собравшимся. Он невольно смотрел на гроб с Розалиндой в полумраке. Но ее там не было, как не было нигде, и он снова поймал себя на осознании простейшей и всегда пугающей особенности смерти – отсутствии. Орган исполнял знакомую мелодию вступления к погребальной службе. С той самой поры, как на четвертом году обучения в «Бернерс-холле» в нем проявилась строптивость характера, он не мог заставить себя петь церковные гимны. Несмотря на всю их мелодичность и на ритмичность строк, его всегда смущала их откровенная или ребяческая лживость. Но от него и не требовалось верить, надо было просто присоединиться к присутствующим, почувствовать свою сопричастность сообществу. Все затянули любимый гимн Розалинды «Все яркие и красивые вещи мира». Для детского ума милая песня, но как может взрослый произносить всю эту ахинею про сотворение мира? Не желая никого оскорбить, он встал, как всегда, держа перед собой открытый на нужной странице сборник гимнов. Те же чувства у него вызвал «Паломник». Гоблин, да и только! Сатанинское отродье! Во время исполнения этого гимна он покосился на брата, новообретенного брата. Роберт стоял навытяжку, не держа перед собой сборник гимнов и не шевеля губами.

Когда приглушенное нестройное пение стихло, Роланд поднялся на кафедру сказать поминальную речь. Генри, самый старший ее ребенок, не хотел выступать, Сьюзен тоже. На Роланда были устремлены взоры людей, имевших довольно смутное представление об усопшей. И он не знал, много ли им известно об их семейной истории. Говоря без подготовки, он напомнил аудитории, что Розалинда родилась в 1915 году. Трудно представить себе, продолжал он, другой исторический период, когда в течение девяноста лет жизни одного человека могло бы произойти так много перемен, которые она застала. Когда Розалинда появилась на свет, до русской революции оставалось всего два года, Первая мировая война только-только началась и ужасы этой мясорубки еще предстояло пережить. Изобретения, преобразившие двадцатый век – радио, автомобиль, телефон, аэроплан, – еще не вошли в быт жителей Эша. А телевизоры, компьютеры, интернет, которые появились много десятилетий спустя, и вообразить себе было невозможно. Как и Вторую мировую войну, ставшую еще более страшной мясорубкой. Она оказала формирующее влияние на жизнь Розалинды и жизнь всех ее родных и знакомых. В 1915 году Эш все еще принадлежал к старому миру гужевых повозок, миру иерархичному, сельскохозяйственному, тесно спаянному. Для рабочей семьи визит к врачу был сопряжен с непомерными финансовыми издержками. Розалинда в три года носила на ногах ортопедические скобы, чтобы исправить дефекты костей из-за недоедания. К концу ее жизни космический корабль достиг Марса, мы стали изучать неизвестные факторы глобального потепления и задумались, сможет ли искусственный интеллект когда-нибудь заменить человеческую жизнь.

Еще он собирался добавить пару слов о нескольких тысячах ядерных боеголовок, что находились на постоянном дежурстве. Но стоявшая позади него викаресса многозначительно откашлялась. Его пессимизм был сейчас неуместен. Он перешел к корректной форме поминовения усопшей и заговорил о ее преданности семье, о ее кулинарных способностях, о ее любви к садоводству и вязанию и о том, как заботливо она ухаживала за своим мужем Робертом, страдавшим эмфиземой. Он не упомянул ни о ребенке, которого она отдала на усыновление, ни о недавнем прибавлении в ее семье. Генри и Сьюзен все еще не могли с этим смириться. Нет, они ничего не имели против Роберта, уверяли они, но просто не хотели, чтобы мамины тайны и позор омрачили ее «проводы», как выразилась Сьюзен. В завершение речи Роланд вспомнил, как их мать однажды сказала жене Генри Мелиссе, «пользуясь своим авторитетом свекрови», что путешествие на небеса длится три дня.

А это значит, что она достигнет пункта назначения около половины шестого вечера двадцать девятого декабря. И, уверен, мы все надеемся, что она будет там размещена с комфортом.

Он вернулся на свое место, чувствуя, что сфальшивил. Он сумел сказануть такое под конец, пусть даже в шутку, но не смог спеть безобидный гимн.

* * *

Дафна несколько раз говорила ему, тридцатилетнему и сорокалетнему, что он сексуально «неуемный», или «тревожный», или «несчастный». Но это было как бы наблюдение со стороны. Об этом же она судила уже со знанием дела, когда они жили на два дома, в середине девяностых. Она снова повторила это на финальном этапе их совместной жизни, незадолго до того, как Питер приплелся к ней обратно из Борнмута и в их слишком уж сложных отношениях была поставлена точка. Но в любом случае эти слова никогда не звучали у нее как укор. Дафна на такое была не способна. Это было скорее наблюдение, омраченное печалью – за него, не за себя. У нее и без него забот было выше крыши, и она не принимала близко к сердцу ни его самого, ни его проблемы. Но теперь, спустя пять лет, осенью 2010 года, когда эпоха лейбористов осталась в прошлом и страна приготовилась расплачиваться за алчность и глупости финансовых воротил, муж бросил Дафну во второй раз. Питер удивил всех вспыхнувшей у него безоглядной преданностью богатой женщине старше него. Поговаривали, что она разделяла его смехотворную политическую мономанию. Он продал свою долю в электрической компании голландскому инвестиционному фонду. Газете «Файнэншл таймс» удалось разузнать вырученную им сумму: 35 миллионов фунтов. Он и Гермиона совместными усилиями намеревались оказать финансовую поддержку мечте политических фанатиков и вырвать Великобританию из уз Европейского союза.

Роланду исполнилось шестьдесят два. Возраст утихомирил его неуемность. Дети Дафны и его сын покинули семейные гнезда. Она знала его очень хорошо, лучше, чем кто-либо. Ему казалось, после долгих раздумий, что стоит рискнуть и предложить ей – наконец – выйти за него. К его удивлению, она ответила «да», не раздумывая. Как-то вечером они сидели у нее дома на Ллойд-сквер, сбросив обувь, перед пылающим камином, впервые в этом сезоне. После незамедлительного согласия Дафны ее просторная комната показалась ему еще просторнее. Стены, двери и потолочные балки как будто озарились сиянием. Все помещение засияло. Они с чувством поцеловались, и она пошла на кухню за бутылкой шампанского. Вот как надо прокладывать путь к успеху в жизни, подумал Роланд. Сделай выбор и действуй! Вот удачное упражнение. Очень жаль, что он так поздно овладел этим трюком. Лучшие решения приходят не после долгих рациональных расчетов, а скорее внезапно, когда ты в хорошем настроении. Правда, так же иногда приходят и худшие решения. Но сейчас был не тот случай. Она наполнила бокалы, и они выпили за свое будущее. Дафне было шестьдесят один. В уже долгих традициях современной старости оба были не слишком сильны. Они ворошили горящие поленья в камине и, словно дети, увлеченно строили планы. Питер отдаст ей свою половину дома в знак их мирного расставания. После того как дом очистят от вещей Питера, Роланд сможет сюда въехать и передать Лоуренсу права собственности на дом в Клэпхеме. Но только после давно запоздалого капитального ремонта. Дафна знала надежных людей, кому можно было это поручить. Она собиралась проработать в своей жилищной ассоциации еще лет пять. А потом они отправятся путешествовать. Он хотел побывать в Бутане, она – в Патагонии. Идеальный контраст. Роланд почти каждый день будет ходить пешком до станции метро «Энджел» и ездить в Мейфэр играть на рояле в отеле. Она бы приезжала к нему туда, заказывала бы стаканчик, а может быть, даже и музыку. По ее словам, ей бы хотелось, чтобы он сыграл для нее «Доктора джаз». Он хорошо знал эту пьесу Джелли Ролл Мортона. Его менеджеру, бывшей скрипачке, Мэри Килли это бы не понравилось. Но он бы сыграл. В гостиной Дафны его старенькое пианино стояло бы позади у стены, под портретом Пауля Роша работы Дункана Гранта, его любовника.

Так они продолжали оживленно строить планы, пока в комнате вдруг не повисло напряженное молчание. Роланд поспешно встал с исцарапанного кошкой кожаного дивана и замер в ожидании, когда пройдет приступ головокружения. Потом он снова разжег камин, сел и переглянулся с будущей женой. У нее по-прежнему были длинные волосы, светлые, вероятно, подумал он, крашеные. В свои годы она оставалась высокой и сильной, и он легко представил себе, какой она была раньше – матерью троих маленьких детей, женщиной, которая поддерживала его в первые несколько месяцев и лет после ухода Алисы. С неотвратимостью в возникшую паузу вторглось далекое прошлое. Его было чересчур много. И Роланд, не задумываясь – еще одно хорошее решение, – произнес:

– В моей жизни есть кое-что, о чем я никогда не рассказывал.

И, проговорив эти слова, он вдруг подумал, не рассказала ли ей об этом давным-давно Алиса.

Но Дафна взглянула на него с живым интересом. Он был уверен: она бы ему сказала, если бы знала. И он принялся рассказывать ей всю историю с самого начала, о своих первых уроках игры на фортепьяно, когда ему было одиннадцать лет, о коттедже Мириам Корнелл, о внезапном конце их романа дождливым вечером, о визитах полицейского, когда Лоуренс был младенцем, о приходе другого полицейского восемь лет назад, о поездке в Бэлхем и о том, почему он играл «Около полуночи», об их расставании на пороге и как она сказала, что готова признать себя виновной.

Когда он закончил свой рассказ, она помолчала, переваривая услышанное. А после долгой паузы тихо спросила:

– И что ты сделал?

– У меня до этого никогда не было такой власти над другим человеком, и я бы не хотел ее иметь в будущем. Целый месяц я ничего не предпринимал. Мне хотелось быть уверенным, что, когда бы я ни думал об этом, я бы чувствовал то же самое. Так оно и случилось. И ничего не изменилось. Мои чувства оставались точно такими же, как в тот день, когда я шел прочь от ее дома. Но после того, как я ее увидел, все прояснилось. Я не мог отправить ее в тюрьму. Может быть, она того и заслуживала, формально или по существу, по моральным соображениям или по каким-то еще. Но желание добиться отмщения или справедливости умерло во мне после нашей последней встречи.

– У тебя еще оставались к ней какие-то чувства?

– Нет. Все это перестало иметь для меня значение. Наступило полное безразличие. И я не мог отделаться от мысли о своей роли во всем этом. О своем соучастии.

– В четырнадцать лет?

– Возбудить против нее дело с беспристрастной позиции… слишком хладнокровно. Это уже была другая женщина. Да и я уже был не тот мальчишка. – Он помолчал. – Я говорю не слишком убедительно. Даже для самого себя.

– Ей было за что ответить.

– Думаю, она это понимала.

– А что бы ты испытывал, случись такое с Лоуренсом?

Роланд задумался.

– Полагаю, ярость. Ты права.

– Что ж… – Дафна потянулась и стала разглядывать потолок. – Тогда назови это всепрощением.

– Да… Добродетелью. Но это совсем не то, что я тогда испытывал или испытываю сейчас. Это было больше, чем всепрощение. Дело было вовсе не в желании добиться справедливости, или как они там говорили. Проехали и забыли. Мне просто уже было наплевать – и на нее, и на то, как бы могла сложиться моя жизнь. Все прошло, и мне было все равно. Ну как бы я мог отправить ее за решетку, даже на неделю?

– И ты ей написал.

– Полиция не знала ее имени, и я не собирался наводить их на след. Я позвонил и сказал ей о своем решении. Она начала что-то говорить. Думаю, она хотела меня поблагодарить, но я повесил трубку.

Поленья для камина кончились. Они вместе пошли с пустой корзиной в кладовку рядом с кухней, где хранился запас дров. Когда огонь снова разгорелся и они сели перед камином, Дафна заговорила:

– И все эти годы ты никому ничего не рассказывал?

– Один раз я рассказал Алисе.

– И?

– Я очень хорошо помню, как это было. Мы гостили у ее родителей. Было много снега. Она мне сказала: «Из-за этой женщины у тебя переклинило мозги».

– Она была права. Но «переклинило» значит навсегда. Как же ты можешь говорить, что все прошло и не имеет никакого значения и тебе наплевать?

На это у него не нашлось ответа, но потом они, конечно, еще вернутся к этой теме. С этого и начался их брак.

Одно событие во время его выступления на следующий день показалось ему неразрывно связанным с их разговором накануне вечером. У него было такое впечатление, что, сделав предложение старой подруге, он сразу всколыхнул массу бессвязных фрагментов своего прошлого и заставил их вновь явиться из небытия и обрести осязаемую форму. Сегодня он выступал и до, и после ужина. Считалось, что в Лондоне не бывает туристических сезонов. В популярной мировой столице туристический сезон продолжался круглый год. Каждый год сюда приезжало все больше русских, китайцев, индусов, как и неизменных арабов из стран Залива и американцев. Даже десятки тысяч французов считали Лондон привлекательнее Парижа. Отель был всегда забит до отказа, хотя среди его гостей, по обыкновению, отсутствовала молодежь. Его ценили не столько за традиционность и староанглийский дух, сколько за скучную тишину. Тут никогда ничего не происходило – это гарантировали всем посетителям. Среди которых было много постоянных. Консьерж имел неплохие связи в театрально-концертном мире, и у него всегда имелись билеты на популярные шоу. Вполне приличный ресторан обслуживал только постояльцев отеля – и им не приходилось рыскать по всему городу в поисках новомодных шеф-поваров. Отель был дорогой, но его игнорировали шумные поп- и кинозвезды и биржевые брокеры и прочие представители лондонского бомонда. После ужина лаунж-бар заполнялся народом, и с годами у постоянных гостей сформировалась негласная привычка – выпестованная музыкальным вкусом Мэри Килли – приходить сюда слушать Роланда, исполнявшего всем понятную и приятную уху музыку. Иногда он выходил из-за рояля на подиуме и внимал робким аплодисментам. Мэри просила его отвечать зрителям жестом признательности – легкого поклона будет достаточно. Он повиновался. Руководство относилось теперь к нему как к ценному активу, чуть лучше, чем к официантам. Ему дозволялось приходить на работу через главный вход. Ему также разрешали – и, более того, даже вменяли – заказывать напитки у барной стойки до или после выступлений. А если он пообщается с гостями – тем лучше. Но он старательно этого избегал.

В тот вечер он пришел в лаунж-бар с легким похмельем после вчерашнего. Они с Дафной легли часа в четыре утра и занялись любовью перед сном. Завтракали они порознь. Дафна торопилась на ранний прием к врачу, а Роланд постарался поспать подольше. Но после получасовых попыток уснуть он сдался, сварил себе кофе и с кружкой отправился бродить по ее дому, где царил идеальный порядок, представляя себе, что он здесь уже жил. Под лестницей была крошечная каморка, которой, по ее словам, он мог бы пользоваться как кабинетом. Он в нее заглянул. Там все было заставлено чемоданами и детской мебелью, еще были два стула с высокими спинками, лежанка, крошечные письменные столы в ожидании следующего поколения малышей. Старшая дочка Дафны Грета была беременна. Все утро он, похоже, был избавлен от привычных раздумий о времени и своей быстро уходящей жизни. Он же готовился к новому старту! Он возродится. Он станет новорожденным! Роланд позвонил Лоуренсу, чтобы сообщить новость, хотя в глубине души понимал, что просто хочет получить одобрение сына. Ответ был прост: «Да, тысячу раз да!»

И теперь в баре, идя к роялю, чтобы исполнить первую серию пьес, и раскланиваясь на три стороны в ответ на жидкие хлопки, он заметил за столиком слева от него четырех человек. Пара примерно его возраста и две девушки. Все пили пиво и выглядели не совсем уместно среди здешней публики. У всех четверых был тот особенный вид и тот пристальный взгляд, который, как считается, присущ людям с высшим образованием. По своим личным причинам он в эту ерунду не верил. Его способность к распознаванию лиц с годами притупилась, но через пару секунд он уже понял, кто они такие, и его охватило вместе с ощущением радости давно позабытое чувство вины. Его пальцы уже лежали на клавиатуре, и он был готов к работе. Сегодня в зале, сказала ему Мэри, было больше обычного гостей из Штатов. Поэтому ему следовало начать выступление с песни «Соловей пел на Беркли-сквер»[164], которая для определенного типа американцев в Лондоне была как бы вторым национальным гимном.

Исполняя свое коронное попурри из мюзиклов, он мельком взглянул на четверку за столиком слева. Они внимательно смотрели на него и, когда он встретил их взгляд, нервно заулыбались. Он махнул им рукой в знак приветствия. Перейдя к церемонному рэгтайму Скотта Джоплина, он вообразил, как Дафна, ставшая его женой, сидит одна за тем столиком, а он играет для нее «Доктора джаз», энергично дубася пальцами по клавишам. Это, несомненно, случится, и, думая об этом, он испытывал радостное предвкушение. А сейчас он наигрывал сентиментальную вещицу. «Всегда». Он опять мельком взглянул на четверку за столиком. Официантка расставляла перед ними четыре новых стакана пива. Ему в голову пришла идея послать им какое-нибудь сообщение, привет. Через несколько минут у него будет перерыв. Он решил напоследок сыграть пьесу, которую он здесь не ни разу не исполнял – и вообще нигде и никогда. Он ее хорошо знал, там были простые аккорды, и когда он заиграл, то сразу сумел воспроизвести ее ритм, слегка качающийся, как волнение на море, и ощутил, что его правая рука, сама собой, исполнила вступление и смогла скопировать нежные гитарные ноты, которые усилили припев. «Не могу оторваться от твоих светло-голубых глаз…»

Закончив играть, он взглянул на столик и увидел, что женщина плакала. Сидевший с ней мужчина встал и пошел к нему, две девушки улыбались. Одна обняла мать за плечи. По залу покатился гул разговоров за столиками, и гости с интересом наблюдали, как Роланд сошел с подиума и сердечно обнялся с Флорианом, а потом и с Рут. К ним присоединились Ханна и Шарлотта, и все стали сжимать друг друга в нежных объятиях. Ну что ж, ему же советовали пообщаться с гостями.

Оторвавшись от него, Рут засмеялась:

– Jetzt weinst du auch!

«Теперь и ты тоже плачешь!»

– Я просто стараюсь быть вежливым.

Они сделали несколько шагов к их столику. С одной стороны была Ханна, с другой – Шарлотта, девчонки, которые когда-то доверяли ему свои сокровенные секреты и учили его немецкому языку, сидя на черной пластиковой кушетке. Официант ставил на столик пятый стакан пива.

До конца перерыва у них было двадцать минут. Рассказы посыпались как из рога изобилия, иногда четверо немцев говорили одновременно.

– Как вы нашли меня здесь?

Когда Флориана и Рут арестовали и в квартире прошел обыск, их адресные книжки были конфискованы. Но, узнав, что им предстоит поездка в Лондон, Ханна нашла Мирей на французском сайте «бывших друзей», и та рассказала, что Роланд играл на рояле в этом баре. Ханна училась по обмену на биологическом факультете в Манчестерском университете, Шарлотта работала в книжном магазине в Бристоле, чтобы подтянуть свой английский, Рут преподавала в старших классах средней школы, Флориан работал врачом, и все семейство в 1990 году переехало в Дуйсбург. Оба родителя выглядели сейчас старше своих лет, вокруг глаз у них змеились морщины, и Роланд отметил некую подавленность в их манере себя вести и говорить. Оба набрали вес. Он сообщил им, что вчера вечером сделал предложение своей лучшей подруге. И, повинуясь внезапному импульсу, позвонил Дафне. Ее голос звучал словно издалека. Она сказала, что как раз заканчивала работать и через час подъедет к ним. А пока что всем шампанского!

Хайзе никогда не видели Лоуренса, но слышали о нем и стали расспрашивать Роланда о сыне. Сейчас он был студентом-старшекурсником с неполной академической нагрузкой и собирался защищаться по математике в Свободном Берлинском университете. До этого он по вечерам работал официантом, а днем был внештатным сотрудником Потсдамского института изучения климата. А сегодня утром он сообщил отцу, что он «вроде бы влюблен» в девушку-океанографа по имени Ингрид.

Роланд завершил энергичную вторую часть своей программы мелодиями Курта Вайля: «Мэкки-нож» и «Балладой о легкой жизни». Отыграв вторую пьесу, он поклонился зрителям, одарившим его нестройными аплодисментами, чуть более громкими, чем обычно. Кое на кого из зрителей драматизм встречи с друзьями произвел большее впечатление, чем его игра. По залу тотчас распространилось известие о его скорой свадьбе. На столике появилось ведерко со льдом и пять бокалов с поздравительной запиской от вечернего менеджера.

После тостов Хайзе рассказали свою историю. Нет, сказали они, отвечая на вопрос Роланда, проблемы им создали отнюдь не пластинки и книги, которые он им привозил. Шведт был мрачным захолустным городишком, и время было мрачное. Рут работала уборщицей в больнице, Флориан – на целлюлозном заводе, а потом, уже чуть лучше, на обувной фабрике. Система давила на них, и, хуже того, соседи вели себя враждебно. Но самое ужасное, что у них отобрали детей. И вдруг спустя два месяца их вернули. То есть семью все же не разлучили, но жизнь была сломана. Сестры кивали, слушая рассказ матери. И вот в последние полтора года у них затеплилась надежда. До них доходили сведения, что люди целыми семьями бежали в Австрию через Венгрию и русские ничего не предпринимали по этому поводу. И потом, конечно, они узнали о падении Стены. Бегство из Шведта на запад в марте 1990 года было сопряжено с величайшими трудностями. Они в последний раз встретились с матерью Рут в Берлине. Власти не выпускали ее к ним. Но Рут и Флориану удалось все-таки вытащить ее на запад и поместить в больницу в Дуйсбурге, где она и умерла в девяносто втором.

А потом в их судьбе наступил чудесный перелом, когда Флориан в возрасте сорока одного года получил грант на обучение в медицинском колледже. Очень трудно было содержать семью на жалкую зарплату Рут, работавшую младшим ассистентом преподавателя в школе для трудных детей. Ситуация усложнилась, заметил Флориан, когда у девчонок наступил переходный возраст и они превратились в неуправляемых подростков-дьяволят. Тут Ханна и Шарлотта громко запротестовали.

– Хорошо. А как еще назвать ситуацию, когда возникает опасность забеременеть в пятнадцать лет, полиция постоянно жалуется, что девочки разрисовывают стены домов граффити, а они употребляют алкоголь и наркотики, красят волосы в зеленый цвет, слушают громкую музыку на улице, возвращаются домой в два часа ночи и мочатся в общественных местах…

Чем длиннее становился список их преступлений, тем громче хохотали сестры. Они даже обхватили друг дружку.

– Мы присели за кустами!

– Wir wollten einfach nur Spass haben![165]

– Просто повеселиться? А что вы скажете насчет жалобы соседей?

Рут обратилась к Роланду:

– Этих двух негодниц хотели отправить обратно на восток!

Видно, девчонки распоясались не на шутку. Очень трудно было представить их наносящими граффити на стены домов и с зелеными волосами сейчас, когда они стали уравновешенными образованными представительницами Западного общества. А вот их родители были покрыты шрамами прошлого и вдвоем выпили почти все шампанское. Их девочки едва прикоснулись к своим бокалам. Прошло несколько минут, Ханна и Шарлотта переглянулись, кивнули и встали из-за столика. Их подруга-итальянка, у которой имелся бойфренд-англичанин с квартирой в Холланд-парке, устраивала там вечеринку, и им надо было бежать к ней. Они договорились с родителями встретиться завтра в отеле за завтраком. Родители встали и, обнявшись с дочками на прощание, смотрели, как те торопливо направились к выходу из лаунж-бара. Роланда обуревали смешанные чувства. Он не позавидовал, что девчонки отправились на вечеринку – было уже довольно поздно. Но ему недоставало ощущения, которое он еще помнил довольно хорошо, – этого нетерпения, этой жажды оказаться в эпицентре важных событий. Но эта мысль исчезла, как только он увидел, что Ханна и Шарлотта шагнули в сторону, пропуская в дверях его будущую жену. Она не успела подойти к их столику, как Флориан и Рут поспешно опорожнили недопитые бокалы дочек. Они заказали еще бутылку и чистые бокалы.

После формального представления и очередных тостов Дафну кратко ввели в курс дела. Она помнила историю этой семьи по рассказам Роланда. А он вспомнил, как через нее познакомился с человеком, связанным с производством пластинок, и тот помог ему найти редкую подпольную запись Дилана, которую в свое время мечтал раздобыть Флориан.

– Я был счастлив в те времена, когда еще умел мечтать о чем-то, – заметил Флориан, встал и, бормоча что-то о дурацких местных законах, запрещавших курение в ресторанах, пошел выкурить сигаретку.

Пока он отсутствовал, Роланд синхронно переводил для Дафны рассказ Рут о том, что Флориан не так счастлив, как она и девочки. Клиника, где он работал, располагалась в неприятном районе Дуйсбурга. Он видел там самые неприглядные стороны городской жизни: наркоту, нищету, насилие, грязь и запустение, расизм, и женщин там ни во что не ставили – что в белых семьях, что в иммигрантских. Рут считала это худшими чертами жизни; и в любой стране можно найти такие же худшие черты. Но Флориан возражал, что это реальность жизни, которой никто не хотел сопротивляться. Он никогда бы не стал защищать старый восток, но и объединенная Германия ему не нравилась. Ему не нравились уличные пробки, исписанные граффити стены повсюду, горы мусора вокруг его клиники, тупость полицейских, дух коммерции. Когда на телеэкране появился рекламный ролик, он вышел из бара. Он считал, что соседи смотрели на него свысока, но на самом деле, заметила Рут, они были милыми людьми. Когда девочки учились в школе, он вечно жаловался на плохую дисциплину в классе. Все это вызывало у него негодование. При всем при том, по правде говоря, девочки получили отличное образование. По его словам, на дорогах все водители вели себя как преступники-безумцы. Немецкая поп-музыка доводила его до белого каления.

– У него есть все музыкальные записи, какие ему нравятся. Но он их не слушает. Когда ты сыграл ту песню, «Велвет андерграунд», он сильно взгрустнул. Мы оба взгрустнули по тем старым временам, к которым мы ни за что не хотим вернуться. Где бы мы ни оказались!

Роланду было неловко слушать рассказ Рут о Флориане в его отсутствие. В ее интонациях он услышал скорее жалобы, чем сочувствие, и даже подумал, что она старается внушить ему, будто семейная жизнь – это сплошные печали. И понадеялся, что в его переводе ничего подобного не прозвучало. Он взглянул на Дафну, сидевшую рядом. Присев к ним за столик, она казалась погруженной в свои мысли. Взяв ее за руку, он с удивлением почувствовал, что ее ладонь горячая и влажная – буквально мокрая.

– Ты в порядке? – тихо спросил он.

– Да, все отлично. – И она сжала его руку.

Рут вдруг наклонилась к ним:

– Он встречается с женщиной. Он все отрицает. Так что не будем при нем об этом говорить.

Роланд не стал переводить это Дафне. Он увидел, что Флориан шел к их столику, а за ним официантка с очередной бутылкой. Сев за столик, он вызвался сам открыть шампанское.

Дафна опять сжала его руку. Роланд понял это так, что ей хочется поскорее уйти. Взглянув на нее, он кивнул. Выглядела она вымотанной. У нее был долгий трудный день. Но Флориан вернулся с явным намерением продолжить общение и уже разлил шампанское по бокалам. Ему захотелось повспоминать о конце семидесятых и запрещенных книгах, к которым он с тех пор не притрагивался. Потом он перешел к теме НАТО. Его расширение на восток было чистым безумием, смехотворным провоцированием русских, страдавших комплексом национальной неполноценности. Роланд начал было ему возражать. Но, разумеется, Флориану не надо было напоминать, что страны бывшего Варшавского договора многие годы страдали от насильственно осуществленной русской оккупации. Они были в своем праве, на что у них имелись веские причины, самим решать, как им жить. Но Роланд совершил ошибку, вступив в дебаты с Флорианом, и у него ушло не меньше получаса, чтобы завершить спор и потом обменяться номерами телефонов и адресами почты. Потом все обнялись на прощание, правда, Роланду показалось, что их объятия уже не были столь же искренними и душевными. Момент был испорчен. Он даже пожалел, что Рут поведала ему семейную тайну, которую ему не следовало знать. Ему было жаль их обоих, и он почему-то ощутил необоснованное чувство вины за свое счастье.

Но ушли они не сразу. Кому-то из сотрудников захотелось пожать ему руку, познакомиться с Дафной и поздравить обоих с предстоящим событием. Она держалась с ними приветливо, но он чувствовал, что это стоило ей немалых усилий. Он решил, что Питер создавал ей проблемы. Возможно, он хотел вернуться. Ни в коем случае! Наконец они пошли под ручку по ухоженным закоулкам Мейфэра по направлению к Парк-лейн, где намеревались поймать такси. Она спросила, о чем с ним говорила Рут, и он ей все рассказал. Она никак не отреагировала, но он ощутил, как она на ходу теснее прижалась к нему, словно боялась споткнуться и упасть. Когда они сели в такси, он придвинулся к ней поближе.

– В чем дело, Дафна? Скажи мне.

Она вдруг вся сжалась, и ее тело содрогнулось. И хотя она, прежде чем заговорить, набрала полную грудь воздуха, ее голос прозвучал едва слышно:

– У меня плохие новости. – Она хотела продолжать, но не смогла. Отвернулась и расплакалась. Роланд был в шоке. Если бы что-то случилось с кем-то из детей, она бы уже ему сообщила. Он обнял ее и стал ждать. Ее плечи и шея буквально пылали. Таксист сбавил скорость и через переговорник спросил, не требуется ли его помощь. Роланд попросил его ехать дальше и выключил микрофон. Он никогда не видел Дафну плачущей. Она всегда знала, что делать, была сильная, всегда заботилась о других. Он почувствовал себя ребенком, который с немым изумлением смотрит на плачущую маму. Он нащупал в ее сумочке бумажные салфетки и вложил ей в ладонь. Она постепенно пришла в себя.

– Прости. – И снова: – Прости.

Он прижал ее к себе. Наконец она сказала:

– Утром пришли результаты анализов. – И как только она произнесла эти слова, он догадался, что за ними последует. – Надо было предупредить тебя заранее. Но я думала, что ничего страшного. У меня рак. Четвертая стадия.

Он попытался что-то произнести, но на несколько секунд потерял дар речи.

– Где?

– Везде. Он везде! У меня нет ни малейшего шанса. Так они объяснили, употребив очень сложную терминологию. Оба врача. О Роланд, мне так страшно!

11

Он вынул ее из ящика, где лежали его свитера, и положил на письменный стол. Это была увесистая керамическая ваза с завинчивающейся пробковой крышкой, завернутая в двухлетней давности газету. Раньше она лет пять простояла на подоконнике его спальни, покуда ему не надоело лицезреть это напоминание о его упрямом желании потянуть время. А теперь, почти в полночь в начале сентября, все было упаковано и сложено в прихожей. Взятая им напрокат машина, самая дешевая, какую он смог найти, стояла за углом дома. Он бережно положил вазу набок и вытащил ее из газетной обертки. Эти два года были свежи у него в памяти, как будто с того дня прошло два месяца. Его старые друзья говорили, что и в их жизни время имело свойство неумолимо сжиматься. И они частенько делились впечатлениями об этом нечестном ускорении. Он позабыл, что выбрал именно эту газетную страницу в силу мрачной иронии. Он отложил вазу и расправил страницу на столе. 15 июня 2016 года. Крупная, на полполосы, фотография Найджела Фаража, лидера британской независимой партии, и Кейт Хоуи, члена парламента от Лейбористской партии, на носу катера, с беззаботным видом облокотившихся на бортовые перила. Позади них виднелось здание парламента. Рядом с ними находился набитый людьми прогулочный теплоход, украшенный массой британских флажков. Были там и другие теплоходы, попавшие в кадр не целиком. Это был праздник, обещавший, что скоро Британия проголосует за выход из Европейского союза и вновь вернет себе полный контроль над богатыми рыбой акваториями.

Но Роланда не интересовали Фараж и Хоуи. Он выбрал эту страницу оттого, что на втором плане фотографии виднелись плечо и предплечье. Извращенный выбор. Эти части тела принадлежали Питеру Маунту, одному из главных спонсоров их политической кампании. Он целый год уговаривал Роланда избавиться от вазы с прахом Дафны и привлечь его к участию в этом ритуале. А с недавних пор звонки Питера стали более настойчивыми. Роланд же много раз объяснял ему, что она совершенно определенно высказалась на этот счет и он, Роланд, не собирался нарушать ее последнюю волю. Так что задержка с преданием праха земле была оправданна. Пару раз, когда Питер звонил, он бросал трубку. И дело было не только в его личном отношении к нему. Постепенно Роланд проникся отвращением к политическим взглядам, которые защищал этот человек.

Он завернул вазу в шерстяной свитерок, сунул ее в пустой рюкзак и отнес вниз, к остальному своему снаряжению. Которое состояло из походных ботинок и широкополой шляпы, другого рюкзака, небольшого чемодана и картонной коробки с продуктами. Он вошел в кухню и написал записку Лоуренсу и Ингрид. Они приезжали из Потсдама с шестилетней Стефани присмотреть за домом и погулять по Лондону. Оставленные им инструкции касались в основном его кошки, которую он не видел уже два дня. Когда он вернется, они вместе отпразднуют его день рождения за семейным ужином. Какая это радость – возвращаться не в пустой дом!

На отдельном листочке он написал уморительное приветствие для Стефани, снабдив текст рисунками и шуточками. За последние два года у них возникла особая дружба. Для него, разменявшего восьмой десяток, отношения с внучкой были приятным сюрпризом, выражением любви и признанием в любви. Его трогало до глубины души, как она уводила его в укромное место, чтобы поделиться с ним важным наблюдением, или задать мучивший ее вопрос, или чтобы он, по ее настоянию, сидел рядом, пока она ела. Ей хотелось узнать о его прошлом. Он был поражен явными свидетельствами того, насколько богатая душевная жизнь была у этого шестилетнего существа. Он невольно возвращался на тридцать лет назад, к детству Лоуренса. Она слушала дедушкины рассказы, глядя на него сосредоточенным взглядом. У нее были мамины иссиня-черные глаза – и взгляд океанографа, смотрящего на мир через перископ субмарины. Ему казалось, что она считала его своей древней и чрезвычайно ценной собственностью, чье хрупкое существование ей поручалось охранять. И ему льстило, когда она вкладывала свою ручку в его ладонь.

Через полчаса он уже лежал в постели и, как заранее знал, не мог уснуть. Надо было помнить об очень многих вещах – и эта забота для него была как острый нож: о таблетках против давления, о том, каким маршрутом лучше всего выехать из Лондона. Еще надо было перевыпустить банковскую карту взамен истекшей. В машинах теперь не было проигрывателей для компакт-дисков, поэтому надо купить себе такой, если он захочет в дороге послушать любимый диск. Он выпил таблетку зопиклона и, пока ждал, когда снотворное начнет действовать, снова стал думать о Питере Маунте. Похоже, как только стало ясно, что референдум прошел в желаемом им направлении, отношения с его дамой сердца разладились, и он опять воспылал любовью к Дафне. Они с Гермионой вместе участвовали в кампании, вместе жертвовали на нее деньги, вместе торжествовали победу, а теперь вели битву в суде за раздел совместного имущества. Посмертная любовь Маунта к бывшей жене свелась к маниакальной привязанности к ее праху. Он знал, где именно она завещала его развеять. Тридцать пять лет назад она указала ему место на карте. И недавно он выразил желание поехать туда и самолично это сделать. Но этому не бывать. Ее слова, сказанные Роланду перед смертью, как и написанное ею письмо, выразились на этот счет весьма определенно. Ее письмо лежало у него в багаже. Питер дважды ее бросал, причем делал это внезапно и в спешке, в их жизни были случаи, когда он ее побивал, в чем он никоим образом не раскаивался. В то время он уверял, что она сама его к этому вынуждала. И в последние недели жизни Дафна твердо решила его не прощать.

Снотворное действовало медленно, и наутро он с трудом пробудился. Надо было принять половину таблетки. Всю ночь Питер Маунт преследовал его в тревожных снах. Ему снилась и мама, ей что-то было от него нужно, она звала на помощь, но он не мог разобрать, о чем она бормотала. Он проснулся совершенно разбитый в половине девятого. Он планировал отправиться в дорогу в шесть и выехать за город до утреннего часа пик. А теперь, еле шевелясь спросонья, он потерял больше времени, приводя кухню в порядок перед приездом Лоуренса и Ингрид, а потом еще и сварив себе дополнительную чашку кофе на посошок. Было уже почти десять, когда он подогнал машину к дверям дома. Был как раз тот час, когда недремлющие стражи дорожного движения были полны сил и служебного рвения. Он быстро покидал вещи в багажник и уже возвращался к дому, чтобы запереть входную дверь, как вдруг заметил персонажа из своих беспокойных снов. Маунт стоял у ограды перед домом с дорожной сумкой в руке. На нем была твидовая куртка, в каких ходят деревенские жители, бейсболка и тяжелые башмаки.

– Слава богу! А я уж думал, ты уехал.

– Чего тебе надо, Питер?

– Мне дети сообщили. Я тоже поеду.

Роланд покачал головой и прошел мимо него. Войдя в дом, он оглянулся и увидел, как Питер тщетно пытается открыть дверцу машину. Потом он попытался открыть багажник, после чего подошел к входной двери и крикнул:

– Нравится жить в моем доме?

Роланд захлопнул дверь, сел на нижнюю ступеньку лестницы и стал обдумывать ситуацию. Действительно, когда-то этот дом принадлежал Питеру, он купил его на деньги, полученные им в электрической компании. А потом отдал его Дафне, чтобы возместить свою вину перед ней. Это было дело давно минувших дней, и, вселившись сюда, Роланд сразу поменял замки. Через десять минут он вышел на улицу. Питер все еще стоял и ждал.

Роланд избрал интонацию спокойного благоразумия:

– Я не знаю почему, но уверен, что ты-то знаешь, Питер. Она не хотела, чтобы ты участвовал в этом.

– Все ты врешь, старый пройдоха. Я любил ее дольше, чем ты. У меня есть право.

Роланд вернулся в дом и принял окончательное решение провести остаток утра здесь, оплачивая счета и рассылая электронные письма – самое время это сделать сейчас. Там, куда он направлялся, не было интернета. В половине первого он выглянул в окно. Питера не было, а у него на лобовом стекле еще не появилась квитанция о штрафе за незаконную парковку. И через час он уже мчался в западном направлении по шоссе М40 к Бирмингему и дальше на север.

Дальние поездки обычно погружали его в глубокие раздумья, сумрачные и вялые, под стать потоку транспорта, но они имели свой смысл, отвлекая его от насущных забот. Его машинка, оказавшаяся вопреки его опасениям более юркой и более просторной, была словно облачко, несущееся на север в незнакомом и непонятном ему пейзаже. Подъезжая к Бирмингему, он впал в своего рода магическое состояние. Охлаждающие башни, исполинские опоры линий электропередачи, огороженные складские здания с ровными стенами без окон неподалеку от промышленных застроек словно намекали на суровую решимость покинуть Евросоюз, чему он сейчас мог чуть ли не порадоваться. Он проезжал мимо бесчисленных грузовиков и фур, крупных, шумных и уверенных в своей правоте – они-то точно голосовали «за».

На самом деле голоса в Бирмингеме удивительным образом распределились почти поровну. Это же был космополитичный город. В 1971 году он выступал здесь с «Ватагой Питера Маунта». Их немногочисленным, но разборчивым зрителям понравилось, что они ориентируются на американский южный рок и играют в стиле группы «Оллмэн бразерс» и Маршалла Такера. По настоянию Питера участники «Ватаги» выступали в серых широкополых шляпах, футболках и черных джинсах. Они не исполняли чужие вещи. Питер с бас-гитаристом сочинили весь репертуар группы. Выступление состоялось в небольшом зальчике в подвале музыкального магазина около железнодорожной станции «Нью-Стрит». Это был один из лучших их концертов до того, как браки, дети и пришествие панк-рока развалили их группу. В тот вечер Питер привел с собой новую подружку Дафну. Они с Роландом болтали часами, покуда Питер где-то напивался с друзьями. И с тех пор отношения Питера и Роланда омрачились немой ревностью и соперничеством. Но Маунт был отличный лидер-гитарист, уверенный в себе и требовательный, умевший добиваться всего, чего хотел, и, хотя и нечасто, встревавший в драки, где приходилось махать кулаками. И вечно сомневавшийся в себе временный клавишник не мог с ним тягаться. А теперь это был все тот же Питер, богатый человек с политическими убеждениями, перебежчик из британской независимой партии, один из видных спонсоров правительственной партии, находившийся, если верить сообщениям журнала «Прайвит-Ай»[166], в двух шагах от пэрства.

Как выяснилось, свойственный рок-музыке дух эгалитаризма был не такой уж неодолимый. Их стычка перед домом сегодня утром не имела касательства к кучке пепла, а была продолжением давнишнего соперничества. И вот семь лет спустя все опять вернулось к Дафне. Кто из них вправе владеть памятью о ней?

Месяцы, отделившие диагноз от смерти, стали самыми напряженными в жизни Роланда, вначале счастливейшими, а в конце несчастнейшими. Он никогда не испытывал чувств такой силы. После первого внезапного шока и ужаса ей удалось записаться на консультацию к другому врачу. Он пошел с ней и делал заметки, пока она задавала врачу вопросы, которые они вместе заранее обдумали. Они слишком абстрактные, повторяла она. Она не чувствовала ничего необычного, за исключением возникавших иногда болей в боку, которые она, по просьбе консультирующего врача, оценивала в три балла по десятибалльной шкале. Они заключили брак в регистрационной палате без друзей и родных, только в присутствии двух свидетелей, приглашенных с улицы. Потом они несколько дней обсуждали предстоявшую консультацию и возможные результаты будущих анализов. И потом она приняла решение. Она вызвала всех детей, в том числе и Лоуренса, в дом на Ллойд-сквер и сообщила им новость. Для всех это было худшее из всех недавних событий. Тянуло на десять баллов по степени боли. Джеральд, недавно окончивший медицинский колледж, затих и вышел из комнаты. Грета заплакала, Нэнси разозлилась – ее огорчила и новость, и мать. Лоуренс обнял Дафну, и оба расплакались.

Когда все более или менее успокоились и Джеральд вернулся, она сообщила семье, как хотела поступить. Помимо приема сильных болеутоляющих, в которых пока не было необходимости, они решила отказаться от курса лечения. Побочные действия были слишком ужасными, а надежды на успех на этой стадии болезни были ничтожными. Дети вернулись к обычной жизни, а Дафна и Роланд стали вырабатывать план действий. План состоял из трех стадий. Во-первых, покуда у нее еще оставались силы на поездки, она хотела снова побывать в нескольких местах. Среди них было место, где она и попросила Роланда развеять ее прах. Во-вторых, ей хотелось побыть дома и привести в порядок дела в ассоциации, и она планировала этим заниматься до наступления третьей стадии, когда ей придется отдавать все время болезни.

Роланд занялся бронированием отелей и разработкой маршрутов поездок. В итоге все делалось практично и деловито. Но в процессе приготовлений были и слезы, и всплески злости. Она не задавалась вопросом «почему я?», но, как и Нэнси, злилась на несправедливость судьбы. Она упрекала Роланда за его явную отрешенность, за его «чертов планшетик» – на самом деле это был блок листков для записей на альбоме с репродукциями – и за его ручку, лежавшую рядом, «как у чинуши в тюрьме». Почему в тюрьме? Потому что он был свободен, а она заперта. Но они тут же мирились, и в их отношения снова возвращалась нежность.

Итак, сначала семейное торжество в скромном отеле на небольшом острове у южного побережья Франции. Дафна хотела, чтобы туда приехал Лоуренс. Откликнувшись на их просьбу, Потсдамский институт дал ему внеочередной короткий отпуск. Грета, Нэнси и Джеральд знали этот отель с детства. Хозяин отеля узнал Дафну и обнял ее. Ему она ничего не сказала. Эта неделя дала им представление об ожидавших их резких перепадах настроения – от угрюмого предчувствия приближавшейся трагедии до беззаботной веселости, невероятным образом помогавшей им позабыть обо всем. Они сумели предаваться неугомонному духу семейного праздника, с его шуточками, воспоминаниями, насмешками, и искренне радоваться знакомой обстановке. За время двухчасовой трапезы они умудрялись не один раз впасть в эти две эмоциональные крайности. Они ужинали на воздухе, любуясь тихой бухтой и закатом. А когда кто-то делал семейный снимок с Дафной, все уже понимали, что эта фотография ее переживет. Ей не хотелось никому желать омерты[167] из-за своей болезни. Это было не легче, чем хранить тактичное молчание. В первый вечер на острове, когда настала пора пожелать всем спокойной ночи, их объятия казались репетицией последнего прощания, все это почувствовали, и все были в слезах. Они стояли в саду под большим эвкалиптом, выстроившись в кружок и положив друг другу руки на плечи. Рядом стоял подсвеченный аквариум, в котором шеф-повар ресторана держал своих омаров, с глухим стуком тыкавшихся клешнями в стекло. Как же их объятия отличались от прощальных объятий семейства Хайзе в баре отеля в Мейфэре несколькими неделями раньше.

– На фоне всего этого дерьма, – сказала Дафна, – то, что мы все здесь, – это самое лучшее, самое радостное, что я только могла себе представить!

При этих словах Лоуренс растрогался до слез, и все бросились его утешать. Когда он успокоился, его принялись дразнить тем, что он, мол, присвоил себе лавры Дафны, что она со смехом подтвердила. Так продолжалось всю неделю: то слезы, то смех. Она внушала им, что, как бы они ни печалились или веселились, им не стоит ни ограничивать, ни винить себя за веселье или грусть. Она изо всех сил старалась казаться счастливой, и хотя семья не верила ни в ее веселость, ни в ее уверения, эта иллюзия поднимала всем настроение.

На острове не было машин. Через вечнозеленую дубраву бежала одна асфальтированная дорога, а еще было множество пеших тропок. Они бродили по лесу, плавали в море и устраивали пикники на утесе. Как-то днем Дафна и Роланд отправились вдвоем на дальний конец острова, где нашли песчаный пляж рядом с бамбуковой рощицей. Не обращая внимания на природные красоты, она принялась излагать ему свои мысли о том, что будет происходить в ближайшие недели. Ее страшила неизбежная беспомощность и унижение, которое ей придется испытывать в самом конце, такое же невыносимое, как и физическая боль. Она уже ощущала первые приметы острых резей в боку. Боль, по ее предположению, будет ужасной, огромной «и она будет разрастаться». Это ее пугало. Как и мысль о том, что она потеряет рассудок, если метастазы поразят мозг. А больше всего ее печалило то, что ей не придется увидеть, как взрослеют их дети, не придется увидеть внуков, что он встретит свою старость без нее и ей не было суждено сполна насладиться всеми плодами их брака, который им следовало бы заключить давным-давно.

– Это моя вина, – заметил Роланд.

Она не стала ему возражать, а просто сжала его руку.

Потом, по дороге обратно в отель, коснувшись той же темы, она пробормотала:

– Ты был неуемным глупцом.

Вернувшись на материк в конце своего короткого отпуска, они распрощались на причале радушно и без аффектации. Теперь никто не проявлял сильных эмоций. Молодежь поехала на такси в Марсель, откуда они улетали каждый своим маршрутом – в Лондон и Берлин через Париж. Роланд и Дафна поехали в арендованном автомобиле с откидным верхом на северо-восток – они направлялись в сельскую pensione[168] недалеко от Аосты в Итальянских Альпах. Там она после окончания школы два месяца работала горничной. Им предстояло проехать четыреста миль за четыре ленивых дня. Она сидела за рулем. Они собирались по возможности выбирать проселочные дороги, а не ехать по автострадам. Роланд был штурманом, ориентируясь по большой карте, купленной им заранее. Никаких GPS. Он также забронировал номера в трех гостиницах в провинциальной глухомани, где они собирались останавливаться на ночлег.

Не считая острова, этот маршрут оказался самой удачной частью их путешествия, о котором мечтала Дафна. Сложности вождения на узких горных дорогах, выбор идеальных мест на природе для привалов, радость прибытия в пункт назначения в конце каждого дня, вынужденное возвращение назад, когда Роланд случайно ошибся направлением, заставлял ее сосредотачиваться на настоящем и не думать больше ни о чем. Pensione «Мезон Лозон» осталась такой же, какой ей запомнилась. Хозяин позволил им заглянуть в ее старую комнатушку. В этом отеле она без памяти влюбилась в официанта-болгарина, и в этом самом номере она, за день до своего восемнадцатилетия, впервые в жизни занималась любовью.

За ужином они вспоминали о своем подростковом возрасте, о подростковой юности своих детей, о жизни подростков вообще и о том, когда тинейджеры обрели особый культурный статус. Роланд считал, что символическим моментом стало появление первого хита Элвиса «Отель, где разбиваются сердца» в 1956 году. А Дафна сместила эту веху на пять лет раньше – к запоздалому послевоенному беби-буму начала пятидесятых и официальному увеличению школьного возраста. Возможно, их разговор о роли той эпохи в собственной жизни углубил их восприятие общего прошлого; а возможно, их увлекла иллюзия того, что они вдруг опять стали подростками; а возможно, это был душевный подъем, охвативший обоих после приятной поездки и после ярких впечатлений от недельного пребывания на острове, и искренний восторг, с каким она слушала, как он исполнял песенку Фэтса Уоллера на гостиничном стареньком фанно; но более всего сознание, что все это будет ими утрачено. Они долгое время оставались друзьями и любили друг друга как старые друзья, но к концу того вечера в номере на третьем этаже под бревенчатой крышей они влюбились, словно подростки.

Это чувство их не покинуло на другой день, но поездка стала куда менее радостной. Все буквально полетело под откос, когда им пришлось в соответствии с графиком их путешествия спуститься с гор и слиться с потоком машин, направлявшихся в миланский аэропорт Мальпенса, где им нужно было сдать арендованный автомобиль и сесть на самолет до Парижа. Лучше бы они выбрали Турин. Роланд дал маху. Дафна мрачно подчинилась неписаному стилю вождения, принятому у местных, то и дело мигая фарами и на большой скорости двигаясь впритык с ехавшими впереди автомобилями в плотном потоке транспорта. Роланд сидел, вжавшись в кресло, и молчал.

Они настолько свыклись с безмятежными красотами природы, что в Париже чувствовали себя не в своей тарелке. Их съемная квартира располагалась на рю де Сэн. Окрестные улицы были запружены такими же, как они, туристами. Утренний кофе в местных барах был отвратным – водянистым и мутным. Они решили сами сварить кофе у себя в квартире. В мишленовском двухзвездном ресторане, куда она его повела, вина, которые он покупал в Лондоне по 15 фунтов за бутылку, стоили от 200 евро. Это было дешевое надувалово для туристов. Но в Малом дворце[169], где Дафна не была лет тридцать, Роланда, как она выражалась, «занесло». Ему быстро наскучили картины, и он стал ждать ее в главном зале. Когда она подошла к нему и они оказались на улице, его прорвало. Он заявил, что, если ему хотя бы еще раз придется взглянуть на Мадонну с младенцем, Распятие, Вознесение или Благовещение и прочую муру, его «вырвет». В историческом плане, продолжал он, христианство холодной мертвой рукой сжало глотку европейскому воображению. Какое счастье, что его тирании настал конец. То, что казалось набожностью, было насильно навязанным конформизмом в рамках тоталитарного менталитета. В шестнадцатом веке любой усомнившийся в нем или отрицавший его мог бы поплатиться за это жизнью. Как любой протестовавший против социалистического реализма в сталинском Советском Союзе. Христианство на протяжении пятидесяти поколений не только тормозило развитие науки, но и все культуры в целом, запрещая свободу выражения и исследования. Оно на целую эпоху похоронило вольную философию классической античности, оно заставило тысячи лучших умов копошиться в кроличьих норах мелкотравчатой теологии. Оно распространяло свое так называемое «Слово» путем жутчайшего насилия и утверждалось ценой пыток, преследований и смерти. Милостивый Иисус, ха-ха! Да в богатом многообразии всемирного человеческого опыта существует бесконечное число сюжетов и тем не менее по всей Европе крупные музеи набиты одним и тем же хламом. Это хуже, чем попса. Это тот же песенный конкурс «Евровидения», только с применением масляных красок и золоченых рам. Говоря все это, он был поражен силой и страстью своих чувств, но в итоге испытал радостное облегчение, словно сняв с души груз. Ведь он говорил – кричал – о совсем другом. Как же приятно, продолжал он, уже успокоившись, видеть изображение простого буржуазного интерьера, батон хлеба на столе с лежащим рядом ножом, пару, катающуюся на коньках по замерзшему каналу и держащую друг друга за руки, они пытаются улучить момент радости жизни, пока «чертов священник не смотрит на них. Боже, благослови голландцев!».

Дафна, которой оставалось тогда жить восемь недель, взяла его за локоть. Ее улыбка, сочувственная и милая, растопила его озлобление. Она показывала ему пример достойной встречи со смертью.

– Пора обедать, – сказала она. – Думаю, тебе надо выпить.

Прогулки и осмотр туристических достопримечательностей оживленного города начали ее утомлять, ей захотелось домой. Они сократили свое путешествие на три дня и поездом вернулись в Лондон. Им предстояла еще одна поездка, и ей было бы неплохо передохнуть в доме на Ллойд-сквер перед отъездом. Через пять дней она была в хорошей форме, они загрузили в багажник ее машины запас провизии и походное снаряжение. Она опять захотела сидеть за рулем. «Последний мой шанс», – неустанно повторяла она. По ее просьбе он забронировал коттедж на реке Эск[170]. Она там останавливалась в девятилетнем возрасте с отцом, сельским врачом и натуралистом-любителем. Она помнила, какую радость ей доставляло общение с ним. Отец и дочь вместе совершили восхождение на Скофелл-Пайк, самую высокую гору в Англии, а то и в мире. В коттедже «Бёрд-Хау» на взгорье долины не было электричества – еще одна восхитительная особенность этого места, и там разрешалось зажигать свечи и вносить их в спальню, где пламя отбрасывало на стены пугающие трепещущие тени.

Когда Дафна преодолевала перевалы Райноуз и Харднотт, Роланд вспомнил то время, когда четырнадцатилетний Лоуренс вдруг объявил, что хочет взобраться на гору. И уже через два дня они остановились на ночлег в долине Лангстрат с намерением завтра рано утром подняться на одноименную гору.

– Я удивился, насколько он был неутомимый и с какой скоростью он заставил меня совершить то восхождение.

Дафна рассмеялась:

– Ты говоришь это с грустью.

– Я скучаю по нему.

Они приехали в Бёрд-Хау за два часа до темноты. Над коттеджем висели низкие тучи и накрапывал дождик. К коттеджу вела каменистая дорога, и днище машины с низкой посадкой громко скрежетало, царапаясь о торчащие камни. Роланд перенес их вещи через сад, заросший давно не кошенной травой, пока Дафна наводила порядок в коттедже. Даже в сумерках он смог оценить окружавшую их красоту. С обеих сторон высились лесистые холмы. Река Эск, невидимая за деревьями, текла по низине, к которой полого сбегал луг, окаймленный стенкой, сложенной из плоских камней. Коттедж был без изысков. Ни ванной – мыться можно было над раковиной в кухне. Внизу был подвал с вымощенным булыжниками полом и биотуалет.

На следующее утро дождь прекратился, и небо немного расчистилось. Прогноз обещал местами солнце. Они наполнили рюкзаки едой и отправились по тропинке вдоль русла реки вверх по течению. Через пеший мост у фермы Тау-Хаус они перешли на восточный берег. Дафна хотела найти и показать ему определенное место. Идти по тропинке было несложно, но они шагали медленно и каждые двадцать минут или около того останавливались передохнуть.

Присев на лесенку, перекинутую через выложенную из камней низкую стенку, она приняла обезболивающее и потом шагала уже более уверенно. На дорогу в несколько километров у них ушло три часа. Они прибыли на место, перейдя через Лингкоувский мост. Она была воодушевлена. Ее поразило, что простенькая арка из камня сейчас была точно такой же, как и пятьдесят лет назад, когда она сидела возле нее с отцом и он рассказывал ей о войне. Он служил в корпусе медицинской службы и лечил солдат британской армии, которая с боями пробивалась через Северо-Германскую низменность к Берлину. По ее словам, он не любил проявлять чувства, но, рассказывая о своей работе, держал ее за руку и доходчиво, как мог, объяснял девятилетней девочке систему очередности оказания помощи раненым в бою. По мере того как их подразделение продвигалось все дальше на восток, то есть дальше от дома, он старался регулярно посылать письма матери Дафны.

– Я спросила у него, о чем он писал. Он сказал, что описывал все подряд, даже полученные солдатами раны, которые он лечил, и еще писал, что очень ее любит и, когда вернется, они поженятся и однажды у них родится чудесная девочка вроде меня. Не могу тебе передать, Роланд, как мне было радостно все это слышать. Он был необычайно сдержанный. Я никогда не слышала, чтобы он произносил «люблю». В то время люди не говорили такие слова, особенно детям. И когда я слышала от него, что он любил мою мать, во мне вспыхивал огонь любви к нему. Он рассказывал, как военные инженеры быстро строили понтонный мост через Эльбу. Когда он ехал по мосту на грузовике, два колеса соскользнули с края, и грузовик чуть не рухнул в воду. Солдатам пришлось по одному осторожно вылезать из кузова.

– Когда отец рассказывал такие истории, а он был хорошим рассказчиком, то превращал их в своеобразные триллеры. Я хватала его за руку, и позади нас текла река и шумел водопад. Съехавший с моста грузовик накренился, но солдаты благополучно из него выбрались. Я слушала его рассказ, и мне казалось, что я в жизни не была счастливей.

Дафна и Роланд вышли на мост и стали смотреть на водный поток. После паузы она произнесла:

– Я так счастлива находиться здесь с тобой, это два счастливейших момента в моей жизни. Я хочу, чтобы ты пришел сюда один и принес урну с моим прахом. Не стоит приводить сюда всех детей разом. И не надо приходить сюда с другом, и не приводи сюда никого из милых бывших любовниц. Особенно не приводи сюда Питера. Он слишком часто делал меня несчастной. И к тому же он ненавидит пешие прогулки и открытые пространства. Приходи один и вспомни, как нам тут было хорошо. Высыпи меня в реку. – Потом она добавила: – Если будет сильный ветер, спустись к воде и сделай это, стоя на берегу.

Эта последняя фраза, прозвучавшая неожиданно выспренно, сильно подействовала на обоих. Они замолчали и обнялись. Этот разговор о счастье, подумал Роланд, был абсурдным. Появившаяся вдалеке группа пеших туристов в голубых с отливом куртках, нарушавших цветовую гамму пейзажа, заставила их смущенно разомкнуть объятия. Мост был слишком узким, чтобы все могли на нем разойтись, так что, покуда туристы с добродушными улыбками ждали, Дафна и Роланд вернулись на восточный берег и, пройдя несколько ярдов, вышли к каскаду водопадов Лингкоув-Бек. Они сели напротив первого водопада и устроили себе перекус на траве.

После еды Дафна сказала, что слишком устала и не в состоянии идти дальше, поэтому они начали меленный спуск обратно к Бёрд-Хау. Остаток дня она проспала на кровати под боком у Роланда, который взял в руки прихваченную с собой биографию Вордсворта, но не смог видеть ни книгу, ни лицо поэта и вместо этого взялся листать журналы, оставленные прежними постояльцами. Когда наступил вечер, он вышел из коттеджа и стал разглядывать холмы Биркер-Фелла на другом краю долины. Потом ему почудился звук шагов позади домика. Он пошел туда посмотреть, но никого не обнаружил. Мерные шаги оказались его сердцебиением. Вернувшись на наблюдательный пункт и продолжив осматривать реку, он заметил в пятидесяти ярдах от себя сипуху, летевшую низко над землей прямо к нему, потом взмывшую вверх над лугом, и ее бледное лицо теперь было видно как на ладони. На мгновение ему почудилось, или, точнее сказать, у него возникла галлюцинация, что это человеческое лицо, лик древнего старика, взирающего на него с полным равнодушием. Потом это видение исчезло, сова свернула вправо и полетела вдоль реки, вверх по ее течению, затем свернула влево, перемахнула через реку и исчезла за стеной деревьев. Вернувшись в коттедж, он услыхал, как Дафна заворочалась во сне, и принес ей кружку горячего чаю. Он не рассказал про сову. Он подумал, что она огорчилась бы, узнав, что пропустила такое зрелище.

Через два дня они поехали обратно в Лондон. Он вел машину. Дафна проспала часть пути. Когда она проснулась, они уже доехали до Манчестера. Она достала из сумки компакт-диск с записями лучших мелодий из «Волшебной флейты».

– Не против?

– Конечно, нет. Запускай.

При первых же мощных звуках увертюры у Роланда возникло ощущение, будто его отбросило обратно в 1959 год, и он снова почувствовал запах свежей краски на настенных панелях с изображением таинственного леса и на тяжелом фартуке, который ему приходилось надевать, и снова ощутил недоумение, с каким относился к новой обстановке пансиона, в котором оказался, и немое оцепенение оттого, что он был разлучен с мамой. Их разделяли две тысячи миль. Он замечал на дорожном полотне, протянувшемся к нему издалека, линейки с нотами из сборника музыкальных пьес «Бернерс-холла». И то, что увертюра началась со знакомого ему веселого наигрыша, вовсе не принесло ему облегчения. Все последние дни он старался железной хваткой сдерживать чувства, и теперь Моцарт и давние воспоминания заставили его расслабиться. А на фоне безнадежного мужества Дафны он и вовсе рисковал вконец расклеиться. Он держался в средней полосе на скорости в семьдесят пять миль в час, обгоняя длинную вереницу грузовиков, и перед глазами у него вдруг все поплыло. Какой же она оставалась душевной, какой проникновенной и как отчаянно пыталась не сдаваться перед лицом неминуемого конца.

– Надо сделать остановку, – пробормотал он. – Мне что-то в глаз попало.

Она повернулась назад и стала смотреть в заднее стекло, а он газанул, стараясь обогнать бесконечную автоколонну.

– Давай сейчас! – сказала она.

С ее помощью он юркнул в промежуток между двумя грузовиками и, включив аварийки, выехал на бетонную обочину. У нее в руках уже была салфетка. Он взял салфетку и вышел из машины. Равнодушный рев могучих двигателей над шоссе М6 дал ему воспрянуть духом, пока он стоял в клубах пыли и дизельного дыма и вытирал глаза. Он завел машину и тронулся с места, а она положила ему руку на запястье. Она все поняла.

Ну вот, теперь он был в полном порядке и мог полностью насладиться оперой. Они проехали миль десять или около того, как она произнесла:

– Бедная Царица ночи старательно поет эту арию, хотя знает, что потерпит поражение.

Он покосился на нее и почувствовал облечение. Она имела в виду то, что сказала, и никоим образом не намекала на себя.

На следующий вечер, уже дома, когда он вернулся после очередного выступления в отеле, он нашел ее в гостиной: она сидела на полу в окружении фотоальбомов и сотен отдельных фотографий, частично черно-белых. Она надписывала их, чтобы дети потом могли узнать, когда они были сделаны и кто из родственников и знакомых на них изображен. Кроме того, дети знали бы, когда и где они проводили каникулы в детстве. Она написала каждому по длинному письму, которые нужно было прочитать через полгода после ее смерти. Эта сортировка фотографий заняла у нее, с перерывами, больше двух недель. Она также оформила через службу здравоохранения визиты сиделки к себе в тот период, когда она перестанет быть дееспособной. Она начала разбирать платяной шкаф и ящики комода, сортируя свои вещи: кое от чего надо было избавиться, а кое-что перестирать, выгладить и сложить, чтобы Роланд потом их отнес в лавку Красного Креста. Она избавилась от всех своих теплых пальто. Ведь больше она не увидит зимы. Это было безрассудно, думал Роланд, а вдруг она не умрет? Он еще лелеял эту надежду. С больными раньше происходили и куда более странные вещи.

Но у Дафны сомнений не было.

– Я не хочу, чтобы ты или дети занимались этим. Слишком печально.

Она формально перестала быть главой жилищной ассоциации и с помощью знакомого юриста переоформила ее в партнерское общество. После чего пришла в офис, где произнесла перед потрясенными сотрудниками прощальную речь, и вернулась домой в приподнятом настроении, с букетами цветов и коробками шоколадных конфет. Роланд был начеку, опасаясь, что она может в любой момент слечь. Но наутро она, надев свои походные башмаки, уже копошилась в садике и вскапывала клумбы. После обеда пришел все тот же юрист и помог переоформить дом. Питер расщедрился и дал всем троим детям денег на покупку собственного жилья. Дафна хотела подарить дом Роланду. А когда он запротестовал, изложила ему свои условия. Дом, покуда он жив, нельзя будет продать. Он останется семейным домом. У Лоуренса здесь будет своя комната. Ею могли бы пользоваться дети, когда родителей не было в Лондоне, ею можно будет пользоваться и в Рождество.

– Пусть дом живет, – сказала она. – Если ты здесь останешься, и я была бы спокойна.

После обсуждения этой идеи с детьми по телефону было достигнуто общее согласие. А дом Роланда в Клэпхеме надо продать. Планы сделать там капитальный ремонт были позабыты. Лоуренс смог бы потратить вырученные за дом деньги на свое обустройство в Берлине, где цены на недвижимость были ниже.

Парадоксально то, думал Роланд, что все эти приготовления – на втором этапе – помогали отвлечься от размышлений о ближайших событиях. Она же была у врача с целью, по ее словам, «повысить интенсивность» болеутоляющих. Она теперь спала до позднего утра и вечерами. Она меньше ела и почти каждый день ложилась в кровать до десяти. Алкоголь ее отвращал, потому что, как она говорила, у спиртного был вкус гниения, – и тем лучше. Отказ от спиртного помогал ей сохранять больше энергии.

Ни начало третьего этапа, ни его физические симптомы не были подвластны природным способностям Дафны. Ее талант к самодисциплине отчасти маскировал наступление этого этапа, происходившее постепенно. Второе увеличение дозы обезболивающих, меньше сна, меньше пищи, приступы потери ориентации, приступы раздражения, зримая потеря веса, явная бледность, и все эти симптомы проявлялись медленно, покуда она могла от них отвлекаться, занимая себя всякой всячиной.

Это все были случайно сорвавшиеся камешки, предвещавшие близкий сход лавины. О чем возвестил крик, раздавшийся среди ночи. Ее бок и живот пронзила боль, против которой оказались бессильны все принимавшиеся ею в последнее время мощные анестетики. Роланд тотчас вскочил и, полусонный, встал перед ее койкой, натягивая джинсы и наблюдая, как она корчится от боли. В перерывах между приступами она пыталась что-то ему сказать. Не надо вызывать «Скорую»! Но именно это он и собирался сделать. Она больше им не командовала. Через десять минут прибыла бригада парамедиков. Они с трудом ее одели. Ей вкололи морфин уже в «Скорой», мчавшейся к Королевской свободной клинике. В приемном покое, где они прождали пятьдесят минут, она лежала на носилках и дремала. Роланд на пару с санитаром отвез носилки в палату, где Дафну, похоже, уже ждали с историей ее болезни. Ее лечащий врач, наверное, все это предвидел заранее. Роланд стоял у дверей сестринской, пока ее «устраивали» в палате. Когда он снова вошел туда, она уже была в больничном халате и сидела под капельницей. От кислорода, с шипением поступавшего через трубочки в ноздрях, у нее чуть порозовело лицо.

– Прости, – были ее первые слова.

Он взял ее за руку, пожал и сел рядом.

– Мне пришлось тебя сюда поместить, – произнес он виноватым голосом.

– Знаю. – И после паузы она продолжала: – Сегодня ночью ничего не произойдет.

– Нет, конечно, нет.

– Иди домой, поспи. Увидимся утром.

Она надиктовала Роланду список вещей, которые он должен был принести завтра, и он записал все в телефон. Он услышал в ее голосе нотки прежней решительной Дафны и ушел из больницы в четыре утра, окрыленный иррациональной надеждой.

* * *

Сразу после шести, освещаемый ярким летним солнцем, он свернул на дорогу, которая вела к коттеджу. Дорожное покрытие сейчас уже не казалось неровным и в рытвинах, как раньше, а может быть, у машины была более высокая посадка. Прежде чем разгрузиться, он вошел внутрь и осмотрелся. Все было как прежде, даже запах полированного дерева, даже экземпляры журнала «Загородная жизнь» на столе в углу и гулкая тишина. Только в этот вечер медвяный солнечный свет разливался по лугу, сбегавшему к реке. Ему было уже не шестьдесят два. Ему потребовалось совершить четыре ходки, чтобы перенести сюда все, что было в багажнике. Как он и ожидал, ее отсутствие в объятом тишиной коттедже оказало на него гнетущее воздействие. Он принялся распаковывать вещи. Он даже разложил по ящикам сменную одежду, хотя планировал пробыть здесь всего пару ночей.

Наконец он налил себе пива, вышел со стаканом из коттеджа и сел около входной двери, устроив себе подобие скамейки на каменной стенке. Он ощутил полное умиротворение, сидя здесь и оглядывая долину, дожидаясь, когда уймется пронизывающая дрожь во всем теле после долгой поездки в маленькой машинке, содрогавшейся от работавшего с натугой движка. Семь лет. Что заставило его так долго тянуть с этим? В ее письме об этом было сказано предельно четко. Он мог тянуть сколь угодно долго. И ему было недостаточно, что все это время он жил в ее доме, даже стал его владельцем, и каждый вечер пользовался ее старенькими кастрюлями и сковородками, и спал в кровати, которую они с ней некогда делили. Как было недостаточно несколько раз отпраздновать в доме Рождество с Лоуренсом, Стефани и Джеральдом, Нэнси и Гретой, с их парнями и девушками, а потом с их мужьями и женами, а потом и с их детьми. Все это было пронизано неотступными воспоминаниями о Дафне, но он по-прежнему нуждался в последней осязаемой примете ее физического присутствия и не хотел с ней расставаться – с обращенными в золу останками жены и с ее гробом. Он желал, чтобы она оставалась подле него. И спустя пять лет, когда эта ваза стала единственным напоминанием о его желании оттянуть момент расставания, он завернул ее в старую газету и сунул поглубже в нижний ящик.

А потом, готовя себе ужин, он вновь почувствовал уколы печали. Прошло немало времени с тех пор, когда он последний раз думал о ней. И это причиняло боль. Была и еще одна причина, объяснявшая, почему он так долго тянул с этим, почему ему так не хотелось снова пережить утрату. Было бы лучше, если бы ее похоронили в обычном гробу на лондонском кладбище, куда он мог бы регулярно приходить и сидеть возле ее могилы. А участвовать в печальном ритуале торжественного погребения ее праха – нет, это слишком тяжкое эмоциональное испытание. Надо было сделать это сразу же, в течение двух недель после ее смерти – остановиться на ночлег в Буте, утром пойти вдоль реки, не приближаясь к коттеджу. Он забронировал номер в Бёрд-Хау, не подумав. Ему было мучительно больно вернуться сюда. Он даже подумал быстро собраться и уехать. Но он понимал, что смена обстановки ничего не изменит. Не будет ему успокоения до тех пор, пока ее прах не окажется в водах Эска и река не унесет его к деревушке Равенгласс и дальше в Ирландское море. Он должен пойти и сделать это. А от страданий никуда не деться. Он собирался пойти от моста вверх по течению до перевала Эск-Хауз и затем вернуться мимо водопадов Лингкоув-Бек. Но он повнимательнее изучил карту и понял, что это слишком трудный маршрут для ходока в его возрасте и в его состоянии. И ему стало ясно, что он выполнит свой долг на мосту, сразу же вернется в коттедж, уложит вещи в машину и уедет. Он просто не мог провести еще одну ночь в Бёрд-Хау.

Он вышел на лесную тропу до девяти утра и двинулся вверх по течению реки, потом по пешему мосту близ фермы Тау-Хаус, как в прошлый раз, перешел на правый берег. Правда, он старался не вспоминать, как было в прошлый раз. Он должен был оградить ее – ее, шагавшую рядом с ним, – от своих мыслей. Он шел не в прошлое, а прочь от него. Вскоре он поравнялся с Берстинг-Джилл, стоявшим напротив Херон-Крэга на другом берегу, отсюда до моста было меньше десяти минут ходу. После недавно прошедшего дождя река слева от него величественно набегала и разбивалась о гранитные валуны, и папоротники на холмах, высившихся вокруг, все еще были зеленые, и в воздухе витал сладковатый аромат воды и камней. Но ведь вода и камни не имеют запаха. Он снял рюкзак. Завернутая в шерстяной свитер керамическая ваза и двухлитровая бутылка воды оказались тяжелой ношей. Он присел на корточки у реки и, зачерпнув обеими ладонями воды, плеснул себе на лицо.

Он не думал, что путешествие окажется столь коротким и что ему удастся преодолеть расстояние так быстро. В тот день Дафне потребовалось несколько раз сделать остановку и передохнуть. Он подхватил свой сверток и, повернув налево, стал взбираться в направлении утеса Грейт-Джилл-Хед, дошел до поросшего папоротниками пригорка и стал отдыхать. Он оказался в ста футах над тропой, и отсюда ему открывалась далекая панорама реки. Сегодня было утро среды, школьные летние каникулы уже закончились, и вокруг не было ни души, не считая одинокого путника милях в полутора-двух отсюда. Он (или она) стоял (стояла) без движения. Он сел и вынул письмо. И вдруг ее голос зазвучал у него над ухом:

«Дорогой мой, можешь сбросить меня где угодно. И неважно, когда ты это сделаешь, хоть через двадцать лет. Главное, чтобы ты пошел к мосту один, без чьей-либо помощи, встал, где стояли мы, и подумал о нас и о том, как мы были счастливы. Девочкой-подростком я влюбилась в болгарина. Он сказал мне, что в один прекрасный день станет знаменитым поэтом. Интересно, стал ли. В жизни так сложно что-то предсказать. Я вернулась на то же самое место больше чем через сорок лет, чтобы влюбиться в тебя или узнать, что давно была в тебя влюблена. Как здорово было нам ехать сюда по горам. Спасибо, что ты так умело прочитал карту и так мило сыграл для меня ту сентиментальную пьесу на расстроенном пианино в гостиничке. Спасибо тебе за все. Я знаю, насколько это будет мучительная для тебя поездка. И это лишний повод тебя поблагодарить. Мне так жаль, что тебе придется идти вдоль красивой реки в одиночку. Дорогой мой, как же я люблю тебя. Не забывай об этом! Дафна».

Близость и четкость ее голоса обострили его воспоминания о ее мужестве, о том, как она страдала от боли, когда писала эту записку в жаркой палате с зелеными занавесками, задернутыми вокруг ее узкой койки, и в ее кисть около большого пальца была вколота игла от капельницы с морфином. Ее отважные слова, выписанные твердым каллиграфическим почерком, дали ему с особой остротой почувствовать всю прелесть долины, ее бездонный свет и пространство, и громкое журчание реки, бежавшей к юго-западу, и колкие стебли травы под ладонью, и еще, когда он другой рукой сжал бутылку и, приникнув губами к горлышку, сделал большой глоток, освежающий холодок воды. Какая же это удача, что он живой.

Ее письмо было важным элементом ритуала. Прочитав его еще раз, он поднялся на ноги – возможно, слишком резко, потому что ему пришлось переждать внезапно охватившее его головокружение. Когда оно прошло, он спустился по склону к реке. Когда-то он умел чуть не бегом преодолевать крутые спуски, ловко перепрыгивая с камня на камень и с уступа на уступ, словно горный козел. Но теперь, ни на секунду не забывая о ноющих коленных суставах, он спускался к тропинке бочком, осторожно. Он в задумчивости дошел до Лингкоувского моста. Он совсем забыл, что с этой стороны реки находился сложенный из камней загон для овец. Миновав его, он остановился перед мостом. Это было популярное у туристов место для короткого привала, где можно было сфотографировать живописный пейзаж или утолить жажду. Этим утром он был тут один. Мост был достаточно широкий, чтобы по нему могли пройти две овцы рядом. Он зашел на мост и встал, как она велела, на небольшой каменной арке, где они когда-то стояли вдвоем. Он снял со спины рюкзак и поставил между ног, но еще не был готов вытащить вазу. Настал важный момент, и он хотел дать себе время его пережить. Он взглянул на бежавший внизу поток. Дул легкий ветерок, и он вполне мог развеять прах отсюда. Он подумал, что если бы в этот момент ему каким-то волшебным образом удалось переселиться в чье-то тело, то он бы хотел оказаться в теле отца Дафны, молчаливого военврача, и почувствовать, как девочка крепко сжимает своей ручонкой его руку, пока он рассказывает ей фронтовые истории и о своих любовных письмах ее маме. Это было невольное желание, но напрасно он подумал о враче. Он вспомнил не о проведенных вместе счастливых моментах, а о том, что происходило в последние недели жизни Дафны. И не мог отогнать упрямые мысли. Они возвращали его к ее страданиям и к страданиям детей, когда они приходили ее навестить. Она лежала в постели высохшая, кожа лица туго обтягивала череп, зубы выдавались вперед, и дети, превозмогая себя, смотрели на ее лицо и не узнавали мать под новой маской. Ее кожа горела. Она не хотела так много спать и видеть сны под воздействием морфина – пугающие, как она говорила, потому что они были наглядные, как события жизни, и она стремилась их избегать. Весь ее язык был покрыт белыми язвами, и все кости, по ее словам, были словно в огне. Боль в боку, как она того и боялась, усиливалась с каждым днем. И ей приходилось выбирать: либо терпеть боль, либо принимать морфин и видеть эти кошмарные сны, принимавшие облик реальности, хотя консультирующий врач настаивал, что принимавшие морфин пациенты обычно спят без сновидений. Когда Роланд спрашивал Дафну, не хочется ли ей вернуться домой, она смотрела на него с испугом. И отвечала, что ей лучше там, где она сейчас. По той же самой причине она не хотела перевода в хоспис. А потом болеутоляющие перестали действовать, и она стала мечтать о смерти. Это и было для нее то унижение, которого она всегда так боялась, но постоянная боль притупила ее эмоции. Он слышал, как она слабым голосом умоляла врача дать ей освобождение. Она просила медсестер, ставших ее подругами, дать ей дозу побольше, о чем никто бы не узнал. Но персонал больницы, как всегда доброжелательный, но связанный законом о врачебном долге, должен был сохранять ей жизнь до тех пор, пока она сама не умрет. Но они были готовы ее умертвить, не давая лечения и отказывая в еде и питье. К ее мучениям добавилась постоянная неутолимая жажда. Роланд смачивал ей губы влажной губкой. Губы у нее потрескались, словно она многие недели ползла по пустыне. Белки глаз пожелтели. В ее дыхании ощущался аромат гниения. Сняв с ее койки табличку с надписью «пероральный прием запрещен», он отправился с ней в сестринскую и стал настаивать, чтобы ей хотя бы давали воды, когда она об этом просила. Они только пожали плечами: мол, ладно, мы не возражаем.

Незадолго до этого в парламент в очередной раз поступил законопроект, позволивший бы Дафне самой выбрать время своей смерти. Но церковные радетели достойных Бога деяний, архиепископы, воспротивились его принятию. Они скрыли свои теологические возражения за пошлыми россказнями о жадных родственниках, претендующих на деньги усопших. Слуги Божьи были недостойны презрения. В больнице, правда не в ее присутствии, его негодование – когда его «заносило» – ограничивалось радетелями достойных деяний медицинского истеблишмента, величавых президентов королевских колледжей и обществ, которые ни в какую не собирались отказываться от контроля над жизнью и смертью простых людей.

Все эти соображения Роланд изложил Лоуренсу в больничном коридоре. Как всегда, не подумав и проявив беспечность: наверняка проходивший мимо врач все слышал. Потребовалось два столетия, чтобы медицинский истеблишмент наконец догадался посмотреть в микроскоп и изучить микроорганизмы, описанные Антоном Левенгуком еще в 1673 году. Они отказывались соблюдать правила гигиены, потому что это казалось им оскорблением профессии, они противились анестезии, потому что боль была Богом данным атрибутом болезни, они отвергали теорию микробного происхождения заболеваний, потому что, мол, Аристотель и Гален думали иначе, и отрицали доказательную медицину, потому что, мол, так во врачебной практике не принято. Они держались за своих пиявок и пробирки, покуда могли. В середине ХХ века они выступали за тотальное удаление гландов у детей, несмотря на массу эмпирических свидетельств против этого. Но в конце концов в профессии всегда наступали перемены. И настанет день, когда они изменят свою точку зрения и признают право разумного человека выбирать смерть вместо страданий от невыносимой, ничем не облегчаемой боли. Но это уже не поможет Дафне.

Выслушав отца, Лоуренс положил ему руку на плечо.

– Папа, они же отвергали и массу дурацких идей. Когда закон изменится, они тоже изменят свое мнение.

Они шли к палате Дафны.

– Конечно, изменят, но будут упрямо стоять на своем до конца.

Сидя рядом с ней день за днем, ухаживая за ней, наблюдая ее ужасающее угасание, ему нужно было на кого-то или на что-то возложить за это вину. И уж совсем кощунственным было его желание, чтобы она поскорее умерла. Он хотел этого так же сильно, как и она.

Потом ему разрешили сидеть с ней и ночи напролет. Когда она умерла, в пять утра, он спал в своем кресле и потом не мог себе этого простить. Проснувшись и увидев, как кто-то накрывает ее лицо простыней, он взволновался. Но сестра-филиппинка была непреклонна:

– Она не проснулась, дорогой. Мы проверили.

И это тоже была их совместная жизнь в те четыре недели, думал он, стоя на мосту, но самое последнее свое мгновение она не прожила вместе с ним. Добрая медсестра не могла же знать все подробности их отношений. Он проспал больше часа. И он так никогда и не узнает, пробудилась ли Дафна и позвала ли его, предчувствуя свой конец, подняла ли руку в надежде дотянуться до него. Ему было невыносимо об этом думать, и потом он никогда не рассказывал об этом детям. Он не сомневался, что Лоуренс смог бы найти для него рациональные и утешительные слова. Но от них ему стало бы только хуже.

Он все еще стоял на мосту в одиночестве. Он повернулся и взглянул на реку выше по течению, потом перевел взгляд на водопады Лингкоув-Бек вдалеке, где они в тот день остановились на перекус. Сейчас ему следовало подумать о том, как они были счастливы, – того требовал ритуал, – но он не спешил. Он до сих пор помнил, что они в тот день ели. Они никогда не заморачивались сложными в приготовлении сэндвичами. Вместо них они острым ножом нарезали ломти хлеба и куски чеддера. Помидоры, маслины, перья зеленого лука, яблоки, орехи и шоколад – вот и весь их походный обед. Именно это лежало сегодня у него в рюкзаке.

Переведя взгляд снова на воду, он заметил человека, появившегося из-за поворота реки. Вероятно, именно его он и видел, стоя на пригорке. Теперь он был в паре сотен ярдов. Нахмурившись, он наблюдал за ним, а затем, подчинившись интуитивной догадке, вынул из бокового кармана рюкзака бинокль. Он поднес бинокль к глазам, сфокусировал изображение и убедился, что это Питер Маунт, с недовольным видом неуверенно шагавший по неровной земле. Он привык ходить по асфальтированным тротуарам. Или по ворсистым коврам. Да, это был он, без пяти минут лорд Маунт собственной персоной, бывший житель старого города в Клэпхеме, прибывший сюда заявить свои права на Дафну – в силу своей извращенной логики: мол, я познакомился с ней раньше тебя. Ему оставалось идти несколько минут. Роланд понимал, что мог бы раз и навсегда покончить с этим спором, предав прах Дафны реке. Но он не мог позволить, чтобы кто-то на него давил и тем более его терроризировал. Он строго следовал ее инструкциям и еще даже не начал размышлять об их совместном счастье. Он убрал бинокль и скрестил руки на груди. Бывший партнер – не муж – его покойной жены и отец его приемных детей приближался к нему по лесной тропинке. Судя по его походке, в этих тяжелых башмаках ему было неудобно пробираться по лесу, перешагивая через многочисленные ручейки, стекавшие с окрестных холмов в Эск. И на том, кто лелеял не праздную мечту стать пэром Англии, с учетом того, что он передал достаточно внушительную сумму своей партии, бейсболка тоже смотрелась неуместно. Может быть, он полагал, что она придавала ему моложавый вид. Но это была тщетная уловка, потому что его лицо, потасканное, как и у Роланда, смахивало на рожу старого ворчуна, вечно пребывающего в раздражении и печали.

Роланд почувствовал воодушевление и приготовился к стычке. Керамическая ваза была надежно завернута и лежала в рюкзаке, что стоял у него между ног, обутых во всесезонные башмаки. Когда Питер остановился перед мостом и взглянул на него снизу вверх, он скроил насмешливо-приветливую улыбку.

– Ты ли это, Питер, – крикнул Роланд, перекрывая шум текущей воды, – какой сюрприз!

– Я промочил ноги и, кажется, потянул мышцу.

Питер устало сел на валун. Он пришел с пустыми руками.

– Бедняга. – Роланда охватила безудержная радость. Он закинул рюкзак за спину и сошел с моста на берег.

Питер стянул с головы шапку и обтер ею лицо.

– Ты сделал дело?

– Нет еще.

– Хорошо. Это тот самый мост?

– Именно.

– Отлично. Дай мне минутку.

На него произвело впечатление то, что Питер говорил с ним сейчас так, словно не было никакого разговора вчера утром. Он всегда обладал умением добиваться своего. Он просто пер напролом, не обращая внимания на препятствия, пока не получал то, чего хотел. Это было полезное качество, раньше, когда они выступали в клубах, всегда как разогревающая группа, и еще надо было отладить звук и свет, и растормошить обслуживающий персонал, который не сразу врубался в действие.

– И куда ты направляешься? – небрежно спросил Роланд.

– Сюда.

Как бы подражая Питеру и пытаясь имитировать его манеру, Роланд заметил:

– Тебе надо перейти на ту сторону, и когда свернешь налево, как раз попадешь на Эск-Хауз. На вершине поверни голову направо – и твоему взору откроются прекрасные виды Лэнглейла.

Соперник поднялся на ноги. Он с улыбкой кивнул на рюкзак Роланда:

– Это там.

– Думаю, я подожду, пока ты не отправишься в путь, Питер. А знаешь, ты бы мог остаться на этом берегу, подняться к Лингкоув-Беку и увидеть целый каскад чудесных водопадов. Если, конечно, тебе такое нравится. А потом ты можешь забраться на Бау-Фелл.

– Перестань, Роланд. Давай прекратим. Я заказал столик в Эскем-холле.

– О, ехать далеко. Не смею тебя задерживать.

– Послушай меня, – начал Питер рассудительно. – Давай я это сделаю, а ты посмотришь. – Он шагнул к Роланду и протянул руку, как будто собираясь взять у него рюкзак.

Тот шагнул назад.

– Она не хотела, чтобы ты в этом участвовал. Боюсь, она очень четко дала это понять.

Питер смял бейсболку и засунул ее во внутренний карман своей твидовой куртки. Он отвел взгляд и с задумчивым видом принялся массировать мочку уха, зажав ее между большим и указательным пальцами.

– Думаю, это произошло в Стокгольме. Тридцать пять лет назад. Она была беременна Гретой. Она рассказала, чего хотела, если так уж случится, что она уйдет первой. А я рассказал ей, что делать, если уйти первым суждено мне. Мы обменялись торжественными обещаниями. Потом, когда мы вернулись из поездки, она нарисовала для меня круг на карте. И с тех пор я храню эту карту.

Он вытащил ее краешек из кармана куртки, старое издание национальной географической службы, масштаб: в одном дюйме одна миля.

– Да, давненько, – заметил Роланд – Еще до Анджелы, да? И до Гермионы. И до того, как ты первый раз ее ударил?

К удивлению Роланда, Питер с решительным видом сделал шаг к нему. Но на этот раз он не отступил. И опять как ни в чем не бывало Питер продолжал говорить, словно Роланд ни слова ему не сказал:

– А я всегда выполняю обещания.

Они теперь стояли почти вплотную, лицом к лицу, и Роланд даже уловил аромат одеколона Питера.

– Я тоже, – произнес Роланд.

– Значит, самое разумное, если мы сделаем это вместе.

– Извини, дружище. Я уже все тебе объяснил.

Питер сгреб ворот рубашки-апаш Роланда, схватившись чуть пониже верхней пуговки. Он сжимал хлопчатобумажную ткань легко, почти нежно.

– Знаешь, Роланд, ты мне всегда нравился.

– Уж вижу. – С этими словами Роланд поднял правую руку и крепко обхватил пальцами запястье Питера. Оно оказалось мясистее, чем он предполагал. Но все же Роланду удалось нащупать большим пальцем свой указательный, и он сжал крепче. Только сейчас, с опозданием, он отчетливо понял, что они будут драться. Невероятно. Но отступать некуда. Они были одного роста, одного возраста, плюс-минус месяц-другой. Он знал, что Питер никогда не занимался спортом, в то время как у него за спиной были тысячи часов упражнений с теннисной ракеткой. Дело, конечно, давнее, но он надеялся, что тело еще не утратило сноровки и силы. И его правая рука, привыкшая держать ракетку, разумеется, сохранила прежнюю хватку, потому что Питер, задохнувшись, сразу выпустил рубашку Роланда. Но в тот же самый момент Питер поднял левую руку и вцепился Роланду в глотку. Ситуация приняла серьезный оборот. Роланд отшвырнул руку Питера в сторону, и рюкзак сполз с его плеча на землю. Это было к лучшему, потому что теперь оба старались сдавить рукой горло противника, одновременно пытаясь подсечь его ногой и повалить на землю. Блокируя друг другу движения, они вошли в клинч. Целую минуту двое пожилых мужчин стояли, тяжело дыша, покачиваясь и глухо бормоча проклятия, на берегу Эска. Тишину нарушало лишь журчание водного потока. Не слышалось пения птиц. Никто не прошел мимо, никого не ошарашило это зрелище. Весь Озерный край был в их распоряжении, чтобы они могли уладить давние разногласия.

В разгар схватки Роланд подумал, что у него было одно слабое место. Ему хватало ума понять, что то, чем они сейчас занимаются, – какой-то абсурд. И осознание этого факта действовало на него расслабляюще. Он дрался по-настоящему или только притворялся? А вот Питера поддерживало сознание своей абсолютной правоты и ясной цели – победить. Отбить у него прах.

Роланд высвободил правую руку и, сильно вдавив ребро ладони Питеру под нос, заставил того запрокинуть голову назад. Но в конце концов ему пришлось отпустить его и отступить. У Питера из носа пошла кровь. Роланд стоял спиной к реке. Он нащупал рюкзак, прислоненный к каменной кладке овечьего загона. Тяжело дыша, они стояли и буравили друг друга взглядами. Их разделял десяток шагов. К его удивлению, Питер вдруг крякнул и согнулся или, можно сказать, скорчился, словно его сердце или какой-то другой внутренний орган дал сбой. Роланд же собрался шагнуть к нему и помочь, но Питер опять выпрямился, сжимая в руке камень размером с теннисный мячик. Только теперь Роланд понял, что эта их драка, как и любая другая, до сего момента подчинялась неписаным правилам. И сейчас настала пора их отбросить.

Питер стер кровь с верхней губы.

– Ладно, – прохрипел он и отвел руку с камнем за спину.

– Если ты его бросишь, я сломаю тебе шею, – пообещал Роланд.

Питер неуклюже швырнул камень, и Роланд тоже неуклюже пригнулся. Камень попал ему в лоб над правым глазом, правда, не больно. Он не упал. Наоборот, он стоял, пошатываясь, в полном сознании, но на мгновение обездвиженный, и в ушах у него звенел монотонный пронзительный писк. Питер решил воспользоваться моментом и, ринувшись на него, сильно ткнул обеими руками в грудь. Роланд не удержался и скатился по крутому каменистому склону к реке. Но даже в такой неблагополучной для него ситуации его падение оказалось удачным, не катастрофичным. Уже теряя равновесие, он смог в последний миг повернуться и рухнул на землю не спиной, а боком, и благополучно очутился на мелководье. Его левая рука помогла затормозить падение, а голова погрузилась, как в подушку, в речную воду. Роланд пробыл под водой лишь несколько секунд, и ему повезло, что он упал ближе к берегу и не был подхвачен быстрым течением. И все же удар о землю был очень сильным, подобным взрыву, у него сбилось дыхание, и он некоторое время ловил губами воздух. С трудом выбираясь из воды, он догадался, что у него сломано несколько ребер. Он подтянул тело на берег и лег на бок, стараясь восстановить дыхание, прислушиваясь к звону в ушах, который постепенно проходил. Только тогда он вспомнил о Питере. Он повернул голову, чтобы увидеть его. Тот стоял на мосту и вытряхивал из вазы остатки праха Дафны в бурный поток внизу. Заметив взгляд Роланда, он поднял над головой пустую вазу, точно завоеванный футбольный кубок, и осклабился, Роланд закрыл глаза. Теперь это уже не имело значения. Ее прах, кто бы его ни высыпал в реку, уже был в воде и уносился в сторону Ирландского моря, как она того и хотела. Он сам мог бы броситься в реку и плыть рядом с ней до самого моря.

Он полностью выполз из воды и с усилием сел. Через несколько секунд над его головой, с вершины склона, раздался голос Питера:

– Мне надо спешить. А то опоздаю на обед. Извини, что мы не сделали это вместе. Твоей жизни, похоже, ничего не угрожает.

Роланд полчаса просидел на берегу, приходя в себя, ощупывая ноги и руки, чтобы выяснить, не сломано ли чего. Ему повезло, если здесь уместно было говорить о везении, что сегодня выдался такой теплый день. Наконец он встал и прошел несколько ярдов вдоль русла реки к более пологому склону, по которому было легче выбраться наверх. Пустая ваза стояла у его рюкзака, который он обшарил в поисках обезболивающих – парацетамола и ибупрофена. Он принял по таблетке, запив их большим количеством воды. Когда он, надевая свитер, поднял руки, тело пронзила боль. Он разложил складную палку для ходьбы и с трудом, громко кряхтя, надел на плечи рюкзак. Минут через двадцать он уже шагал довольно бодро. Идти по тропе было легко, и спуск по пологому склону долины дался ему без усилий. Походные башмаки при ходьбе уютно почавкивали, обезболивающие делали свое дело. Роланда удручало только его поражение. Он старался не думать о нем. Дафну у него отняла смерть, а не Питер. Шагая, он обдумывал всякие варианты мести, и эти мысли помогали ему идти, но он знал, что ничего не станет предпринимать. Вернувшись в коттедж, где не было ни ванны, ни горячего душа, он переоделся, разжег огонь в камине и, усевшись перед ним, стал уплетать принесенную с собой еду – орехи, сыр, яблоко, – после чего лег спать.

На следующее утро у него ушло немало времени на то, чтобы загрузить вещи в машину. За ночь боль во всем теле усилилась. Прежде чем пуститься в путь, он перерыл весь запас медикаментов в рюкзаке, нашел обезболивающие, а также модафинил, чтобы не заснуть за рулем и сосредоточиться на дороге. После таблеток поездка оказалась почти приятной. В память о Дафне он поставил в машине ее диск с лучшими ариями «Волшебной флейты» и слушал, уже не думая о прошлом. Его воодушевляла перспектива ужина с Лоуренсом, Ингрид и Стефани.

Сделав три остановки в пути, он ближе к вечеру припарковался перед домом на Ллойд-сквер. Там его ждал сюрприз. Прихожая была полна воздушных шариков и гомонивших детей. Лоуренс и Ингрид договорились с Нэнси, Гретой и Джеральдом, чтобы те приехали со своими семьями. В кухне, с кружкой чая в руке и со Стефани у него на коленях, он рассказал, что поскользнулся на склоне и упал в реку. Дети недоумевали, как ему, старику, позволили на свой страх и риск одному пуститься в столь безрассудное путешествие. Перед тем как Роланд пошел принять душ, Джеральд, который уже был консультирующим педиатром в больнице, осмотрел его травмы. Недавно он заключил брак с Дэвидом, куратором секции Древней Греции и Рима в Британском музее. Молодого врача ничуть не встревожили ни жуткие синяки и царапины на левой руке и ляжках Роланда, ни героическая ссадина на лбу. Эти раны можно было не зашивать. Но его, впрочем, заинтересовал синяк на груди Роланда. Недавно еще веснушчатый мальчуган, приходивший после школы в гости к Лоуренсу и остававшийся у них на ночевку, теперь приобрел снисходительную властность многоопытного медика. Он порекомендовал сделать рентген. Сломанное ребро могло проткнуть плевру.

Прежде чем сесть со всеми за стол, Роланд принял еще полтаблетки модафинила, чтобы не уснуть во время семейного вечера. За обеденным столом сидели пятнадцать взрослых и два малыша на высоких стульях. Стефани попросилась сесть с ним рядом. Время от времени она брала его за руку и сжимала, выражая ему свое участие. А потом пригнула его голову к своим губам и прошептала на ухо:

– Opa, ich mach mir Sorgen um dich.

«Дедушка, я за тебя очень волнуюсь».

Чуть позже Роланд обвел оценивающим взглядом компанию за столом – свою шумливую добродушную семью и нескольких друзей: математик, занимавшийся изменением климата, океанограф, врач, мать-домохозяйка, консультант по жилищным вопросам, социальный работник, юрист семейного права, учительница начальной школы, куратор музея. Возможно, всех их, в духе последних веяний времени, можно было считать никчемными гражданами. Ибо сейчас, в этом уголке мира, всем заправляли Питер Маунт и такие, как он. На какой-то миг он отвлекся и вообразил членов своей семьи людьми с очень старой фотографии, которые все, включая и малышек Шарлотту и Дафну, давно состарились и умерли. А ведь все они, жившие в 2018 году, были знающими и толерантными людьми, чье мнение затерялось в потоке времени, чьи голоса затихали вдалеке, пока от них не оставалось ни звука.

Лоуренс встал и предложил тост – не только за отца в день его семидесятилетия, но и в память о его мачехе и за всех детей за этим столом. Чувствуя острые уколы боли в разных местах тела, Роланд встал со стула и, поблагодарив всех, поднял бокал за свою покойную жену и внуков. Ему довелось почувствовать сливовый вкус Южной Европы, и он вспомнил прогулку, которую они с Дафной совершили по средиземноморскому острову и как в конце пути попали в бамбуковую рощу и вышли к ровной, как стекло, воде в голубой бухте, а на обратном пути вдыхали пьянящий аромат дикого разнотравья под своими пыльными башмаками. Тогда она еще была полна сил, могла выдержать дневную жару и легко преодолевала большие расстояния пешком. Его рука невольно дернулась к груди, к болезненному месту чуть ниже сердца, и он снова всех поблагодарил.

12

Роланд упал, второй раз за три года, в июне 2020 года, незадолго до окончания первого локдауна, когда спускался по лестнице. Он только что закончил первый вариант статьи «Наследие Тэтчер» для американского онлайн-журнала. Обещали 125 долларов за 1 тысячу слов. Почему о ней, почему сейчас? Он не спросил. Как пианист отеля с неполной занятостью, он не мог претендовать на оплачиваемый отпуск[171], так ему заявили его толковые работодатели-японцы, обожавшие бибоп и авангардный блюз. Он получал государственную пенсию, и еще у него были сбережения – меньше трех тысяч фунтов. Возобновить карьеру журналиста, выполняя любые заказы за любую плату, – единственное, что он смог для себя придумать.

Он с осторожностью спустился по лестнице, одной рукой держась за перила, как ему не уставал советовать Джеральд. Падение в душе, или в ванне, или на мостовой, или со ступенек автобуса, или с тротуарного бордюра, или на склоне холма для многих стариков заканчивалось смертельным исходом. Роланд направлялся на кухню, где ему предстоял поздний обед – банка сардин в оливковом масле на тосте из черного зернового хлеба и чашка крепкого чая. Эта еда была вкуснее, чем можно было предположить. Нащупывая ногами ступеньки, он обдумывал, как бы улучшить статью. Она вышла тяжеловесной, откровенной и безжизненной. На этом веб-сайте было много авторов его возраста обоего пола, которые считали своим долгом пересыпать каждую свою статью шутками и колкостями, при этом умудряясь сохранять строгие лица начитанных знатоков политической конъюнктуры. Даже спустя почти тридцать лет после ее ухода в отставку ее наследие еще не утратило значения, оставив глубокий след в душе нации, – так он написал. Настоящее страны было сплошь испещрено отпечатками ее пальцев, она просто не могла быть предана забвению: жилищный кризис, вызванный крахом системы социального обеспечения, обезумевшие от выгод дерегулирования банкиры Сити, за чью алчность страна была вынуждена платить мерами жесткой экономии, расхолаживающее представление о национальном величии, общее недоверие к англичанам немцев, французов и прочих, все еще пребывающие в коматозном состоянии от ее неукоснительной политики свободного рынка провинциальные городки северной части центральных графств Англии, Уэльса и шотландского центрального пояса, распродажа национальных активов, лихорадочные шараханья акционеров, умопомрачительное неравенство в распределении богатства, забвение идеалов общего блага, отсутствие системы защиты для рабочих, реки, отравленные стоками из частных очистных станций…

В нем проснулся старый писака-лейборист. Он долго раздумывал над «сплошь испещрено отпечатками ее пальцев». Насколько он понимал, это был расхожий штамп или плагиат. Нужно было разбавить текст шутками. А усилить оценку позитивных черт ее правления? Она сокрушила фашистскую диктатуру в Аргентине, спасла озоновый слой и между делом, прежде чем напрочь забыть об этой теме, обратила внимание мира на изменение климата. Еще она отменила выходные в магазинах по воскресеньям, внесла свой вклад в реформирование Лейбористской партии, снизила инфляцию и налоги, помогала Рейгану противостоять Советской империи, сокрушила ряд коррумпированных профсоюзов, позволила многим семьям стать домовладельцами, показала женщинам, как им приструнить своих чванливых мужей, возомнивших о себе невесть что. Нет, тоже не смешно.

Стремление придерживать перила сразу обеими руками, вероятно, сбило его чувство равновесия. Он был в двух шагах от последней ступеньки – хоть в этом ему повезло. Перемена была мгновенной. Словно безжалостное стальное лассо затянулось вокруг его торса, а потом вспышка боли метеором пронзила тело слева от грудины. Его несчастливый метеор. Он схватился за грудь и стал падать. Но тут автоматически включился удивительный механизм самосохранения, и его руки сами собой порскнули вперед, чтобы защитить голову от удара за секунду до того, как он с грохотом рухнул с лестницы и растянулся на кафельном полу, ничего себе не повредив. Когда он сел на полу, в глазах у него метались искры, но боли уже не было. Ни даже тени. Ничего. Он медленно поднялся на ноги и прислонился к стене, чуть наклонившись вперед, слегка согнув колени, и стал ждать, что произойдет дальше. Ничего. Ничего не произошло.

Он смахнул катышки пыли со штанин и прошел в кухню. Как обычно, он оставил радио включенным. Мужчина свирепо орал на плачущую женщину. «Арчеры»[172]. Невыносимо. Он выключил приемник и занялся своим обедом. Перед ним стояла серьезная задача, не для слабаков, потянуть за кольцо на банке с сардинами, вскрыть банку, достать оттуда аккуратно уложенные три рыбки, без голов и без хвостов, словно разделанные для детского ужина. Он же мог сломать себе шею. Но он же не дурак, чтобы после бытового падения с лестницы обращаться в отделение «Скорой помощи» с жалобами на боли в сердце. А потом еще слечь, подхватив инфекцию от какого-нибудь болвана без маски, с которым он случайно мог столкнуться в приемном покое больницы. И спустя много дней ощутить на языке холодный наконечник аппарата для подачи кислорода, а потом пережить введение в искусственную кому и получить шанс (один из двух возможных) последующего выхода из комы. Кроме того, дело было не в сердце. Он не сомневался, что это все из-за его сломанных ребер: осколок кости где-то в глубине грудной клетки проткнул его мышечную ткань, как коктейльная палочка оливку. Рентген выявил мелкие, с волос, переломы, которые должны были сами срастись. Но он был пациентом и точно знал, что его предположение верно. Микроскопический осколок кости повредил нервное окончание. При определенных движениях его грудь пронзала боль и скованность, но не такая острая, как тогда. Джеральд при поддержке Лоуренса хотел направить его к кардиологу. Но Джеральд был педиатром, а у детей сердце работало по-другому.

Роланд отнес чай в гостиную, оставшуюся такой же, как при Дафне, если не считать слоя пыли и тысяч фотографий, разбросанных по ковру, и трех картонных коробок, где лежало еще больше фотографий. Вдохновленный ее примером, он во время локдауна решил надписать и собрать по датам разрозненные фотоснимки. Это оказалось непросто. Он продвигался очень медленно. Слишком многие фотографии вызывали старые воспоминания и размышления о давно умерших и утерянных друзьях или требовали долгих усилий, чтобы вспомнить имена и названия запечатленных на них людей и мест. Много времени он потратил, завидуя своей ушедшей юности. Масса снимков относилась ко временам его «потерянного десятилетия», изображала его с рюкзаком, с виду сильным и веселым на фоне величественных гор или пустынь, диких цветов или озер. А это где? Кто снимал, в каком году? Он казался самому себе незнакомцем, причем незнакомцем, которому завидовал. Теперь все эти путешествия представлялись ему бесценными, лучшим из всего, чем он занимался в жизни. После детства и школы-пансиона, до преподавания тенниса, до «жевательной музыки» и до поздравительных открыток, когда он еще ощущал себя таким свободным, как тогда, когда так самозабвенно наслаждался жизнью? Расслабься, так и хотелось ему сказать молодому парню, глядящему на него с фотографии. Он бродил среди индейских кастиллей на лугах и вдоль ручьев, поднимался на две тысячи метров над уровнем моря в Каскадных горах, ловил там мескалиновый кайф в компании хороших друзей, оставив базовый лагерь в пяти милях позади, – это и следовало считать жизненным успехом.

На протяжении десяти лет, начиная с 2004 года, его фотопортреты были сняты на цифровые фотокамеры. После чего – на цифровые камеры телефонов. Обычные пленочные фотоаппараты теперь устарели, как пишущие машинки и будильники, а скоро они вообще исчезнут, как волновые радиоприемники и купальные машины[173]. Он отправил электронной почтой множество JPEG-файлов в компанию в Суонси, чтобы их там за кругленькую сумму распечатали на бумаге и он смог бы их все датировать и надписать. Потом ему пришло в голову, что лучше бы он поступил иначе и оцифровал подборку фотографий, сделанных до 2004 года. И тогда он смог бы передать или отправить имейлом семье все эти снимки, которые с легкостью можно было дублировать.

Он походил на полноценного гражданина цифровой эпохи, словно человек, надевший хитроумный маскарадный костюм, но при этом целиком и полностью принадлежавший аналоговому миру. И этот его единственный изначальный дефект подрывал его ощущение цели и не позволял угнаться за временем. Слишком поздно, слишком дорого возвращаться назад, да и скучно продолжать. Ему недоставало самодисциплины Дафны. Но она работала до последнего. Он был более мягкотелым. Поэтому он никогда и не приблизится к финалу. Случайно он вошел в большую гостиную, поднял с пола фотоснимок, вгляделся в него и погрузился в мечтательную грезу. Очнувшись от грезы, он перевернул снимок и черкнул на обороте пару строк. С начала первого локдауна он успел надписать пятьдесят восемь фотографий. Это просто смешно действовать в таком темпе.

В последние дни он меньше ел, больше пил и много думал. У него были его кресло-качалка, умиротворяющий вид из окна и любимый стакан. Среди тем, о которых он размышлял, были другие его изначальные дефекты, которые со временем множились и превращались в целый букет дефектов. При близком рассмотрении эти дефекты превращались в вопросы, гипотезы, даже в крупные достижения. Правда, здесь он, вероятно, обманывал себя. Но, обозревая прожитую жизнь, не следовало признавать слишком много поражений. Женитьба на Алисе? Но без Лоуренса у него не было бы радостей в жизни, не было бы Стефани, его лучшей подруги теперь. А что, если бы Алиса не ушла? Он перечитал «Путешествие» в феврале и начале марта, когда он и многие его знакомые заперлись у себя в домах, объявив себе локдаун на три недели раньше правительства. Ее роман, как и прежде, показался ему превосходным. А не рано ли он бросил школу? Если бы он остался, Мириам, по ее собственному признанию, все равно выволокла бы его из класса и потопила. Даже сейчас эта мысль, словно он задним числом заглянул в свое будущее, не сильно его взволновала. Напрасно ли он бросил классическое фортепиано и упустил шанс стать концертирующим пианистом? Тогда бы он никогда не открыл для себя джаз, никогда бы не обрел свободу в свои двадцать с небольшим, не научился уважать ручной труд и не разработал бы отменный удар ракеткой слева. Он был бы обречен посвящать по пять часов в день упражнениям за роялем – и так всю жизнь. Надо было отправить Мириам за решетку? Но покуда она бы сидела, между ними оставалась бы гнетущая и сильная связь. Это одна причина. Были и иные.

Женившись на Дафне незадолго до того, как она начала умирать, он понял одну истину, неизбежную, необходимую, возможно, самую ценную в своей жизни. Стоило ли ему оставаться членом Лейбористской партии и продолжать в спорах отстаивать ее либеральные центристские позиции? Но их четыре подряд поражения сделали бы его несчастным, свели бы с ума. Значит ли это, что его жизнь была неразрывной чередой правильных решений? Ясное дело, нет. Наконец, он дошел до подлинного поворотного пункта, точки, из которой все остальные события вырвались вихрем или веером, точно яркий павлиний хвост: в разгар Кубинского ракетного кризиса мальчуган садится на велосипед, чтобы вручить себя Мириам для двухгодичных занятий эротическими упражнениями и воспитанием чувств со смехотворным финалом – пижамной неделей, которая завершила его школьное обучение и навсегда изуродовала его отношения с женщинами. Это было трудно. И когда он спросил себя, хотелось бы ему, чтобы этого никогда не было, то не нашел готового ответа. Такова была природа нанесенного ею ущерба. Ему почти семьдесят два, а он так и не излечился от недуга. Тот опыт остался с ним, и он не мог с ним расстаться.

Заключенный в четырех стенах из-за пандемии, скованный страхом умереть с кислородной трубкой во рту, ловя воздух губами, Роланд все долгие зимние дни просидел в кресле-качалке – он принес сюда эту качалку для стариков и кормящих матерей из своего клэпхемского дома. Мечтая о том, чтобы с полным правом налить себе первый на дню стаканчик, Роланд мысленно возвращался к своей стычке с Мириам Корнелл в ее бэлхемском доме, в пустом музыкальном зале. Точно так же, как в старом городе в Клэпхеме, он поставил кресло напротив французских окон, выходивших в сад. Пять лет назад он посадил яблоню на лужайке перед домом Дафны, чтобы как-то компенсировать ту, что он срубил в Клэпхеме. Деревце не слишком выросло, но и не высохло.

В доме у Мириам Корнелл французские окна были шикарнее и выходили на буйные растения, словно высаженные искусным садовником. Он вспомнил, как утомился к концу их встречи и как ему не терпелось оттуда уйти. Его тяготила пустота, вакуум лжи, в которой они соучаствовали оба. По молчаливому согласию они не коснулись двух тем.

Во-первых, той, что проще. Они не упоминали ни о восторге, который им обоим доставляла музыка, когда они играли Моцарта в четыре руки в ее коттедже, ни об упоении, с которым они исполняли на двух роялях «Фантазию» Шуберта на концерте в Норвичском зале приемов, ни о бурных аплодисментах на школьном концерте, когда похожий на мышку мальчишечка вынес на сцену цветы и шоколад.

Во-вторых, той, что была намного тяжелее для обоих. В ходе стычки они не стали говорить о том, что их связывало, о всепоглощающей до одержимости, безграничной, не раз испытанной ими радости, незаконной, аморальной и разрушительной. Давным-давно они лежали в постели нагие, лицом к лицу, в залитой солнцем комнатенке с окнами на реку Стаур. Она не отпускала его, а ему не хотелось уходить. И целую жизнь спустя тучный джентльмен появился у дверей ее чудесного дома с ворохом обвинений. Она тоже изменилась. Одетые в подобающую им, нынешним, одежду, они уворачивались от оценки того, что с ними произошло на самом деле, хотя обсуждали именно это. Насколько он помнил, они не обнялись, не обменялись рукопожатием. Он играл роль бесстрастного дознавателя. Она поначалу держалась с холодным достоинством и даже хотела его выставить вон, но потом сделала признание. О да, он был ребенок, а она совершила преступление, но, помимо того, было и еще кое-что, и в том-то и состояла проблема. Но она не могла такое сказать, а он бы и слушать не стал. И они солгали оба, утаив важное. Она влюбилась в него и заставила его себя полюбить. Заложник полюбил свою похитительницу – стокгольмский синдром. Дождливым вечером он сбежал от нее, имея в кармане заработанные рытьем траншей деньги, волоча по ее лужайке чемодан со сложенными в него своими вещами, но далеко он так и не ушел. Это и был ущерб, запретный плод, который его манил. Воспоминания о любви остались неразрывно связаны с преступлением. Он не мог пойти в полицию.

Он встал, и его взгляд упал на фотографии, разбросанные по зеленому иранскому ковру Дафны. Раскладывать их в хронологическом порядке – занятие, имевшее разумный смысл во время локдауна, сейчас казалось бессмысленным. Всем известно, что память устроена совсем не так, в ней события не выстраиваются в строгом порядке. Около его левой ноги лежал полароидный снимок, возможно, 1976 года. Он поднял снимок. Это было слегка смазанное, ничем не примечательное изображение мутного круглого прудика. Просто смешно, насколько эта картинка не была похожа на то, что он со своим старинным другом Джоном Уивером увидел тогда – естественный пруд, возникший во впадине вершины утеса, а позади него величественные просторы Тихого океана. Снятый с расстояния в тридцать шагов, с болотистого берега, когда объектив выхватил небольшой водоем шириной в несколько дюймов, прудик казался кипящим, бурлящим, буквально извивающимся. Подойдя поближе, они увидели тысячи крохотных лягушат, которые, похоже, одновременно преобразились из головастиков. Лягушек было больше, чем воды. Они беспорядочно ползали, карабкались друг на друга, являя собой идеальную добычу для хищных птиц. А за прудиком солнце уже клонилось к закату, начав исчезать за грядой кроваво-огненных облаков, плывших ниже утесов и растянувшихся к горизонту.

Они все еще находились в трех милях от своего лагеря на реке Биг-Сур и легкой рысцой побежали к нему. В возрасте двадцати восьми лет такой рысцой можно было пробежать без усилий не одну милю. Тянувшаяся через калифорнийский чапарель тропинка была твердая, гладкая и полого шла под уклон. Какие же изумительные полчаса это были, когда он, с голой грудью, несся в теплом благоухающем воздухе, под нежарким солнцем. Тут его воспоминания поблекли, и когда память вновь ожила, уже стемнело, и они оказались в уличном баре, где посетители сидели за столиками возле бассейна с подогретой водой. После чудесно проведенного дня все были в приподнятом настроении. За пять лет до этого Джон избавился от ярма малопрестижной работы в Англии и обрел свободу в Ванкувере. Они встретились после долгой разлуки. Поскольку предметом их разговоров была свобода, а их обуяло приятное возбуждение, они, скинув одежду и подхватив стаканы, опустились в бассейн и стали там плавать взад-вперед, болтая без умолку о том о сем, пока их беседу не прервал хозяин бара, который встал на край бассейна, руки в боки, и приказал им вылезать, употребив выражение, которое они впоследствии любили повторять: «Это негоже, и я знаю, что это негоже!»

Они повиновались и, одеваясь, не могли сдержать смех. Впрочем, они же, в конце концов, находились в общественном месте, в семейном баре, и было еще только восемь вечера. И от них никто не требовал раздеваться догола у всех на виду. Так что хозяин был прав. И его фраза, четкость, с какой он сформулировал тогда свое требование, многие годы потом преследовала Роланда. Это и есть категорический императив? Едва ли, ибо там речь шла о контексте и общественных нормах поведения. Но когда он задумывался о своих ошибках, совершенных за всю жизнь, ему казалось задним числом, что ему как раз и недоставало вот такой способности к спонтанному автоматизму реакций, когда ты стоишь руки в боки и твердо знаешь, что правильно, а что нет. Кто как не Роланд разменял свой восьмой десяток, влача полунищенское существование, живя в дорогущем доме, который достался ему случайно и который он не мог продать – потому что за дом заплатил глубоко им презираемый человек, недавно получивший дворянский титул и ставший заместителем министра в правительстве Джонсона? Это было негоже, и он знал, что это негоже, но ничего не мог с этим поделать. Было слишком поздно.

Фотография выпала из его руки. Ему не хотелось ничего писать на обороте. Слишком много слов пришлось бы придумывать. Он поднялся к себе в кабинет. Локдаун завершался, и там, наверху, находились все его незаконченные дела. Обычные задачи – прочитать всего Пруста, выучить новый иностранный язык, научиться играть на другом музыкальном инструменте. В его случае это был арабский и мандолина. И еще он принял решение прочитать весь роман Музиля «Человек без свойств» на немецком. Пока что за три месяца он осилил семьдесят девять страниц. Другим его амбициозным намерением было расширить познания в науке, начав с четырех законов термодинамики. По его представлениям, основные принципы, выработанные еще в эпоху пара, можно было уяснить без особого труда. Но первоначальные простые положения очень скоро расцвели буйным цветом таких сложностей и абстракций, что он быстро перестал их понимать и заскучал. И тем не менее второй закон, который на самом деле был третьим, потому что все начиналось с нулевого закона, напомнил ему об истине, очевидной всем домовладельцам. Как жара превращается в холод, но никак не наоборот, точно так же порядок превращается в хаос – и никогда не наоборот. Сложный организм вроде человека рано или поздно умирает, становясь бесформенной грудой отдельных частиц, которые неизбежно должны распадаться. Мертвое никогда не обретает новую упорядоченную жизнь, никогда не становится живым, что бы там священники ни говорили и как бы ни прикидывались, будто в это верят. Энтропия была тревожной и красивой концепцией, лежавшей в основе большинства человеческих трудов и печалей. Все, включая жизнь, разрушается. Порядок – это тот камень, который приходится вкатывать на гору. На кухне порядок сам собой не наведется.

В доме царил беспорядок, но он не был запущен. Его это не беспокоило, но ограничения скоро снимут, и дети приедут к нему в гости. Сначала Лоуренс с семьей, потом Грета с мужем и детьми, вместе с Джеральдом и его партнером Дэвидом, а после них Нэнси с семьей. Роланд не мог оскорбить память Дафны, запустив ее просторный гостеприимный дом. Но и нанять уборщицу он не мог себе позволить. Дети предложили оплатить ее услуги, но он был слишком горд, чтобы на такое согласиться. Человек вполне способен прибираться в своем жилище. Но теперь главное было понять, какова цена его гордости. Он был вынужден извлечь себя из привычного мечтательного состояния и приступить к работе. И начать он решил именно сегодня, в день своего падения с лестницы.

Сначала надо было навести порядок в спальнях наверху – это самое простое. Пылесос и инвентарь уже были отнесены туда, еще на прошлой неделе, когда он хотел приступить к уборке, но тогда вышел фальстарт. Он распахнул окна в обеих комнатах, вытер пыль, снял старое постельное белье и постелил новое, пропылесосил пол. Через полтора часа переместился в ванную. Он стоял на коленях и отдраивал внешнюю сторону ванны, как вдруг ему в голову пришла мысль, заставившая его остановиться: он пребывал в странном благодушии, не думая ни о чем, кроме следующего этапа уборки, погрузившись в текущие заботы, освободившись от размышлений о себе и своем прошлом. Уборкой, конечно, себе на хлеб не заработаешь, как некоторые, но как форма эскапизма это был весьма действенный способ. Надо было ему этим заниматься почаще, каждый день. Хорошие упражнения. Если вдруг когда-нибудь случится очередной локдаун… Он уже собрался продолжать драить ванну, как вдруг раздался телефонный звонок. Это был Рюдигер. С марта они несколько раз общались по зуму. В этом плане Германия упорядочила бытовую жизнь в условиях эпидемии более эффективно. Но Роланд не хотел об этом и слышать. Он был рад, что в Германии все хорошо, но в душе оставался патриотом и любил думать о том, что его родина сможет справиться со всеми трудностями. В конце февраля он видел видеоклип об измотанных врачах Северной Италии, сбивавшихся с ног из-за вала ковидных больных и лечивших только тех пациентов, у кого были выше шансы выжить. Им не хватало аппаратов искусственной вентиляции легких, запасов кислорода, медицинских масок. Похоронные конторы не справлялись с потоком трупов. Не хватало гробов. Австрия закрыла границы. Но как болезнь могла не распространиться здесь, коль скоро ежедневно выполнялись десятки авиарейсов из Италии? Правительство Великобритании пребывало в смятении. Через две недели, в середине марта, тысячи людей съехались в Челтенхем на фестиваль скачек. Десятки тысяч посещали футбольные матчи. Правительство решило потянуть время еще неделю.

– Это же у нас в национальном бессознательном, – пытался объяснить он эту ситуацию одному своему немецкому другу. – Мы чувствуем, что уже расстались с вами. И мы больше не подхватываем ваших европейских болезней.