Только на этот раз я ни за что не усну в бочке — это уж точно!
Пока мы ждем, я не свожу глаз с дома.
Довольно скоро Джуно-Джейн появляется на крыльце, и это, боюсь, не к добру. Как выясняется, стряпчего нет на месте — в конторе только женщина, которая следит за порядком. Сейчас она собирает вещи, точно тут намечается переезд. Масса заезжал в контору некоторое время назад и поручил стряпчему разобраться с имущественным спором, после чего поспешил в город Форт-Уэрт, на поиски Лайла. А через пару недель после его визита сюда заявились солдаты-федералы и стали искать какие-то бумаги. Какие, женщина не знает, но мистер Уошберн сразу же скрылся через черный ход, как только увидел этих солдат. На следующий день, сказав, что подумывает открыть контору в Форт-Уэрте, он отбыл туда, прихватив кое-какие вещички. Когда мистер Уошберн вернется, женщине не известно.
— В тех бумагах, что у нее остались, папиного имени нигде нет, — рассказывает Джуно-Джейн. — Она мне даже коробку с ними показала, чтобы я сама убедилась. Мы нашли только это — книгу, в которой мистер Уошберн вел дела, связанные с папиной собственностью — с той землей, которую обманом перепродал Лайл. Записи обрываются в начале этого года, так что нам надо бы…
— Тс-с-с! — я хватаю одной рукой ее, а второй — мисси.
По противоположной стороне улицы в сторону здания шагают трое: два белых и один с кожей цвета ореховой скорлупы — высокий и стройный. Ладонь он держит на рукояти пистолета, висящего на поясе. А его размеренный, широкий шаг я сразу узнаю.
Когда мы с мисси и Джуно-Джейн ныряем в тень, Мозес смотрит, кажется, прямо на меня. Его глаз я не вижу — они скрыты под полями шляпы, — но я чувствую его взгляд. Он сжимает челюсти и склоняет голову набок, наблюдая за нами.
А потом отстает на шаг от своих спутников, не снимая ладони с пистолета.
В моей голове молнией вспыхивает вопрос: «Кого же из нас он застрелит первым?»
Потерянные друзья
Уважаемая редакция! Моего хозяина звали Джон Роуден, жил он в округе Сент-Чарльз, Миссури. Меня звали Клариссой. Потом меня продали мистеру Керлу, плантатору. Матушку мою звали Перлайн. Я — младшая из первых ее детей. Еще у меня есть сестра по имени Сефрони и брат Андерсон. О детях, родившихся у матушки после, я ничего не знаю. Моего отчима звали Сэмом. Он был плотником и тоже принадлежал мистеру Роудену. Когда меня продали, мне было лет восемь-девять, но выдавали меня за десятилетнюю. Тогда еще Полк с Далласом ездили по стране. Хотела бы узнать, не осталось ли у меня родственников, где они теперь живут и как их зовут, чтобы можно было им написать. Я уже писала сюда письма, но ответа не получала. Я осталась одна-одинешенька в этом мире, и если б только нашла родню, была бы несказанно счастлива. Если матушки, сестер и братьев уже нет в живых, наверняка у меня остались племянники с племянницами. Верю, что с Господней помощью все же получу весточку от родни, и уже совсем скоро. С уважением, Кларисса (ныне — Энн).
Миссис Энн Рид, № 246, Городская таможня, на углу улиц Маре и Треме, Новый Орлеан
(Из раздела «Пропавшие друзья» газеты «Христианский Юго-Запад», 19 января, 1882)
Глава восемнадцатая
Бенни Сильва. Огастин, Луизиана, 1987
Когда я просыпаюсь и обвожу взглядом комнату, с удивлением обнаруживаю, что уснула в старом кресле, любовно прозванном Засоней. Мой любимый пушистый плед — подарок Кристофера на прошлый день рождения — лежит на мне. Я поплотнее в него закутываюсь и смотрю на старые кипарисовые половицы, освещенные мягким солнечным светом. Затем высвобождаю руку из-под пледа и потираю лоб. Дождавшись, когда зрение прояснится после сна, еще раз оглядываю комнату и замечаю мужские ноги в носках, скрещенные на антикварном деревянном сундуке, вытащенном мной из помойки при кампусе несколько лет назад. Носки незнакомые, как и поношенные охотничьи ботинки, стоящие на полу чуть поодаль.
Меня охватывает паника: оказывается, я в доме не одна! Ощупав свои руки, плечи, ноги, прижатые к животу, я убеждаюсь, что полностью одета, и испытываю большое облегчение. Успокаивает меня и относительный порядок в комнате.
События прошлого вечера начинают всплывать в памяти — сперва неспешно, а потом все быстрее и быстрее. Я вспоминаю, как собирала кое-что в поместье Госвуд-Гроув и даже прихватила несколько книг из городской библиотеки, чтобы быть полностью готовой к встрече с Натаном. Вспоминаю, что он опоздал и я уже начала бояться, что вообще не дождусь его.
Но Натан наконец поднялся на крыльцо, с извинениями и тортом в руках.
— Этот торт называется «Доберж». Местное луизианское лакомство, — пояснил он. — Хотел извиниться перед вами за вторжение. Уверен, у вас были более увлекательные планы на вечер пятницы.
— Какое восхитительное извинение! — обрадовалась я, принимая из его рук десерт весом, наверное, фунта в три. Я отошла на полшага, приглашая гостя зайти. — Но с дежурством на футбольном стадионе и попытками помешать подросткам обжиматься за трибунами даже оно не сравнится!
Мы натянуто заулыбались — впрочем, чего еще ожидать от людей, которые не знают, как будет развиваться и куда свернет их разговор.
— Давайте я вам покажу то, ради чего попросила вас заехать, — предложила я. — А потом угостимся барбекю и чаем со льдом, — я нарочно не предложила ему ни вина, ни пива, чтобы наша встреча не напоминала свидание.
Но про еду из кафе и про торт мы вспомнили лишь через несколько часов. Как я и надеялась, Натан оказался не так уж равнодушен к семейной истории, как он сам думал. Запутанное прошлое плантации Госвуд-Гроув захватило нас, пока мы листали первые издания старинных томов, счетные книги, в которых велся учет торговым делам плантации, подсчитывался урожай, приводились краткие ежедневные отчеты о проделанной на плантации работе. Мы даже прочли несколько писем, спрятанных между книгами на одной из полок. В них десятилетняя девочка рассказывала своему отцу, что она делала в школе под руководством монахинь — обыденные сведения по меркам тех дней и бесценные свидетельства прошлого.
Семейную Библию я приберегла на потом, а начать решила с более безобидных и милых деталей. Трудно было предсказать, как Натан отреагирует на эти мрачные страницы семейной истории. Разумеется, он знал, каким было прошлое его родни, и понимал, что происходило на плантациях вроде Госвуд-Гроува во времена рабства. Но каково ему будет лицом к лицу столкнуться с этой жестокой реальностью, пускай и спустя столько лет, когда о ней напоминают лишь пожелтевшая бумага и поблекшие чернила?
Этот вопрос не давал покоя и даже пробудил к жизни моих собственных призраков — ту реальность, к которой мне совсем не хотелось возвращаться. Я и с Кристофером, чье детство можно назвать безмятежным, боялась ею делиться: думала, что он по-другому станет смотреть на меня, если узнает всю правду. А когда все вскрылось, его ранила нехватка искренности в наших отношениях. Так что получается, что правда нас разлучила.
Только поздней ночью я решилась отдать Натану старую Библию в кожаном переплете, полную дат рождения и смерти, отметок о покупке и продаже людей, записей о детях, чьи отцы так и остались не упомянутыми, потому что о таком предпочитали умалчивать. И схему огромного кладбища, которое теперь прячется под фруктовым садом и где старые могилы едва заметны и отмечены разве что булыжником или кусочком дерева, разъедаемым водой, ветрами, непогодой и временем.
Я оставила его наедине с книгой, а сама пошла мыть посуду и убирать со стола. Чтобы дать ему возможность внимательно все просмотреть, я специально медлила, когда вытирала тарелки и наливала нам новую порцию чая. А он в это время, обращаясь то ли к себе, то ли ко мне, говорил о том, до чего же странно видеть все это на бумаге.
— Жутко осознавать, что твоя родня покупала и продавала людей, — тихо сказал он, прислонившись затылком к стене. — Никогда не понимал, почему Робин так рвется сюда переехать. Зачем ей так глубоко во все это погружаться.
— Но это ведь история, — заметила я. — Я пытаюсь внушить своим ученикам мысль, что история есть у каждого. И то, что правда не всегда нам по сердцу, не значит, что мы не должны ее игнорировать. Мы ведь на ней и учимся. Благодаря ей мы понимаем, чего надо избегать в будущем. И стараемся стать лучше.
К примеру, в моей собственной семье поговаривали о том, что родственники по линии отца занимали какие-то высокие посты в эпоху Муссолини и содействовали упрочению зла и стремлению к мировому господству ценой миллионов жизней. После войны семейство незаметно пропало с радаров, смешавшись с простым народом, но заработанные при Муссолини деньги оставило при себе. А я ни разу даже не думала о том, чтобы проверить подлинность этих слухов. Этого мне знать не хотелось.
Почему-то я решила во всем этом признаться Натану, когда вернулась к нему из гостиной и села рядом на диван.
— Получается, я лицемерка, раз втягиваю вас в изучение семейной истории, — замечаю я. — Но мы с отцом никогда не были близки.
Наша беседа свернула на тему взаимоотношений с родителями — наверное, нам обоим надо было на время отвлечься от главного вопроса. Пожалуй, вести разговоры о ранней разлуке с отцом — из-за гибели или из-за развода — куда проще, чем знакомиться с фактами, указывающими на то, что твои предки из поколения в поколение торговали людьми.
Мы оба думали об этом, пролистывая записи о событиях на плантации — своего рода хронику деловой и человеческой жизни, где перечень финансовых поступлений и расходов соседствовал со списком покупки людей, их продажи и смерти.
Я наклонилась пониже, силясь разобрать записанную вычурным почерком историю о гибели семилетнего мальчика, его четырехлетнего брата и сестренки, которой было всего одиннадцать месяцев. Их заперла в хижине родная мать, женщина по имени Карлесса, которую купили у торговца, потому что на плантации не хватало рабочих рук. Видимо, в сезон урожая ей приходилось выходить из дому в четыре утра, чтобы начать свой день с рубки сахарного тростника. Вот она и заперла домик, чтобы с детьми ничего не случилось, чтобы они не потерялись. Может, даже заглянула к ним в полдень, в пересменку, чтобы удостовериться, что все в порядке. Наверное, наставляла семилетнего сынишку, как обращаться с младшими, и успела покормить грудью малышку Афину, которой не было еще и годика, а потом торопливо уложила ее спать. Должно быть, задержалась у порога, встревоженная, усталая, испуганная, мучимая беспокойством, как и любая мать на ее месте. Мы не знаем, как все было на самом деле, но можно представить, что, обратив внимание на холод в доме, она сказала старшему: «Достань одеяло, укутайся сам и брата закутай. Если Афина проснется, возьми ее на руки и поиграй с ней немножко. Я вернусь, когда стемнеет».
А последнее ее указание могло звучать так: «Только огонь зажигать не вздумай! Ты меня понял?»
Но он зажег.
В тот день Карлесса потеряла детей — всех троих.
Эта жуткая история упомянута в журнале. А заканчивается она коротким комментарием, выведенным рукой то ли хозяина, то ли его супруги, а может, надсмотрщика (судя по почерку, записи велись разными людьми):
7 ноября, 1858. Этот страшный день запомнится надолго. Во владениях был пожар, отнявший у нас троих.
Слова «этот страшный день» наводят на размышление. Что они значат? Неужели раскаяние автора этих строк, сидящего за столом с пером в руке и все еще ощущающего запах пепла и гари, приставший к коже, волосам и одежде? Или нежелание признавать ответственность за те условия, в которых погибли трое малышей? Выходит, это день страшный, и он во всем виноват, а не обычай держать при себе рабов, точно в тюрьме. Женщины в таких условиях вынуждены были оставлять детишек без присмотра, чтобы в это время надрывать спину, давая возможность и без того состоятельным господам еще туже набивать кошельки. Сами же рабы не получали ни гроша.
Судя по записям, похороны детей прошли на той же неделе, но о них говорится сухо и коротко.
Время шло, а мы с Натаном все еще читали этот журнал, сидя бок о бок на диване. Наши ноги соприкасались, а пальцы то и дело сталкивались, пока мы пытались разобрать надписи, порядком выцветшие от времени.
И теперь, проснувшись, я напряженно пытаюсь вспомнить все, что было потом, и понять, как же так получилось, что заснула я в кресле, на другом конце комнаты.
— А сколько… сейчас времени? — сонным, охрипшим голосом спрашиваю я, глядя в окно.
Натан, который, похоже, тоже задремал, вскидывает подбородок и смотрит на меня. Глаза у него красные, уставшие. Волосы растрепались. А может, он вообще не спал? Ну хотя бы разулся, что уже хорошо. И даже позволил себе позаимствовать у меня стопку чистых листов из моих школьных запасов — на кофейном столике лежат несколько исписанных заметками страниц.
— Не планировал тут у вас так задерживаться, — говорит он. — Но уснул, а потом решил скопировать план кладбища. Понимаете ли, у меня ведь уже есть договор с похоронной ассоциацией о присоединении участка, но теперь выясняется, что в этой земле погребены люди. Надо выяснить, где начинаются и заканчиваются эти захоронения, — он кивает на квадраты в Библии, которыми отмечены могилы.
— Кинули бы в меня что-нибудь — я бы проснулась и помогла вам.
— Вы выглядели до того умиротворенной, что у меня рука не поднялась, — с улыбкой признается он. Утреннее солнце поблескивает в его глазах, и у меня вдруг возникает ощущение мурашек на коже.
А следом в душе просыпается ужас.
«Нет! — говорю я себе. — Твердое и бесповоротное нет!» В моей жизни сейчас выдался странный период, полный неприкаянности, тоски, одиночества, неуверенности. И сейчас я уже знаю о Натане достаточно, чтобы понять, что с ним творится то же самое. Мы представляем опасность друг для друга. Я еще не оправилась от недавнего разрыва, а он… Точно не знаю, но сейчас неподходящий момент, чтобы это выяснять.
— Когда вы заснули, я продолжил читать, — поясняет он. — Хотя, наверное, правильнее было бы поехать в город и снять комнату в мотеле.
— Это было бы очень глупо, — возражаю я. — Вы же знаете, что в Огастине мотель только один, и он просто ужасен. Я там ночевала разок, когда только приехала в город.
Странно, что Натан собирался ночевать в мотеле. Ведь это его родной город, где львиная доля всего принадлежит его дядям, а ему самому — не только мой дом, но и огромное поместье, расположенное неподалеку.
— Вы не переживайте, соседи судачить не начнут, честное слово, — отпускаю я свою дежурную шутку про кладбище, чтобы показать ему, что риска для моей репутации не существует. — А если уж начнут, да так, что мы их услышим, вот тогда я забеспокоюсь.
На загорелой щеке Натана появляется ямочка, до того симпатичная, что лучше об этом не задумываться, и я себя останавливаю. Но вместо этого в голову закрадывается другая мысль: «Интересно, насколько он моложе меня? Года на два, наверное?»
И тут уж я строго-настрого себе запрещаю думать о нем.
Комментарий Натана, по счастью, дает мне повод переключиться на другую тему, и от этого становится легче. Мы настолько увлеклись путешествием в прошлое Госвуд-Гроува и чтением записей, что я ни словом не обмолвилась о второй причине, по которой пригласила его в гости. Не считая, конечно, желания обсудить с ним старинные книги и удостовериться, что он не прочь их пожертвовать и позаботиться о сохранности документов с плантации.
— Прежде чем вас отпустить, я должна затронуть еще один вопрос, — начинаю я. — Дело в том, что я бы хотела использовать все эти материалы в классе и показать их детям. Очень многие семьи живут здесь из поколения в поколение, и почти все так или иначе связаны с Госвудом, — я внимательно наблюдаю за его реакцией, но он выглядит спокойным. Более того, он слушает меня почти бесстрастно. — В этих реестрах упомянуто много имен: не только проданных, купленных, родившихся и умерших рабов, но также работников, которых арендовали хозяева соседних плантаций, или взятых в аренду для работы в Госвуде. Кроме того, в них указаны торговцы, работавшие здесь или поставлявшие продукты Госсеттам. Одним словом, имен так много, что среди них есть и те, что сохранились до наших дней. Я встречаю эти фамилии в классном журнале. Слышу, как их объявляют в мегафон на футбольных матчах или упоминают в учительской. — Перед моим мысленным взором мелькают лица с самыми разными оттенками кожи, с серыми, зелеными, голубыми, карими глазами.
Натан вскидывает голову и слегка отводит ее в сторону, точно человек, который чувствует приближение удара и рефлекторно от него уклоняется. Может, он никогда не задумывался о том, что эти давние события насквозь пронизывают и нашу нынешнюю реальность.
Раньше я не особо об этом задумывалась, но теперь мне понятно, почему в городе есть и белые, и черные Госсетты. Они все связаны общей сложной историей, которую можно проследить на страницах этой самой Библии, объединены тем фактом, что рабы на плантации носили фамилию своего хозяина. Кто-то сменил ее, когда обрел свободу. Кто-то оставил все как есть.
Уилли Тобиас Госсетт — семилетний мальчишка, похороненный больше века назад рядом с четырехлетним братом и маленькой сестренкой Афиной — это дети Карлессы, не сумевшие выбраться из объятой огнем хибары и погибшие в ней. Все, что осталось от Уилли Тобиаса, — это короткое упоминание на аккуратной карте захоронений, которая теперь лежит на журнальном столике рядом с ладонью Натана Госсетта.
Но есть и другой Тобиас Госсетт — шестилетний мальчишка, не обремененный родительским надзором и слоняющийся в пижаме с изображением Человека-паука по обочинам дорог этого города. Имя свое он получил от давно ушедших предков. И это была единственная фамильная драгоценность, которую они сумели оставить. Имена да истории — вот и все, что у них было.
— Так вот, ребята задумали один школьный проект… Сами, без моей указки. И, как мне кажется, очень хороший… Да что там — просто замечательный!
Натан продолжает внимательно меня слушать, а я подробно рассказываю ему про визит моей пятничной гостьи, про историю библиотеки Карнеги, про реакцию детей, про то, что они в итоге задумали.
— А началось все с того, что я просто хотела пробудить в них интерес к чтению и письму. Переключить их с сухого перечня книг для классного чтения, который они считают ненужным и скучным, на личные истории — точнее даже, на местную историю, с которой они соприкасаются всю свою жизнь. Сейчас многие задаются вопросом, почему дети не уважают себя, свой город, свою фамилию. Да потому что они не знают, что она значит. Не знают ее истории.
Натан потирает щетинистый подбородок, и я вижу, что мои слова заставили его задуматься. Во всяком случае, мне хочется в это верить.
— Вот почему так важно было бы осуществить проект, который они окрестили «Байками из склепа», — продолжаю я. — В Новом Орлеане такое уже делают, когда проводят экскурсии по кладбищам. Дети должны изучить биографию кого-нибудь из тех, кто жил и умер в этом городе или даже на плантации. Это может быть кто-то из родственников или человек, связь с которым они ощущают через века. Им нужно написать о нем. А завершится все это масштабным мероприятием — можно даже сделать его благотворительным, — когда все оденутся в костюмы и, встав у могилы, точно живые свидетели, будут рассказывать историю этого человека. Тогда-то все и поймут, как тесно переплетены судьбы горожан. Поймут, почему жизни обычных людей были так важны тогда, почему они важны сегодня. И почему нельзя о них забывать.
Натан опускает взгляд на книгу, которая лежит у него на коленях и представляет собой летопись жизни плантации за многие годы. Он бережно проводит пальцем по краю страницы:
— Робин была бы в восторге от этой затеи. У моей сестры имелось множество планов относительно Госвуда: она мечтала его восстановить, задокументировать его прошлое, расчистить сады, открыть музей, в котором освещалась бы история всех жителей поместья, а не только тех, кто спал в большом доме, на кроватях с пологом. Робин была полна благородных порывов. Эдакая мечтательница. Вот почему судья все ей завещал.
— Должно быть, она была чудесным человеком, — говорю я, стараясь представить себе сестру, которую он потерял: те же глубокие темно-зеленые глаза, та же улыбка, светло-каштановые волосы, как у Натана, вот только она на семь лет старше, и черты у нее тоньше, а фигура — изящнее.
Чувствуется, насколько сильно он ее любит. От одного упоминания о ней в его взгляде появляется тоска.
— Вот с кем вам надо было бы потолковать об этом, а совсем не со мной, — говорит Натан.
— Но у нас есть вы, — замечаю я, стараясь смягчить тон. — Знаю, вы очень заняты, живете за городом, и все вот это, — я киваю на бумаги, которые он читал всю ночь, — не слишком вас интересует. Но я была бы вам бесконечно признательна, если бы вы разрешили детям пользоваться этими документами для проекта. Дело еще и в том, что многие из них узнают о своих предках, которые похоронены здесь, в саду, в безымянной могиле. Нам нужно разрешение на пользование землей за моим домом, а она принадлежит вам.
После этих слов проходит, как кажется, вечность, а он все раздумывает над сказанным. Дважды, точнее, трижды он начинает отвечать и осекается. Оглядывает бумаги, лежащие на журнальном столике, на диване. Морщит лоб, закрывает глаза. Губы его под напором чувств, которые он не желает демонстрировать, сжимаются в тонкую линию.
Он ко всему этому не готов. Для него все это — настоящий колодец боли, и мне никогда до конца не постичь и не разглядеть всех источников, что питают его. Смерть сестры, смерть отца, дедушки, человеческие судьбы в истории Госвуд-Гроува?
Мне хочется спасти его от этого напряжения, но я не могу найти нужных слов. Хотя и пойти на попятный тоже не могу. Это мой долг — добиться того, чтобы ученики узнали правду. Ведь бог весть что может случиться с этими документами, да и с самим поместьем.
Натан ерзает на диване, и на короткий миг мне даже кажется, что он сейчас встанет и уйдет. Мой пульс предательски подскакивает.
Наконец он упирается локтями в колени, подается вперед, смотрит в окно невидящим взглядом.
— Ненавижу этот дом, — говорит он и крепко сжимает кулаки. — Это сущее проклятие. В нем умер отец. В нем не стало дедушки. А не будь Робин так занята спорами с дядями за это наследство, она вовремя обратила бы внимание на свои проблемы с сердцем. В последний раз, когда мы здесь виделись, она уже выглядела неважно. Ей надо было непременно пройти обследование у врачей, но она и слышать об этом не хотела. Не желала мириться с тем фактом, что дом для нее — непосильная ноша. Она долгих четырнадцать месяцев билась за свои планы — с братьями отца, с приходом, с юристами. Да много с кем еще. И немудрено, ведь в округе все стараются плясать под дудку Уилла и Мэнфорда. Вот на что моя сестра потратила последние годы своей жизни, и вот о чем мы спорили в последнюю нашу встречу, — когда он говорит об этом, его глаза становятся все печальнее. — Но Робин обещала дедушке, что позаботится о поместье, а она не из тех, кто не держит слова. Такое с ней случилось лишь однажды — когда она сказала мне, что не умрет.
Боль потери в нем свежа, бесконечна и очевидна, как бы он ни пытался ее скрыть.
— Натан, мне очень жаль, — шепчу я. — Я не хотела… И не думала…
— Ничего страшного, — он вытирает глаза большим и указательным пальцами, шумно вдыхает воздух, распрямляется, пытается отогнать нахлынувшую волну чувств. — Вы ведь не здешняя, — говорит он и смотрит на меня. Наши взгляды встречаются. — Я понимаю ваши намерения, Бенни. Я восхищен ими и признаю их ценность. Но вы даже не подозреваете, во что ввязываетесь.
Глава девятнадцатая
Ханни Госсетт. Техас, 1875
Когда я на мгновение просыпаюсь, мои колени упираются в пол, который дрожит и ходит подо мной ходуном, будто я оседлала грозовую тучу. Занозы, прорвав ткань бриджей, вонзаются в кожу.
Я снова закрываю глаза и впереди, на далеком поле, вижу своих родных. Матушка, братья, сестры и кузены стоят в лучах солнцах, опустив на землю корзины, и, прикрыв ладонью глаза, смотрят в мою сторону.
— Матушка, Харди, Хет, Прат, Эфим! — кричу я. — Истер, Айк, тетушка Дженни, Мэри-Эйнджел, я здесь! Мама, забери же свою дочурку! Я здесь! Разве ты не видишь?
Я тянусь к матушке, но она исчезает, а потом я открываю глаза и вижу над собой звездное небо. Ветер бьет в лицо, взметнув пыль и горячие кусочки пепла, вырывающиеся из трубы паровоза, увлекающего нас все дальше на запад. Матушки впереди нет — и никогда не было. Это всего лишь сон. Чем дальше мы углубляемся в Техас, тем чаще я ее вижу, стоит мне только закрыть глаза.
Может, это знак?
Джуно-Джейн резко дергает меня вниз. Талия моя обвязана веревкой — чтобы я не свалилась с вагона во сне. Веревка скрепляет меня с мисси Лавинией и Джуно-Джейн. Оставить мисси в Джефферсоне мы не могли, особенно если учесть внезапное появление Мозеса. Сама не знаю, почему он не выстрелил в нас тогда на улице и не убил всех троих. Да и знать не хочу. Он просто развернулся и ушел вместе со своими спутниками, а мы отыскали этот поезд, залезли на один из вагонов и отправились в путь.
Путешествовать в открытом вагоне — не самое приятное занятие, особенно когда ветер застилает ночное небо горячей золой. Мне уже доводилось видеть поезда, но я еще никогда на них не ездила. Я с самого начала думала, что поездка вряд ли мне понравится, — так оно и вышло. Но мы бежали из Джефферсона впопыхах, и другого способа у нас не было. Поезда идут на запад, груженные скотом, провизией, людьми, и внутри яблоку негде упасть. Люди едут на крышах, в вагонах для скота, вместе со своими лошадьми, вместе с грузами в открытых вагонах без крыши, как мы сейчас. Спрыгивают то там, то здесь, когда поезд замедляет ход, чтобы можно было сбросить на землю или подобрать крючком мешок с почтой. Потом он дает протяжный сигнал и снова ускоряет ход.
Но мы останемся до самого конца — проедем маленький городок Даллас и устремимся к Игл-Форду у реки Тринити, где Техасская и Тихоокеанская железная дорога обрывается, чтобы чуть дальше вновь протянуться на запад. У Игл-Форда мы перейдем реку, а потом пешком или на повозке преодолеем расстояние до города Форт-Уэрт — это примерно день пути, — а там разыщем массу или его стряпчего. На худой конец, разузнаем что-нибудь о них.
Я никогда еще не заезжала в такие дали. Поезд — это шумное, тряское чудовище — несет нас на запад, и чем дальше мы уезжаем, тем сильнее меняются пейзажи вокруг. Нет уже густых сосновых деревьев, которых много на границе Техаса и которые я так хорошо помню со времен войны. Теперь мы проезжаем мимо невысоких холмов, зеленых лугов, вязов и дубов, теснящихся вдоль ручейков и пересохших речушек.
Диковинный край. И пустынный.
Я устраиваюсь рядом с мисси и чувствую, как она хватает меня за одежду. Это место порядком пугает и ее.
— А ну-ка тихо! — шикаю я на нее. — Успокойся и не двигайся! Все будет хорошо. — Я смотрю на пеструю вереницу деревьев, которые проносятся мимо в полумраке, освещенные только луной. Их тени ложатся на холмы и равнины, но нигде не видно ни костров, ни огоньков в окнах фермерских домов.
На меня наваливается тяжелая дрема. Но на этот раз матушка ко мне не приходит, а я не возвращаюсь во двор торговца и не вижу Мэри-Эйнджел, стоящую на торгах перед покупателями. Внутри меня лишь тишина и полное умиротворение. Мне до того спокойно, что я не замечаю хода времени.
Кажется, будто проходит всего мгновенье, и вот я снова просыпаюсь от какого-то шума. Джуно-Джейн трясет меня за плечо, а мисси хнычет и беспокойно щиплет саму себя за руки. Где-то играет музыка, шумит мельница, перемалывая зерно в муку. Шея у меня затекла — голова слишком долго пролежала на плече, — а ресницы слиплись от ветра и пыли. Я разлепляю их и вижу, что еще темно. Луна пропала, но черное небо по-прежнему усыпано звездами.
Поезд неспешно едет вперед и лениво покачивается — точно мать, баюкающая на руках свое дитя, любующаяся им и позабывшая о том, какая тяжелая работа предстоит ей сегодня на плантации.
Поезд останавливается, и начинается суета. Слышатся голоса мужчин и женщин, лошадиное ржание, лай собак, грохот вагонов и ручных тележек.
— Кастрюли, котлы, сковородки! Соль, свинина, бекон! — кричит зазывала.
Ему вторит другой:
— Прочные ведра, острые топоры, клеенка, лопаты…
Мужской голос затягивает «О, Шенандоа», громко и визгливо смеется какая-то женщина.
И хотя в такой поздний час положено видеть уже не первый сон, чувство такое, будто крики людей и зверей заполонили все кругом. Гомон стоит нестерпимый.
Мы слезаем с поезда, отходим в сторону от грохочущих повозок и беспокойного лошадиного ржания и находим место на деревянных мостках, под керосиновой лампой. Повозки теснятся на дороге, и то и дело слышится: «Гляди, куда едешь!» или: «Эй, Бесс! Эй, Пэт! А ну подымайтесь! Подымайтесь скорее!»
Мужчина что-то кричит на непонятном мне языке. Несколько лошадей, сбежав от хозяев, внезапно выныривают из мрака и проносятся по улице, а упряжь звонко хлещет их по спинам. Какой-то ребенок громко зовет маму.
Мисси стискивает мою руку, да так сильно, что пережимает кровь в жилах.
— А ну хватит! Отстань! Мы так никогда до Форт-Уэрта не дойдем, если будешь на мне висеть! — я пытаюсь ее оттолкнуть, но не выходит.
У фонаря вдруг появляется пятнистый бычок. Он беззаботно идет мимо нас. Никто его не ведет, никто не догоняет, никто даже не высматривает. Я замечаю белые пятна на его боку и жуткие серые рога — такие длинные, что на них, точно на гамаке, без труда мог бы уместиться человек. Свет падает быку на глаза, вспыхивает в зрачках синевато-красным, и зверь резко выдыхает пыль и пар.
— Какое ужасное место, — говорю я Джуно-Джейн. А что, если в Форт-Уэрте еще хуже? Техас — дикий край, особенно если забираешься в места, расположенные вдалеке от речного порта. — Думаю, нам надо сейчас же отправляться в путь, чтобы ноги нашей тут не было!
— Но сперва нужно подойти к реке, — возражает Джуно- Джейн. — Следует дождаться рассвета, а потом выяснить, как люди через нее переправляются.
— Ты права, — мне неприятно это признавать, но выбора нет. — Может, утром мы отыщем повозку, которая сможет нас подвезти за плату.
Мы бродим по улицам, выискивая себе место для ночевки. Но нас отовсюду прогоняют: никому не хочется иметь дело с тремя оборванцами — белым, цветным и полоумным, которого приходится вести за руку. Наконец мы выходим к берегу реки, где уже встало на ночевку несколько повозок. Спрятавшись в кустах, мы, точно потерявшиеся щенки, льнем друг к другу, чтобы согреться, и надеемся, что тут нас никто не потревожит.
На рассвете мы утоляем голод галетами из нашего запаса, доедаем последние кусочки соленого окорока, которым нас снабдил экипаж «Кэти П.», а потом, подняв узлы с пожитками над головой, переходим по мелководью реку. Найти дорогу оказывается совсем не трудно: тут только и нужно, что следовать за длинной вереницей повозок, переправляющихся через реку вброд, чтобы потом устремиться на запад. Навстречу нам на легких колясках и фермерских телегах, груженых товаром, едут люди, держащие путь туда, откуда мы пришли, — к конечной станции. Реку переходят и стада пятнистых коров и быков с огромными рогами в сопровождении суровых с виду мужчин да мальчишек в широкополых шляпах и сапогах по колено. Порой стада до того большие, что кажется, будто они идут мимо нас целый час.
Еще и полдень не настал, как мисси уже начинает прихрамывать в своих новых башмаках из Джефферсона. Она вся вспотела, дорожная пыль покрывает ее кожу, а рубашка приклеилась к телу. Мисси все теребит и дергает ее, пытаясь развязать ткань, скрадывающую ее грудь.
— А ну не трожь! — снова и снова велю я ей, дергая ее за руку.
Наконец мы выходим на травянистый берег, и стоит мне только отвернуться, как мисси плюхается в тени невысокого болотного дуба. Вставать она наотрез отказывается, как мы ее ни уговариваем.
Я иду к дороге и начинаю высматривать повозку, которая могла бы нас подвезти за небольшую плату.
Нас соглашается взять цветной кучер с добрым лицом и тяжелой поклажей. Он оказывается из говорливых. Зовут его Рэйн. Пит Рэйн. Отец у него был из индейцев крики, а матушка — беглой рабыней с плантации, принадлежащей кому-то из чероки. Пит говорит, что повозка и упряжка — это его собственность и он промышляет тем, что возит товары со станции в поселения, а оттуда обратно на станцию, чтобы переправлять на восток.
— Неплохая работенка, — признается он, — Только и забот — чтобы скальп не сняли.
Он показывает дыры от пуль на своей повозке и рассказывает жуткие истории про нападения бродяг и грабителей и про страшных, разукрашенных воинов.
Почти весь день он что-нибудь да рассказывает: про индейцев, живущих к северу отсюда, — команчей и кайова, которые покидают резервацию, когда им вздумается, а еще крадут лошадей, жгут фермы, берут заложников, перерезают глотки.
— Они, конечно, не только этим занимаются, но сейчас время такое, — говорит Пит. — На Юге война закончилась, а тут она еще идет. Будьте осторожнее, мальчишки. Остерегайтесь проходимцев всяких да разбойников. А ежели встретите кого, кто представится марстонцем, тут же бегите и не оглядывайтесь. Это самая страшная банда головорезов, и она с каждым днем только растет!
С наступлением темноты мы с Джуно-Джейн начинаем опасливо оглядывать каждое дерево, каждый куст и тревожно принюхиваемся — не запахнет ли дымом. Мы прислушиваемся, надеясь еще издали приметить индейцев, разбойников и этих самых марстонцев, кем бы они ни были. Когда Пит Рэйн предлагает заночевать всем вместе, мы с радостью соглашаемся. Джуно-Джейн помогает распрячь лошадей, а я готовлю похлебку из риса, окорока и фасоли. Пит Рэйн подстреливает кролика, и мы добавляем в еду еще и мясо. Мисси сидит и безучастно глядит на огонь.
— А что с ним случилось? — спрашивает Пит, кивнув на мисси, пока все ужинают, а я кормлю ее с ложечки, потому что руками похлебку не поешь.
— Не знаем, — говорю я, что, по сути, недалеко от правды. — На него напали какие-то проходимцы, и с тех пор он никак не придет в себя.
— Бедняжка, — вздыхает Пит и, вычистив свою тарелку песком, опускает в ведро с чистой водой, чтобы ополоснуть, а потом валится на спину и смотрит на звезды. Тут они куда крупнее и ярче, чем дома. Да и небо шире. Оно простирается над головой от одного конца света до другого.
Пит молчит, а я рассказываю ему про свои синие бусины, про родню и спрашиваю, не знаком ли он с ней. Но он заверяет, что нет. А потом Джуно-Джейн рассказывает ему про объявления о пропавших родственниках и друзьях, и он принимается выспрашивать у нее все подробности. Она достает газеты и придвигается ближе к огню. Я сажусь рядом, и когда Джуно-Джейн начинает читать, она скользит пальцем по строкам, чтобы мне было проще следить. Ни одно имя Пит не узнает, но зато говорит:
— А я вот не знаю, где моя сестра. Охотники за рабами украли ее, а матушку убили, пока мы с папой ходили на дикого зверя. Это было в тысяча восемьсот пятьдесят втором. Уж и не надеюсь, что смогу найти сестренку и что она меня вообще помнит, но можете записать ее имя в свой список. Я дам вам пятьдесят центов, чтобы мое письмо напечатали в газете «Христианский Юго-Запад», а заодно и почтовую пересылку оплачу, чтобы вы отправили письмо, пока будете в Форт-Уэрте. Сам я там засиживаться не стану. Недаром в народе это место прозвали Адским котлом.
Джуно-Джейн обещает исполнить его просьбу, но вместо бумаг достает счетную книгу, которую она прихватила из конторы стряпчего, и открывает ее.
— Бумагу мы всю уже исписали, — поясняет она — А тут полно места.
— Буду очень признателен, — говорит Пит. Он закинул руки за голову и глядит в ночное небо, на котором то тут, то там появляется сияющий след летящего ангела. — Ее звали Амали. Амали Огаст Рэйн. Правда, тогда она была до того маленькой, что еще не могла его толком выговорить, и вряд ли оставила это имя.
Джуно-Джейн делает в книге первую запись, диктуя самой себе:
— «Амали Огаст Рэйн, сестра Пита Рэйна из Уэзерфорда, Техас. Пропала на индейской территории в сентябре тысяча восемьсот пятьдесят второго года в возрасте трех лет», — слова она выговаривает размеренно, по буквам, и, прежде чем каждая из них появляется на бумаге, я стараюсь угадать, как она будет выглядеть. Несколько раз мне это удается.
В ту ночь я все думаю об алфавите и буквах и, подняв палец, вырисовываю их на фоне темного неба, соединяя звездочки друг с другом:
«А» — это Амали… «Р» — это Рэйн… «Т» — Техас. «X» — Ханни.
Так я и рисую, пока уставшая рука не падает на грудь, а глаза сами собой не закрываются.
Проснувшись утром, я приподнимаюсь со своего покрывала и вижу в утреннем полумраке пастуший посох, воткнутый в землю, и висящую на нем лампу, а под ними — Джуно-Джейн. Она сидит, скрестив ноги и положив на них счетную книгу. Рядом торчит рукоять ножа, воткнутого в землю, а карандаш в пальцах Джуно-Джейн стал до того коротким, что его теперь едва можно удержать. Глаза у нее уставшие и красные.
— И ты вот так всю ночь просидела? — спрашиваю я. Она даже одеяло свое не расстелила.
— Ну да… — едва слышно шепчет она, не желая будить Пита с мисси.
— И что же ты делала? Писала то письмо, которое Пит просил отправить в Форт-Уэрте? — спрашиваю я, подползая к ней поближе.
— Не только, — она показывает мне книжку и начинает перелистывать ее страницы, чтобы мне было лучше видно, и я замечаю, что они все исписаны. — Я переписала имена, — поясняет она, а я изумленно разглядываю ее работу. — Теперь их можно искать по первой букве фамилии, — она раскрывает страничку с буквой «Р», которую я уже знаю, и прочитывает первое имя — Амали Огаст Рэйн.
Я сажусь рядом и принимаюсь листать страницы.
— Давай назовем ее «Книга пропавших друзей», — предлагаю я шепотом.
— Давай, — соглашается Джуно-Джейн и протягивает мне вырванный листок бумаги, тоже исписанный карандашом. — Это письмо для Пита, — поясняет она.
И тут меня посещает идея. И хотя нам пора бы разжечь костер, чтобы приготовить завтрак, я растягиваюсь на траве рядом с Джуно-Джейн:
— Давай ты вырвешь из книжки еще одну страничку и напишешь письмо для меня, пока у нас еще остался карандаш? Я тоже хочу письмо о моих близких… в раздел «Пропавшие друзья»…
Она вскидывает бровь и удивленно смотрит на меня.
— У нас еще будет на это время в дороге, — замечает она, покосившись на спящих Пита и мисси, над которыми в ветвях звездчатых дубов заводят свою радостную утреннюю песню птицы.
— Я знаю. К тому же у меня пока нет пятидесяти центов, чтобы оплатить объявление в газету… и денег на марки тоже нет… — Бог знает, когда я вообще смогу потратить такую сумму на буквы в газете! — Но мне хочется, чтобы мое письмо было при мне. До поры до времени. Это же все равно что держать за пазухой надежду, понимаешь?
— Пожалуй, да, — она раскрывает книгу в самом конце, отгибает обложку, проводит ногтем вдоль шва и вырывает страничку — уверенно и аккуратно. — Каким оно должно быть?
— Добротным, — прошу я. — Чтобы если родные его увидят, то… — в горле что-то щекочет, точно внутрь забилась пташка и теперь оправляет перышки. Я прокашливаюсь и только потом продолжаю: — Я хочу, чтобы они подумали: «Какая умница!» Напиши его… как полагается. Ладно?
Она кивает и подносит к листу огрызок карандаша, наклоняется вперед, прикрывает на мгновение глаза и снова их открывает. Видно, после бессонной ночи они порядком устали.
— А что именно написать?
Я зажмуриваюсь и вспоминаю свои детские годы.
— Только не читай мне вслух, что пишешь, — прошу я. — Не в этот раз. Просто записывай за мной. Начни с «Уважаемая редакция! Я очень хочу разыскать своих близких», — мне нравится это начало. Оно звучит дружелюбно, вот только, что сказать дальше, я не знаю. На ум ничего не идет.
— Très Bien! — Я слышу, как скрипит по бумаге карандаш, а потом затихает. Горлица заводит свою нежную песню, и Пит Рэйн перекатывается на другой бок. — Расскажи мне о своих близких, — просит Джуно-Джейн. — Как их звали? Что с ними случилось?
Огонек в фонаре подрагивает и шипит. Тени и блики скользят по моим векам, воскрешая во мне историю моего детства, и я пересказываю ее Джуно-Джейн:
— Мою матушку зовут Митти. Когда нас разлучили, у нее было девять детей, я средняя из них. Меня зовут Ханни Госсетт, — тут в памяти начинают звучать имена, которые мама часто мне повторяла. — Остальных звали Харди, Хет, Пратт…
Я вижу их всех — они кружат среди розовато-коричневых теней, снующих у меня под веками, и мы все вместе вспоминаем наше прошлое. Когда я заканчиваю, мое лицо все мокрое от слез. Утренний ветерок холодит кожу. Голос мой становится глухим и хриплым, и стоит мне добраться до самого конца нашей истории, как меня охватывает страшная тоска.
Пит Рэйн беспокойно ерзает на своей подстилке, вздыхая и недовольно ворча, и я торопливо утираю лицо и забираю лист, который протягивает мне Джуно-Джейн. Я складываю его вчетверо, чтобы удобнее было носить с собой. Вот она, моя надежда!
— Можно отправить его в Форт-Уэрте, — предлагает Джуно-Джейн. — У меня еще остались деньги от продажи коня.
Я с трудом сглатываю и качаю головой.
— Лучше пока приберечь эти деньги. А письмо я отправлю, когда сама смогу за него заплатить. Пока что довольно и того, что оно со мной. — Я смотрю вдаль, на запад, туда, где на бескрайнем небе еще мерцают последние звезды, хотя уже занимается серая заря. Матушка любила говорить, что звезды — это райские костры. Бабушка, дедушка и все родственники, которые уже нас покинули, каждую ночь зажигают их на небесах.
Стоит только подумать об этом, и письмо тяжелеет в руке. А что, если все мои близкие уже в раю и зажигают небесные костры? И если на мое письмо никто не ответит, будет ли это означать, что родных уже нет в живых?
Чуть позже я начинаю гадать, а не закрались ли в голову Пита Рэйна такие же мысли, потому что за несколько миль до Форт-Уэрта он просит отдать его письмо и говорит:
— Знаете что, пожалуй, я сам его отправлю и пятьдесят центов приложу, — Пит прячет бумагу в карман. Лицо у него осунувшееся, серьезное. — Так я смогу сначала над ним помолиться.
«Надо и мне сделать так же, когда придет время», — решаю я.
Уже в городе, прежде чем попрощаться с Питом, Джуно-Джейн отрывает кусочек от газетной страницы и протягивает ему:
— Вот адрес газеты «Христианский Юго-Запад», на который и надо отправить письмо.
— Спасибо, парни. Будьте осторожны, — вновь предупреждает он и прячет бумажку в карман. — Форт-Уэрт хоть и не самый страшный город для цветных — в Далласе и того хуже, — но и мирным его не назовешь, да и марстонцы его очень любят. И в лагере скваттеров у реки за утесом, на котором стоит здание городского суда, держите ухо востро. Переночевать там можно, но за вещичками лучше следить повнимательней. А еще на Баттеркейкских низинах всегда нужно быть начеку — слишком уж много там бедняков скопилось. Когда железнодорожники обанкротились и прокладка линии в эти места прекратилась, в Форт-Уэрте настали тяжкие времена. А беда превращает одних в благодетелей, а других — в негодяев. Вы встретите и тех и других. Ну а если понадобится помощь, разыщите Джона Пратта. Он работает в кузнице по соседству с судом. Он цветной и очень порядочный. Можно еще разыскать преподобного Муди из африканской методистской епископальной церкви, он служит в Алленской часовне. От публичных домов да салонов держитесь подальше. Ничего, кроме бед, они молодым ребятам не приносят. И послушайте моего совета — не задерживайтесь в Форт-Уэрте. Поезжайте в Уэзерфорд или в Остин — там больше возможностей.
— Нам надо моего отца отыскать, — объясняет ему Джуно-Джейн. — А потом мы сразу же уедем.
Она благодарит его за то, что он согласился нас подвезти, и пытается заплатить ему за труды, но он от денег отказывается.
— Вы мне вернули надежду, которую я потерял уже много лет назад, — говорит Пит. — Этого довольно.
Он щелкает хлыстом, и лошади срываются с места. Повозка уносится вдаль, а мы остаемся стоять, где стояли. Солнце уже в самом зените, и мы, спрятавшись в тени между двух обитых досками домов, подкрепляем силы галетами и персиками, запасы которых подходят к концу.
Со стороны улицы слышится шум, и мы выглядываем из своего укрытия. К своему удивлению, я вижу не скот и повозки, как ожидала, а отряд конных солдат федеральных войск. Они скачут вдоль улице группками по четверо и совсем не похожи на тех оборванцев, которых я видела в годы войны — в синей, латаной-перелатаной форме, перепачканной кровью и грязью, с пришитыми кусочками дерева вместо оторванных медных пуговиц. В те времена солдаты зачастую ездили на отощавших, напоминающих скелеты лошадях. Они не брезговали ничем, что только удавалось купить или украсть, а все потому, что большое количество скакунов было убито в боях.
А эти, нынешние, все как один восседают на гнедых красавцах. Яркие желтые полосы на их форменных брюках хорошо видны издалека, черные фуражки безупречно ровно сидят на головах, а латунные пластины на их ружьях сверкают на солнце. Слышится перестук ножен, пряжек и копыт.
Я отступаю назад, в тень. В груди что-то болезненно сжимается, а к горлу подкатывает ком. Давно я не видела солдат. Когда мы натыкались на них дома, тут же опускали глаза и не смели глядеть им вслед и уж тем более заговаривать. И не важно, что война закончилась много лет тому назад, — если кто увидит, как ты судачишь с федералом, и об этом прознает хозяйка, тебе точно не поздоровится.
Мисси и Джуно-Джейн я тоже оттаскиваю назад.
— Осторожнее, — шепчу я и увожу их поскорее в глубь переулка. — Помните, та женщина из Джефферсона сказала, что за мистером Уошберном и его бумагами приходили федералы? А вдруг они и тут его ищут? Вдруг Лайл и ему неприятностей доставил? — сказав это, я удивляюсь тому, что назвала сына массы не молодым хозяином, не массой Лайлом, даже не мистером Лайлом, а просто Лайлом, как всегда делала Джуно-Джейн.
«Он тебе никакой не хозяин, — говорю я себе. — Ты свободная женщина, Ханни. И вправе звать эту змеюку по имени, если желаешь».
И тут внутри возникает какое-то новое чувство. Я не знаю, что это, но отчетливо его ощущаю. Оно становится сильнее, и я чувствую, как что-то во мне начинает меняться.
Джуно-Джейн солдаты нисколько не пугают: ее тревожит что-то другое. Она смотрит вниз, на подножье утеса, где у реки Тринити ютятся приземистые хибарки, сооруженные из всего, что только попалось беднякам под руки: из разбитых тележек, ветвей, выуженных из воды, деревянных брусков, бочарных досок, ящиков, распиленных деревьев. Домишки, крытые шкурами, клеенкой, просмоленной марлей, кусочками ярких вывесок, клонятся к самой воде. Маленький темнокожий мальчишка отрывает дощечку от одной из лачуг, чтобы подложить ее в костер у другой.
— Надо бы нам переодеться, прежде чем начать поиски мистера Уошберна. Некоторые хибары не заняты, как я погляжу, — подмечает Джуно-Джейн.
И о чем она только думает!
— Да это же Баттеркейкские низины! Пит нам советовал туда не соваться! — напоминаю я, но все без толку. Джуно-Джейн уже устремляется к нужной тропе. Я никак не могу отпустить ее туда одну, поэтому плетусь следом, волоча за собой мисси. Одно хорошо: уж она-то наверняка кого-нибудь отпугнет. — Нет, вы только подумайте! Отдать богу душу на Баттеркейкских низинах! — кричу я вслед Джуно-Джейн. — Так себе место для встречи с Создателем, скажу я тебе!
— Главное — вещи не оставлять без присмотра, — объявляет она, решительно шагая перед нами на своих тощих паучьих ножках.
— А придется, если нас тут убьют!
Впереди на тропе появляются две белые женщины в поношенной одежде, перепачканные золой. Они окидывают нас пристальным взглядом, задержав его на узелке с пожитками, точно гадают, воры ли мы. Я тут же хватаю мисси покрепче, изображая испуг.
— Даже не думай приставать к этим добрым женщинам! — говорю я ей нарочито громко. — Они тебе ничего дурного не сделали!
— Может, чем помочь? — спрашивает одна из них. Зубы у нее все гнилые, заостренные. — Вон он, лагерь наш. Вы, небось, хотите горячих харчей, а? Можем поделиться, мы люди нежадные! Нет ли у вас при себе какой мелочевки? Подбросьте-ка нам монетку-другую, а то Клэри как раз в лавку идет, кофе купить, свой мы весь допили. Лавка тут недалеко.
Подняв глаза, я вижу немного дальше мужчину, который тоже внимательно за нами наблюдает. Я схожу с тропы и тащу за собой мисси.
— Ой, а чего это вы так пугаетесь, а? — женщина улыбается и обводит языком полусгнившие зубы. — Мы народ дружелюбный.
— А нам друзья не нужны, — говорит Джуно-Джейн и отходит в сторонку, пропуская женщин.
Мужчина у подножия холма все стоит и смотрит на нас. Мы дожидаемся, пока женщины обойдут здание городского суда, потом сворачиваем, идем в ту же сторону и снова поднимаемся на холм.
Мне вспоминаются слова Пита: в этом городе есть и благодетели, и негодяи. Но пока что нас не оставляет чувство, будто кто-то следит за нами и гадает, есть ли у нас при себе что-нибудь ценное. Этот самый Форт-Уэрт представляет собой место, где одновременно царствуют и изобилие, и нищета. Тут надо уметь выживать, и потому мы первым делом направляемся в кузницу, чтобы отыскать Джона Пратта. Мисси и Джуно-Джейн я оставляю у порога, а сама захожу внутрь. Кузнец встречает меня радушно, но никаких вестей о мистере Уошберне у него нет.
— Многие уехали из города, когда выяснилось, что железную дорогу достраивать не будут, — говорит он. — Многие из-за этого пострадали. Бежали отсюда сразу же, как пришло известие. Непростые времена мы сейчас переживаем. Но кое-кто, наоборот, приехал, чтобы поживиться тем, что сейчас можно скупить по дешевке. Может статься, что этот ваш мистер Уошберн как раз из таких, — он объясняет нам, как разыскать купальни и отели, в которых обычно останавливаются заезжие богачи. — Поспрашивайте там — ежели он и впрямь приезжал, вам что-нибудь да расскажут.
И мы послушно идем, куда он нас направил, расспрашивая по пути всех, кто только соглашается поговорить с тремя юными бродягами.
Светловолосая женщина в красном платье окликает нас, высунувшись в боковую дверь одной из купален, и предлагает нам помыться за небольшую плату. Мол, воду они уже нагрели, а клиентов все нет и нет, и она зря пропадает.
— Мы сейчас едва сводим концы с концами — время такое, парни, — жалуется она.
На табличке, прикрепленной к окну, написано, что людям с моим цветом кожи тут не рады — и индейцам тоже. Об этом я узнаю от Джуно-Джейн, которая читает мне на ухо объявление.
Дама в красном платье подозрительно нас оглядывает.
— А с толстяком что не так? — скрестив руки на груди, она наклоняется ближе. — Что с тобой случилось, а, пухляш?
— Дурачок он, миссис. Полоумный, — поясняю я. — Но не опасный.
— А тебя я не спрашивала, — резко бросает она и смотрит в глаза Джуно-Джейн. — А ты кто такой? Тоже дурачок? Кровь индейская есть? Ты полукровка или белый? Мы цветных и индейцев на порог не пускаем. И ирландцев тоже.
— Француз он, — уточняю я.
Дама недовольно цыкает на меня, а потом снова поворачивается к Джуно-Джейн:
— Ты что же это, сам за себя ответить не в состоянии? А ты хорошенький, ничего не скажешь. Сколько тебе?
— Шестнадцать, — говорит Джуно-Джейн.
Дама запрокидывает голову и хохочет:
— Будет тебе заливать! Двенадцать от силы. Ты даже еще не бреешься! Но выговор и впрямь французский. Деньги у тебя есть? Ничего против французов не имею. Если они, конечно, платят, как полагается.
Мы отходим в сторонку.
— Не нравится мне это, — шепчу я, но Джуно-Джейн уже все решила. Она достает монетки — ровно столько, сколько надо, — а заодно и узелок со своим дамским нарядом, а остальные вещи вручает мне.
Мы тебя прямо тут подождем, на улице, — говорю я нарочито громко, чтобы дама услышала. А потом шепчу Джуно-Джейн: — Как только зайдешь внутрь, поищи черный ход. Видишь вон там, за зданием, пар поднимается? Должно быть, там ведра выплескивают и одежду стирают. Когда закончишь, выходи с той стороны, чтобы она тебя в дамском платье не видела.
Я хватаю за руку мисси Лавинию и увожу в сторону, а потом решаю поискать кого-нибудь из цветных, чтобы расспросить у них о мистере Уошберне. На тротуаре стоит худощавый темнокожий мальчишка — на вид ровесник Джуно-Джейн — и зазывает прохожих, желающих почистить обувь. Я подхожу к нему и задаю свой вопрос.
— Может, и знаю, но задаром не скажу, — говорит он. — Вот только если обувь захочешь почистить. Хотя твою и чистить ни к чему — слишком ветхая. Но если дашь мне пять центов, я попробую, только не тут, а в переулке. А то белые, чего доброго, решат, что я обслуживаю чернокожих, и побрезгуют мной и моими щетками!
Ничего-то в этом городе не бывает бесплатно!
— Ну что ж, тогда поспрашиваю в другом месте, — говорю я. — Если только не хочешь меняться.
Глаза на его смуглом лице тут же превращаются в щелки:
— Меняться на что?
— Есть у меня одна книжка, — говорю я. — Туда записывают имена родственников, пропавших во время войны или проданных до освобождения. У тебя никто из родных не пропал? Можем их в книгу добавить. И я буду о них расспрашивать местных, пока путешествую. А если у тебя есть три цента на марку и пятьдесят на объявление, то можно даже написать письмо о своих родных и отправить его в газету «Христианский Юго-Запад». Ее рассылают по всему Техасу, Луизиане, Миссисипи, Теннесси и Арканзасу, чтобы в церквях зачитывать перед паствой, — может, кто и отыщется. У тебя никто не пропал?
— Нет у меня никакой родни, — говорит мальчик. — Матушка и отец погибли от лихорадки. Я их даже не помню. Некого мне искать.
Кто-то дергает меня за штанину. Я поворачиваюсь и вижу темнокожую старуху, сидящую, скрестив ноги, у стены. Она плотно закуталась в одеяло, а горб у нее на спине такой огромный, что ей даже не поднять голову, чтобы как следует меня рассмотреть. Взгляд у нее затуманенный и отсутствующий. На коленях стоит корзинка с пралине, а на ней — табличка, которую я не могу прочесть, разве что некоторые буквы. Кожа у нее темная и потрескавшаяся, точно старый ремень.
Она хочет, чтобы я подошла поближе. Я сажусь рядом на корточки, но мисси Лавиния недовольно дергает меня за руку.
— А ну отстань! Стой себе и жди! — осаживаю я ее и перевожу взгляд на старуху. — Я не могу купить ваши конфеты. Охотно бы, но не могу. — Бедная старушка, вся в лохмотьях! Мне ее очень жаль.
Голос у нее такой тихий, что приходится нагнуться к самым ее губам, чтобы сквозь грохот телег, крики погонщиков, стук копыт разобрать слова.
— У меня пропали люди, — говорит старуха. — Ты поможешь мне их отыскать? — она тянется к жестяному стаканчику, стоящему у ее ног, встряхивает, прислушивается. Судя по звуку, внутри несколько центов, не больше.
— Оставьте деньги себе, — говорю я. — Мы вас запишем в нашу Книгу пропавших друзей. И всех встречных расспросим, не видели ли они вашу родню.
Я подвожу мисси Лавинию к стене и усаживаю на выкрашенную скамейку, стоящую рядом с окном. Мисси белая, так что ей наверняка можно тут сидеть.
Потом возвращаюсь к старухе и опускаюсь рядом с ней на колени:
— Расскажите мне о своих близких. Я все запомню и при случае запишу в нашу книгу.
Старуха представляется Флоридой Джонс. И пока где-то неподалеку играет музыка, пока по тротуарам прогуливаются горожане, а молот кузнеца выводит свою извечную песнь — бам-дзинь-дзинь, бам-дзинь-дзинь, — пока фыркают лошади, вылизывая друг другу морды и лениво перебирая ногами у коновязей, Флорида рассказывает мне свою историю.
А когда заканчивает, я повторяю все слово в слово: называю по именам семерых ее детей, трех сестер, двух братьев, перечисляю, куда их от нее забрали и кто это сделал. Жаль, что я сама не могу всего этого записать. При мне — книга и огрызок карандаша, но я пока знаю слишком мало букв. И не умею толком держать карандаш.
Флорида касается тонкими, холодными пальцами моей руки. Шаль сползает с ее плеча, и я вижу клеймо на коже: «Б» — беглянка. Не успев опомниться, я касаюсь отметины.
— Я пыталась найти их, моих детишек, — говорит она мне. — Всякий раз, когда кого-то забирали, я шла искать. Искала, покуда могла, покуда меня не находили патрульные или ищейки, а потом притаскивали домой, будь он проклят, к муженьку, с которым мне приходилось жить вопреки моей воле. А после наказания масса мне всякий раз говорит: «А теперь заделай-ка еще одного ребеночка с этим твоим, не то плохо будет…» — и муженек мой на меня накидывался — и вот я уже опять обрюхачена. Но я всех малюток моих любила всем сердцем. И всякий раз, когда у меня кто-то рождался, масса говорил: «Флорида, уж этого-то точно тебе оставим». Но потом, как только ему не хватало деньжат, он их всех продавал. И говорил: «Что поделать, Флорида, слишком уж он был хорошенький». А я сидела и плакала, лила слезы ручьями, покуда не появлялась возможность сбежать и начать поиски.
Она спрашивает, не смогу ли я написать за нее письмо и отправить его в газету «Христианский Юго-Запад». Старуха протягивает мне жестяной стакан с монетками.
— Тут на объявление не хватит, — говорю я. — Но можно пока просто письмо подготовить. К тому же еще совсем рано. Может, с нашей помощью вы весь свой товар распродадите и…
В этот момент я замечаю на улице какой-то переполох и осекаюсь. Я слышу крики, а в следующий миг повозка едва не сшибает кого-то. Лошадь, запряженная в нее, наваливается на вожжи, рвет тонкие кожаные ремни и летит назад, беспомощно размахивая копытами в воздухе. Остальные лошади из упряжки испуганно дергаются, тянут в разные стороны и срываются с ремней. Одна врезается во всадника на тонкошеем гнедом жеребце — таком юном, что ему еще рановато ходить под седлом.
— Тпру! — кричит мужчина, натягивает поводья, а потом бьет костлявого скакуна шпорами и заодно хлыстом. Жеребец опускает голову, встает на дыбы и чудом не задевает мисси Лавинию, успевшую вскочить со скамейки. Она стоит посреди улицы и пялится прямо перед собой. Лошади, запряженные в повозку, продолжают тянуть в разные стороны, а кучер тщетно пытается их успокоить. Повсюду носятся люди и собаки. Мужчины кидаются к коновязям, надеясь удержать своих скакунов, а те из них, кто уже успел высвободиться, несутся по улице, таща за собой сорванные поводья.
Я подскакиваю и опрометью кидаюсь к жеребцу, который успел уже поднять клубы пыли, молотя воздух копытами. Мисси стоит совсем близко, но ей и в голову не приходит отойти.
Кто-то с тротуара кричит:
— Вот те раз! Глядите, как брыкается!
Я успеваю добежать до мисси Лавинии как раз в тот момент, когда жеребенок наконец приземляется на широко расставленные ноги, падает на колени и заваливается на бок, а потом перекатывается вместе со своим всадником, который изо всех сил держится в седле.
— А ну вставай! — кричит он, когда наконец снова оказывается сверху. — Подымайся на ноги, ты, нескладеха куцехвостая! — он бьет своего скакуна по морде и ушам, пока тот наконец не встает, а потом накидывается на мисси Лавинию: — А ну пошел прочь! Ты мою лошадь напугал! — он хватается за веревку, висящую у него на седле, — должно быть, хочет ударить ею мисси.
Она вскидывает подбородок, скалится и шипит на него.
Я пытаюсь оттащить ее на тротуар, где мужчина нас не достанет, но она не двигается с места — просто стоит, как вкопанная, и шипит.
Удар обрушивается со страшной силой. Веревка, со свистом рассекая воздух, задевает меня по плечу, бьет по кожаному седлу, лошадиной плоти и всему, что только встречается на пути. Всадник разворачивает жеребца, но несчастное создание, округлив от ужаса глаза, артачится, фыркает и громко ржет. Его заносит в сторону, он кружит и трясет головой, а потом влетает в мисси Лавинию. Она падает в грязь, а я приземляюсь сверху.
— Стойте! Стойте! Полоумный он! Полоумный! Ничего не соображает! — кричу я и вытягиваю руки, чтобы защитить нас от нового удара веревки. Она больно хлещет меня по пальцам, и я хватаюсь за нее в отчаянной попытке остановить удары. Тут на меня обрушивается кожаная ковбойская плеть и врезается в щеку. Из моих глаз летят искры, а потом я стремительно проваливаюсь в черную бездну. Но веревка все еще в моей руке — я цепляюсь за нее изо всех сил. Слышу, как вскрикивает ковбой, как ржет жеребец, как что-то тяжелое падает на землю. А следом чувствую на себе чужое дыхание.
Я не успеваю выпустить веревку, она подкидывает меня вверх, и я отлетаю в сторону. В следующий миг я обнаруживаю, что лежу на животе посреди улицы и смотрю в глаза той самой лошади: в большие, черные, блестящие, точно капля свежих чернил, и красно-белые по краям. Лошадь моргает и снова неподвижно глядит на меня.
«Пожалуйста, выживи!» — мысленно прошу я и слышу, как всадник выбирается из-под повалившегося скакуна. К нему подбегают прохожие и принимаются дергать за веревки, чтобы высвободить беднягу. А через мгновение они ставят на ноги и жеребца. Широко раздвинув ноги, он тяжело дышит — хотя ему повезло куда больше, чем всаднику, повредившему ногу. Тот пытается встать, но складывается пополам от боли, стонет и оседает на землю, но в последний момент его кто-то успевает подхватить.
— Дайте ружье! — кричит он и тянется к оружию, висящему на седле. Жеребец испуганно подскакивает и пятится. — Ружье мое дайте! Сейчас я врежу по этому блаженному с его служкой. Лопату только принесите — останки сгребать.
Я мотаю головой, разгоняя туман перед глазами. Надо удирать отсюда, пока он не достал оружие. Но все кругом так и ходит ходуном, все движется, точно песчаный вихрь, — и старушка Флорида, и гнедой жеребец, и красно-белый полосатый столбику магазина, и окна, в которых отражается солнце, женщина в розовом платье, колеса повозки, лающий пес на поводке, и мальчик — чистильщик обуви.
— Погоди! Погоди-ка минутку! — говорит кто-то. — Вон шериф идет.
— Этот полоумный убить меня пытался! — вопит ковбой. — Он со служкой своим хотел меня прикончить, а лошадь — украсть! Он мне ногу сломал! Ногу сломал!
«Беги, Ханни, беги! — вопит разум. — Поднимайся и беги!»
Вот только чтобы встать на ноги, надо понимать, где земля, а где — небо.
Потерянные друзья
Уважаемая редакция! Пожалуйста, выделите мне место в своей бесценной газете, чтобы и я могла поискать братьев и сестер. Нашего хозяина звали мистер Джон Р. Гофф, и жили мы в округе Такер, Западная Виргиния. Потом меня продали Уильяму Эллиотту из того же штата. Сестру мою, Луизу, продали Бобу Киду и выслали сюда, в Луизиану. Братьев зовут Джером, Томас, Джейкоб, Джозеф и Юрайя Калберсон. Сестер — Джемайма, Друзилла, Луиза и Юнис Джейн. Джерома, Джозефа и Юнис Джейн уже нет в живых, насколько мне известно. Юрайя живет неподалеку от своего прежнего дома. Томас ушел к повстанцам. А вот где Джейкоб с Друзиллой, мне неизвестно. Я вышла замуж за Джаса Х. Ховарда в городе Уилинг, Западная Виргиния, в 1868 году и переехала сюда в 1873-м. Моя сестра Луиза живет здесь же с Гилбертом Дэйгром, ее бывшим хозяином, став ему супругой. Я очень о них переживаю и хочу разузнать их адрес и буду благодарна за любые сведения, которые только помогут их отыскать.
Газетам Атланты (Джорджия), Ричмонда (Виргиния) и Балтимора просьба скопировать.
Писать мне в Батон-Руж, Луизиана.
Джемайма Ховард
(Из раздела «Пропавшие друзья» газеты «Христианский Юго-Запад», 1 апреля, 1880)
Глава двадцатая