– Хороший был топор. Маленький такой, ручка удобная, – вспоминала мама. О топоре она говорила с любовью. Как я вспоминала цветы ромашки, разложенные на просушку во дворе, абрикосовую пастилу, выставленную на противнях на крыше дома, так мама вспоминала тот топорик – с нежностью. А еще перочинный нож с перемотанной изолентой ручкой, с которым тоже не расставалась. Лезвие мама регулярно подтачивала. Платки я помню. Но бабушка тоже их не носила. Меня никто не заставлял покрывать голову, но я сама хотела. Мне и вправду нравилось. Да и в отличие от мамы мне совершенно не хотелось выделяться из толпы. Я хотела одеваться как все девочки в селе. К тому же мы часто помогали на кухне. Заходить на кухню с непокрытой головой запрещалось, но это объяснялось не традицией, а исключительно гигиеной – чтобы волосы, не дай бог, не попали в тесто или в начинку. И чтобы не перепачкаться мукой, иначе внеплановое мытье головы, что подразумевало многочасовой процесс – с втиранием настоя ромашки, крапивы, промыванием уксусом, – будет гарантировано.
Все женщины покрывали голову газовыми платками – легкими, почти неощутимыми. В них было не так жарко летом. Женщины в возрасте носили плотные хлопковые или шерстяные. И только Валя, работавшая в сельпо, носила необычные платки. Они с мамой вместе учились в школе и удивительным образом сохранили дружеские отношения. Валя не боялась общаться с подругой, даже когда вся деревня от нее отворачивалась, а женщины запрещали своим дочерям даже смотреть в ее сторону, потому что каждое мамино появление в селе гарантировало скандал. Всегда яркий макияж, неприличной глубины декольте, брюки в обтяжку, а если юбка, то такой длины, что даже собаки переставали лаять и скрывались в будках, чтобы не видеть такой стыд. А еще, конечно, нижнее белье. Ну а где сушить трусы и лифчики? Только на веревке во дворе. Да, в частном, да, за забором, но и там не скроешься.
Мне всегда тяжело разговорить маму, заставить ее вспоминать. Но тот момент я и сама прекрасно помню. Она приехала забрать меня от бабушки, постирала белье и повесила сушиться. Утром во дворе чуть ли не столпотворение случилось – все соседки нашли важный повод заглянуть к бабушке. И все дружно смотрели на бельевую веревку, точнее, на мамино белье.
– А можно потрогать? – спросила Валя, чем выразила общее желание.
– Конечно, – равнодушно ответила мама. – Привезу тебе такое же в следующий раз, если захочешь. Всем могу привезти. Даже померить дам. Заходите в дом.
Женщины сбежали со двора. Только Валя осталась. Потом она долго стояла в комнате перед шкафом с зеркалом – мама дала ей примерить лифчик на косточках. Валя стояла, замерев.
– У нас с тобой один размер и объем. Пришлю почтой, – предложила мама.
– Нет, не надо, – сказала Валя.
– Почему? Тебе же так хорошо! Смотри, как грудь поднимает!
– Ольга, ты такая умная, но ничего не понимаешь. Как я буду стоять в сельпо в таком лифчике? – хмыкнула Валя.
– Ну никто же не увидит!
– Да, только я буду знать, что у меня под халатом. В таком лифчике муку не отвешивают и мешки с сахаром не таскают из подсобки. Я не смогу работать. В этом белье слишком много достоинства и гордости. А вдруг я поверю, что достойна большего?
– Но ты же носишь платки, какие никто не носит, и наматываешь так, как никто! Почему не можешь носить нормальное белье? – не понимала мама.
– Платок все видят. Пусть думают, что я немного сумасшедшая. А белье буду видеть только я. И тогда решу, что моя жизнь не соответствует такому лифчику, – объяснила Валя.
Когда я уже сейчас напомнила маме ту историю, она вдруг расплакалась. Я не понимала почему. Думала, что уж про лифчики она сможет вспомнить и рассказать что-нибудь смешное. Я ведь и сама в детстве тайком примеряла ее бюстгальтеры, вкладывая в чашки собственные трусы, и подолгу крутилась перед зеркалом.
Мама рассказала нехотя, сквозь слезы. Я даже дышать перестала, понимая, что ей вдруг захотелось поделиться.
Бабушка прошла всю войну. Женщинам выдавали форму, как обычным военнослужащим. Мужскую. Женская форма уже, конечно, существовала, но предоставлялась не всем. А здесь – мужские панталоны, трусы на три размера больше, другого просто не имелось. Кто умел – перешивал под себя. На фронте женского белья вообще не было до 1943 года. Да и оно фактически было под запретом. Все зависело от старшины – один мог конфисковать, другой – сделать вид, что не заметил. Многие прятали бюстгальтеры и трусы из той, мирной, жизни, но бабушка считала, что это неправильно, нечестно. Поэтому ходила в мужских сатиновых трусах, затянув потуже резинку.
Она вспоминала, как сидела на редколлегии и чувствовала, как по ноге течет кровь – началась менструация. И больше всего боялась, что кровь впитается в обивку стула. Она переживала за стул, не за себя, лишенную всего личного, женского, интимного. Бюстгальтеры? Та самая машинистка Лариска, которая потом украдет лак для ногтей, сшила для бабушки бюстгальтер. Подарок на день рождения. Она же ушила мужские трусы, превратив их в женские, точно по размеру. Лариска оказалась настоящей мастерицей. Могла перешить гимнастерку, штаны – да что угодно. Не просто так, конечно. Везде искала выгоду. Деньги ее не интересовали. В обмен требовала бинты и вату, сухпаек, самогон. То, чем мог поделиться заказчик, точнее заказчица. У Лариски всегда можно было найти шоколад, выпивку, губную помаду. Она, надо признать, работала днями и ночами.
Бабушка надела бюстгальтер и сразу же его сняла. Трусы тоже не смогла носить. Она считала Лариску безнравственной, наживающейся на войне и не могла это принять.
Однажды Лариске по случаю и обмену досталось трофейное белье. Настоящий шелк. Она распорола, разобралась, как построить выкройку, и начала шить. Днем печатала, ночью шила.
– Тебе не стыдно? – спросила однажды бабушка.
– Нет. Я хочу жить. И я работаю, между прочим, – ответила та. – Посиди с мое за машинкой, тебе тоже стыдно не будет. Я хочу нормально есть, нормально жить. Хоть на прокладки возьми, я отложила – там куски простыни, вата.
– Нет, – решительно отказалась бабушка.
– Ну и дура. Ходи и смотри, как кровь льется и застывает. Когда баня? Через месяц? Нравится ходить вонючей? Да пожалуйста, раз такая принципиальная.
Однажды Лариска разбудила бабушку среди ночи.
– Пойдем со мной, пожалуйста, умоляю, – попросила она.
– Что случилось?
– Парашют!
– Какой парашют? – не поняла бабушка.
– Наши сбили самолет, двое парашютистов успели выпрыгнуть, – объяснила Лариска.
Бабушка молчала, не понимая.
– Парашют! Помоги достать парашют! Все что захочешь для тебя сошью! Ты – мой начальник, тебя все считают идейной. Тебе ничего не будет. Мы только дойдем и заберем парашют, – умоляла Лариска.
– А люди? – спросила бабушка.
– Да пусть подыхают! Мы их не видели!
Бабушка считала, что надо спасать людей. Любых. Даже преступников или врагов. Ее отец был земским врачом и научил дочь, что раненый человек, не важно – свой, чужой, – нуждается сначала в лечении, а потом в справедливом суде. Нельзя убивать человека лишь за то, что он находится на другой стороне и считается врагом. Сначала вылечи, потом разберись.
– Хорошо. Пойдем, – согласилась бабушка.
– Что, правда? Да? – Лариска не верила своему счастью.
– Сначала найдем парашютистов, доставим их сюда, потом твои парашюты, – заявила бабушка.
– Конечно, как скажешь, – тут же согласилась Лариска.
– А зачем тебе парашюты? – спросила бабушка.
– Господи, да это идеальная ткань! Счастье, что их здесь подбили! Я столько нижнего белья нашью! И мужского, и женского! Ты разве не знаешь? В парашютной ткани не заводятся вши! Не надо будет выколупывать личинки иглой. И она такая прочная, что сносу трусам не будет.
Бабушка нашла людей. Оба были уже мертвы. Лариска вернулась со здоровенным куском парашютной ткани.
После войны, уже в мирной жизни, бабушка не носила лифчики, предпочитая обычные мужские майки-алкоголички. Трусы же носила самые простые, из хлопчатобумажной ткани. Всегда только белые. А еще обязательно надевала панталоны до колен. Застудившись в годы войны, она так и страдала от хронического цистита. Даже Варжетхан не могла ее вылечить – лишь облегчала течение болезни. Про белье я бабушку никогда в детстве не спрашивала. Думала, что так и должно быть. К тому же у меня была мама, которая своим нижним бельем доводила до белого каления все село. Бабушкина грудь, большая, но удивительным образом сохранившая упругость и форму, мне нравилась больше – можно прижаться, и станет тепло и хорошо. А к маминой груди страшно даже подойти, настолько она, затянутая в бюстгальтер, была вызывающе прекрасной. Есть поговорка про то, что мужчины головы сворачивают, провожая взглядом женщину. Я знаю, откуда взялось такое определение. Один раз сама видела.
Мама шла по деревне. После случая с Давидиком бабушка заклинала маму «не провоцировать» и хотя бы немного прикрыться.
– Слушай, ну они потом ко мне придут! – убеждала маму бабушка. – Опять будут спрашивать, почему тебя в Терек еще в молодости не сбросили? Что я им должна отвечать?
Пятнадцатилетний Давидик, развитый не по годам, не с жалкими усиками, а уже вполне заметными, засмотрелся на мою маму и врезался на отцовском мотоцикле в дерево. Да так, что до сотрясения мозга. Кто ж тогда в шлемах ездил? Лана, мама Давидика, прибежала к моей бабушке с криками, что Ольга чуть не убила ребенка. Мама деликатно заметила, что Давидик, может, мозгами еще и ребенок, а половой зрелостью уже точно нет. Лана тогда на все село объявила, что по одной дороге с Ольгой ходить не будет, за один стол никогда не сядет и еще много чего не станет делать.
Так вот мама шла по деревне. Естественно, курила на ходу. Естественно, выглядела совершенно неприлично. До такой степени, что женщины передавали соседкам: по дороге идет Ольга и пусть закрывают двери и ставни на окнах. И мужчин дома подержат, пока та не пройдет.
В тот раз моя родительница действительно превзошла себя. Ладно бы брюки в обтяжку и майка на одно плечо, как обычно. Нет. Она облачилась в белый сарафан по столичной моде и босоножки-сабо на высоком каблуке. А теперь представьте. Мамина грудь полноценного четвертого размера, упакованная в бюстгальтер так, что ее половина аккуратно вываливалась, создавая ту самую глубокую ложбинку. Сверху сарафан еще сильнее подчеркивал грудь, а длиной не доходил даже до колена. Нижняя и верхние пуговицы на сарафане были расстегнуты. Мода этого не требовала, но маме так было удобнее. Ногами мама гордилась. Они и сейчас, в ее семьдесят три года, без единого следа целлюлита или варикоза. Всегда загорелые, что неудивительно. Мама на даче до сих пор предпочитает стиль «майки-размахайки, едва прикрывающей попу».
На свою беду, навстречу маме шел Заурбек, уважаемый мужчина, уже в возрасте. Хотя ему было всего пятьдесят, только юбилей отметили, но для села тех времен он считался достаточно пожилым. Заурбек, увидев маму, сначала застыл, потом покрылся потом, попытался что-то сказать, но не смог – закашлялся от избытка эмоций. Мама спокойно прошла мимо, бросив на ходу:
– Привет, Заурбек. Какой ты интересный мужчина! – И пошла дальше.
– Зачем ты так ему сказала? – спрашивала потом бабушка. – Специально, да?
– Конечно, специально, – отмахнулась мама.
– Чего ты добивалась? – восклицала бабушка.
– Да ничего. Спесь с него сбить немного. Да просто пошутила я! Что такого-то?
– Ну да, тебе ничего такого… – схватилась за голову бабушка. – А как его жене объяснять, что с ним случилось? Ты об этом подумала? Нет, не подумала! Зачем тебе? А как Лана отреагирует, если узнает правду, ты подумала? Нет!
Заурбек смотрел, как мама проходит мимо, и так засмотрелся, что свернул шею. В прямом смысле слова. Заклинило, и назад уже никак. Конечно, он побежал к дяде Алану, отвечавшему в селе за травмы, переломы и вывихи.
– Ты на кого так засмотрелся? – решил пошутить тот.
Заурбек застонал и признался во всем, решив, что это как-то может помочь в лечении.
– Как ты догадался? – спросил Заурбек.
– Ну я уже видел такие случаи. – Дядя Алан едва сдерживался, чтобы не расхохотаться.
– За что мне такое? – Заурбек чуть не плакал. – Я не виноват. Это она специально так сделала! Да любой бы на моем месте так шею вывихнул! Я же мужчина! Слушай, сейчас тебе признаюсь, как доктору. Я, понимаешь, вдруг… ну… там все работать стало… – Заурбек показывал взглядом на ширинку. – До этого не работало, а тут как в молодости… Раз – и все…
– Не сомневаюсь, дорогой. Ты еще о-го-го. Иди домой, к жене, и продемонстрируй ей это, – посоветовал дядя Алан.
– Это как? Уже все. Разве можно вернуть? Ну чтобы как в тот момент? – спросил, смущаясь, Заурбек.
– Конечно! Просто представь себе Ольгу в сарафане, и все сработает, – заверил его дядя Алан.
– Ты с ума сошел? Что я жене скажу?
– А зачем жене говорить? Ты мысленно представь.
Заурбек прибежал к дяде Алану на следующий день:
– Дорогой, все что хочешь проси! Спасибо тебе! Вот, коньяк, вино. Если зерно нужно или мука, только скажи. Я так представил, что молодым себя почувствовал. Только есть одна проблема. Жена на меня теперь странно смотрит. Молчит, конечно, ничего не спрашивает. Но она очень удивилась. Что мне делать?
– Ох, дорогой. У вас же скоро юбилей свадьбы, да? Так купи Лане цветы, комплект подороже и скажи, что ты снова в нее влюблен, как в молодости! – рассмеялся дядя Аслан.
Заурбек долго обнимал дядю Алана.
И все было хорошо. Все ходили счастливые. Лана пришла в сельпо в новом комплекте – и цепочка золотая, и серьги, и кольцо. Но женщины не любят, когда кто-то рядом счастлив, а они нет. Поэтому рассказали Лане правду. В какой именно момент ее Заурбек шею себе вывихнул.
Лана прибежала в дом бабушки и встретилась с моей мамой.
– Тебе было мало моего сына, так ты мужа решила у меня забрать? – кричала она. – Зачем тебе?
– Да не нужен мне твой муж! Сама разбирайся, почему он на меня шею свернул! Я-то тут при чем? Он случайно мимо шел! – ответила мама.
Заурбеку пришлось, конечно, сложно. Он каждый раз должен был клясться жене в верности и в том, что больше никогда не посмотрит в другую сторону. К счастью, Лана не стала допытываться, кого именно ее супруг представляет себе в фантазиях. А Заурбек исполнял супружеский долг с двойным усердием, воспользовавшись советом Алана.
В следующий свой приезд мама привезла Вале и белье, и новый платок. Он был тканевый, похож на узбекский, с немыслимо ярким орнаментом. Валя умела так повязать платок, что получался дизайнерский головной убор. То наматывала, как чалму, то закалывала сзади, оставляя свободными концы. Вроде бы вызывающе, а придраться не к чему – голова покрыта, ни один волосок не торчит. Валя знала бесчисленное количество способов наматывания платка. Это было очень красиво. Представить ее без платка я не могла.
– Если уж носить платок, то только так, – восхищалась моя мама, глядя на Валю.
Одну сцену я хорошо запомнила. Мы с мамой приехали к бабушке вместе. Решили не ехать на автобусе, а пойти пешком вдоль железной дороги. Был теплый день. Мама даже улыбалась, хотя обычно сразу же, едва сойдя с поезда (точнее, спрыгнув, – как я уже вспоминала, поезд стоял две минуты), начинала хмуриться. Она мгновенно менялась в лице – становилась жесткой и колкой, будто готовилась к новой волне упреков и скандалов. И, конечно, слухов и домыслов.
Ей могло достаться за все. Прежде всего опять за развешенное на веревке неприличное кружевное белье.
– Дома суши свой позор, – могла объявить соседка, якобы, случайно зашедшая по делу к бабушке. – О наших детях ты подумала? Если они такое увидят?
– Будут знать, что существует красивое белье, – отвечала, стараясь сдержаться, моя мама.
– Свою дочь к сраму приучаешь, – кричала соседка, выбегая за ворота. Мама уже подняла камень и делала вид, что сейчас бросит. В принципе, она могла и запульнуть. Один раз бросила. Камень попал в ворота.
– А если бы ты в нее попала? – ужасалась я.
– Если бы хотела, попала бы точно, – ухмылялась мама.
После этого немедленно по селу пошел слух, что Ольга совсем сбрендила и в людей бросается камнями. Еще, глядишь, голову размозжит.
Доставалось маме за брюки и слишком узкие и короткие юбки, за короткую стрижку, непокрытую голову, яркий макияж. Конечно же, за курение на глазах у всех. Она будто специально вела себя вызывающе, провоцируя все новые скандалы.
Я уже была достаточно взрослой, чтобы понимать: в селе нужно жить согласно традициям и нормам поведения. Нарушать их дозволено лишь выдающимся женщинам: моей бабушке, которая занимала пост главного редактора районной газеты и парадный костюм которой был увешан медалями и орденами; ее лучшей подруге Варжетхан – известной гадалке и знахарке, к которой приезжали со всех сел и из города. Все, кто хоть как-то выбивался из общей массы, не соблюдал устои, уезжали. Все, на кого падала тень скандала, покидали село. Как и моя мама. Но уехать окончательно не могла. Бабушка наотрез отказывалась переезжать в Москву, сколько мама ни просила, ни умоляла, ни убеждала. Поэтому она была вынуждена снова и снова возвращаться в село, где ее не любили, из которого ее выгнали, где ее несколько раз хотели утопить в Тереке, согласно традициям.
Мы спокойно шли вдоль железной дороги. Я собирала цветы клевера, чтобы принести бабушке букет. Ела халву, купленную в магазинчике на вокзале. Мы уже почти дошли до дома, оставалось перейти через переезд с вечно открытым шлагбаумом. Дядя Тамик, отвечавший за службу на переезде, был уже совсем стар и в силу преклонного возраста не мог выходить из будки поднимать и опускать шлагбаум. Обычно он утром заходил в будку и дремал там до вечера. Потом закрывал будку на здоровенный замок и шел домой. Как узнавали, когда можно проходить и переезжать железнодорожные пути? По звуку приближающегося поезда. Впрочем, машинисты давно знали про этот переезд и начинали гудеть заранее, чтобы все успели сбежать и съехать с путей. Удивительно, но дядя Тамик не просыпался от гудков поезда. Привык к ним. Единственное, что могло его разбудить и заставить выйти из будки, – звук пистонов. Дети выкладывали целые ленты на пути и ждали, когда под колесами поезда начнется канонада.
– Вот я вас! – махал палкой дядя Тамик и опять скрывался в своей будке.
На переезде, как обычно, встала Зорька – старая кобыла Жорика. У нас в селе было три Жорика, точнее, четыре. Жорик с Терека жил в доме на самом берегу, и все гадали, когда дом свалится в реку. Последние лет десять каждый день обещали, что сегодня точно поплывет. Дом стоял под таким уклоном, что держался исключительно благодаря святому Георгию. Жорику с Терека, считавшемуся уже старым, а значит, уважаемым человеком, сто раз предлагали переехать в село. Сельсовет давал и квартиру в центре, и частный дом на окраине, но тот наотрез отказывался. Говорил, что уйдет под воду вместе с домом. И хорошо, если во сне. Жорика с Терека все любили. Да, считали сумасшедшим, но только он мог набрать молодую черемшу, которая росла именно там, на берегу реки, и разнести по соседям – просто так, угощая. Кому сколько нужно. По селу он передвигался на таком же старом велосипеде, как и его домишко. У этого велосипеда было перекошено все – и руль, и седло, и колеса. Непонятно, как он вообще оставался на ходу. Опять же, сельсовет сто раз предлагал Жорику новый, но тот отказывался. Говорил, что доездит на старом. И чинить не хотел, хотя тоже предлагали. Хотя бы руль выправить. Жорик с Терека оставался предан своему домишке, велосипеду и черемше, которую развозил каждый год. О своем появлении он оповещал звонком, прикрученным на руль велосипеда. Звонок тоже уже звонил с хрипотцой, не каждый раз мог сделать «дзинь». Но Жорик был упрям – он дзинькал, пока его не услышат, хотя можно было постучать в ворота.
Был Жорик-молодой. Нет, не младший, а именно молодой. Парнишка, которого назвали так, чтобы не путать с двумя другими тезками. О Жорике-молодом пока сказать особо было нечего. Разве что только то, что он был сыном Жорика. Нет, не старшего, а просто Жорика. О котором тоже сказать было нечего.
И был Жорик с Зорькой. Зорька хоть и старая, но с характером, который проявляла на переезде, останавливаясь на путях и созерцая окружающий пейзаж. Могла пощипать траву между рельсов. Или всхрапнуть, задумавшись или по-старчески задремав. Кобылу не беспокоили ни мухи, роившиеся над головой, ни окрики хозяина, который пытался сдвинуть ее с путей. На понукания Зорька не реагировала. Когда-то она была известной кобылой – сильной, выносливой, быстрой. Дала жизнь трем прекрасным жеребцам, за что ее хозяин получил щедрое вознаграждение. Но ее слава давно осталась в прошлом, в чем ей стоило винить хозяина. Однажды, если верить слухам, Жорик продал жеребца, которого родила Зорька, на мясо. Жеребец с самого рождения был не жилец, но все как-то не умирал. Жорик его кормил, выхаживал. Жеребчик припадал на одну ногу, так что продать его заводчикам точно не получилось бы. Но Жорик будто и не расстраивался. Носился с ним, как с младенцем.
– Как назвал-то? – спрашивали соседи.
– Да никак пока. Вот окрепнет, там и назову, – отвечал Жорик.
Соседи, конечно, тут же откликнулись на такую доброту – приносили сено, морковку, яблоки – кто что мог.
А потом жеребчик, уже уверенно бегавший на трех ногах, как другие на четырех не бегают, росший умным и ласковым, вдруг пропал.
Жорик бегал по деревне и заламывал руки. Всем селом искали жеребчика.
– Цыгане украли! – кричал Жорик.
Да, в нашем селе многое списывали на цыган. Если ребенок отравился – наверняка съел петушок на палочке, купленный у цыганки на базаре. Девочка вдруг стала дерзить и своевольничать – точно цыганка сглазила. Кольцо золотое пропало на том же базаре – так цыганка рядом крутилась. Наверняка гипноз свой наслала и кольцо забрала. Не ходи туда – цыгане украдут. Не ходи сюда – цыгане украдут. Детей всегда ими пугали. Будто цыгане денно и нощно только и ждали, как бы украсть ребенка.
Жеребчик как сквозь землю провалился. Ну а спустя неделю к Жорику приехали из соседнего села. Жеребчика, как выяснилось, хозяин лично зарезал и продал мясо, выдав за говядину. А потом уже бегал и кричал, что жеребчик пропал. Никто никогда в жизни не продавал лошадей на мясо. Это считалось не просто преступлением, а самым страшным грехом. Тем более жеребенка. Это как собственного ребенка убить.
– Как рука-то поднялась? – спросила тогда Валя у Жорика, чем выразила общий ужас. – Он же ребенок совсем был. Больной, с родовой травмой. Ты же его выхаживал…
Да, если в семье заболевал ребенок, все село бросалось на помощь. Если теленок рождался больным, его тоже выхаживали всем селом. Дети, лошади, коровы, козы – они давали жизнь, будущее. Последнее отдашь, лишь бы они выжили. Пусть хромые, слепые, глухие – да какие угодно! Надо выкормить, выходить. А уж выходить и потом убить? Ради денег? Не в голодное время? Можно было убить животное на продажу, но здоровое. Больных куриц, старых петухов никогда не рубили. Старых коров и коз с высохшими сосками не убивали, если только не видели, что они мучаются. Их «дохаживали» так же, как пожилых людей, не способных поднести ложку ко рту, переодеться, самостоятельно встать. Заботились о каждом всем миром. Так же, как выхаживали младенцев – приносили козье молоко, коровье, парную ягнятину. Лишь бы ребенок окреп. Все знали, кто чем болеет. Если дети – сбегались сразу все.
Жеребчик был таким же ребенком для всего села. А Жорик – нет, не преступником… нелюдем, что ли, который смог зарезать собственного сына.
Жорика не изгнали из села. Ему досталось наказание пострашнее. Больше никто и никогда не продавал ему лошадей и жеребцов. Ни за какие деньги. Жорик предлагал в два, три, четыре раза больше. Клялся всеми предками и святым Георгием, что больше никогда, ни за что. Обещал заботиться о каждой кобыле как о родной дочери. Но… Жорик за копейки вынужден был продать дом вместе с сараем, просторным, добротным. Ютился на краю села в какой-то лачуге. И, конечно, к лошадям его больше не подпускали. Ни к какому скоту, хотя он готов был пасти хоть баранов, хоть коров. У Жорика осталась только Зорька. Тоже в наказание. Как напоминание о преступлении, которое он совершил. Жители села следили за тем, чтобы Зорька была сыта и напоена. Могли вдруг прийти с проверкой. И если Жорик не поменял воду или не задал свежей травы, в следующий раз его обещали убить. Он знал, что обещание – неголословное, поэтому о старой кобыле заботился честно и усердно.
Сейчас Жорик с Зорькой развозили на телеге продукты с базара, доставляли муку или сахар. Выполняли мелкие поручения всех жителей села. Отвезти, привезти. Служба доставки, как сказали бы сейчас. За это Зорька получала лучший корм, а Жорик – незамысловатую еду. Деньги ему не платили. Зорька все чувствовала. После исчезновения жеребчика ходила грустной, понурой, головы от земли не поднимала. Раньше, когда подбегали дети с морковкой или яблоком, откликалась, тыкалась мордой и, казалось, даже улыбалась. Иногда вдруг начинала скакать, как молодая кобыла, резвиться. Но потом будто приняла свою судьбу, участь, которую не могла выбирать. Только иногда вот так застывала на путях или еще где, могла заупрямиться, брыкнуть копытом, если хозяин выходил из себя и доставал хлыст. Зорька замирала на месте, и никакая сила не могла ее сдвинуть. Потом вдруг мотала головой и шла дальше, будто ничего и не было. Однажды она остановила поезд. Немыслимое событие. Кобыла встала прямо на железнодорожных путях. Поезд гудел, но Зорька не двигалась. Возможно, хотела умереть. Моя бабушка тогда назвала ее Анной Карениной. Хорошо, что ехал товарный, медленный. Успел затормозить перед Зорькиной мордой. Та посмотрела равнодушно, но с места так и не сдвинулась. Жорик уже чуть не плакал. Зорька, постояв еще немного, всхрапнула и медленно поцокала дальше, освободив пути.
В тот день, когда мы с мамой шли к бабушкиному дому, Зорька стояла на переезде и спокойно щипала траву. Жорик хлестал лошадь по давно не чувствующим боли бокам.
– Надеюсь, Зорька тебя переживет, – заметила мама, проходя мимо. – Бедная кобыла.
– Что? – Жорик будто призрака увидел, который еще и говорил.
– Да, это я. Хватит ее мучить. Себя по бокам хлыстом отходи, – заявила мама. – Увижу еще раз, сама тебя так отхлещу, что ни сесть, ни лечь не сможешь.
Мне она велела достать яблоко и дать Зорьке. Я не боялась домашних животных – ни коров, ни баранов, ни коз, ни гусей, норовивших ущипнуть. Петухов, которые, кстати, клюются очень больно, тоже не боялась. А вот с лошадьми дела не имела. И как нужно кормить их яблоком – не знала. Но маму ослушаться боялась. Так что взяла яблоко и подошла к Зорьке. Протянула его на ладони, надеясь, что лошадь не откусит мне руку. Но Зорька посмотрела мутным взглядом, взяла яблоко аккуратно, даже нежно. Я почувствовала на руке теплые губы, дыхание. Было совсем не страшно. Я порылась в кармане и нашла кубики сахара. Бабушка настаивала, чтобы я всегда носила с собой сахар на случай, если мне станет плохо. В детстве в селе я считалась достаточно болезненным ребенком – то у меня тепловой удар, то в обморок падаю от переизбытка эмоций, то кричу по ночам от приснившихся кошмаров. Бабушка считала, что все дело в городской жизни. А вот если бы я жила в деревне, ничем бы не болела. Каждый раз, отправляя меня к маме в Москву, бабушка заклинала, чтобы я носила с собой кусковой сахар. Если станет нехорошо, надо съесть кусочек.
Зорьке понравился сахар. Мы пошли дальше. Зорька последовала за нами. Жорик ее догнал, но свернуть на другую дорогу так и не смог, и на пороге бабушкиного дома мы появились вместе с лошадью.
– Господи, Ольга, ты хоть раз можешь нормально приехать? А Маша где? Это кто? Зорька, что ли? – ахнула бабушка, увидев, как в калитку заходит мама и заглядывает лошадиная голова.
– Маша на огород побежала за морковкой. Зорьку покормить, – ответила мама. – Я устала как собака. Вино есть?
– Ох… значит, и Жорик здесь. Надеюсь, ты ему ничего не сделала? – Бабушка всплеснула руками.
– Нет, но собиралась. Он опять Зорьку хлестал, – ответила мама.
– Ох, точно разговоры пойдут. Скажут ведь, что ты Жорика отхлестала и Зорьку у него забрала. Ну почему, как только ты появляешься, сразу скандалы начинаются? – причитала бабушка.
– Зорька сама за нами пошла. Я ее не звала, – пожала плечами мама.
Бабушка выбежала за ворота. Я кормила Зорьку морковкой, яблоками и сахаром. Жорик сидел на земле и тихо постанывал, обхватив голову руками. Соседи, конечно, уже узнали, что Ольга увела у Жорика Зорьку, и пришли лично в этом убедиться.
– Мария, уважаемая, все что хочешь для тебя сделаю. Отвезу, привезу, только прекрати это! – взмолился Жорик, увидев мою бабушку. – Мало Ольге своего позора, так она и меня опять…
– Ох, Жорик, ты вон уже седой совсем, а ума так и не нажил, – покачала головой бабушка. – Ольга за свой позор сто раз ответила, а ты со своим сам разбирайся.
Бабушка обняла меня и увела в дом. Зорька постояла еще немного и поцокала за хозяином.
– Бабушка, а что мама Жорику сделала? Почему «опять?» – спросила я.
– Ох, зачем я тебя научила слушать внимательно? Зачем ты слова чувствуешь? – ахнула бабушка. – У матери своей спроси. Захочет – расскажет.
Мама, конечно, тогда ничего не рассказала. И сделала это только годы спустя.
Раньше, в ее молодости, в селе проводились скачки. Съезжались из дальних сел, поселков. На лучших конях приезжали. И целые представления устраивали – джигитовки. С саблями, кинжалами. В моем детстве этого уже не было. А тогда… Жорик считался чуть ли не конезаводчиком. У него было четыре жеребца. И на всех соревнованиях его жеребцы побеждали.
– Никто не мог понять, почему жеребцы Жорика свежие, бодрые, а остальные вялые, еле ноги передвигают. Но проследили, узнали. Жорик ребят молодых и дурных подговаривал. За деньги те других лошадей водой поили. Пробирались в стойла и перед скачками давали и поесть, и напиться вдоволь. А какой конь побежит с полным брюхом? Обман раскрылся. Никто не хотел иметь с Жориком дел. Жеребцов ему пришлось продать. А потом перестали устраивать скачки, время было тяжелое. Жорик дом продал, чтобы Зорьку купить и нескольких жеребцов. Вроде бы воспрянул духом. Но тут как? Уже и люди умерли или уехали, которые помнили, как все было. И годы прошли. А слухи живут. Да и Жорик с годами лучше не стал. Лошадей он никогда не любил. Понимал в них, разбирался, но не любил. Хлестал их почем зря. Без кнута вообще не приближался к сараю. Так что случай с проданным на мясо жеребчиком меня не удивил. Пару кнутов я о Жорика сломала, пока не уехала. Увидела, как он Зорьку хлещет, ну и отхлестала его так же. Вот этого он мне простить не может – позора. Представляешь, какой это стыд? Девушка мужика хлыстом отходила. Он убить меня поклялся. Может, и убил бы, если бы я не уехала. Но не думаю. Он всегда был трусом. Только трус может животное избивать. Ну а потом мне еще и за это пришлось отвечать.
– Ты ведь была права, почему все равно виновата осталась? – не поняла я. – Почему тебя не простили и все равно из села выгнали?
– Потому что посмела с мужчиной бороться. Руку на него подняла. Не в свое дело влезла. Повела себя не так, как девушке положено, – пожала плечами мама. – Даже твоя бабушка твердила, что я не должна была так поступать.
– Почему? Ты же защищала лошадь! – возмутилась я.
– Бабушка считала, что я не должна была применять насилие. Отвечать жестокостью на жестокость, – объяснила мама. – Остальные не могли мне простить, что я смогла мужчину на место поставить. Понимаешь, Жорик хоть и самый распоследний мужичонка, которому грош цена, но все равно ценнее, важнее женщины считался. Лишь потому, что он мужского пола.
– Это нечестно!
– Конечно, нечестно, – ответила мама равнодушно. – И ничего не меняется. Ладно в селе, больше чем полвека назад. Сейчас, в городах. Сколько случаев домашнего насилия… Сколько покалеченных женщин… Ты знаешь, в чем разница? В селе поднять руку на женщину считалось для мужчины… Нет, не позором, скорее слабостью. Там не били – сразу убивали. Могли зарезать, если семью опозорила. В Терек помочь сброситься. Девушек и женщин, которые хоть каким-то образом запятнали репутацию, в лучшем случае отправляли в дальние села к родственникам, чтобы там до конца своих дней, которые наступали очень скоро, не поднимали головы от тяжелой работы. Или делали все, чтобы сама уехала куда угодно, лишь бы с глаз долой. Детей оставляли с отцом и его семьей, они принадлежали отцовскому роду.
В городе было не так строго, конечно. И разводы случались, если женщина родить не могла или если уж совсем с мужем характерами не совпадали. Тогда родственники собирались и решали все цивилизованно. А если девушка была из обеспеченной или знаменитой семьи, то есть за ней стоял целый клан, на многое закрывали глаза. Хочешь, разводись, снова выходи замуж, рожай или не рожай. Если муж происходил из семьи ниже по статусу, то уже он должен был жене чуть ли не ноги целовать, холить ее и лелеять. Впрочем, такие семьи редко встречались. Обычно сватали все-таки по статусу. Мезальянсы были скорее исключением, причем редким.
Об этом никто никогда не говорил, не писал. Даже твоя бабушка. Она хотела, пыталась, но ей сказали – не поймут. Поэтому я сбежала. Бесполезно что-то доказывать. Устои важнее всего. Пусть весь мир перевернется, встанет с ног на голову, здесь все будут жить так, как жили столетиями. Мужчине, самому последнему, дозволено больше, чем самой умной и прекрасной женщине.
Но согласно тем же традициям ни один муж не смел ударить жену – мать своих детей. Не смел даже замахнуться. При этом наказать сестру имел полное право. Там до сих пор устраивают настоящий пир по случаю рождения первенца-мальчика и тихо отмечают рождение девочки. Даже образованные, умные современные мужчины иногда ведут себя так же, как их прадеды, сохраняя в городах, в современных квартирах, сельские устои.
– Ко мне однажды приехал Эльбрус, – продолжала рассказывать мама, – мы в одном классе учились. Эльбрус в тот год, когда я сбежала, поступил в институт. Потом тоже в Москву приехал учиться дальше. Мы часто виделись. Он был мне как брат. Если бы не он, я бы не выжила. Я-то с одним чемоданом уехала, а у Брусика – богатые родители, каждый месяц ему деньги посылали. Он меня и подкармливал. Эльбруса за кого только не сватали. А он хотел учиться. Ему было по-настоящему интересно, он жил своей учебой, хотел стать врачом-исследователем. Придумывать вакцины, новые способы борьбы с болезнями… Не знаю. Если я получала образование ради того, чтобы потом зарабатывать, то Брусик учился ради самой учебы, ради новых знаний. Когда он приезжал домой, его уже у ворот встречали выстроенные в ряд невесты. Хоть не приезжай. Родители руки заламывали – выбери уже любую. Эльбрус любил Любу – обычную русскую девушку, блондинку с голубыми глазами. Ему уже исполнилось тридцать шесть лет, что в те времена считалось критическим возрастом. Если до этих лет не женился, значит, есть проблемы. Но никому из родных он не мог признаться, что уже нашел свое счастье. Любу.
– Ольга, что мне делать? – спрашивал он.
– Нашел с кем советоваться, – отмахивалась я. – Познакомь свою Любу с Таирой. Она тебя поймет. И сможет подготовить тетю Замиру.
Таира – младшая сестра Эльбруса. Тетя Замира – его мама.
– Таира не поймет. Ты же помнишь, как она к тебе ревновала?
Да, маме потребовалось много усилий, чтобы Таира поверила, что у нее с Эльбрусом только дружеские отношения. Таира обожала брата. И нашла себе мужа, похожего на него. Ну почти. Во всяком случае, муж Таиры обожал ее не меньше, чем Эльбрус. Можно было соревнования устраивать, кто ее больше любит – муж или старший брат.
Тетя Замира же, как считалось, страдала заболеванием сердца. Каким именно, никто из врачей так и не установил. Но все близкие берегли ее от лишних волнений. Эльбрус, уже взрослый, пришел к выводу, что болезнь мамы скорее ее выдумка, как и симптомы, на которые та жаловалась. Но не стал никому об этом говорить, даже Таире.
Он познакомил сестру с Любой. Таира заперлась в комнате, сославшись на внезапно поднявшуюся температуру. Не вышла, пока Люба не уехала.
– Ты понимаешь, что мама этого не переживет? – кричала Таира, убедившись, что потенциальная родственница уехала.
– Мама переживет. Это я тебе как врач говорю, – ответил Эльбрус.
– Что о тебе будут говорить? – кричала Таира.
– Я люблю Любу. И она беременна, – признался наконец Эльбрус.
Свадьбу отпраздновали в Москве. Приехали Таира с мужем. Была моя мама. Родители Любы, друзья Эльбруса. Праздник получился радостным и душевным.
– Надо дома тоже отметить, вы когда собираетесь? – спросила брата Таира.
– Никогда, – ответил он.
– Как так? – ахнула сестра.
– Ты хочешь, чтобы Люба стояла в углу? Как ты ей объяснишь, что плевки в лицо – это нормально? У нее токсикоз, она не выдержит. Я хочу здорового ребенка, а не соблюдения традиций. – Эльбрус был категоричен.
Люба родила чудесную девочку, а потом еще одну. После этого сказала мужу, если ему нужен сын, пусть сам рожает.
Девочки росли настолько прекрасными, что тетя Замира была счастлива. Внучки проводили все каникулы с бабушкой и Таирой. Люба требовала, чтобы они выучили язык, танцы, знали традиции. Да и осетинские пироги она научилась печь так, что однажды Таира попросила рецепт теста. Но это было то самое исключение из правил. О котором рассказывают, как легенду, сказку.
* * *
– К бабушке однажды в дом залезли хулиганы. Не наши, не местные, – вдруг начала рассказывать мама. – Не знаю, почему в ее дом. Она, прошедшая всю войну, не стала защищаться. Позволила им уйти. Брать было нечего. Они только весь дом перевернули. Бабушка потом долго плакала, глядя на разбросанные книги, одежду. Никак не могла успокоиться. Я тогда решила, что никогда не буду сидеть и плакать. Никому не позволю рыться в моем белье, бросать на пол книги, рвать рукописи. Тех хулиганов нашли уже на следующее утро. Они вымаливали прощение, их родственники в ногах у бабушки валялись. Она простила, конечно. Я бы нет. И не прощала. Если на тебя нападают, защищайся. Не давай себя в обиду. Если позволишь ударить себя один раз, будут бить всю жизнь.
Однажды я случайно увидела, как на маму поднял руку мужчина. Мы тогда жили в Москве. Был какой-то праздник. Мама наготовила всего, накрыла стол, позвала гостей. Тот мужчина – ее непосредственный начальник, пришел с супругой. Мама выносила новые блюда. Видимо, начальник переусердствовал с выпивкой. Мама варила кофе на кухне, когда он зашел. Попытался пристать. Мама тихо уговаривала не начинать и отталкивала его руки. А потом он замахнулся для удара. Он бы ударил, и сильно. Казалось, этот жест был для него привычным. Когда на кухню забежали другие гости, включая жену начальника, тот сидел на полу и скулил.
– Случайно кофе опрокинула… И нож уронила, – пояснила спокойно мама.
Начальник держался за ошпаренную руку. В его ботинок был воткнут кухонный нож, аккурат между двумя пальцами. Мама, игравшая в ножички всю свою молодость, пришпилила ногу в дорогом ботинке к полу. Больше начальник к маме не приставал. Уволился через три дня. Но в тот вечер его жена посмотрела на маму… не знаю… с благодарностью, что ли. Она потом приходила, одна. Они с мамой долго сидели на кухне. Мама, уже успешный адвокат, предлагала развод. Обещала, что жена не останется ни с чем. Обретет свободу. Говорила, что обязательно нужно пойти в милицию, снять побои. Женщина сомневалась, плакала, пыталась как-то оправдать мужа. Я тогда зашла на кухню – есть уже хотелось нестерпимо. Мама, когда принимала частных клиентов, забывала о моем существовании. Я увидела синяки на руках этой женщины – одни желтые, другие свежие, черные. Даже сейчас я могу определить по синякам, сколько дней назад был нанесен удар. В своем детстве я видела слишком много женщин, маминых клиенток, со следами побоев – с едва сошедшими гематомами, замазанными, темневшими на губе сквозь густой слой тонального крема. Мама всегда смотрела на ногти таких женщин. Именно свежий маникюр выдавал настоящих жертв домашнего насилия. Они умели замазывать синяки не хуже профессиональных гримеров, но руки всегда говорили правду. Женщины, страдавшие от побоев, покрывали лаком ногти, всегда короткие, срезанные почти до подушечки. У мамы было свое объяснение:
– Любая женщина смотрит на свои руки каждую минуту. Я как-то купила у спекулянтов дорогущий лак. Цвет – невероятный. Бордовый, глубокий. Мне так хотелось именно такой оттенок. И чтобы без перламутра. В то время почему-то все лаки были с перламутром. Я накрасила ногти. Проходила день и стерла. Мне не шел цвет, кисти рук вдруг стали казаться старыми. Вот так и эти женщины. Они смотрят на свои руки и думают, что все хорошо. Не так больно и страшно. И можно потерпеть – ради детей, например. Или просто из-за страха остаться ни с чем. Или из-за характера – не все умеют бороться, многие просто смиряются.
Почему я вдруг об этом вспомнила? В салоне мне понравился оттенок лака. Мне как раз идут все оттенки красного – от темно-бордового до ярко-макового. И вдруг я увидела лак телесного цвета, как пенка на только что вскипяченном молоке. Я смогла проходить с ним сутки. Потом стерла. Мои руки вдруг стали старыми, бесцветными, будто принадлежавшими другой женщине. Память, как правило, реагирует именно на такие бытовые мелочи.
* * *
Ценностей в нашем доме никогда не имелось. Бабушка была равнодушна к предметам быта – чашкам, тарелкам, хрусталю в серванте. Она, увлеченная работой, могла и не заметить, из чего ест и какими приборами пользуется. Зато ей очень нравились кухонные полотенца. Каждый раз мама привозила новые. Бабушка любовалась и складывала их в шкаф, продолжая пользоваться уже совсем старыми и застиранными. Полотенца громоздились на полке увесистой стопкой. Мама с тем же упорством покупала постельное белье. И шелковое, и с каким-то невероятным рисунком, и цвета, от которого становится больно глазам. Но пользовалась старыми, самыми обычными комплектами. Новое белье лежало в шкафу.
Я с таким же трепетом собираю кухонную утварь – от сковородок во всех видах до детских вилок и ножей. Креманки, молочники, соусники… И да, у меня есть подобие серванта, где я храню столовый сервиз для гостей и прочие ценные предметы. Разница лишь в том, что я пользуюсь всем – и сковородками, и молочниками, и десертными вилками, и ножами. Все в ходу. Мне совершенно не жаль, что дети могут разбить креманку для мороженого или десертную тарелку со смешным рисунком. Я куплю новые. Но посуда не должна стоять в шкафу и доставаться по праздникам. Как и все остальные вещи. Наверное, поэтому я никогда не смогу переехать в другой дом с одним чемоданом. Не смогу расстаться с чашками и плошками. А еще с любимой сковородой для блинов. И детскими тарелочками, из которых ели мои дети, – их я тоже трепетно храню.
У каждого человека своя корневая система. Кто-то держится за место, я – за поварешки, формы для запекания и тарелки для фруктов.
У каждого своя память и свои триггеры, как принято сейчас говорить. В моем случае все связано с посудой, предметами быта, ручками на шкафах. Я верю, что можно в одночасье изменить жизнь, посмотрев другими глазами на пресловутую чашку со сколом, который раньше не замечал. Или, идя по улице, вдруг осознать, что больше не можешь видеть, например, вывеску на магазине. Или вдруг что-то толкает не идти привычной дорогой, а сделать крюк. Тогда и случается тот самый поворот судьбы. Таких историй много. Случайно увиденная газета с объявлением о работе. Подаренная ваза. Да что угодно… Однажды я сделала ремонт во всей квартире, вдруг осознав, что меня раздражают ручки на шкафах на кухне. Ручки потянули за собой двери, люстры, мебель. Мне хотелось все выбросить и построить заново.
Моя приятельница развелась с мужем лишь потому, что вдруг увидела паркет в собственном доме – с проплешинами, белыми полосами. Этот паркет заставил ее изменить всю жизнь, спокойную, налаженную, стабильную. Но тогда каждая проплешина на паркете кричала об изменах, предательстве супруга. И уже стало невозможно клеить накладки на ножки стульев, прикрывать потертости коврами, делать вид, что все хорошо… Реставрировать – себе дороже. Можно покрыть лаком, но иногда проще отодрать, не оставив ни единой половицы, и положить новый. Пусть не паркет, а ламинат, зато честный. Дать себе шанс на новую жизнь.
Еще одна подруга рассказывала, что не смогла жить со шторами и ушла от бойфренда накануне свадьбы. Шторы выбирала и вешала мама бойфренда. Что-то с золотом, богатое, тяжелое. Подруга несколько раз спросила, можно ли поменять шторы – они ее душили так, как иногда душит запах цветов. Но бойфренд ответил нет – мама обидится. И тогда стало понятно, что жить в этих шторах невозможно. Ерунда? Каприз? А может, знак судьбы?
У мужчин такого не бывает? Еще как бывает! Мой давний друг, по самые уши влюбленный в прекрасную барышню и мечтавший прожить с ней до конца своих дней, так и не сделал предложения. Он попал в анекдотическую ситуацию, когда пришлось прятаться под кроватью. Нет, появился не муж и не еще один бойфренд, а мама барышни. Та оказалась не готова к знакомству с родителями, да еще при таких обстоятельствах, и упихала моего приятеля под кровать. После этого они расстались.
– Ты хотел оказаться в шкафу? – смеялась я, когда он мне это рассказывал.
– Нет. Понимаешь, у нее под кроватью была идеальная чистота. Ни пылинки. Я лежал и думал: это она так каждый день убирает или до меня там еще несколько мужчин побывали и стерли всю пыль? – ответил совершенно серьезно приятель.
– Ты не спросил?
– Нет, потому что оба варианта мне не нравились. Знаешь, мне кажется, в любом доме должно быть что-то с изъяном. Пусть везде чисто, но хоть один шкаф забит хламом. Кухня блестит, а в холодильнике бардак. Не знаю, как объяснить… Она всегда была идеальна… слишком. И это меня пугало. Хотелось увидеть хоть какое-то несовершенство.
– Да уж… теперь я понимаю, почему на меня смотрели все мужчины, когда я шла по улице с одним накрашенным глазом, забыв накрасить второй. Или в деловом пиджаке, при полном макияже и в майке-алкоголичке и старых спортивных штанах, которые забыла переодеть, потому что меня отвлекли домашние дела, – рассмеялась я.
– Об этом я и говорю. А в ней было все настолько идеально, что мне становилось страшно. И чистый пол под кроватью стал последней каплей…
Мой приятель вскоре женился на другой, совершенно несовершенной барышне и был счастлив.
Я спрашивала у мамы, были ли у нее подобные триггеры. Что стало последней каплей, заставившей ее уехать из села в столицу?
– Нет, откуда? При чем здесь вещи или посуда? – удивилась мама.
Ее память не цеплялась за предметы. Ее решения никак не были связаны с подсказками судьбы. Она в это не верила. Как и бабушка.
* * *
В очередной приезд мама пошла в сельпо отдавать подарок тете Вале. Она привезла ей платок с какими-то немыслимо яркими цветами, прошитый люрексом, сверкающий на солнце. Я увязалась следом, хотя не любила ходить с мамой по селу. Но тетя Валя разрешала мне выбрать любые конфеты и насыпать в кулек. И мама как раз шла к вечернему завозу хлеба. А так хороша теплая корочка, оторванная от буханки.
Когда мы вошли в магазин, я не узнала тетю Валю – она покрыла голову черным газовым платком, который повязывали те, кто носил траур.
– Тетя Валя, кто-то умер? – ахнула я.
– Да, дочка моя, Светочка. В этот день, – ответила тетя Валя.
Я замолчала и посмотрела на маму. Та кивком велела мне выйти из магазина.
У тети Вали не было никакой дочки, я это точно знала. У нее вообще никого не было – ни мужа, ни другой родни. В этом я была уверена. Но многие женщины в селе говорили о погибших родственниках так, будто те живы. Многие носили траур годами, десятилетиями.
– Надо было ей уехать, – сказала мама, выйдя из сельпо и выдавая мне кулек с конфетами.
– Почему? Тетю Валю все любят, зачем ей уезжать? – удивилась я.
– Иногда нужно уехать, чтобы начать новую жизнь. Не цепляться за прошлое, – объяснила мама.
– Как ты?
– Да, как я.
– А что тетя Валя сделала? Тоже опозорила семью, как ты? – уточнила я.
– Откуда ты это взяла? Про то, что я семью опозорила? – строго спросила мама.
– Так все говорят. Ну все в селе. Но мне все равно, – поспешно объяснила я.
Вечером мама с бабушкой ругались. Мама кричала, что завтра же увезет меня и больше никогда не привезет. Что это ненормально – ее дочь, ребенок, думает, будто мать опозорила семью, даже уверена в этом. Кто ей такое в голову вбил? Как вообще бабушка могла это допустить? Бабушка отвечала, что не может отвечать за сплетни и слухи. И на каждый чужой рот платок не накинешь.
– Знаешь, а вот никуда я не поеду, – вдруг крикнула мама, – буду как Валя. Останусь и каждый божий день стану мозолить всем глаза. Чтобы те, кому надо, нервничали и спать по ночам перестали.
– Ольга, не надо. Подумай о дочери. Пока тебя нет, все молчат, – просила бабушка маму.
– А пусть говорят. Только им сказать нечего! – Мама ушла во двор курить.
– Бабушка, а у тети Вали была дочь? – спросила я.
– Да, была, Светочка, – ответила бабушка.
– Она умерла?
– Нет, пропала без вести.
– Это как?
– Когда кто-то пропал, и о нем нет известий. Когда труп не нашли и поэтому не могут признать человека мертвым. Но и среди живых его нет. Поэтому считается, что он пропал без вести, – объяснила бабушка. – Вырастешь, расскажу тебе… сейчас не время.
Бабушка так и не успела рассказать мне эту историю, а мама рассказала, не дожидаясь, пока я вырасту.
Тетя Валя была русской. Это важно. В селе всегда спрашивали, «чья ты девочка», и нужно было назвать фамилию. Тогда люди понимали, где ты живешь, в какой семье. По фамилии судили о твоем роде, о тебе. Если фамилия была уважаемой, знаменитой, то и к тебе относились соответствующим образом. Я не могла назвать фамилию рода – у бабушки одна, у мамы – другая. Она ее сменила, выйдя замуж. Поэтому всегда отвечала, что я внучка Марии. Этого оказывалось достаточно. У русских фамилию не спрашивали.
Так вот, тетя Валя была русской, как и ее муж. Он умер рано – производственная травма, попал под косилку, потерял руку, начался сепсис. Спасти не удалось. Светочка была для тети Вали счастьем ее жизни. Ради нее и жила. И так радовалась, когда у Светочки появился жених. Местный, из уважаемой семьи. Красивый парень. Все видели, что Аслан на Свету заглядывается. Видели, что любовь между ними настоящая, а не просто так. Аслан дышать без Светы не мог, а она без него. Родственники отговаривали Аслана как могли – Света девушка, безусловно, хорошая, но не его партия. Для него уже лучших невест подобрали. Аслан уперся – только Света и все. Светочка вообще днями и ночами плакала. Убегала по вечерам. Тетя Валя знала, что бежит к Аслану. Не препятствовала. Нельзя такую любовь, которая не каждому по судьбе выпадает, губить. Сама глаз сомкнуть не могла. Головой понимала, что не будет у этой любви продолжения. Не дадут, не позволят, запретят. А сердце говорило – отпусти, а вдруг получится? Разве можно против таких сильных чувств идти? Тетя Валя ходила к моей бабушке за советом – как поступить? Бабушка пожимала плечами. Тетя Валя ходила к Варжетхан – погадать на бобах. Бобы тоже растерялись и падали то так, то сяк.
Сейчас я уже могу представить себе тетю Валю в тот момент и ни одной из женщин такого не пожелаю. Ей самой было тогда тридцать шесть лет. Светочку она родила в двадцать. Той едва исполнилось шестнадцать, а она уже считалась девушкой на выданье. Тогда и в пятнадцать сватали и замуж отдавали. Тетя Валя – молодая женщина, уже вдова. Ей бы кто посоветовал, как жить, как поступить. В душе еще сама девочка. Как принимать решения? Моя мама овдовела в двадцать восемь. Со мной, грудной, на руках. Но мама всегда считалась особенной. За нее никто не переживал, не волновался. Знали, что она справится, выстоит. Тетя Валя такой не была. Она в душе оставалась наивной девушкой, еще вчера девочкой, которая влюбилась в Толика. Той самой первой, самой сильной любовью. Той, которая никогда не забывается. Толик умер, и Валя не могла ему это простить – почему оставил ее, как он мог взять и умереть? Не имел права!
Варжетхан рассказывала, что женщины на смертном одре вспоминают не мужей, не детей, не внуков, а свою самую первую любовь. Говорят о Жориках, Аланах, Тотразах… они уже с ними, одной ногой на том свете. Знахарка твердила Вале, что нужно отпустить Толика, не разговаривать с ним, не рассказывать каждый вечер про Светочку – мертвые все слышат, все чувствуют. Беды не миновать. Заберет Толик или жену, или дочь. Мертвые такие же эгоисты, как и живые. Лучших к себе призывают, самых любимых.
Варжетхан была убеждена – счастливые воспоминания действуют на психику сильнее самых несчастливых, горьких. Именно поэтому не советовала возить «сложных» детей на карусели в парк аттракционов или в другие поездки. Они после пережитого восторга возвращались неуправляемыми, будто и не было терапии, лекарств. Так и есть. Счастье бывает больнее горя. Счастливые мгновения с каждым годом жизни случаются все реже, а горе – пожалуйста, хоть каждый день ложкой ешь.
Когда умирала Варжетхан, она вспоминала Сослана, про которого не знала даже моя бабушка. Знахарка начала рассказывать, как он приехал к ней на мотоцикле с коляской. Она села и все время одергивала платье, которое задиралось выше колен. Ее не беспокоило, что волосы превратились в птичье гнездо, что лицо в пыли. Она всю дорогу одергивала платье, а Сослан не смотрел на дорогу, только на ее колени. И это стало самым сильным и самым счастливым воспоминанием. Перед смертью Варжетхан вспоминала Софочку – девочку, которую впервые приняла сама. Как держала ее на руках, сама обмывала, как Софочка закричала. Варжетхан приняла тысячу младенцев, но лишь Софочка осталась в ее памяти. Умирая, она не помнила мою бабушку, не узнавала ее, а меня да – была ласкова, тянула руку, чтобы потрепать за щеку, говорила, что я красавица. Бабушка тогда плакала, сидя во дворе.
Меня же волновало, кому достанутся знаменитые бобы Варжетхан, на которых она гадала. Те бобы предсказывали будущее. Их выбросили, сожгли. Я о многом жалела – не сохранила, не сберегла, выбросила, не подумав. Но ни о чем так не жалела, как о тех бобах. Ведь достаточно было протянуть руку и забрать.
Варжетхан умерла раньше моей бабушки, чего та не могла ей простить. Ведь они давно договорились – бабушка умрет первой, и знахарка ее похоронит. Тогда мне стало по-настоящему страшно. Такой я бабушку никогда не видела. Она была неисправимой оптимисткой, находила хорошее там, где его сроду не водилось. Верила в людей, в будущее, непременно светлое. Ни на кого не держала обиды – ни на друзей, ни на врагов. Умела прощать. Не жила прошлым. Варжетхан хоронили согласно традициям. Пригласили плакальщиц. Вой стоял на все село. Бабушка не могла проронить ни слезинки. Так бывает – человек впадает в оцепенение. И его горе не выливается слезами, а остается внутри. Я знаю, что бабушка, чтившая и ценившая местные обычаи и обряды, так и не смогла понять и принять традиционные похороны.
«Там, где стоит люлька, появится и гроб». Бабушка, восхищавшаяся пословицами и поговорками разных народов, эту отрицала категорически. Как и присказку про покойного: «Много слез унес с собой». Считалось, что, если по покойному прольют мало слез, он не будет счастлив на том свете. Поэтому плакальщица должна была заставить людей плакать, чтобы их сердца болели. Да и весь ритуал вызывал у бабушки отторжение. Она хотела подойти к подруге, ближе которой у нее не было, поцеловать ее и попрощаться. Но традиция диктовала свои условия – церемония была четко регламентирована. И бабушке в ней места не находилось. Она слышала только бесконечный вой приглашенных плакальщиц, профессиональный, заводивший других женщин на истерику – многие приехали из города и других сел, чтобы проститься со знахаркой, которая им когда-то помогла излечиться, выносить, родить. Одна из плакальщиц начала бить себя по голове. Бабушка ушла. Ее боль была сильнее всех слез, вместе взятых. Меня на похороны она не пустила вовсе, строго велев сидеть дома.
– Детям не место на похоронах, – заявила она.
– А почему все идут? – Я плакала и тоже хотела пойти на похороны. Знала, что все мои подружки там будут вместе с матерями, тетками. – И я уже была на похоронах. Когда Зарину хоронили, мы всем классом ходили прощаться.
Кажется, я училась в третьем классе, когда умерла наша одноклассница. И классная руководительница отвела нас в дом, чтобы мы прошли мимо гроба и простились. Когда бабушка об этом узнала, мне ничего не сказала. Но больше на похоронах я не была.
– Дети не должны видеть рождение и смерть, – резко сказала бабушка. – Они не могут понять, что это такое. Почему никто не тащит детей в роддом и не показывает, как рождается ребенок? Потому что это таинство. А еще боль, кровь, слезы, крики, страдания. Так же и со смертью. Дети не должны видеть родного человека в гробу. Смотреть, как его опускают в яму и засыпают землей. Это не прощание. Ребенок испытает только страх, не понимая, что такое смерть. Ребенок – это всегда жизнь. Никогда не води своих детей на похороны. Дай им бог как можно дольше не сталкиваться со смертью. Иначе им будет тяжело жить среди живых.
– Бабушка, а почему ты не любишь плакальщиц? – спросила я.
– Дело не в люблю – не люблю, – ответила бабушка. – Это такая же профессия, как и все остальные. Я однажды брала интервью у одной такой женщины… Она была настоящей актрисой. Потрясающей. Двор, где стоял гроб с покойным, она считала театральной сценой. Несомненно, талантливая работа. Каждый раз полностью выкладывалась. Но именно отрабатывала. Плач – это не слезы, а прежде всего текст, речитатив. Плакальщица в тексте передает через умершего послания тем, кого он встретит на том свете, успокаивает его душу… Когда я начала ее расспрашивать… и других женщин. Самые знаменитые плакальщицы, лучшие, были или вдовами, или сиротами, или теми, кто потерял собственных детей. Не было среди них ни одной счастливой женщины. Они не чужое горе оплакивали, а свое. И чем больше личных потерь пережили, тем искреннее оплакивали чужие. Тогда мне эта плакальщица призналась, что, когда хоронила сначала сына, потом мужа, ни одной слезинки не проронила. Все нутро разрывалось, не слезами, а кровью истекало, а слез не было. Вот после этого она и стала плакальщицей – оплакивает своих над чужими. И верит, что, если заставит женщину расплакаться, той станет легче. Я так не думаю. Легче не станет. Хоть рыдай, хоть нет. Дело не в слезах, а во внутреннем устройстве каждого человека. Кто-то радуется и страдает внутри. А кто-то прыгает до потолка от счастья и заламывает руки от горя.
– А почему нужно обязательно звать плакальщицу?
– Не знаю. Считается, что покойный еще три дня слышит все, что происходит вокруг него. И ему будут приятны слова, которые произнесет плакальщица – каким тот был человеком, какие дела совершил, каким его запомнят потомки. Но я в это не верю, конечно. Это так, предрассудок, миф о загробном мире. Красивый, безусловно… Многие зовут, чтобы соблюсти традиции и не выглядеть хуже перед соседями. Похороны – как свадьба. Нужно пустить пыль в глаза, что и стол лучше, и людей больше, и устроено все на высшем уровне. Потом ведь еще вспоминать будут, как да что… Однажды был случай. Умер Азамат. Большая потеря для семьи. И на похоронах Роза, младшая сестра Азамата, вдруг стала вспоминать забавные случаи. Азамат был шутником, устраивал розыгрыши, любил посмеяться и над собой, и над другими. Роза, любившая брата больше всех на свете, всего лишь хотела напомнить, за что его все любили – за легкий нрав, юмор, какие-то невероятные сюрпризы, которые он устраивал. Все, вслед за Розой, стали вспоминать Азамата с улыбкой сквозь слезы, как тот, наверное, и хотел. Но после похорон Розу чуть со света не сжили. И много лет ей те похороны припоминали. Как она посмела шутить, когда положено горько плакать… Зачем приглашают плакальщиц? Слезы – такая же реакция, как и смех. Один человек засмеется, стоящий рядом обязательно улыбнется. Если кто-то плачет, ты тоже заплачешь. Только никому не говори то, что я тебе сейчас сказала. Не поймут. Я молчу, и ты молчи.
– Но ты же никогда не боялась говорить прямо, как есть, – удивилась я.
– Есть вещи, о которых лучше молчать. Неприлично обсуждать политику, религию, здоровье и деньги. Я бы добавила к этому списку – традиции и устои. Если ты живешь в месте, где приняты иные правила поведения, или подчиняйся им, или уезжай. В чужой монастырь со своим уставом не лезут… Никогда не рассказывай о своих болезнях – у всех свои болячки и твои никому не интересны. Религия у каждого своя. Ты можешь верить в бога, не верить, твое личное дело. Деньги? Никогда не считай деньги в чужом кошельке и свой не раскрывай. Политика… Про это я тебе расскажу позже, когда ты вырастешь и сможешь понять. Я уже старая, но так до сих пор и не могу…
Точно так же было и с мамой, когда она хоронила бабушку. Она не смогла выдавить из себя ни слезинки. Ей хотелось только одного – чтобы все ушли и оставили ее наедине с матерью. Проститься тихо, сказать то, что не успела при жизни. Но правила диктовали другое прощание. И тогда впервые мама не пошла против традиций. Лишь на одном настояла – меня она на похороны не привезла, о чем потом еще долго судачили. Но мама не могла мне позволить увидеть бабушку в гробу. Она хотела, чтобы в моей памяти бабушка осталась веселой, жизнерадостной. Настолько живой, какой могла быть только она. Многие люди ведь и живут так, будто давно умерли. А бабушка любила жизнь, радовалась ей. Мама тогда, выдержав все положенные ритуалы, впала в ступор, умерла внутри, сердце перестало биться. Она отходила несколько лет.
После похорон вещи покойного выбрасывались, сжигались. Оставляли только детские вещи. Не на продажу – их отдавали. Продать детское считалось грехом, чем-то ненормальным. Тогда почему нельзя было раздать вещи умершего тем, кому они были бы дороги? Те же самые бобы Варжетхан? Или заметки моей бабушки, сожженные на костре? Ее рукописи?
* * *
Светочка сказала матери, что без Аслана жить не будет, не сможет. Умрет. Наложит на себя руки. Тогда тетя Валя попросила Аслана прийти и потребовала – нет, скорее попросила: хочешь быть со Светочкой – женись. Тот кивнул. Был только рад такому предложению. Они уехали в дальний райцентр, чтобы зарегистрировать брак. Домой Светочка вернулась счастливая. Положила на стол паспорт с печатью о браке. Тетя Валя успокоилась и разрешила молодым жить так, как хотят. Только не учла, что для нашего села печать в паспорте ничего не значит. Печать и за деньги поставить можно. А главного – свадьбы согласно традициям – не было. По законам села Аслан все еще считался холостым.
Как тетя Валя радовалась, какая счастливая ходила Светочка, будто летала. Аслан оставался на ночь в квартире тети Вали. Та уходила к соседкам или ночевала в подсобке сельпо, чтобы не мешать молодым. Полгода счастья им было отмерено. Всего лишь полгода или целых полгода? Тогда Аслан сообщил, что уезжает в город. По работе. Его родители подыскали ему хорошую должность. Как устроится, сразу же заберет Светочку. Та кивала и улыбалась. Живот гладила. Она была уже в положении. Кто об этом знал? Варжетхан точно знала. Мои бабушка и мама тоже. Остальные если и знали, то молчали. Делали вид, что не замечают. Светочка верила всему, что говорил Аслан. Обещала подождать и потерпеть. Он уверял, что рожать она будет в городе. И ребенка уже в новую квартиру привезут. Он все подготовит.
Аслан уехал, но никаких вестей от него не приходило. Ни письма, ни телеграммы. Тетя Валя, глядя на дочь, которая превратилась в собственную тень, все глаза выплакала. Нашла в себе силы пойти к родителям Аслана – хотела поговорить, узнать, как дела, но те так и не впустили ее в дом. Тетя Валя постояла перед воротами и вернулась ни с чем. От женщин, приходивших в сельпо, узнавала, что у Аслана в городе все хорошо, работает начальником. Так взлетает, как орел. Скоро совсем большим начальником станет.
Был вечер. Светочку вдруг как подменили. Наряжалась, красила губы, причесывалась. Все платья, какие висели в шкафу, перемерила.
– Ты куда собираешься? – спросила тетя Валя.
– Аслан приехал, – ответила Светочка.
– Почему сразу к нам не пришел? – удивилась тетя Валя.
– Мам, не надо. Не сейчас. Мы на нашем месте встречаемся.
Светочка убежала. Тетя Валя тогда помнила, что легла спать, а в голове стучало, как молотом: «Наше место, наше место». Место у всех влюбленных было одно – берег Терека. Там, где видны звезды, где крутой обрыв, шум реки, заглушающий признания. Немыслимая красота и восторг, если смотреть вдаль. И столь же немыслимый страх, если смотреть вниз, на бушующую реку.
Тетя Валя выпила успокоительный отвар и наконец провалилась в спасительное забытье. Утром она зашла в комнату, но Светочка, судя по неразобранной постели, так и не вернулась. Тетя Валя ушла в сельпо – принять товар. Сегодня завозили муку и сахар. А значит, день будет долгим и тяжелым. Все стараются закупиться в день завоза – неизвестно, когда в следующий раз привезут. Тетя Валя допоздна пересыпала и отвешивала муку и «песок», то есть сахар. Без рук и без ног вернулась домой – Светочка так и не появлялась. Тетя Валя тогда подумала, что, наверное, все хорошо – уехали с Асланом в город. Завтра позвонит и скажет, когда приедет за вещами. Тетя Валя от усталости и волнений уснула сразу же, даже настои не понадобились. Спала глубоко. Но и на следующий день Светочка не объявилась. Тогда тетя Валя занервничала по-настоящему. Пошла узнавать у ее подружек – Светочку никто не видел. У всех соседей спросила – дочь будто исчезла. Никто не видел, не слышал. Тетя Валя отправилась в дом Аслана. Ей открыли дверь, но заверили, что Аслана не видели, он уехал в другой город. Новая должность, много командировок. Вернется через неделю. Сами переживают за него. Связь когда есть, когда нет. Светочку? Нет, не видели. Аслан не передавал для нее ни писем, ни телеграмм – не до того. А что квартира у него новая в городе – правда. И что должность престижная – тоже правда.
Спустя три дня после исчезновения дочери тетя Валя пошла в милицию, где рассказала все, что знала: Светочка долго собиралась, наряжалась, шла к Аслану, который назначил ей встречу. На том берегу Терека, где обрыв, где все влюбленные встречаются. А где еще? Милиция заявление приняла. Тетя Валя поехала еще и в город и там тоже пошла в милицию сообщить о пропаже дочери. Городская милиция посоветовала искать не у них, а в селе. Да и с чего мать взяла, что дочь в город поехала? На автобус провожала, билет есть? Нет. А если та на попутке уехала, так и не найдешь, сколько ни ищи. С мужем уехала? А где тогда муж? Он-то должен знать, где его жена находится. Может, и не муж вовсе…
Тетя Валя тогда пошла к моей бабушке и попросила помочь. Бабушка, конечно же, бросилась в атаку, как делала всегда. Лично ходила по селу и спрашивала – кто видел, когда видел. Зашла в милицию и заставила проверить тот самый берег Терека. Может, сумочка в кустах или платок. Ничего. Зашла к родителям Аслана – те поклялись, что сын был в командировке. В село не приезжал. Да, живет в городе. Теперь, скорее, они к нему будут ездить, чем он домой. Дел много, должность ответственная. Бабушка поехала в город, пришла на работу Аслана. Там ей показали выписанные командировочные, билеты на автобус. Все документы. Не было его в селе в тот день, не могло быть.
Тетя Валя все еще ходила по соседям и подружкам Светочки – может, что говорила, может, что слышали. Не бывает такого, что совсем ничего. В их селе ведь как? На одном конце кто-то чихнет, на другом – услышат. Сплетни и слухи разносились быстрее, чем ветер подует. А тут – девушка пропала, а никто ничего не видел.
Бабушка тоже не понимала, как такое возможно. Исчез человек в мирное время. Будто испарился и не было его. Она переживала за тетю Валю. Когда про Светочку стали ходить слухи, мол, могла пойти на берег Терека, только не с Асланом, а с кем-то другим, тетя Валя заперла сельпо и неделю на работу не выходила. По всему выходило, что Светочка сама виновата. Ее могли увезти парни из другого села – они иногда заезжали в наше. Могла пойти встречаться с другим, а матери сказать, что с Асланом.
– Почему они так про нее говорят? – плакала тетя Валя. – Потому что она русская? А если бы была осетинкой?
– Валя, я со всеми поговорила, в город ездила, – пыталась успокоить ее бабушка. – Ты меня знаешь, я всегда за правду. Но никаких доказательств. Я лично видела билеты, командировочные. Никто Аслана не видел в селе в тот вечер. И по документам – он был в другом городе.
– А то ты не знаешь, как это бывает… – тяжело вздохнула тетя Валя. – Тебе за деньги любой билет нарисуют. Если личные связи подключить, так хоть на Северный полюс билет выдадут.
– На берегу в том месте тоже ничего. Я лично проверила. Никаких следов. Никто не видел. Всех спросила, – сказала бабушка.
– Какие следы? Когда надо – есть следы, когда не надо – нет, – отмахнулась тетя Валя. – Я чувствую, Аслан виноват. Был он здесь. Не стала бы Света ни с кем другим встречаться. Ты же ее видела – она, кроме Аслана, вообще ни на кого не смотрела. Да еще и беременная. Сейчас из нее делают… будто она последняя… не могу это слышать. Света не такая. Ты же ее знаешь!
– Да… но я смотрю на факты, – ответила бабушка. – Прости, но ничего не могу поделать. Нет доказательств.
– Ты веришь в исчезновение? – закричала тетя Валя. – Ее инопланетяне украли, да?
– Как только Аслан вернется в город, я лично с ним встречусь и поговорю. Это я тебе обещаю.
– Как мне жить? Только Светочка у меня была. Я же хотела, чтобы она была счастлива… – заплакала тетя Валя. – Вот смотри, в ее паспорте печать о браке. Они официально поженились. И забеременела она после этого. Все как положено. Зачем они так с ней поступили?
– Не знаю…
– Они ее убили. Аслану и его семье Светочка была не нужна. А ребенок тем более. У него новая жизнь. Родственники все и устроили. Свадьбы не было, а печать – все покупается и продается. У меня нет мужа, у Светочки – отца и братьев, которые могли бы за нее постоять. Она никто. Была – и вдруг исчезла. Даже никто не ищет. А была бы осетинкой, за которой стоит семья, род… Ты думаешь, так бы все оставили? Смирились? Твоя Ольга… разве она мало страдала здесь?
– Не сравнивай. Ольга не твоя Света. Ольга сама себе неприятностей на одно место наживала, – отмахнулась бабушка.
– Нет. Тебе повезло, что Ольга не исчезла, как моя дочь. Успела сбежать из этого села. Моя Светочка не успела.
– Если я что-то узнаю, сразу тебе сообщу. Попрошу наших еще раз все проверить. Поговорю в соседних селах. Если ее украли, мы узнаем. Если хоть одна собака видела ее в тот вечер, мы узнаем, – пообещала бабушка.
– Знаешь, чего я себе простить не могу? – призналась вдруг тетя Валя. – Я ведь ничего не почувствовала. Даже сердце не кольнуло. Спала спокойно. Про сельпо думала, про отчетность по муке и песку. Представляла, как Светочка домой вернется счастливая, как мы чемодан ей будем собирать. Как я ее в город повезу. Никакого знака не увидела, что с моей дочерью что-то плохое случилось. Как такое возможно? Когда Светочка маленькая была, она еще заплакать не успевала, как я уже рядом – качала, успокаивала. Всегда знала – пить хочет, описалась, зубки режутся. А тут – ничего. Материнское сердце ведь все чувствует, правда? Так говорят, в книгах пишут. Ты вот чувствуешь, что с Ольгой происходит?
– Нет, никогда, – призналась моя бабушка.
– А я всегда чувствовала. Светочка еще не знала, что беременна, а я знала. Мне сон приснился, будто я младенца на руках держу и укачиваю. Всю ночь ему колыбельные пела. Утром проснулась, будто и не спала вовсе. Не помню, как день отработала. Муку тогда завезли, а я руки поднять не могу, не то что мешок поднять. Все гадала, к чему такой сон? А потом Света сказала, что беременна. Пусть что хотят говорят, никого у нее, кроме Аслана, не было. Ребенок был желанным. Она верила Аслану, каждому слову. Она к нему спешила в тот вечер.
Бабушка кивнула. Больше ничего сказать не могла. Спустя месяц Светочку признали пропавшей без вести. Тете Вале предлагали взять свидетельство о смерти, но та наотрез отказалась. Пока не найдут тело, пока она его не опознает, никакого свидетельства не будет. А вскоре по селу пронеслась новость, что Аслан женится. Свадьбу будут праздновать в городе. Невеста из богатой, знаменитой семьи. Очень уважаемый род. Родители Аслана принимали поздравления. Обещали, что в селе тоже такую устроят свадьбу, каких прежде не видели.
Тетя Валя прибежала к бабушке. У нее тряслись губы, руки.
– Он не может… – заикаясь, говорила она, – а как же Светочка?
Тетя Валя пришла в дом родителей Аслана. На сей раз ей открыли сразу же. Она показала печать в паспорте дочери. Рассказала про беременность. Те посочувствовали ее горю, сказали, что печать в паспорте ничего не значит. Да и у Аслана в паспорте никакой печати нет и никогда не было. А то, что Света беременна была, так еще неизвестно от кого. Сейчас уже точно никто не узнает. Сватов в дом к тете Вале не отправляли, свадьбу не праздновали. Так что, считай, не было никакой Светы.
– Они ее убили, ты понимаешь? – кричала тетя Валя моей бабушке. – Специально все подстроили. И его командировку, и отъезд. Они его давно сосватали. Знали, зачем отправляют в город. И работу ему купили. А Света им мешала, не нужна была. Вот они ее и убили.
– Только нет доказательств, – ответила бабушка.
– Какие еще доказательства нужны? Я знаю, что они ее убили! – кричала тетя Валя.
Аслан женился, в селе не появлялся. Свадьба, по слухам, была шикарная.
Тетя Валя работала в сельпо, как и работала. Светочкину комнату сохранила такой, какой та была при ее жизни, – меняла постельное белье, заправляла кровать, но ничего со стола не убирала. Платья перестирала, перегладила и развесила в шкафу, чтобы вернувшаяся дочь могла выбрать любое. Каждый день ходила на тот самый берег Терека. Стояла или ходила по кустам.