– Святая Мария! – воскликнула синьора Галлерани, кидаясь обратно к Чечилии, и стала заплетать ее волосы в тугую косу. – Эти проклятые твари нас сильно задержали. – Она быстро перевязала конец косы кожаным ремешком. Чечилия почувствовала, как коса упала ей на спину.
– Фацио, – заговорила Чечилия. – Если я должна жить здесь, в Милане, я хочу остаться в этом дворце, а не в монастыре.
В ответ она услышала громкий смех матери.
– Она продолжает говорить глупости! – сказала мать, подняла гребенку и замахнулась на Чечилию, как будто желая ее ударить. – Надо увозить ее из этого хваленого нагромождения камней, и чем раньше, тем лучше.
Она посмотрела на позолоченный расписной кессонский потолок над их головами.
Фацио рассмеялся:
– О чем ты, девочка?
Чечилия взяла брата под руку.
– Уверена, что с твоим высоким положением здесь, ты можешь найти мне мужа.
– Мужа!
– Да, – подтвердила она, и похлопала его по руке. – Мужа с большим домом и двором полным народу, полным стихов и музыки. – Она не посмела произнести это вслух, но, по правде говоря, в своем воображении видела себя богаче, чище, элегантней, совсем как те дамы, на которых она украдкой смотрела из окна, и жизнь которых могла только представлять.
Чечилия увидела, как что-то дрогнуло в лице ее брата, и он обменялся быстрыми настороженными взглядами с матерью.
– Но это уже согласовано с сестрами, – сказал он, нахмурившись.
– Фацио, ты хорошо знаешь, что я могла бы стать одной из самых желанных невест в этих местах. Плюс ты задолжал мне нового мужа после того, что случилось с предыдущим!
На несколько долгих мгновений тишина тяжело повисла в воздухе.
– Бессовестная! – вмешалась мать. – Гордячка! – Она в гримасе поджала губы. – Твой брат ничего тебе не должен! Он уже и так сделал для тебя больше, чем ты заслуживаешь. Остальное увидишь. Всего несколько дней с сестрами, и ты поймешь, что монастырь – подходящее место для тебя, Чечилия. Я тебе уже говорила – я уже говорила этой гордячке, Фацио! – ты сможешь заниматься всем, что любишь. И самое главное – останешься чистой и снищешь большое уважение. Ты окажешь честь нашей семье и будешь молиться о бессмертной душе отца за нас всех.
Ее брат, опытный дипломат, предпочел не вмешиваться. Он протянул свободную руку матери и повел обеих к двери:
– Пойдемте поедим? Боюсь, опять будет рис, но я видел, что повар добавил к нему зерна граната и цитрусовые. Я умираю от голода.
Мать посмотрела на сына с сияющей улыбкой и наконец взяла его под руку.
Но стоило Фацио открыть дверь в коридор, как он резко остановился, загородив собой женщин. Из конца длинного коридора к ним направлялась небольшая толпа. Свита придворных приблизилась, и Чечилия увидела, как ее брат склонился в почтительном поклоне. Они с матерью поспешили последовать его примеру и потупили взгляды на замысловатые узоры на полу. Чечилия услышала шелест шелка по мрамору, но смогла лишь мельком увидеть бархатные перчатки и тапочки, шелковые чулки, отполированные пряжки, прозрачные пучки черного кружева, зеленые и золотые ленты.
Человек, который шел впереди толпы, остановился, и толпа полукругом встала позади него.
– Фацио Галлерани, – произнес этот человек. Из-за спины брата Чечилия увидела только, что это полный темноволосый мужчина, голос у него был таким глубоким, как будто он набил рот галькой.
– Ваша светлость, – произнес ее брат и опустил голову и плечи еще ниже в знак уважения.
– Вы привезли гостей, – сказал глубокий голос, и эти тосканские слова, произнесенные с миланским акцентом, показались ей странными и прекрасными на слух.
– Гостей? О нет, Ваша светлость. Это всего лишь моя мать и младшая сестра. Они приехали из Сиены вчера вечером.
– Так поприветствуем же их.
Несколько долгих мгновений прошли в тишине. Чечилия смотрела на мать, та не поднимала глаз от своего платья со все еще вымазанным землей подолом – эта же земля была у нее под ногтями. Не двигаясь, она стояла за спиной сына.
Чечилия протолкнулась вперед брата и оказалась лицом к лицу с человеком, который, судя по всему, был никем иным, как герцогом Милана. Хотя Людовико иль Моро был старше Чечилии по крайней мере вдвое, он все же стоял прямо перед ней. У него было угловатое лицо, впрочем, почти полностью скрытое густо смазанной маслом черной бородой. На груди у него были металл и бархат, а на каждом пальце – кольцо с ярким камнем. Его камзол спереди был увешан эмблемами, которые позвякивали при ходьбе, возвещая о приближении хозяина, как если бы он был дорогим животным. Он метнул на Чечилию быстрый взгляд темных глаз, а потом еще несколько долгих мгновений не отрывался от нее.
Ждал, чтобы она поклонилась?
Но Чечилия не поклонилась. Она встретила глазами его темный взгляд и улыбнулась.
5
Леонардо
Флоренция, Италия
Декабрь 1476
Содомит.
И это все, чем я стал? Итог моей работы? Награда за годы моего обучения у мастера Верроккьо? Все, чего заслужили мои таланты в конструировании осадных машин и других полезных приспособлений для военных?
Отец за меня не вступится; он никогда особенно не старался защитить незаконнорожденного сына, с чего бы ему делать это теперь? А дяди только говорят, что мне надо тщательней выбирать друзей. Они говорят, что я наивен, что мне еще многое предстоит узнать о том, как благородные флорентийские семейства получают надуманные беспричинные обвинения. Но я достаточно пожил, чтобы понимать, что жестокому, ревнивому человеку достаточно подсунуть анонимное обвинение в ящик для доносов синьории – и тебя отправят на виселицу.
Они ничего не докажут, ни про этого портного, ни про ювелира, ни про меня. Они не могут предоставить ни единого доказательства тому, что было нацарапано на куске пергамента и вложено в Уста Истины посреди ночи. А что до этого шаромыжника Сальтарелли, который все это затеял, надеюсь, что стражи ночи его найдут. Может, слухи о том, что он был чем-то большим, чем модель художника, и правдивы, но ведь только ревность, и ничто другое, привела к такому плачевному исходу. Если Сальтарелли не враг себе, он покинет Флоренцию раньше, чем новый донос упадет в ящик для доносов синьории.
Но теперь я понимаю, что и мне пора покинуть Флоренцию. Два обвинения за все эти годы. Я не так наивен, как думают мои дяди.
За пределами этого города для меня, безусловно, найдется честная работа. Найдутся люди, которые заплатят за мои таланты, мои изобретения, мое виденье. Они дадут мне кров и стол.
Лучше всего податься дальше на север, они там всё время воюют. Люди Павии, Феррары, Милана. Да, особенно Милана, где даже в церквях небезопасно. Мы слышали, что в Милане герцога Галеаццо Сфорца зарезали в церкви Санта-Стефано прямо во время службы. А теперь бремя герцогства пало на его едва доросшего до арбалета сынишку
[13]. Если кому и нужна моя помощь с военными машинами, то в первую очередь бедному маленькому герцогу Милана.
О случившихся здесь событиях знать никому не надо. Мои чертежи говорят сами за себя. Остается только найти тех, чьи связи простираются за пределы Флоренции. Могущественных людей, которые замолвят за меня словечко. Правильные рекомендательные письма от правильных людей.
Жирная полосатая кошка запрыгивает на мой письменный стол и чуть не расплескивает чернила индиго из чернильницы.
Я глажу серые полоски и чувствую довольное урчание в горле зверька, когда она прижимается к моей ладони костлявой головой. Потом кошка сужает в щелочки свои золотистые глаза, и я задаю ей неизбежный вопрос.
«Кто обеспечит мне безопасный выезд из Флоренции?»
6
Доминик
Нормандия, Франция
Июнь 1944
Доминик трясущимися пальцами ковырялся с застежкой каски и пытался собрать в кулак все свое мужество. «Давно пора, – твердил он себе рефреном уже несколько месяцев до прибытия сюда. – Я тут, в конце концов, не просто так, я приехал воевать за правое дело. Нам уже давно следовало вмешаться в это безумие. Сколько жизней удалось бы спасти, если бы Америка и Англия отправили войска несколько месяцев назад? А несколько лет назад?»
Он поймал себя на том, что щупает щетину на подбородке. Доминик ненавидел, когда руки бездельничают. Он с отчаянным нетерпением искал какого-нибудь применения своей нервной энергии, возможности подумать о чем-нибудь, кроме того, как он с тридцатью пятью другими такими же солдатами набились плечом к плечу в катер Хиггинса
[14]. Каждая накатывающая волна подталкивала катер ближе к берегу – и к врагу. Каждый из сидящих, скрючившись, в десантном отсеке катера солдат был сейчас погружен во внутреннюю битву: игнорировал холодный пот, отгонял, запихивая поглубже, страх.
«Давайте уже покончим с этим, – думал он. – Давайте сделаем правое дело, добьемся справедливости, чтобы можно было вернуться домой».
Небо было таким же серым, как море; мир вокруг был окутан туманом таким густым, что хоть Доминик и знал, что вокруг них десятки десантных судов несут тысячи солдат, казалось, что между нацистами и жизнями, которые они хотят защитить, стоит лишь его маленький взвод. Будто бы их взвод один высадится на «Омаха Бич» и так одним взводом они и встретят свою судьбу.
Не совсем одним. Воздух стал еще холоднее от тени самолета над головой.
Доминик машинально сунул руку между пуговиц форменной рубашки, но дотронувшись до двух жетонов на шариковой цепочке, почувствовал только острую тоску. Медаль Святого Христофора
[15] его заставили снять еще в учебном взводе в форте Леонард Вуд в Миссури. Он убрал ее в застегнутый на молнию кармашек своего кожаного бумажника в надежде, что там она в безопасности пролежит до того дня, когда он наконец-то сможет сменить свои жетоны на обожаемого Святого Христофора.
Как скоро все это закончится? Доминик закрыл глаза, ощущая на щеке поцелуй брызг, и представил себе теперь кажущийся бесконечно далеким солнечный день.
Свед-Хилл, Гринсберг, Пенсильвания.
Двадцать два года там была вся жизнь Доминика. Там он вырос, в единственной среди шведов и ирландцев семье «итальяшек». По крайней мере, так все – кто-то шутя, а кто-то с издевкой на лице – называли семью Бонелли.
Доминик подумал о маме, о том, как она надела ему на шею Святого Христофора, встав на цыпочки, поцеловала его в щеку и старалась не подавать виду, что волнуется.
«Просто вернись к нам, amore
[16]».
Там он познакомился с Салли, там же увидел своего первенца. Свою маленькую Чечилию. В жизни Доминика не было ничего тяжелее, чем смотреть, как они машут ему на прощание.
Но Доминик знал, каково это – быть жертвой предубеждений, а кроме того, его миссия была важной. Он не собирался отлынивать от своего долга. Доминик уже три года за утренним кофе следил за заголовками в «Питсбург Пост-Газет». Нацисты разграбили частную собственность и разорили европейские деревни. Они убили сотни тысяч ни в чем не повинных людей, большинство – просто за то, что они евреи. Уже два года в газетах сообщали о многих тысячах согнанных в лагеря смерти по всей Германии, Австрии, Польше. Только в одной Польше больше миллиона, прочитал он. Доминик не понимал, как хоть кто-то может смотреть на это и ничего не делать. Американцам следовало бы начать действовать уже давно, думал Доминик и знал, что многие сослуживцы с ним согласны.
Даже несмотря на то, что прощание с женой и дочерью было самым тяжелым делом в его жизни, он и все окружающие его солдаты были полны решимости встретить врага лицом к лицу и остановить гитлеровский режим. И вот наконец-то, после многих месяцев учений, они были готовы к высадке на берег. Готовы приводить мир в порядок.
«Давайте уже начнем», – думал он, стараясь унять дрожь в пальцах.
Внезапно на их катер налетела волна; резкий толчок и прилетевшие в лицо ледяные брызги вернули Доминика к реальности. Медали с ним больше не было; у него отобрали даже фотографии Салли и крошки Чечилии, но он должен был верить, что Бог с ним, несмотря ни на что. А разве не так?
Когда он шевельнулся, пытаясь перенести вес с онемевшей ноги, на груди звякнули жетоны. На двух одинаковых металлических пластинках была вся самая необходимая информация: Бонелли, Доминик А. Страховой номер. Группа крови: О. Католик. Только сухая суть, без каких бы то ни было подробностей, делавших его человеком.
Так его видела армия. Номер. Пушечное мясо. Один из тысячи безликих людей в бесцветной форме, согнанных, как скот, в тесные катера. Доминик поймал себя на том, что скручивает и раскручивает цепочку, на которой висят жетоны, и трет их друг о друга. Ему опять некуда было девать руки. Тишина перед безумным броском.
Дома он никогда не сидел сложа руки. Когда он не копал уголь на шахтах под Питсбургом, он укачивал свою дочурку и грубым голосом ей пел: иногда бессмысленные нескладушки, которые придумывал на лету, а иногда – старые сицилийские песни, которым его научила бабуля, но никто уже теперь не понимал.
Чечилии было все равно. Она все их обожала; слушала, гулила и тянулась пухлыми ручонками к его лицу. А когда Чечилия засыпала и дом наполнялся тихими звуками оперы из радиоприемника, он брал палочку угля и, пока Салли мыла посуду, садился рисовать. Он часто подумывал нарисовать пейзаж или натюрморт, но в конце концов каждый вечер рисовал идеальные линии ее волос, окружности ее тела. Самой новой из них был наполненный обещанием второго ребенка растущий животик. Рисуя, он все время поглядывал на нее, но знал, что в этом нет необходимости: образ Салли ясно отпечатался в его памяти, навсегда сохраненный в самой глубине его души.
Особенно ее улыбка. Она завладела его сердцем однажды вечером три года назад, когда он после работы в шахтах поднимался по склону холма, возвращаясь домой. Он заметил Салли в саду ее родителей, она собирала яблоки. Завоевать сердце Салли было нелегко. Поначалу она отказывалась впечатляться его глупой болтовней, отказывалась сдаваться его упрямству, отказывалась дать себя захватить. Поначалу она заносчиво велела ему проваливать, но за ее дерзостью Доминик заметил улыбку. Дедушка сказал Доминику, что настойчивость всегда побеждает, и оказался прав. Доминик каждый день останавливался по пути домой на ее углу, и однажды она наконец поделилась с ним только что сорванным с дерева яблоком.
К реальности Доминика вернул громкий крик командира. Солдаты вокруг него собрались, приготовившись к высадке, и сердце Доминика выскочило через пятку сапога. Он поднял голову и увидел, что перед ними развернулся серый берег «Омаха-Бич»; туман и водяная взвесь смешались в дымчатую завесу, за которой скрывался страшный враг, притаившийся, как знал Доминик, за дюнами. Он выпустил из рук жетоны и сжал пальцы в замок, чтобы скрыть дрожь. Отдаленные хлопки выстрелов уже заставляли его сердце биться быстрее; он знал, что каждый этот тихий хлопок – это звук летящей к кому-то из солдат на пляже смерти.
– Помоги нам Бог, – сказал солдат рядом с ним. Он увидел, что руки его трясутся и болтовая винтовка дрожит в его пальцах.
Снова зазвучал голос командира:
– Пошли, ребята!
Операция «Нептун».
Доминик смотрел на лицо командира, на то, как шевелятся его губы, но остальные слова утонули в наползающей тени и оглушительном реве самолетных двигателей.
Доминик расплел пальцы и схватился за ствол своей винтовки. На берегу за бортом катера была мешанина выстрелов и спрыгивающих с катеров людей. На организованное нападение это не походило, для Доминика это все выглядело как хаос. В тумане уже блестели вспышки выстрелов.
Доминик смотрел, как приоткрылась, а потом с грохотом, подняв ворох брызг, опустилась аппарель. Весь взвод издал отчаянный боевой вопль. Плечом к плечу они бросились вперед.
7
Леонардо
Флоренция, Италия
Апрель 1482
Думаю, что лучшая конструкция для военного корабля – с трапом, который опускается с носа судна. Что-то вроде баржи. Судно с трапом на петлях, который можно откидывать, когда оно пристанет к берегу, и высаживать на землю солдат неожиданно для врага. Вдохновение для этого замысла снизошло на меня как обычно посреди ночи. У меня почти не было времени перенести его на бумагу, прежде чем я пробежал по мосту до окруженного стеной и полного скульптур сада дворца Медичи.
И вот теперь я наблюдаю, как Лоренцо «Великолепный
[17]» поглаживает ладонью щетинистую щеку и в задумчивости напряженно сжимает губы в тонкую линию, пока его умные глаза много знающего человека изучают вырванный лист. Мой господин должен понимать, какую пользу такое судно может принести в борьбе с пизанцами. Нет сомнений, что они, при всей своей хваленой доблести в морских сражениях, ничего подобного не придумали.
Не хочу показаться неблагодарным, ибо удостоиться внимания его светлости – уже честь для меня. Но я больше не питаю надежды, что Великолепный закажет мне военную машину. Он не даст мне место за своим столом. Не станет платить мне стипендию или хотя бы комиссионные. Разрешение сделать наброски с древних скульптур в тиши его сада это все, чего я добился за годы попыток. Все, на что я теперь могу рассчитывать, это шанс, что поручительство его светлости поможет мне найти патрона где-нибудь подальше отсюда.
– Да, – говорит мне Великолепный, вкладывая пергамент обратно мне в руку. – Я понимаю, как полезна может быть военному кораблю такая конструкция трапа. Но не в Милане. Как вы убедите в ценности этой идеи человека, рожденного в Ломбардии, правящего обширной, не имеющей выхода к морю территорией, на которой простираются насколько хватает глаз лишь пшеничные и рисовые поля?
Он прав. В конце концов, Людовико Сфорца, которого прозвали «иль Моро» – «мавр
[18]», – захватил контроль над двором Милана без всяких кораблей. Все, что он сделал – это переманил на свою сторону врагов – и одновременно родственников – одного за другим. Он переманил даже родную мать маленького герцога и ее ближайших, самых доверенных политических и военных советников. И теперь Людовико Сфорца – регент Милана, практически герцог, хоть и не называется так.
– Мы должны быть уверены, что Флоренция останется союзником Милана, – констатирует Великолепный. Я плетусь вслед за ним по длинному проходу, примыкающему к его пышному саду, заполненному древними извлеченными из грязи вокруг Рима статуями.
– Людовико Сфорца показал себя как весьма могущественный человек, – говорит его светлость. – К четвертому сыну, которому удалось обойти старших родственников, нельзя относиться легкомысленно. Мы должны следить за ним.
– Я могу поехать в Милан от вашего имени, – предлагаю я. – Посмотреть, что из себя представляет этот двор изнутри. Я могу держать вас в известности, мой господин.
Великолепный замедляет свой быстрый шаг и на несколько долгих мгновений останавливается, чтобы рассмотреть нежную белую лилию. На мгновение меня охватывает беспокойство, что он сейчас сорвет этот благоухающий, покрытый росой цветок – лилию, символ нашего города. Но в конце концов он оставляет ее на стебле.
– Да, – говорит он. – Ты вместе с другими. Мы организуем свиту из дипломатов и придворных шутов. Ты передашь Людовико иль Моро подарок от семейства Медичи.
Я задумываюсь:
– Экипаж с защитой. Или колесная катапульта. Мой господин?
– Нет, – отвечает он. – Музыкальный инструмент. Ты создашь лиру.
– Лиру?
Он кивает, его тонкие губы решительно сжаты:
– Принеси мне эскиз лиры.
– Но со всем уважением, мой господин, регенту Милана могут быть больше нужны защитные конструкции, а не музыкальные инструменты. Вы сами сказали, что венецианцы угрожают Людовико иль Моро заговором с востока, а с севера – Франция. Ему угрожает заговор даже внутри его собственного дворца. Я слышал, что его придворные аптекари готовят яды для его ближайших родственников…
Легкий взмах руки, и я смолк.
– Отправишься в Милан со свитой дипломатов и музыкантов. Мои люди позаботятся об этом. Я дам тебе рекомендательное письмо. Тебе остается только сделать лиру.
– А защитные конструкции…
– Если хочешь ознакомить Людовико иль Моро со своими навыками, можешь составить список.
Часть II. Страшная сила
8
Чечилия
Милан, Италия
Январь 1490
Ее песня началась с печальной ноты.
Чечилия чувствовала, как в груди рождается первый звук. Голос дрожал, и она изо всех сил постаралась придать ему твердости. Звук вырос и поднялся, оживая, а затем разошелся по всему огромному приемному залу замка Сфорца.
Встретиться глазами с устремившимися на нее взглядами дюжины гостей замка, разодетых в изысканные наряды, каких Чечилия даже вообразить себе не смогла бы, было невыносимо. Вместо этого ее взгляд пробежался по ветвям вьюна, протянувшимся по серым грубо отесанным камням стены и красным кирпичам оконного проема. За окном Чечилия видела мутные воды рва и дворцовые ворота, которые патрулировал конный стражник с пером на шлеме. Под землей, далеко от высоко расположенного зала, Чечилия вообразила себе лабиринт глубоких ходов, который можно было бы использовать для защиты замка, если его атакуют.
Чечилия начала следующий куплет. Наполняя зал звуками своего голоса, она ощущала знакомое чувство пустоты в груди. Она сосредоточилась на словах. Собравшиеся, конечно же, слышат, как бешено бьется в ее груди сердце? Так же громко, как и звонкие звуки, слетающие с ее губ.
Если бы у нее было больше времени на подготовку, она могла бы сама аккомпанировать себе на лютне или лире, подумала Чечилия. Она могла часами играть, подбирая ноты на слух. Но при дворе Милана так было не принято: эту работу выполнял Марко, придворный музыкант. Он тепло смотрел на Чечилию и играл непринужденно, позволяя пальцам бегать по струнам лютни, как будто бы бездумно.
Воодушевленная спокойной поддержкой Марко, Чечилия посмела теперь посмотреть на толпу. Взгляд ее остановился на брате, его восхищенном лице, открытой улыбке. Она старалась не смотреть на мать, устремившую взгляд на кончики собственных пальцев, которыми она нервно постукивала по коленям. Чечилия продолжила петь каждый куплет с удвоенной силой и точностью.
В монастыре, или вообще где бы то ни было еще, ей никогда не получить такой аудитории, размышляла Чечилия. Это была ее единственная возможность попасть во дворец и с ним – в совершенно иную жизнь. Ее единственный шанс избежать заключения, невообразимой тоски в стенах монастыря. Единственный шанс не провести жизнь с ниткой и иголкой подле матери, которая проведет собственные последние дни за критикой каждого ее стежка. Единственный шанс завоевать сердце мужчины, который может изменить ее судьбу одним взмахом руки. До тех пор, пока она удерживает его внимание. Но Чечилия знала, как говорить с мужчинами и добиваться своего. «Я обязана этого добиться, – думала она, начиная последний куплет. – Это может стать моей последней возможностью сделать со своей жизнью что-то значительное».
В бесконечной гробовой тишине, последовавшей за песней, брат одобрительно кивнул. Марко положил ладонь на струны, заставляя их замолчать, а потом улыбнулся Чечилии. И тогда зал наполнил внезапный, оглушительный рев аплодисментов. Один из гостей закричал: «Brava!» Еще несколько гостей поднялись со своих мест с выкриками одобрения.
Только тогда Чечилия нашла в себе смелость посмотреть на Людовико иль Моро, сидевшего в окружении гостей. Он сидел с высоко поднятой головой, но, несмотря на это, выражение его лица было трудно понять. Его зубы были крепко стиснуты, но он не отводил от лица Чечилии своих темных глаз. И вот она заметила, как он приподнял уголок рта.
Чечилия почувствовала тогда, что ее наполняет опьяняющее блаженство. Звук аплодисментов затих, но блаженство осталось. Она склонилась в неглубоком неловком реверансе.
«Вот, – подумала она. – Я это сделала. В этом мое предназначение. Моя семья. Они увидят. Этот дворец. Этот двор. Этого мужчину. Только руку протяни».
9
Доминик
Северная Франция
Август 1944
Доминику снилось, как Салли наклонилась над ведром, и, с той деловитой силой, которая в ее изящной фигурке всегда поражала его, достала оттуда влажную простыню, и перекинула ее через длинный кусок бечевки, который они когда-то протянули между деревьями. Волосы ее были аккуратно убраны за уши.
– Приветствую вас, мадам, – сказал Доминик, снимая кепку. Он притянул ее к себе, испачкав ее платье потом и угольной пылью.
– Тебе нужно помыться, – сказала она, шутливо наморщив веснушчатый нос, со своим живым ирландским акцентом. Потом она всем телом прижалась к нему и поцеловала с распаляющей страстью.
И тут его сердце будто пронзило льдом: он проснулся. Доминик пошевелился и ощутил суровую реальность: он лежал на нижней койке, от жесткой решетки которой его отделяли будто бы всего полдюйма грязного матраса. Несколько секунд он так и оставался лежать, замерев, в агонии, и только потом осмотрелся по сторонам. Вокруг него его товарищи: кто курил, кто перекусывал сухим пайком, а кто – просто лежал на койке, уставившись в медленно колыхающуюся ткань потолка их палатки. Пол был уже влажным от дождя. Неужели с тех пор, как они разбили лагерь, прошло всего несколько часов? Может быть, в этот раз им перепадет роскошь постоять пару дней на одном месте. Доминик давно уже не следил за тем, где они находятся. Франция, Бельгия – какой-то богом забытый уголок сырой, разрушенной войной Европы. Он уже устал от этого похода, но одновременно каждую минуту радовался, что все еще жив, что пережил жесткую высадку на берег и последовавшую за ней жестокую перестрелку.
Остальные не обращали на него внимания. Судя по тихому храпу, доносившемуся с верхней койки, Пол Блэкли, долговязый рядовой из Сан Антонио – его, так же как и Доминика, призвали в военкомате в Кэмп-Гленн и отправили в Нормандию, – все еще спал. Доминик перевернулся к своему маленькому вещмешку и достал оттуда обрывок бумаги – он недавно подобрал его возле офицерской палатки. Кто-то его смял и выбросил, но для Доминика этот листочек, хоть на нем с одной стороны и была напечатана телеграмма, был настоящим сокровищем. К нему несколько дней назад Доминик добыл в сгоревшем лесу, через который они проходили, пригодную для рисования обугленную палочку. Теперь он наконец-то мог воспользоваться и тем, и другим.
Вопроса, что нарисовать, не возникло. Он еще и задаться этим вопросом не успел, когда уголек будто сам начал изображать ее такие знакомые формы. Он нарисовал ее такой, какой больше всего любил: уютно устроившейся на своей стороне кровати, с распущенными волосами, беспорядочно рассыпанными по шее и спине. Даже глядя на черно-белый рисунок, он видел, как локоны Салли горят на подушке ярко-рыжим пламенем.
Внезапно кто-то подошел и резко схватился за рисунок. Доминик инстинктивно дернул листок на себя, но увидев, что в уголке появился маленький надрыв, машинально разжал пальцы.
– Вы только посмотрите! – раздался грубый голос. – И кто же эта красотка?
Доминик вспыхнул и вскочил на ноги. Перед ним возвышался огромный, широкоплечий рядовой Келлерманн. Манеры у него были под стать: как у бухого носорога. Он поднес рисунок к свету и заржал; смех его звучал зло и вульгарно.
– Хороша красотка, Бонелли! Поделиться не хочешь?
Руки Доминика сжались в кулаки. Даже от самой мысли, что на изображение – пусть даже и не слишком похожее – его жены будет пялиться Келлерманн, у него закипела кровь.
– Отдай, – сказал он.
Вокруг уже собрались остальные солдаты: потная, вонючая толпа полуголодных мужиков, месяцами не видевших живой женщины. Реалистичного изображения жены Доминика им было более чем достаточно. Они с воплями и улюлюканьем передавали друг другу рисунок, и с каждым отпечатком грязных пальцев на листочке его кровь кипела все сильнее. Под свист толпы Доминик бросался от одного солдата к другому в бесплодных попытках отобрать свой драгоценный рисунок, но те передавали его друг другу, дразня, прямо у него над головой.
– Прыгай, Макарони! – взвыл один из мужиков. – Попрыгай за свою даму!
Доминик проигнорировал чересчур знакомое прозвище. В конце концов рисунок снова оказался у Келлерманна, и тот, облокотившись о койку, насмешливо поднял листок у Доминика над головой.
– Слышал, что тебе сказали, Доминик? – засмеялся он. – Прыгай!
Доминик не успел ответить, когда неподвижная фигура, лежавшая на верхней койке, неожиданно ожила. Из-под одеял в одно мгновение появилась рука Пола и быстро, но аккуратно выдернула листочек из хватки Келлерманна. Келлерманн в возмущении обернулся и открыл было рот, чтобы запротестовать, но, глядя, как Пол садится на койке, благоразумно замолчал. Хоть сосед Доминика и говорил с гнусавым техасским акцентом, его огромный рост и светло-голубые глаза намекали на скандинавского предка, который сотни лет назад наверняка сжимал в неистовом гневе свой щит на борту драккара. Выражение его лица предупреждало Келлерманна, что сам он сейчас, не задумавшись, поддержит семейную традицию.
– Хватит. – Пол говорил редко, но когда говорил, его слушали. Толпа солдат неохотно разошлась, и остался только Доминик. Он стоял, сложив руки на груди, и смотрел Келлерманну прямо в глаза, хоть для этого и приходилось поднимать голову повыше. – Это его жена, приятель. Прекрати.
Последовала минута ледяного молчания, а потом Келлерманн зло рассмеялся.
– Ну продолжай марать бумагу, итальяшка, – прорычал он. – А мы пойдем воевать. – Он неуклюже развернулся и пошел прочь, обернувшись, только чтобы плюнуть Доминику под ноги.
Все еще в ярости, Доминик повернулся к своей койке. Пол протянул ему рисунок. Доминик забрал его, сказал: «Спасибо», – и удивился тому, как дрожит его голос. Он расправил листочек огрубевшими пальцами.
Повисла тяжелая, болезненная тишина. Пол ее аккуратно отодвинул:
– Очень хороший рисунок, – тихо сказал он; его техасский акцент как будто смягчил густой воздух между ними. С тех самых пор, как они еще в учебном лагере оказались соседями по койке, Пол был Доминику верным товарищем. Он был одним из немногих из их взвода, кто пережил ту резню на страшных пляжах Нормандии. Неизменное благодушие Пола делало их медленное продвижение по разоренной местности чуть менее невыносимым. Несмотря на огромный рост и спокойствие, Пол быстро двигался и еще быстрее соображал; ловкость, с которой он отобрал у Келлерманна рисунок, проявлялась еще и в карточных играх и фокусах при свечах. Это бывало очень редко, но Доминик думал, что это не от недостатка долгих стоянок, а потому что высадка на пляж окончательно уничтожила всякое желание играть в игры.
– Я и не знал, что ты рисуешь, Бонелли, – сказал Пол.
Доминик пожал плечом, потом встал и принялся заправлять койку.
– Я с детства рисую. Очень хотел пойти в художественную школу, найти учителя, но что поделаешь? После девятого класса пришлось пойти работать на шахты. А потом были Салли, свадьба, и Чечилия… и война. – Он потрогал шею на том месте, где так подозрительно отсутствовала медаль святого Христофора. – Теперь просто рисую иногда, когда есть время. Меня это расслабляет.
Доминик заметил, что за все время, что они с Полом провели вместе еще с учебного лагеря, они поделились друг с другом лишь краткими, отрывистыми рассказами о своей домашней жизни. И все же, поражался Доминик, время, проведенное вместе перед лицом постоянных опасностей, связало их так, будто они были знакомы всю жизнь. «Так и бывает на войне», – думал Доминик.
Пол мало говорил о своей семье. Доминик знал, что ему не перепало провести много времени с отцом: старый фермер воевал в Первой мировой и вернулся сломленным; с тех пор он больше времени проводил в обществе бутылки, чем собственного сына, и страдала от этого вся семья. Мать Пола одна растила пятерых мальчишек на разваливающейся скотоводческой ферме во время Великой депрессии. Ее сил едва хватало на то, чтобы прокормить сыновей, и на внимание к каждому сил, конечно, не было. Пол о них почти не упоминал, но зато часто упоминал Францину. Ни разу он не назвал любимую девушку красивой, но именно таким было выражение его лица, когда он о ней говорил. От одного только упоминания ее имени он будто бы светился изнутри. Доминику это чувство было знакомо.
– Ты всегда рисуешь жену? – спросил Пол, свесив бледные ноги с верхней койки.
– Как правило, – признался Доминик, и на лице его против воли появилась улыбка. – И всегда портреты. Я нарисовал почти всех вас и отправил рисунки Салли с письмами, чтобы она посмотрела, как вы выглядите. – Он улыбнулся.
– Ну ты хитер! Я знал, что за тобой глаз да глаз! – пошутил Пол. – А кто твой любимый художник?
Доминик опять пожал плечами.
– Когда я был маленький, я ходил в библиотеку и разглядывал репродукции в книгах. Старые мастера: Рембрандт, Рубенс… Но больше всего я любил Леонардо да Винчи. Думаю, ожидаемо: итальянец и все такое.
– Ты когда-нибудь был в Италии?
Доминик покачал головой.
– Мои родители очень хотели оттуда выбраться и начать новую жизнь в Америке. Так что они, пожалуй, скорее американцы, чем итальянцы. У них висит моя фотография в форме на фоне огромного американского флага, в полный рост. – Он усмехнулся, потом попытался поправить грязные и рваные остатки своей формы – теперь жалкого подобия шикарного вида, запечатленного в тот день на фотографии. – Но я бы хотел там когда-нибудь побывать. Увидеть эти шедевры в жизни.
Койка под Полом заскрипела: он снова откинулся на спину. Его голос теперь звучал приглушенно.
– Значит, когда-нибудь побываешь.
Хотел бы Доминик разделять этот оптимизм. Сам он так не мог, но Полу был благодарен. Такие мирные разговоры о чем угодно, только не о войне, были очень редки. Доминик уже сбился со счету в скольких боях они побывали, и после каждого выживание казалось все большим чудом. Сказались ли усилия его маленького подразделения хоть как-то на войне с нацистами? Повлияли ли они вообще хоть на что-нибудь? Даже после того, как он неделями чудом избегал смерти, Доминик все еще не был уверен. Он знал только, что надо продолжать, не упускать из виду цель: победить в этой войне. Его командиры хвалили его за меткость в стрельбе и самоотверженную защиту других солдат, но он знал, что в живых он остается лишь по воле случая. И, может быть, благодаря молитвам оставшейся далеко за океаном матери.
– Внимание! – Услышав, как у входа в палатку прозвучала эта команда, все до единого солдаты подскочили на ноги с автоматизмом пулеметного огня. Они выстроились в аккуратную шеренгу: ноги вместе, руки по швам, спины настолько прямые, насколько позволяли изнуренные мышцы. В палатку вошел офицер – блестящие звездочки на погонах сообщали, что майор. В мертвой тишине был слышен лишь скрип его сапог в скопившейся на полу палатки слякоти.
Майор прошел вдоль двойной шеренги, изучая имена, вышитые на солдатской форме.
– Блэкли! – выкрикнул он.
Потом его взгляд остановился на Доминике.
– Бонелли! – проревел он.
– Сэр! – Доминик отдал честь.
– Я слышал, у тебя хорошее прикрытие. – Взгляд темных глаз майора был непроницаем. Он поднял бровь. – Пойдемте. Для вас есть дело. Не заставляйте коммандера ждать.
10
Чечилия
Милан, Италия
Январь 1490
– Пойдемте. Не заставляйте его светлость ждать.
Подмышки Чечилии жгло так, будто ее ужалила сразу дюжина пчел. С неохотой она опять подняла руки. На Чечилии была только льняная сорочка без рукавов, и она позволила Лукреции Кривелли, камеристке, обмахнуть ее подмышки руками. Дюжина платьев – шелковых, атласных и бархатных – была разложена по всей спальне Чечилии.
– Ай! Что это? – Чечилия трижды глубоко глотнула ртом воздух, превозмогая боль.
– Немного негашеной извести, мышьяк, свиное сало. Еще несколько секретных ингредиентов. Любимый рецепт матери его светлости. Еще немного, – сказала Лукреция. – Прочтете дважды «Отче наш» – и все.
– Отче наш, иже еси на небесах… – начала Чечилия, но ее голос дрогнул. Она поежилась от холодного воздуха и зажмурилась от нового ожога.
– Привыкайте. Его сиятельство не любит, чтобы у его женщин были волосы на теле.
Чечилия широко открыла глаза и уставилась на Лукрецию, девушку одного с ней возраста, в задачу которой входило прислуживать Чечилии и помогать с волосами и платьем. Она внимательно вгляделась в широкие карие глаза девушки, пытаясь понять, не издевается ли та над ней.
– Правда? На всем теле?
Лукреция кивнула.
– Теперь сделаем твою pòmm. Терпи.
Чечилия не знала миланских слов, но догадалась какая часть тела подвергнется депиляции следующей. Она снова зажмурилась, преодолевая холод и почти невыносимое жжение. Она читала молитву, комкая слова и произнося так быстро, как никогда раньше. Во время молитвы Лукреция легонько постучала кончиками пальцев по подмышкам Чечилии.
Когда Чечилия дважды прочла «Отче наш», Лукреция подошла к очагу, где на огне кипел котелок. Она щипцами окунула в воду кусок ткани, затем отжала и сунула его, дымящийся, Чечилии подмышку.
– Ай!
Холод сменился очередным ожогом. Лукреция грубыми движениями смахнула с обеих подмышек мерзкую смесь, выдернув волосы у корней. Наконец Чечилия смогла уронить онемевшие руки. Она схватила с ближайшего стула коричневую бархатную накидку и набросила на плечи, затем поднесла пальцы к подмышкам. Там пульсировала голая кожа, безусловно гладкая, без единого волоска. Чувство жжения стало более терпимым, но еще не прошло, когда Чечилия подошла к кровати. Она мягким движением погладила стопку платьев. Зеленый атлас. Пурпурный бархат. Красный шелк с черным кружевом и золоченой вышивкой по вороту.
– Они так прекрасны, – сказала Чечилия. Она и правда никогда не видела ничего прекрасней.
– Объедки. Их еще надо будет подогнать вам по фигуре. Вы – тощий экземпляр, – сказала Лукреция и так сильно сжала руки на талии Чечилии, что та вздрогнула. Лукреция пожала плечами. – Мы просто достали их из гардероба прошлой возлюбленной.
Повисла долгая пауза.
– Прошлой возлюбленной?
Лукреция кивнула.
– Что с ней случилось?
– О! – нервный смешок. – Она долго не продержалась.
– Почему? – Чечилия опять внимательно посмотрела на Лукрецию, пытаясь понять, не потешается ли та над ней.
– Его светлость быстро от нее устал, – сказала Лукреция, внезапно погрустневшим голосом, но Чечилия была уверена, что это неискреннее чувство. – Если хотите знать мое мнение, это потому, что она слишком много болтала. Но его светлость в любом случае… увлекается… обычно ненадолго. Только маленькая Бьянка и осталась.
– Бьянка?
– Бедная незаконнорожденная малышка. – Лукреция покачала головой. – Но зато хорошенькая. Волосы черные как ночь. Прямо как у отца.
Чечилия плюхнулась в кресло рядом со своей кроватью и плотнее запахнула мантию на плечах. Неужели она вошла в воду, которая вот-вот сомкнется над ее головой? Она задумалась, сколько еще всего важного не знает.
В дверь постучали. Лукреция впустила седую женщину в платье горничной. Служанка что-то сказала на миланском диалекте, обращаясь к Чечилии, затем склонила голову и протянула сложенный пергамент с восковой печатью. Чечилия узнала на пергаменте красивый почерк брата, но заколебалась. Чечилии впервые в жизни кто-то поклонился, а она, к тому же, понятия не имела, что служанка сказала. Старуха встретила взгляд Чечилии и улыбнулась. Лукреция сделала шаг вперед, забрала письмо из рук служанки и отдала Чечилии.
– Письмо для цветочка его светлости.
11
Эдит
Мюнхен, Германия
Сентябрь 1939
Завыл гудок поезда, заскрипели колеса, и Эдит покрепче ухватилась за холодный металл дверного проема. Она прижалась лбом к окну и смотрела, как пара луковичек-куполов мюнхенского Фрауэнкирхе
[19] уплывает в вечернюю полутьму.
Вот уже несколько недель она готовилась к тому, чтобы проводить Генриха на поезд в Польшу. Она тысячу раз представляла себе их прощание и самого Генриха – высокого, стройного – в военной форме. Она представляла, как будет бежать в толпе таких же женщин по платформе за отъезжающим поездом.
Никогда в жизни она не представляла себе, что это она будет застегивать пуговицы накрахмаленного форменного кителя, наспех перешитого под женскую фигуру. Что это она будет садиться на паровоз до Кракова и смотреть в окно, а Генрих – бежать по платформе и махать ей рукой, а потом уменьшится и исчезнет из виду, когда поезд уйдет от центрального вокзала Мюнхена на восток. А теперь призывная повестка была у нее в руках. Отказаться от призыва было невозможно. Какой-то клочок бумаги с подписью и печатью, но во власти этого листочка было изменить всю ее жизнь, а если не повезет – даже отнять ее.
За спиной она услышала тихий свист и улюлюканье, от которого по спине побежали мурашки.
– Клаус, смотри-ка! Да тут дамочки! – закричал солдат через плечо кому-то у себя за спиной.
– Прошу пардону, мадам, – насмешливо сказал он, протискиваясь по узкому коридору поезда мимо стоящей у окна Эдит и прижимаясь к ней намного ближе необходимого.
Это ее нервировало, но она отказывалась снисходить до ответа на грубость. Она отстранилась от окна и свежего воздуха. Открыла дверь в общий вагон и пошла между сидениями. Вагон был набит мужчинами; в основном они были одеты в такие же кители, как и Эдит, но кое-кто был в гражданском. Она смотрела сквозь них, пытаясь обуздать эмоции. Глаза у нее наверняка были красные, а щеки – отекшие. Идя между сидений и таща за собой свою огромную сумку, она чувствовала на себе чужие взгляды.
Оказавшись в душном спальном вагоне, она наконец-то с облегчением выдохнула. В купе было тесно – два ряда полок – и пусто. Во всех остальных таких купе было по пять или шесть солдат, но ей, как женщине, одной досталось все купе. Она легла на одну из нижних полок и вновь задумалась о Генрихе.
«Пожалуйста, не говорите мне, что вы уже не одна».
Эдит улыбнулась сквозь слезы, вспоминая первые обращенные к ней слова Генриха, два года назад, на баварском фестивале в популярном в Мюнхене «пивном саду»
[20].
«Простите?» – переспросила она высокого незнакомца с длинной светлой челкой, который пробился к ней через толпу отдыхающих и имел нахальство так прямо с ней заговорить.
«Вы – красавица, – сказал он. – Я лишь надеюсь, что никто еще не украл вас и у нас всех есть шанс».
Она засмеялась, восхитившись его дерзостью. Эдит всегда считала себя не красивее серой мыши и успела смириться с перспективой провести остаток жизни при отце. Одна только мысль о Генрихе была до сих пор способна заставить ее сердце биться чаще, даже когда она вспоминала об их первых безрассудных днях вместе.
Начало было дерзким, но даже спустя месяцы знакомства Генрих поистине завоевал ее сердце. А когда он пришел к ее отцу просить руки его дочери, сердце Эдит уже навсегда принадлежало ему. Генрих знал, что отец может даже не помнить его имени, но все равно общался с ним с нежностью и уважением.
«Да», – сказал отец, и она знала, что в тот момент не только рассудок его был ясен, но и сердце наполнено счастьем.
За узким окном уже сгущалась тьма, но Эдит переполняла нервная энергия, не давая спокойно лежать на полке. Вместо этого она снова встала, перевернула на бок холщовую сумку и достала оттуда маленький блокнот. Она уставилась на чистый лист. Написать письмо отцу? Поймет ли он, куда она пропала? Вспомнит ли ее вообще?
Фрау Герцхаймер, соседка, с радостью согласилась помогать. Эдит надеялась, что фрау Герцхаймер сумеет заставить отца ее слушаться. Она рассчитывала, что Генрих будет заходить после работы в отцовском магазине и проверять, все ли в порядке, до тех пор, пока и ему самому не придется садиться на поезд. И еще она молилась, чтобы агентство как можно быстрее прислало новую сиделку. Она боялась, что отца отправят в лечебницу; там он может зачахнуть.
Не в силах найти слова для отца, Эдит принялась было писать письмо Генриху, но не могла придумать ничего лучше, чем рассказать, как сильно она уже по нему скучает. Эдит и Генрих отправлялись в Польшу, отдельно друг от друга, оба – пешки в игре куда большей, чем их жизни. При малейшем подозрении имена нашептывались блокфюрерам СС. Соседей-евреев – мужчин, женщин, даже невинных детей вроде сынишки Нусбаумов – в мрачной тишине выводили из домов и толпами увозили, будто бы они не люди, а шахматные фигуры на огромной доске. И мальчики, едва ли старше четырнадцати лет, маршировали в военной форме, и их голоса звучали по улицам долгим эхом.
«Сегодня Германия наша, а завтра – весь мир».
Эдит, Генрих и, как ей представлялось, тысячи других таких же людей по всему Рейху чувствовали себя беспомощными и не сопротивлялись, боясь последствий.
Найдут ли они друг друга, прибыв в Польшу? И каким увидят они дом, если повезет вернуться живыми?
Эдит надеялась, что письмо поможет ей успокоить нервы, унять тревогу о предстоящем. Вместо этого у нее в голове возник шквал вопросов. Как же все так быстро дошло до такой степени? Почему она не могла, как Манфред, предвидеть планы директоров музея? И как ее – простого реставратора, тихо возившегося в своей подвальной мастерской, – вдруг вытолкнули в самый центр этого конфликта?
Когда у нее выкристаллизовался ответ на этот вопрос, сердце ее замерло.
«Потому что это я обратила их внимание на эти картины». Она почувствовала себя круглой дурой из-за того, что вовремя не осознала, о чем именно ее просят. Не поняла, что это значит и какие у ее, казалось бы, безобидного исследования в музейной библиотеке будут последствия.
Эдит достала папку с каталогами произведений искусства, которые, по требованию директоров музея, она должна охранять. Она развязала папку и вновь пролистала страницы. Наверняка же эти картины – лишь небольшая часть имущества семьи Чарторыйских.
Долистав до репродукции «Дамы с горностаем» да Винчи, она остановилась. «Это я виновата в том, что эти картины в опасности, – подумала она. – Это я виновата, что мы едем отбирать эти картины у Чарторыйских. Вся моя сознательная жизнь была посвящена сохранению произведений искусства. И все же, в одно мгновение, ради того, чтобы выполнить свою работу, я подвергла опасности одни из самых бесценных произведений искусства. Возможно ли как-то возместить нанесенный ущерб?»
Ритм ее мыслям задавали стук колес и клубы пара от паровоза. За окном пролетали кроны деревьев, сливаясь в одну длинную тень.
Разум Эдит искал ответа, искал способ спасти «Даму» да Винчи и остальные картины, которые она, сама того не желая, поставила под огонь. Но, глядя, как рваные силуэты деревьев исчезали, а небо чернело, Эдит чувствовала лишь поселившуюся камнем в груди тяжесть отчаянья. Эти картины тоже стали костями в игре, вышедшей из-под контроля, в последовательности событий, которые Эдит теперь была не в силах остановить.
12
Чечилия
Милан, Италия
Январь 1490
Чечилия запустила цепь событий, которые уже не в силах была остановить. Именно об этом писал ее брат, хотя выразился более витиевато.
Она провела пальцем по сломанной печати на присланном братом Фацио пергаменте – послание оповещало Чечилию о том, что их мать благополучно добралась домой в Сиену. Чечилия гадала, когда мать в следующий раз заговорит с ней сама, если это вообще когда-нибудь случится.
Мать Чечилии поняла, что с той самой секунды, когда ее бесстыжая дочь не поклонилась, но осмелилась выйти вперед и обнажить зубы перед Людовико иль Моро в беззастенчивой улыбке, пути назад не было. Регент Милана отныне будет считать ее своей собственностью. Никто не имеет власти остановить его; тем более такой власти не имеет вдова из Сиены, толстушка в облепленном грязью платье. В конечном счете Чечилии было жаль мать: той ничего не осталось, кроме как завизжать, разбить тарелку, сесть в экипаж и исчезнуть из замка Сфорца в облаке тумана и грязи.
Чечилия полагала, что теперь, когда мать далеко, над этим можно и посмеяться. И она посмеялась немного, тихонько сама с собой. Больше заняться было нечем, пока она сидела, поглаживая свое скользкое шелковое платье в ожидании Людовико иль Моро. Он уже давно должен был быть здесь, но она догадывалась, что у него, кроме как навещать ее в ее новой спальне, есть и другие дела.
Без всяких сомнений, Людовико был занят беседой со своими военными и политическими советниками. Из окна спальни Чечилия видела, как дипломатические ливреи пересекают двор, как развеваются флаги Феррары и Мантуи. Будучи регентом Милана, Людовико постоянно находился под угрозой со стороны Венеции и армии французского короля – это рассказал Чечилии брат. Даже со стороны собственного племянника. Ближайших советников своего племянника Людовико уже отправил на виселицу, как поведала Чечилии горничная Лукреция, пока расчесывала ей волосы при свете свечей. Девушка объяснила, что если ты обладаешь таким могуществом, любой друг может в мгновение ока стать врагом.
Так что Чечилия ждала. Она уже по несколько раз осмотрела каждый дюйм своей спальни. Как много книг здесь было! В шкафу хранились стопки фолиантов, сшитых вместе льняными нитками, длинными пергаментными шнурками и кожаными переплетами. У некоторых томов были жесткие картонные обложки с шарнирными корешками. Она часами изучала коричневые чернила на пергаменте. Нашла даже «книгу секретов для леди», своеобразный сборник рецептов косметических смесей, вроде той, которую она вытерпела по настоянию Лукреции, чтобы удалить все до одного волосы на теле. Она снова и снова рассматривала живописные изображения на стене, оживляющие сюжеты многих из этих книг: древние предания о любви, предательстве, битве, смерти, искуплении. Она брала в руки все стеклянные флаконы и позолоченные шкатулки со стола, смотрела, как утренний туман стелется по саду за окном, и перемеривала все шелковые и бархатные платья, висевшие в шкафу. Она позволила себе раствориться в груде шерстяного и шелкового постельного белья и задрапированного вокруг высокой кровати балдахина. Из открытого окна доносился аромат риса, обжаренного в сливочном масле с кубиками лука.
– Моя дочь отправляется в монастырь! Все уже решено! – слова матери против воли звучали в ее голове. – Или возвращается со мной в деревню. Либо то, либо другое.
– И что там с ней будет? – спросил Фацио. – Будь я дома с тобой, может, все сложилось бы по-другому, но теперь, благодаря братьям, у нее нет приданного, чтобы выйти замуж в приличную семью. Она станет обычной крестьянкой. Старой девой. Здесь же она получит богатство и статус. Это не навсегда, матушка.
– А какой монастырь примет ее после того, как она потеряет девственность? – с вызовом спросила мать, уперев руки в боки. – Ни один мужчина к ней до сих пор не притронулся! Ты это знаешь не хуже меня.
– Понимаю, это звучит странно, – отвечал Фацио, расхаживая перед вдовой. – Но если Чечилия будет inamorata
[21] его светлости, это даст ей более высокий статус, чем она имеет теперь. Даже монашки отнесутся к этому с уважением.
Чечилия увидела, как круглое лицо матери покраснело.
– Я отказываюсь оставить здесь мою дочь с этим… с этим напыщенным низкорослым бычком. – Она подняла руку, как бы показывая рост Людовико иль Моро. – Не слишком ли он много о себе возомнил? Он попользуется ею и выбросит вон. И как мы тогда должны будем реагировать?
Чечилия почувствовала, что краснеет от закипающего в груди гнева. Как они смеют вести себя так, будто ее вообще нет в этой комнате? Как они смеют вести себя так, будто она несмышленый ребенок, у которого нет собственных мыслей? Она может и будет решать за себя сама.
– Я остаюсь здесь, – тихо сказала Чечилия.
– Ты будешь шлюхой! – Тут-то мать и разбила тарелку, швырнув ее на плитку.
– Нет, мама, – ответила Чечилия, стараясь говорить как можно спокойней, – я буду леди. Я буду хозяйкой этого замка. Вот увидите. – На мгновение она заметила на лице брата выражение, похожее на жалость, но не поняла, почему.
Брат сказал ей, что после ее выступления Людовико Сфорца решительно настроен оставить Чечилию у себя. В ней есть что-то, что он не может выразить словами. Ничто не может его удержать.
Фацио недвусмысленно объяснил Чечилии, какой у нее выбор. Он сказал, что существует только две возможности воспротивиться приказам его светлости. Чечилия может решить сохранить свою невинность и вернуться домой с матерью – мысль об этом казалась ей невыносимой. Либо она может присоединиться к сестрам в монастыре Маджоре – вариант, по мнению Чечилии, еще хуже первого, хотя и мать, и брат умоляли ее подумать о нем еще раз. Но если она решит остаться под покровительством его светлости, сказал Фацио, передумать будет уже нельзя. И ей придется, добавил он, принять как данность все возможные последствия. После этого семья уже мало чем сможет ей помочь и, что бы ни случилось, не в их власти будет что-то изменить.
Но для Чечилии было важно только одно. Людовико Сфорца, герцог миланский, хочет ее и может дать ей все, что она только пожелает. В одну секунду он может превратить ее из нищей деревенской девчонки в герцогиню. По крайней мере, так она себе представляла.
Чечилия прошептала: «Я остаюсь».
И все. Решение было принято. И вот теперь она стоит вся в шелке, в этой прекрасной спальне. Она не сомневалась, что находится там, где и должна. Они еще увидят.
Наконец дверь со скрипом открылась, и Чечилия встала. Она была готова, но в ту секунду, когда его светлость вошел в спальню, почувствовала, как ее решимость поколебалась. Как бы она ни была тверда в своем решении, оказаться с ним наедине в комнате было волнительно. В конце концов, она совсем его не знала. Нельзя было показывать охватившую ее тревогу.
Он медленно подошел. Она видела, как мерцают при свете фонаря его глаза.
– Остаться было правильным решением, – сказал он. – Могу тебя заверить, что награда будет достойной.
– Ваше приглашение – честь для меня, – произнесла Чечилия, опуская глаза.
Его светлость подошел еще ближе, и она почувствовала запах сырости, исходивший от его волос и бороды. Он сделал еще один точно вымеренный шаг – подошел к ней так близко, как никогда не подходил ни один мужчина, не считая ее отца и братьев. И сел, не сводя с нее глаз. Глаза у него были черными как угли, так что она не могла различить зрачки. Она почувствовала трепет в животе, как будто там порхали бабочки. Их лица были на одном уровне.
– Ты прекрасная женщина, – тихо произнес он глубоким голосом, на тосканском наречии, со странным миланским акцентом. Она почувствовала у себя на шее его горячее дыхание и опять сделала усилие, чтобы скрыть, что по спине у нее пробежали мурашки.
Чечилия прочистила горло.
– Еще я образована, – сказала она, делая шаг назад. Она все еще чувствовала себя неуверенно от мурашек, пробегающих по спине, но не хотела, чтобы он понял, какую власть над ней имеет. – Может быть, вы слышали.
Казалось, что она заметила, как он усмехнулся, но в полутьме и с такой бородой она не могла бы сказать наверняка. Мысль о том, что он, возможно, насмехается над ней, привела ее в ярость, и она отступила еще на шаг.
– Расскажи еще, – сказал он. Она почувствовала, как его пальцы обхватили ее руку и легко скользнули вверх по шелковому рукаву ее платья. Он не сводил с нее жаркого взгляда.
– Я так много могу рассказать, – она надеялась, что он не заметил дрожь в ее голосе. Она жалела, что хоть немного не обучалась дипломатии, как ее брат. Только теперь она поняла, что не знает, о чем можно говорить, а о чем нет, но была уверена, что это важно различать. – Я умею читать и писать на латыни. Отец позаботился о том, чтобы у меня был хороший учитель. Лучший в Сиене. Я умею считать числа. Пишу стихи. Умею петь – это вы уже знаете. И я играю на лютне и на лире. И на других струнных инструментах… ну, немного… – Не слишком ли она много болтает? Лукреция ее предупреждала.
Людовико слушал ее вполуха. Его рука собирала подол ее юбки, задирая его к бедру.