Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Я понимаю теперь, почему Джио так напряжен. Умберто сказал мне, что он потерял сына, — тот погиб пятнадцать лет назад в соседней долине, на итальянском склоне. Карло шел в горы с английской связкой, когда внезапно начался снегопад. Один из англичан повернул назад. Остальные сочли это капризом погоды и потребовали продолжить путь. Карло отказался бросить клиентов и пропал вместе с ними бесследно. Его забрали горы, как и стольких людей до него. Может, поэтому Джио проводит всю жизнь в горах? Идет бесконечной дорогой паломника, замаливая грех. Или втайне надеется, что горные вершины отдадут останки сына? И ранний сход снега вдруг покажет его на краю тропинки, спящего на боку в давно не модной одежде?

– Мама? Мама, ты меня слышишь? Это я, мама…

Умберто отходит на несколько шагов в темноту — облегчиться. Я поворачиваюсь в нему спиной, рассматриваю наш лагерь. Чуть склонив голову набок, колдует над костром Джио. Он как будто к чему-то прислушивается. Может, ловит в потрескивании дров предсказания, к которым я глух? Чем больше я наблюдаю за этим человеком, тем больше он меня впечатляет. Он исполнен отсутствия желаний. Хотел бы я, как он, засыпать и погружаться в тихую смерть и воскресать каждое утро к завтраку. А может, я все идеализирую. А вдруг его сновидения сплошь населены лицами сына, тихо засыпающего в Джоттовом золоте зари в толике минут от спасительного солнца?

Она по-прежнему меня не видела, но мой голос как будто достиг ее души, и тогда ее грусть испарилась как по мановению волшебной палочки. Я прижалась к ней и крепко обняла.

По ту сторону от горящих углей склонился над куклой Петер. Он с легкой улыбкой зашивает на ней какую-то прореху. Ветер доносит до меня звук колыбельной. Мирная сцена, которая больше меня не удивляет. После месяца в этом суровом мире мы стали семьей. Настоящей семьей, со своими странностями и загадками.

И наши сердца снова забились как единое целое.

— Берти!

Она смотрела вдаль и говорила, что я должна сражаться, снова и снова. И что однажды мы встретимся. Что мы опять будем вместе.

Умберто подходит сзади той легкой поступью, которая сбивает с толку всех, в том числе и камни у него под ногами.

Это был всего лишь сон, лихорадка.

— Да?

Но он казался таким реальным.

Подбородком я показываю на Петера, распутывающего волосы своей кукле.

И таким прекрасным.

— Все же он странноватый, нет?



— Стане, Стане... куда подевался твой юмор?

Иногда я снова погружаюсь в черное небытие. Падаю, падаю, и ничто не может меня удержать. Перед тем как открыть глаза, я наконец оказываюсь на самом дне. Как будто очень глубокого колодца. Наверху – ночь, бледный дрожащий свет. Там, далеко-далеко, есть небо. До которого не достать.

— У меня его не было изначально. Ты же прекрасно знаешь.

Высоко в небе – Атэк, он смотрит на меня, зовет. Он хотел бы, чтобы я набралась сил и вылезла на поверхность.

— Кто курит, кто увлекается велоспортом или кроссвордами... А Петер — этим. Своей куклой.

— По мне, так лучше б курил.

Но сил мне не хватает.

— Tranquillo. Он прекрасный исследователь. И ему всего двадцать два года.

Мне их всегда не хватало. Я слабая, я это знаю.

— Это не повод валять дурака.

Иначе я бы не была рабыней.



Умберто вдруг улыбается:

В другой раз, не знаю, когда это было, я услышала смех Батуль. Она смеялась и рассказывала дурацкие девчачьи истории. Она пела для меня своим тоненьким голоском. Она взяла меня за руку и повела на вершину горы. Там было холодно, стояла ночь. Я подняла руки и смогла достать до неба. Небо было пушистым, мягким и прохладным.

— Нет. Он валяет дурака, потому что влюблен.

Когда мы спустились вниз, я прошла по тысяче деревень, увидела тысячи людей. И бабушку, я уверена. Хотя я ее не застала. Она походила на Маргариту, походила на маму.

— Она дождется.

— В тебя.

Она была похожа на меня.

Я слышу смех Командора, трубный гогот — подобным он сопровождал рассказы про мужиков, которым не нужны девки, и что с такими делают, если только под руку попадутся, а уж если и Стан любитель сладенького и все уши прожужжал своими ископаемыми, если Стан гомик, педрила, жополаз, он из него живо выбьет все причуды разом.

Потом Батуль исчезла и ее место занял Атэк.

— Ты хочешь сказать, он...

В ту ночь, а может, и день мне показалось, что мне было сто лет, что я прожила сто жизней. Я уже не была девочкой, не была собой.

— Я не знаю, кто он и что он, non m’importa. Я говорю о любви интеллектуальной. Петер тобой восхищается. Я столько говорил ему о тебе, что он до смерти хотел с тобой познакомиться. Он просто пытается произвести на тебя впечатление.

Я последовала за Атэком в чрево земли. Я почувствовала ее вкус, запах, тепло. Я видела ее яркую кровь.

— Что же ты ему сказал?

— Правду. Что ты ангел — по четным дням, скотина — по нечетным и лучший из известных мне палеонтологов.

Как только мы поднялись на поверхность, за спиной у меня выросли крылья и я взлетела. Я летела над лесами, над столетними деревьями, я питалась их соком и их мудростью. Я летела над их кронами и поднималась все выше и выше.

— Если он хочет произвести на меня впечатление, то действует неправильно.

Я стала пылью, облетела Вселенную, видела звезды. Слепящие, великолепные. Я летела за Атэком и видела сверху весь мир. Видела живущих в нем людей. Видела их горести, их потерянные надежды, их усилия. Видела, как у них под ногами разверзаются угрожающие пропасти.

— А ты, конечно, знаешь, как лучше покорять сердца?

Я была пылью, которую нес ветер. Нес на небо.

И тут я вспомнил про Матильду.



Матильда приезжала каждый год вместе с кучей ребятни, летом сильно увеличивавшей население нашей деревни. У кого-то здесь оставался родительский дом, кого-то слали к предкам, дышать нашим целебным воздухом. Мы рыхлой стаей шатались по пыльным дворам, напоминая туманность, чье ядро составляли самые популярные. Я был на периферии. Мелкая комета, я следовал за ними издали, иногда незамеченным, и делал вид, что мне интересны их игры.

Иногда я открываю глаза. По-настоящему открываю. Оказываюсь в этой комнате, в этой жизни. Тогда я хочу только одного – снова увидеть Изри. Его такое прекрасное лицо. Слушать его голос, слушать, как он говорит, что будет обо мне заботиться.

В этом возрасте девчонки все красивы. Но она была красивей всех. И после четвертого лета — лета моего тринадцатилетия — я осмелился заговорить с ней. Я сошел со своей орбиты, приблизился к солнцу и пригласил Матильду на холм, где стояла маленькая часовня Лавандовой Богородицы — посмотреть мою коллекцию ископаемых. На ферму я не мог ее пригласить из-за Командора.

Когда я прихожу в себя, то слышу, как в спальне плачет Межда. Ее плач – колыбельная, благословение. Исцеляющая мазь для моих ран.

Я не ожидал, что она согласится. Отказывали и куда менее красивые, чем она. И хотя от одного взгляда на нее у меня все вылетало из головы, в ответ на ее «да» я пожал плечами и сказал: «Ну, пока! Значит, до завтра». Я побежал домой, мне хотелось рассказать об этом всем-всем-всем; но кому? Матери на ту пору уже не было.

Я знаю, что она меня убьет. Но надеюсь, что успею еще раз увидеть Изри.

Назавтра я пришел на час раньше. Я сел в аромате лаванды, разложил свои находки на пляжном полотенце, подогнул края и стал ждать. Она опоздала, не извинилась и села возле меня. Мы долго сидели, ничего не говоря, так долго, что тень кипариса со скрипом сдвинулась и накрыла нас.

* * *

Тогда я развернул полотенце и показал ей своих аммонитов, белемнитов и главное сокровище — жука, застывшего в капле смолы. Они ее не заинтересовали, и тогда она повернулась ко мне и расстегнула лиф платья. Я с открытым ртом смотрел на ее грудь, там все было такое маленькое, остро-белое с голубовато-розовыми переливами, — я думал, сердце у меня разорвется.

Я открываю глаза и чуть поворачиваю голову. Он сидит у кровати на стуле и улыбается:

«Чего ж ты ждешь?» — спросила она с улыбкой.

– Как самочувствие?

Я опустил глаза и изо всех сил уставился в землю, я не понимал уже, что мы здесь делаем и что за странные ощущения будоражат меня. Я стал дрожащим голосом называть каждый трофей. Она пожала плечами и сказала: «Ну как хочешь», застегнула платье и отвернулась.

– Получше, – говорю я.

– Пить хочешь?

Прости, Матильда, нелегко понять, что делать. Никто не учил меня брать в руки — живое. Вся знакомая мне плоть была из камня. Я хотел объяснить, но не сумел подобрать слова, они нашлись только с годами. А тогда все равно не успел бы. Из леса выскочили парни из той же банды, не знаю, может, они следили за ней или случайно оказались поблизости. Они уставились на меня, словно видели впервые, и один из них сказал: «А это вообще кто?» И они с воплями бросились топтать мои трофеи. Матильду они не трогали, потому что уважали и восхищались ею. Они, небось, все гадали, как это вышло, что такой хмырь, как я, — и сидит у часовни вдвоем с такой девчонкой. Среди них был один англичанин, высоченный парень, приезжавший каждое лето. Он наставил на меня палец и завопил: «Ископаемый!» Кличка прижилась, и меня так и звали, «Ископаемый! Ископаемый!», до самого моего восемнадцатилетия, когда стипендия позволила мне наконец навсегда покинуть эти места. А тогда они были в такой ярости, что похватали мои фоссилии и раскидали по всему холму. Я их несколько месяцев искал после этой истории, все никак не мог успокоиться, но нашел только одну. Я собрал новую коллекцию. И уговорил себя, что разницы никакой.

– Да…

Мне стыдно, что я не дрался, что втянул голову в плечи и ждал, пока все кончится. Но хуже всего... Самое страшное, что, пока они с гоготом и воплями швыряли на ветер мое детство, я взглянул на Матильду и увидел в ее глазах жалость.

Изри протягивает мне стакан чистой воды, помогает поднять голову. Потом мягко опускает на подушку.

Хочу тебе кое-что сказать, Матильда, жаль, что не сделал этого давным-давно. Иди ты к черту со своей жалостью.

– Теперь с Маргаритой все хорошо, – сказал он.

Я уже два дня бью лед, осыпая лицо холодными искрами при каждом ударе кайлом или ледорубом. Два дня тело гудит, тянутся жилы, трещат кости. Мои мускулы горят, ноют, сжимаются. Внезапно растягиваются и цепляются друг за друга, чтобы не сдаться, чтобы снова поднять инструмент, снова нанести удар. С каждым ударом я трачу частицу себя.

Мое сердце замерло.

– Она… Она все еще?..

Я не ведаю боли, я делаю, казалось бы, непосильную работу, и все потому, что пять лет подряд думаю о том, что увижу в пещере. Я тысячу раз представлял себе этот миг, я оттачивал его, полировал, ткал декорации из сумеречных облаков, и теперь картина кажется идеальной. Итак, я войду на закате дня. Сначала увижу голову. Она будет лежать с краю, терпеливо, как собака, которая ждет хозяина. Эта голова сразу скажет мне, с каким динозавром я имею дело — его точный вид, по сути, не имеет большого значения. Остальное будет скрывать темнота. Я двинусь вглубь, во мрак, высоко держа лампу и боясь обнаружить, что скелет на этом и заканчивается, после пары-тройки отличных бурых позвонков. Но Леучо не врал, и скелет развернется и заиграет в свете моей лампы. Я буду ступать очень осторожно, чтобы не оттоптать ему лапы, я пойду дальше до кончика хвоста. Тут я обернусь. Голова уже скроется в темноте, на расстоянии тридцати — тридцати пяти метров.

Он кивнул. Тогда я представила, как разлагается тело моей подруги.

Я уже говорил, я — слабый рассказчик, злосчастная судьба лишила меня голоса, потому что мне было абсолютно некому рассказывать свои истории. Я с детства не умею говорить.

– Я вернул все, что у нее взяла мать, а потом вызвал «скорую». Я не стал ее дожидаться, чтобы не было проблем… Когда это случилось?

Но слушайте внимательно, слушайте все.

– Полтора месяца назад, – тихо сказала я. – В каком состоянии она была?

Этот зверь вернет мне дар речи.

– Лучше тебе не знать.

Буравим третий день. Вчера Джио на сорок восемь часов оставил нас сидеть в лагере — под тем предлогом, что я дважды упал. Усталость в горах опаснее небрежности или некомпетентности. Мы потратили это время на уборку, проверку запасов провизии, заточку инструментов.

По выражению его лица я понимаю, что ему было больно обнаружить Маргариту. И что за полтора месяца никто из ее сыновей не забеспокоился. Понимаю, до какой степени она была одинока.

Одеваясь сегодня утром, я с удивлением обнаружил у себя почти плоский живот и изумился при виде старого верного тела, на которое я не смотрел почти двадцать лет. Кожа потемнела, обтянула мускулы. Я задубел, как вяленое мясо, что служит нам повседневной пищей.

Как и я.

За исключением этой передышки и времени, которое мы просидели в палатках из-за грозы, распорядок наш за месяц с лишним, проведенный здесь, не изменился. Подъем на рассвете. Час спустя мы на леднике. Работаем до девяти, потом делаем перерыв, чтобы погрызть сухофрукты, потом снова долбим до одиннадцати часов. Обед, короткий отдых — вздремнуть, привалившись спиной к откосу. Ледник уходит в тень вскоре после полудня, и мы горбатимся до четырех часов, прежде чем пуститься в обратный путь к лагерю. Мы ужинаем около шести и укладываемся, когда восходят звезды.

Нет, это не так. Потому что теперь у меня есть Изри.

Наша цель: выбирать как минимум по метру льда в день. При таком ритме мы проникнем в грот в начале сентября. Каждый выигранный час может стать решающим, потому что я все еще надеюсь отделить череп и организовать его доставку — при условии, что дракон Леучо на самом деле здесь. В конце третьего дня мы откладываем ледорубы. Осень щекочет нам затылки, бродит под холодным ветром, слишком юным, чтобы кусаться по-настоящему. Мы стоим тяжело дыша и смотрим в колодец, пробитый нами во льду. По идее, он должен идти вниз на три метра.

50

Вырыто тридцать сантиметров.

Что будет, если он не вернется?

Конец. Ничего у нас не получится. Мы знали это с первого удара кайлом, но все равно работали, движимые безумной надеждой на то, что лед не везде одинаков, что мы достигнем более мягкого слоя или проснемся однажды утром и обнаружим у себя сверхчеловеческую силу. Лед не изменился. Мы по-прежнему только люди.

Она умрет от голода, прикованная к кровати.

Трудно поверить, что четыре человека, вооруженные кайлами и собственной яростью, вскрыли лишь тридцать сантиметров льда метрового диаметра за три дня. Это лед необыкновенной плотности, поднявшийся из чрева ледника исполинской теллурической отрыжкой. Укусы ледорубов должны выбивать его атом за атомом, он взлетает пылью, но никогда не идет трещинами. Не стоит воспринимать эту битву как поединок двух материй, металла и воды. Задействованы гораздо более могущественные силы. Дыхание целого ледника, достигающего в этом месте двухсот метров в глубину, — против решимости горстки безумцев. Волна холода отталкивает нас, леденит дыхание, члены и разум. Если сразу же не счистить пыль, которую мы вырвали у льда, она почти мгновенно застывает. Ледник излучает холод, как солнце в негативе.

Если он вернется, она все равно умрет.

Подсчет недолог. При таком ритме нам понадобится около ста дней, чтобы добраться до грота. Даже если бы мы располагали таким запасом времени, ровный темп выдержать невозможно. Мы сражались стойко, боролись до конца. Заслужили похороны с генеральскими почестями.

Она находится в доме убийцы. Почему?

Ибо дело идет именно к похоронам. Без фотографий, без материальных свидетельств я не найду финансирования на вторую экспедицию. Даже если уговорю Командора ссудить мне денег, то вряд ли смогу так быстро собрать необходимые средства. Бедняга Стан совсем спятил, хихикают боги, наблюдающие сверху за этой историей. Старый гад не даст ему ни сантима, он скорее сдохнет, чем поможет. Значит, Стан найдет деньги в другом месте!

Заслужила ли она это? Что она совершила, раз здесь оказалась? Почему ее мозг отказывается открыть ей правду о ее жизни?

Но где надежда, что секрет длиной в тридцать метров долго останется тайной? Такой зверь распалит алчность у многих. Кто-нибудь да выдаст. Только не Джио, конечно. Умберто — проболтается. Петер — похвастается. Кто-нибудь выдаст. Пока вернемся, все будет кончено.

Воспоминания были где-то рядом. Они не могли всплыть на поверхность сознания, но они были. Девушка безрезультатно пыталась сконцентрироваться, напрячься – туман все не рассеивался.

По дороге в лагерь Стан шатается, как пьяный.

Солнце заливало ее комнату, был, наверное, разгар дня, – впрочем, она не имела представления о времени.

А клубникой почему не пахнет?

Шум мотора, радостный лай собаки, шаги в доме.

Я смотрел на Командора, и горло сжималось от страха. У него дергался правый глаз. В восемь лет я знал, что это предвещает, так же, как умеет угадать крестьянин погоду на завтра: град ударов и порка ремнем со всей силы.

Он вернулся.

— Ты ж ходил в деревню?

Я кивнул.

Это было и облегчением, и ужасом. Может, даже концом.

— Ты ж ходил в деревню, потому что приехал балаган?

Она услышала, что он включил душ, и забралась под одеяло. Ей хотелось исчезнуть. Провалиться в небытие, стать невидимкой.

Я кивнул.

Дверь отворилась, и на пороге показался огромный силуэт ее тюремщика. Влажные от воды волосы, из одежды только полотенце на бедрах.

— Язык проглотил? Цыганье утащило, что ли?

– Смотри-ка, Спящая красавица проснулась! – сказал он, чуть улыбнувшись.

— Нет.

— Тогда отвечай. Ходил на ярмарку?

Он открыл шкаф, вытащил свежие вещи и оделся при ней, стоя спиной.

— Да.

«Никакого стыда», – подумала она.

— Ты ж хотел сахарной ваты вроде?

Он был высоким, крупным. Коротко остриженные темные волосы, воловья шея. Она заметила у него на левом плече татуировку. Циферблат с мечом посередине.

— Да.

— Я тебе дал монету на сладкую вату. Десять сантимов. Не так, что ли?

Он оделся, сел в кресло в самом темном углу комнаты, как будто тоже желал стать тенью. Долго смотрел на незнакомку, прежде чем заговорить.

– Вспомнила что-нибудь?

— Так.

– Нет.

— Вкусная была вата?

– Странно, – вздохнул он. – Но точно вспомнишь… А может, ты врешь?

— Очень вкусная.

– Я не вру.

— Вот зараза это цыганье, а вата у них вкусная, да? Как поешь, от тебя за километр клубникой несет.

– Ладно. Допустим… Скучала?

Командор тихо наклоняется ко мне и ласково-ласково задает тот же вопрос:

Она не знала, что ответить. Главное, не выводить его из себя. Лучше промолчать.

— Чего ж тогда не пахнет клубникой?

– Нет, наверное, – продолжал он. – Можешь так и сказать.

— Я прополоскал рот на обрат...

Оплеуха отбросила меня к сундуку. Вкус крови на губах. Его-то я отлично знал: пробовал чаще клубники.

Она отвернулась к окну.

— Ври дальше, если смелый.

– Вы кого-то убили? – решилась она.

Я выложил все. Монеткой я оплатил травяные пастилки, которые аптекарь готовил для мамы, ей от них было легче. Командор запрещал ей тратить деньги на всякую шарлатанскую дурь и даже пригрозил набить морду аптекарю и маме, так что мы, понятное дело, покупали их тайком.

– Да.

Он рассматривал меня, и на лице у него было выражение, которого я не видел у него ни прежде, ни потом, — жалость.

– К… как?

— Если б ты не сменил песню, я б тебе поверил. Будешь в следующий раз врать — ври до конца.

Его, казалось, удивил этот вопрос.

Такого у нас не бывало. И я бы легко поклялся, хоть под пыткой, что это невозможно. Немыслимо. Я поругался с Умберто.

– Задушил.

Я слонялся без дела, пока Джио готовил обед. Забрел к трехскатной палатке, которая служила нам складом. Дрова, инструменты, веревки, восемь здоровых красных канистр. Восемь здоровых красных канистр. Как я раньше о них не подумал? Восемь по пятьдесят. Четыреста литров масла, густого, как сироп, которое и разгорается-то с трудом. Когда оно наконец вспыхивало — я видел, как оно горит в наших лампах, — то расходовалось медленно, неохотно, капля за каплей. Это масло было элементарным эквивалентом нашего ледника, его алхимическим антагонистом.

Она закрыла глаза, стараясь не дрожать. Надо говорить с убийцей, может быть, приручить его. Но чем больше она о нем узнает, тем меньше вероятность, что он отпустит ее живой.

Я собрал группу и потребовал тишины. Задыхаясь от высоты и возбуждения, объяснил свой план. Огонь. Элемент, который изменил историю человека, наверняка способен изменить ход и нашей, такой маленькой истории. Отталкиваясь от начат-ка дыры, которую мы вырубили, мы растопим лед, сжигая масло. Барабанная дробь, аплодисменты, — ведь правда, мой сын гений, как говорила моя мать любому, кто готов был слушать. Мадам Мицлер тоже была близка к этой мысли, потому что никак не могла выговорить слово «палеонтолог».

– А меня?

Зато лица моих спутников являли скепсис и озадаченность.

– Что тебя?

— Ну, можно попробовать. Хм-м... А не лучше подождать до следующего сезона, Стане?

– Как вы меня убьете?

— Я пятьдесят два года жду.

— Мы могли бы тогда захватить больше рук. И подходящие инструменты.

Она услышала, как закрылась дверь, и почувствовала себя совершенно одинокой. Никого не позвать на помощь, ни малейшего воспоминания, за которое можно ухватиться.

— Какой инструмент лучше огня?

Ничего, одна пустота.

— Огонь — возможно. Только вот масло... оно не очищенное. Это грязный раствор.

— Чистый, грязный, какая разница. Игра стоит свеч. К тому же вам за это деньги платят, между прочим.

51

Я тут же пожалел о своих словах. Джио покачал головой в ответ на неведомый внутренний диалог. Петер молча следил за нашим разговором. Я понимал, что происходит по сути. Все были вымотаны, может быть даже Джио, чьи движения в последние дни стали тяжелее. Я в своей эйфории не щадил здоровья группы.

Изри заходил каждый день, пока я не начала вставать с кровати. Он меня кормил и поил.

Умберто заговорил снова, исподлобья глядя на меня:

Он рассказал мне о похоронах Маргариты, и я узнала, что он положил ей на гроб розу. Розу от нас обоих.

— Даже если мы сожжем это масло, не факт, что нам его хватит. Или что мы закончим до снега.

Пришли двое ее сыновей, то есть не все три. Маргариту похоронили в «квадрате для неимущих», без памятника, на котором было бы написано ее имя. Забросали землей, и все.

Умберто хотел вернуться, он уже месяц был вдали от мира, я прекрасно это чувствовал. Экспедиция была моей мечтой, моим проектом — его самого слава не интересовала. И потом, какая слава? Фамилия, указанная в скобках, или примечание внизу страницы в статье, где говорится лишь обо мне. Деньги значили для него не больше. Он наверняка приехал бы и задаром, просто ради удовольствия повидать меня.

Я очень много плакала в его объятиях. Я бы так хотела проводить свою подругу в последний путь. Ведь я видела ее последней, говорила с ней, держала за руку.

— Ты прав, Берти. Я прошу вас просто дать моей идее шанс. Один.

Ведь я так сильно ее любила.

Петер смотрел на реакцию Умберто, подняв подбородок, как пес, ждущий сигнала от хозяина. У меня на секунду сжалось сердце, я вдруг осознал, что Петер — это то, чем когда-то был мой Умберто. Я думал, ни о чем не пожалею из той убогой поры, — и ошибался.



— Если завтра эксперимент не даст результата — сдаемся?

День за днем Изри вел свое расследование. Странное расследование. Вероятно, он хотел узнать, на что способна его мать.

— И возвращаемся. Даю слово.

Слава богу, Умберто кивнул. Приключение продолжается, еще несколько часов.

Ему были нужны подробности того, что она со мной проделывала. К своему удивлению, мне не удалось рассказать Изри ни одной детали. Слова застревали в горле. Мои страдания и боль не находили выхода.

Вернувшись в палатку после пересчета канистр, я обнаружил, что меня ждет мой друг. Меня поразил его взгляд — долгий и грустный.

Он спрашивал, откуда у меня след ожога на спине, и я просто ответила, что от утюга.

— Ты сам оплачиваешь все из собственного кармана. Поэтому ты и хочешь остаться еще, ведь так?

Однажды вечером, когда он подумал, что я уже уснула, я услышала, как он что-то шепчет. Я не открыла глаз, просто лежала тихонько. Думаю, он плакал.

— Да. Я продал квартиру, чтобы покрыть расходы.

– Моя мать страдала, знаешь. Это не она, это не совсем ее вина… Она, наверное, сошла с ума…

— Университет не утверждал нашу экспедицию. Он наверняка вообще не в курсе. Ты обманул нас.

Ты прав, Умберто, я соврал. Я научился врать в раннем детстве, — это долгая история со вкусом клубники, тебе ее знать не обязательно.

Когда я пошла на поправку, он заверил, что Межда уже никогда не причинит мне вреда. Что он отдает мне свою комнату, что мать согласна. Что мне уже никогда не нужно будет спать на лоджии и что я могу пользоваться туалетом.

— Извини.

Все это казалось слишком прекрасным, чтобы быть правдой. Я ему не поверила, но все-таки поблагодарила. И сказала, что буду думать о нем каждую секунду.

— И ты меня, Стан.

Затем Изри стал приходить через день, потом каждые два дня. Потом раз в неделю.

И он ушел на вздохе, унося с собой тот полуслог, который добавлял к моему имени. Я так и не догадался, что это был слог дружбы, что-то вроде нашей с ним игры.



По пятьдесят кило каждая, — канистры слишком тяжелые, чтобы быстро перенести их к леднику, и слишком рискованно жертвовать флягами, переливая туда масло. За неимением резервной емкости пришлось для облегчения веса вылить половину канистры на землю и потерять таким образом литров двадцать горючего. Надеюсь, потом не окажется, что их-то нам и не хватило. Земля у ног Джио с изумлением впитывает черную лужу. Нарыв на горе, почти личное оскорбление.

Межда оказалась терпеливой.

Так-то двадцать пять литров — не бог весть что. А на высокогорье это вес Вселенной.

Ужасно терпеливой. И дьявольски умной.

Мы тащимся до ледника, сменяя друг друга каждые десять минут. Наш проводник сам берет масло, чтобы перенести его через стенку перед котловиной.

Сначала она сделала все, чтобы сын ее простил. Она извинялась, умоляла. Раскаивалась. День за днем она успокаивала его ярость.

Неприятный сюрприз: наша яма со вчерашнего дня стала на несколько сантиметров меньше. Невероятно. Ледник впитывает влагу из воздуха и таким образом заживляет свои раны. Пока мы спим, он восстанавливается и стирает наши усилия. Он не одержит верх, клянусь. Ведь до цели так близко.

Легкие горят, и я вспоминаю первые дни — вечность тому назад. Но нет уже былого энтузиазма, и близость пещеры под ледяным саркофагом ничего не меняет. Пещера должна окрылять нас, а она ввергает в уныние. Я тоже чувствую эту тоску, которая сочится из камня и заражает душу. Может быть, для горы это способ самообороны. Флер меланхолии, чтобы человек здесь не задерживался, как у тех цветов или насекомых, чей тошнотворный запах отпугивает хищников. А вдруг это для нашей же пользы. Мол, пора возвращаться, ребята. А вдруг?

Она соврала, что стала плохой из-за дурного обращения с ней ее бывшего мужа, но что теперь она одумалась. Надо признаться, что делала она это с определенным талантом, она сыграла на слабости сына, напомнив ему о времени, когда защищала его от жестокостей отца.

Джио, Умберто и Петер безучастно сидят у дыры. Я распухшими пальцами отвинчиваю пробку. В яме наши двадцать пять литров растекаются черной жижей и такой тонкой пленкой, что кажутся пятью. Взгляд Умберто — со вчерашнего дня мы не сказали друг другу ни слова. Он не улыбается.

Мне он сказал, что мать оступилась, что она больше не будет себя так вести и что, если я стану послушной, все наладится. Он, конечно, поверил в ее добрые намерения.

Я чиркаю спичкой. Роняю ее на лужу.



Победа! Мой метод позволил нам за один день растопить пятьдесят сантиметров. Результат кажется смехотворным, однако это в пять раз быстрее, чем кайлами. Если мы выдержим ритм, то через двадцать дней достигнем грота. Может быть, даже раньше, если усовершенствуем технику. Проблема в том, что масло, сгорая, тут же создает между собой и дном ямы слой воды. Эта тонкая пленка каким-то удивительным феноменом изолирует лед от огня. Наш горящий бензин плавает на водяной подушке, не касаясь ледника, и меня снова охватывает странное ощущение, будто ледник — зверь, он оберегает себя и приноравливается к нашим атакам. Если мы пытаемся вычерпать воду, слой масла распадается на островки, они гаснут, и горючее пропадает зря. На исходе дня Петер придумал хитроумную систему желобков, позволяющую отводить воду снизу. Но эту систему нужно постоянно обслуживать, затыкать старые протоки и создавать новые по мере того, как уровень опускается, иначе вытечет в конце концов горящее масло. Настоящая головоломка.

Когда Изри стал приходить реже, Межда перешла в наступление. Между нами установилась странная игра.

Игра на выживание.

На подступах к яме теперь черная грязь: смесь земли, которую мы приносим из лагеря на подошвах, масла и талого льда, и все это затоптано, разрыто, перемешано. Сгорание нефти высвобождает жирную, тяжелую, ядовитую копоть. Мне кажется, я мучаю гору, добиваясь своих целей, как те хозяева, что не умеют научить собаку слушаться и хлещут ее изо всех сил вместо того, чтобы терпеливо объяснять. Как Командор. Как-то раз после очередного удара кулаком по морде Корка чуть не откусил ему руку.

Вот и я нанес леднику удар в лицо. В принципе, у него есть право огрызнуться. У меня нет выбора. Все пройдет, все забудется, когда мы достигнем пещеры и найдем нашего дракона. Даже Умберто, кажется, теперь согласен со мной. Сегодня вечером, сидя у костра, он смотрит на меня и поднимает кружку в безмолвном тосте.

Даже не нужно спрашивать: мы продолжаем.

Ледник горит. Он корчится, рычит, скрежещет от ярости под наносимой нами раной. Сентябрь. Наш огонь пулей вонзается в его тело, и в небо течет долгая полоса черной крови. Теперь дыра составляет пять метров в глубину. Ее края — воспаленная рана, гноящийся круг радиусом десять метров. Мы проделали половину пути. Мы медленно погружаемся в сны дракона. В последние дни наша задача усложнилась. По мере углубления все труднее откачивать талую воду. Невозможно черпать из слоя горящего керосина, что обязывает нас соблюдать строжайшую дисциплину: наливать как можно меньше масла, поджигать его и убирать все спустя едва лишь полчаса, даже если масло еще горит. Начинать сначала.

Все это — используя вместо лестницы воткнутые в стенку толстые крюки. Чтобы компенсировать такую потерю времени, мы устроили промежуточный лагерь в непосредственной близости от ледника. Самодельные сани позволили перетащить в него канистры.

Правила игры были простыми – заставить меня страдать, не оставляя следов. В конце концов, это не очень сложно. Нужно лишь хорошее воображение. И добрая доза ненависти.

Каждый вечер я обязательно чищу дно колодца. Лед преследует нас, как наваждение, и убивает, но какая же красота! После целого дня пожара достаточно вытереть его, и снова увидишь кристальную прозрачность — прямо под грязью. В свете закатного солнца я прижимаюсь к нему носом и сегодня впервые вижу внутреннее пространство грота. Конечно, не самую глубь, а только уступ, на секунду задетый чуть более смелым лучом солнца. Он скользнул по камню — так иногда взрослые шутки ради касаются пальцем носа ребенка. Свет проник в царство смерти.

Я старалась защититься, но Межда выше и намного сильнее меня. Она весит, по крайней мере, килограммов восемьдесят, во мне же нет и пятидесяти.

Джио снова заставил нас устроить день отдыха. Вот он, ледник, стоит руку протянуть, не хватает только черного дыма в небе, который дает мне надежду, нашептывает, что мы приближаемся к цели. Бездействие сводит меня с ума, хотя я прекрасно вижу по запавшим глазами Умберто, по промахам, сопровождающим наши движения, что передышка необходима. В каждом треске слышно, как ледник дразнит меня. Он уже не поет, он издевательски хохочет с каждым сантиметром кожи, которую отращивает за наше отсутствие.

Но по-настоящему тревожит меня не он, а то, что я почувствовал. Запахло холодом перед самым отходом ко сну, в наш цирк, глухо ступая, пробирается зверь. Внизу, в долине, порыжел один лист. Конечно, никто не обращает на это внимания. В горах охотится осень, и мы — ее дичь.

Три метра. Осталось прорыть всего три метра. К счастью, погода устойчиво ясная. Теперь я могу рассмотреть уступ в пещере и чуть дальше в глубине — светлое пятно. И целый день пытаюсь обуздать воображение и сконцентрироваться на работе.

Всклокоченные, перемазанные сажей, которую никто уже не смывает, мы стали похожи на шахтеров. Одежда задубела и ломается на сгибах, кожа на ощупь как кора. Только члены по-прежнему гибки, словно смазаны усилием. Но мускулы натружены и все чаще отказывают. Мы все ближе к пределу возможного.

Три метра.

Шесть дней.

Все, что нам надо.

И главное, Межда – злых дел мастер.

Чем ближе мы к пещере, тем томительнее вечера. Бесцельное, мертвое время, которое нужно как-то убить. Перед ужином я сходил к Умберто извиниться. Не надо было мне врать ему, старому другу, про финансирование экспедиции. У меня были на то свои резоны, и хорошие, и плохие. Он великодушно простил меня, но не исключено, что между нами возникла какая-то трещина. Чтобы подбодрить его, я спросил про невесту, — больно видеть, как он по ней скучает. Он должен был вернуться в сентябре из-за какой-то операции, — может, поэтому не хотел задерживаться в горах? Умберто весь покраснел и признался, что речь шла просто об отбеливании зубов, довольно редкой процедуре, которую делает в Милане один его друг-дантист. И он улыбнулся мне своей фортепианной улыбкой, криво и расстроенно, и при виде этих желтоватых клавиш у меня защемило сердце.

Я же только учусь.

Потом пошел снег.

* * *

Тама на мгновение застывает у зеркала в ванной.

Выглядит она ужасно.

Бледная, круги под глазами, впалые щеки. Даже на волосы неприятно смотреть.

– Что застряла? – ворчит, открывая дверь, Межда.

ОСЕНЬ

Их взгляды на мгновение встречаются в зеркале. Проходят долгие секунды, наполненные молчаливым соперничеством.

Эме был уже слегка не в себе.

– Убери-ка мне тут быстро.

Эме, пастух. Он настолько слился со своим ремеслом, что, когда говорили «пастух», все думали про него, хотя были еще Марсиаль, Жан и другие. Марсиаль, Жан и другие не обижались. Эме был старик, такой древний, что к моменту рождения Командора уже пастушил. Так что заслуживал уважения.

Тама хватается за губку и начинает чистить раковину. Межда следит за ней, сидя на краю ванны. Глаз не сводит.

Эме был слегка не в себе, говорили люди. Это внушало мне почти такой же страх, как волки. Он приходил в самом начале лета и уводил наших овец на горные пастбища. Надо было видеть, как он карабкается на гору, по пояс увязая в пенящейся белизне. Но я-то как раз его не видел: когда он приходил, я прятался. Ночью я пытался представить себе, как выглядит человек, который то входит в себя, то выходит.

– Какая ты уродина, – вздыхает она. – Мать уж точно в гробу переворачивается!..

– Моя мама меня любила.

Однажды я почувствовал себя плохо. Никто не понимал, что со мной такое. Когда наш деревенский врач попросил меня описать симптомы, я объяснил, что в мире какая-то пустота, там что-то было, а теперь его нет. Он долго смотрел на меня, погладил бороду, пробормотал «понятно, понятно» и объявил моей маме, что у меня в организме не хватает магния.

Прошло еще несколько дней, и я понял. Я давно не видел Корку.

– Твой отец говорил иное, когда тебя продавал. Ты же помнишь, да? Что твой собственный отец продал тебя, как какую-нибудь козу!

Мой пес пропал.

Тама чувствует, как ее сердечко сжимается. Ответить – значит начать битву. Сегодня у нее на это нет сил. И завтра тоже, скорее всего, не будет.

Мы искали его повсюду, даже Командор поучаствовал, хотя и со скрипом. Мама заставила его сходить со мной в жандармерию, где нам ответили, что у начальства есть дела поважнее, чем искать собак. Командор был в ярости. Я ж тебе говорил, кретин несчастный, — и кто я теперь в глазах капитана?

– Даже дешевле козы, – добавляет Межда.

Мама объяснила, что Корка мог развеяться по ветру, выскользнуть из своей синей оболочки, как узник выходит из тюрьмы. Никогда я не чувствовал себя так одиноко, как в тот день, даже когда пришел черед матери — развеяться по ветру.

Тама яростно драит фарфоровую раковину, потом долго трет зеркало.

— Пса твоего унес Мулат Борода.

Вдруг они слышат, как открывается дверь, раздается голос Изри. Тама чуть улыбается, Межда меняется в лице и быстро выходит из ванной.

Я хлюпал носом, сидя на расколотом бревне, которое у нас на ферме служило лавкой. Говоривший был мне незнаком. Он был настолько стар, что я сразу понял: передо мной Эме. Из-за истории с Коркой я забыл, что он должен прийти за овцами, и не спрятался. Меня обманули, он был в себе, никуда не вышел.

Тама же остается на месте. Зачем спешить. Однако она уже несколько дней ждет этого момента. Момента, когда Изри вернется и она ему все расскажет.

— А кто такой Мулат Борода? — спросил я. Он обратил к югу невидящий, мутный взгляд.

Момента, когда он положит конец ее мучениям.

— Тоже пастух. Ему без дня тысяча лет. Самый первый пастух. Он унес твоего пса.

— Почему он его унес?

– Тама?

— Потому что меняется время. Один мир умирает, другой рождается.

Девушка бросает свое занятие и идет в гостиную к Изри. Тот делает знак матери, чтобы та ушла.