Он встал и взвыл, отбивая ритм тарелками, а потом вой перешел в смех. Глаза его глубоко запали, туго натянутая кожа блестела на залысинах.
Я зажала уши; меня ужаснул этот зверь, в которого превратился отец за те несколько минут, что я копала. Он зашвырнул тарелки в лес, словно летающие диски, подобрал ведро и шкурки и направился в сторону пожара. На мгновение я остолбенела, но затем вскочила и побежала вслед, по тянувшейся за ним бечевке.
Огонь подступил совсем близко к поляне, но он все еще полз по земле, поедая листья и ветки на своем пути; толстые стволы он лишь слегка облизывал, а затем двигался дальше. Отец танцевал у самого края огня – то делая шаг вперед, то отпрыгивая подальше от жара. К запаху дыма примешалась какая-то вонь, и я поняла, что он выбросил шкурки. Огонь рассыпáлся искрами и шипел, поглощая мех, у самых его ног. Я попыталась вытащить шкурки, но было слишком горячо.
– Пожалуйста, вернись! – крикнула я, зажимая рот рукой.
Отец в удивлении обернулся – он не ожидал меня здесь увидеть.
– Все в порядке, Пунцель, – сказал он, улыбаясь в мерцающем свете пламени. – Мы уйдем вместе. Я тебя никогда не брошу.
Он наклонился к ведру, достал из него что-то еще и бросил в огонь. Я молча наблюдала, как скручивается слово «Кампанелла», как ноты, линейки и пометки Уте вспыхивают и обращаются в пепел. Оставив ведро, отец зашагал назад к хютте. Я взяла ведро и снова пошла за ним. Отец скидывал с полок все, что попадалось под руку, наполняя второе ведро. Я тянула его за рукав, умоляла остановиться, но он только отмахивался. Все это время он говорил сам с собой, словно меня не было рядом. Смысл был примерно такой: «Момент настал, вот и ответ. Как я мог быть настолько слепым? Конечно, мы уйдем вместе».
Он подошел к пианино и начал выдирать клавиши. Я бросилась к нему и со всей силы ударила его кулаком в живот. В отце еще оставалась сила, так что он скорее от неожиданности согнулся пополам, хватая ртом воздух. Затем он рухнул на пол, прижал колени к груди и заплакал. В промежутках между его рыданиями я, казалось, слышала, как огонь, потрескивая, продвигается сквозь подлесок, и на секунду подумала, что отец прав: было бы легче просто покончить со всем. Я застыла в ожидании того, что произойдет дальше, и почувствовала, что по внутренней стороне бедра бежит струйка – кровь, о которой я совсем забыла, текла по ноге. В тот же момент я увидела через открытую дверь пелену дождя, он двигался через долину в сторону пожара. Я вышла наружу, чтобы встретить его.
Кровь, дождь и огонь прочно связались у меня в голове с теми изменениями, которые произошли в отце. Несколько дней он был подавлен, словно чувствовал себя виноватым, и я даже задалась вопросом, не он ли устроил этот пожар. Но я поняла, что отец и не думал отказываться от планов, связанных с нашим будущим, он их лишь уточнил. По-прежнему часто просыпаясь посреди ночи, он рисовал схемы на стенах, делал какие-то надписи. По утрам он пытался вовлечь меня в разговор, что-то невразумительно бормоча и вскакивая на стол, чтобы указать на какой-нибудь особо убедительный аргумент в пользу выживания.
– Оливер Ханнингтон не смог бы на это возразить, – говорил он.
– Оливер Ханнингтон мертв, все мертвы, кроме нас, – устало говорила я.
На следующий день после пожара я прошла сквозь обгоревший скалистый лес. Я нашла металлическую часть лопаты, но обуглившаяся ручка рассыпалась у меня в руках. Одна из тарелок застряла на дереве, а другая – в остове куста, эмаль на них полностью сгорела. Я потыкала палкой в покрывавшую землю золу – от нот не осталось ни кусочка. Лес источал тяжелый запах грязи и жалости к самому себе. Листья с деревьев опали, бóльшая часть зелени исчезла; земля превратилась в серую жижу. Огонь дошел до края поляны и спустился к реке, но дождь не позволил пожару подобраться к лесу на другой стороне, возле горы.
Я обнаружила лишь одно сгоревшее дерево. Оно стояло одинокое, черное и искореженное. Сидя на камне, я наблюдала, как к нему снова и снова прилетает ворона. Птица никак не могла успокоиться, хлопала крыльями и хрипло каркала. Должно быть, раньше у нее здесь было гнездо. Но я не сочувствовала вороне, я ей завидовала. Я бы все отдала – музыку, память о Лондоне, лес, – только бы стать птицей, улететь прочь отсюда и свить новое гнездо на новом дереве. Но я допускала и другое: если я могу так сильно хотеть стать этой вороной, то, вполне возможно, давным-давно кто-то другой – муха, кролик, пчела – смотрел на меня, Пегги Хиллкоут, и завидовал всему, что было у меня тогда, и тому, что появится у меня в будущем. И если бы желание этого существа было очень сильным, возможно, оно было бы готово отдать все, только бы стать мной.
19
Вскоре после пожара, когда я уже доросла до своего нынешнего роста, я заявила, что мне нужна собственная кровать. Я умоляла, я топала ногами, я поворачивалась к отцу спиной и отказывалась выполнять его просьбы, пока он не уступил. У моей кровати были короткие ножки из чурбанов и кривобокая рама, выпиленная из сосны. Мы поставили ее к задней стене изголовьем к печке, поэтому каждое утро, когда я просыпалась со вспотевшей головой и замерзшими ногами, первым делом я видела пианино. Каждую свободную минуту я скатывала на бедре стебли растений – мне нужна была веревка, достаточно толстая и крепкая, чтобы сплести из нее основание кровати. На эту сетку я положила сенник – охапки сухой травы, перехваченные той же веревкой, затем меховые шкурки и, наконец, то, что осталось от моего спального мешка. Я старалась скрыть свою радость от отца, который дулся и предрекал, что веревка растянется и к концу первой ночи моя попа свесится к самому полу. Мне было все равно.
– Спокойной ночи, смотри, чтобы волчок не укусил за бочок, – с горечью сказал он, когда мы оба улеглись.
Он жаловался, что ему холодно и слишком просторно, а я лежала и улыбалась в темный потолок. И когда по звуку его дыхания стало понятно, что он уснул, я засунула себе руку между ног.
В первое утро я не сразу смогла понять, где я: вместо шершавой древесины, которая бросалась мне в глаза каждый раз, когда я просыпалась, зажатая между стенкой и отцовской спиной, я увидела солнечные лучи, проникающие из-под двери. Я выпрыгнула из кровати, открыла печную заслонку и подбросила полено, а потом снова зарылась в меха, наслаждаясь своим собственным пространством. Со своей низкой кровати я снова увидела имя, вырезанное на стене под полкой. Я так давно не думала о Рубене, что уже не могла вспомнить, когда в последний раз касалась этих букв или даже видела их. Сколько лет назад была та осень, когда я увидела ботинки перед своим гнездом? Восемь? Девять? Память связывала их с другой девочкой, наивной, совсем недавно попавшей в лес. Я перевернулась на живот и вытянула руку, чтобы самыми кончиками пальцев коснуться вырезанных имен – Рубена и моего. Действительно ли он жил в хютте до нас и ушел отсюда? И где он сейчас? Я была уверена: если бы он жил на нашем берегу, я бы встретила его или заметила другие следы его присутствия, а не только мокрые ботинки.
Весь тот день, пока я играла на пианино, пропалывала грядки с морковью и обычным маршрутом обходила ловушки, я думала о том, как может выглядеть человек на противоположном от ботинок конце. Я подарила ему гладко выбритый подбородок, копну волос песочного цвета и голубые глаза. Я наделила его и американским акцентом, но он слишком напоминал Оливера Ханнингтона, так что пришлось начать заново: темные курчавые волосы и длинные свисающие усы. Я представляла, как он бесстрашно переходит реку, шагая через быстрины в своих крепких ботинках и толстых носках, и забирается на горный хребет на другом берегу. Он стоял на самом краю Великого Разлома, смотрел в черную пустоту и не испытывал страха.
Весенние дни принадлежали только мне. Гнездо укрывало меня от дождя, вокруг раскрывались молодые папоротники, и я размышляла, играет ли Рубен на пианино или на гитаре. Я мечтала о дуэтах и сольных выступлениях. Возможно, он живет на другом берегу в кирпичном доме с зеркалом и ванной. Или же он знаменитый русский писатель, который не знает английского и ищет свою жену и детей. Может быть, его по ошибке арестовали за шпионаж, он сбежал и застрял в лесу, когда образовался Великий Разлом. Если я находила солнечную полянку, я ложилась, закинув руки за голову, и вспоминала, какими толстыми были его щиколотки. Должно быть, он ловит и ест оленей, думала я, а вот нам с отцом это никогда не удавалось; или на том берегу, возможно, водятся кабаны.
Я искала его, бродя по зарослям чистотела, чьи желтые цветки бледнели с наступлением лета. Едва уловив какое-нибудь движение, я оборачивалась – но он всегда оказывался проворнее. Я искала отпечатки чужих ног, но находила только следы оленей, птиц и волков. Однажды мне пришла в голову идея: я залезу на ту скалу, откуда мы запускали змея, и осмотрю горизонт через подзорную трубу. Отец вошел в хижину в тот момент, когда я снимала ее с полки.
– И что ты собираешься с ней делать?
Казалось, он сразу насторожился.
– Хочу проверить, в порядке ли она. Хочу забраться на гору.
– Там не на что смотреть, только деревья и горы.
Он бросил дрова возле печки.
– Тогда я просто посмотрю на деревья и горы, – сказала я, убирая трубу за спину, как будто можно было спрятать ее от отца.
– Это не игрушка. Ты ее уронишь.
Он протянул руку. Я была дрессированным щенком.
– Не уроню. Я буду аккуратна. Обещаю.
Я сделала шаг к выходу.
– Пунцель, нет!
Он схватил меня за руку, которую я держала за спиной.
– Тебе нельзя.
– Но почему? Ты не можешь мне запрещать. Труба моя.
Я хотела вырваться, но он только сильнее сжал мне руку; кожа горела.
– Я не хочу, чтобы ты с ней играла.
– Я не буду с ней играть, я посмотрю на другой берег Fluss.
– Я не хочу, чтобы ты смотрела.
– Почему?
– Просто не хочу, и все!
– Какое тебе дело! – Я уже кричала.
– Отдай! – крикнул он в ответ.
Я стала плохим щенком, стянувшим кость с хозяйского стола.
– Отдай трубу, Пунцель.
Он протянул левую руку, напряженно раскрыв ладонь, жилы на запястье подрагивали. В этот момент меня осенило, что Рубен действительно живет на другом берегу и что отец знает об этом.
– Она моя. Это подарок… от… – И я поняла, что не помню, кто ее подарил.
Мелькнули какие-то обрывки воспоминаний: разорванная подарочная упаковка, увеличенные морщины Уте в медном окуляре трубы – но никаких намеков на имя дарителя.
Меня потрясло, как легко исчезла моя прошлая жизнь, и в этот момент отец вырвал у меня трубу. Не раздумывая, как и в тот раз во время пожара, я его ударила; на этот раз удар получился слабым, жалким, кулак просто отскочил от отцовской груди. И этого оказалось достаточно, чтобы он дал сдачи. Конец металлической трубки рассек мне бровь. Я вскрикнула, когда кровь потекла в глаз и по носу. Отец шагнул ко мне; он хотел извиниться, это было понятно, но я, прижав руку ко лбу, бросилась бежать. Я убегала все дальше в лес и не остановилась, даже когда он позвал меня. Я вслепую пробиралась сквозь деревья и карабкалась в гору, слезы смешивались с кровью, и я пачкала этой смесью кустики травы, за которые цеплялась. Добравшись до площадки, с которой мы запускали змея, я заслонила глаза рукой и стала вглядываться в гору на другом берегу. Как и сказал отец, видны были только деревья, деревья и темные облака, катившиеся за край хребта, который ограничивал весь мой мир.
Я еще долго сидела там, высматривая облако дыма или движение человека, но так ничего и не увидела. Полуденное солнце прошло над моей головой, и, пока я спускалась, небо потемнело и упали первые капли дождя. Когда я шла через лес к гнезду, дождь уже лил как из ведра, и видеть я могла только на пару шагов вперед. Забираясь внутрь, я услышала, что отец снова зовет меня, – из-за дождя его голос казался приглушенным и далеким. Я свернулась калачиком на подстилке из мха, стараясь не попасть под струйки воды, пробирающиеся сквозь папоротники; я была голодна и надеялась к утру умереть, чтобы отцу это послужило уроком.
Я пробовала заснуть, но дождь становился все сильнее, мох превратился в губку и вся моя одежда промокла. Кроме шума дождя, почти ничего не было слышно – лишь редкие стуки и шорохи заставляли меня вглядываться в темноту и прислушиваться. Дождь лил и лил, но через некоторое время мне показалось, что я различаю новые звуки: плеск воды и жалобное потрескивание деревьев. С горы раздался грохот, от которого подо мной задрожала земля, снова шум дождя, и снова удар, и еще один, затем звук ломающихся деревьев и топот, несущийся ко мне вниз по горе. Послышалось чье-то прерывистое дыхание – это было мое дыхание. Кровь застучала у меня в висках. Я приготовилась бежать или встретиться лицом к лицу с тем, что ко мне приближалось и собиралось на меня наброситься. Чудовище с длинными когтями и острыми зубами. Я поползла по хлюпающей земле, но только успела высунуть голову, как сзади раздался заключительный ужасающий треск, отозвавшийся во всем моем теле, и передо мной упал кусок скалы размером со все мое гнездо. За ним градом посыпались камни поменьше, и мне оставалось лишь сжаться в комок и прикрыть голову руками. Когда каменная буря закончилась, сумеречный лес сонно качнулся и затих.
Остаток ночи, пока не прекратился дождь, я бродила по лесу. Я вся дрожала, но была полна решимости никогда не возвращаться к отцу. На рассвете я спряталась за дерево и смотрела, как из нашей трубы поднимается в голубое небо дым; до меня доносился запах завтрака на печке. В конце концов дверь открылась и показался отец. Издалека он выглядел худым и жилистым, борода у него была растрепана, а загорелый лысеющий лоб в окружении длинных черных волос напоминал морской берег во время отлива. Он обошел хижину и выкрикнул мое имя, потом отошел подальше и позвал еще раз.
Улучив подходящий момент, я пробежала через поляну и вошла в хютте. Я стояла у печки и, обжигаясь, ела желудевую кашу прямо со сковородки. После ночи, проведенной в лесу, хижина показалась мне другой – меньше, темнее; но это был дом. Я сложила в рюкзак несколько ценных вещей, но подзорная труба исчезла, и я не видела ее до самого конца лета.
Я встала на цыпочки около своего любимого Зимнего Глаза и там, где от главного ствола отходили вверх три большие ветви, нащупала пальцами углубление с тепловатой водой. В эту святая святых дерева я положила беличий череп. Прошлой осенью, просто чтобы посмотреть, как он устроен, я варила череп до тех пор, пока не отошла плоть и не стал виден каждый белый зуб. За черепом последовало перо сороки – черное с синим отливом, как бензиновая пленка в луже. И, наконец, темные волосы, которые я сняла с давным-давно сломанной расчески. Они напоминали мне о Бекки, о ее аккуратно зачесанных волосах и вечно юном лице. Для меня Бекки навсегда осталась восьмилетней девочкой.
Это было правильно: отдать лесу свои сокровища в благодарность за то, что он уберег меня от обломка скалы, и попросить, чтобы что-нибудь произошло, все что угодно, лишь бы новое. Принеся дары, я пошла через лес. Раннее летнее солнце уже припекало, и кружевная тень деревьев приносила облегчение. На ходу придумывая правила, я решила избегать оленьих троп и шла подлеском, по полусгнившим стволам, через колючую ежевику и чертополох. Пробиваться сквозь них мне помогала палка. Когда лес поредел, я остановилась под дикой яблоней. Это было мое второе после Зимнего Глаза любимое дерево в лесу: одинокое, печальное, согнувшееся под тяжестью несуразной шевелюры. Осенью его украшали малюсенькие яблочки – словно драгоценные камушки, выпадающие из прически. Когда они созревали, я никак не могла удержаться, чтобы не попробовать одно, но от кислого сока сводило нёбо и губы, так что приходилось долго отплевываться.
Острым продолговатым камнем, взятым с полки, я выкопала под яблоней небольшое углубление, размером примерно с кулак. Достала из кармана голову Филлис. Убрала ей волосы с лица и поцеловала в лоб. Положила голову в ямку и присыпала землей, сожалея, что у нее не закрываются глаза, как бывает у кукол. Я уже не играла с Филлис, но принести ее в жертву оказалось труднее всего, и я заплакала, отрывая ей голову в хютте. Я не могла смотреть на ее обезглавленное тело и засунула его под половицу, где хранились собранные в конце лета семена. Я закопала ямку и сверху положила два прутика, крест-накрест.
От погребенной головы я пошла по тропинке к реке, чтобы жертвенники составили треугольник. Бо́льшую часть пути я шла по оленьим следам, пока не дошла до поляны; я быстро ее пересекла, но не бегом, а скорее ползком – на случай, если отец был в хижине. Летняя река настораживала меня; она была мельче и текла медленнее, чем ее зимняя родственница, но все-таки я не могла смотреть на это непрерывное движение и не могла избавиться от ощущения, что вода только притворяется спокойной, как будто ей особенно некуда торопиться, да и вообще нечего делать. А на глубине она жила и дышала – злобная и коварная.
В кармане у меня лежал лист от Зимнего Глаза и еще один, сорванный с яблони. Держа их по одному в каждой руке, я неуверенно подошла по гальке к тому месту, откуда обычно рыбачил отец. Я склонилась над рекой, положила оба листа на воду и отпустила. Течение понесло их, как когда-то меня.
– Передайте мою любовь Уте, – сказала я им вслед, хотя прекрасно знала, что она мертва и они никогда не найдут ее.
Река завертела их в танце, пока у них, должно быть, не закружилась голова и они не потеряли всякое соображение. Я бежала за ними по берегу и повторяла: «Передайте мою любовь Уте». Внезапно их закружил водоворот, и они исчезли из вида, словно чья-то рука затянула их в водяную могилу. Я попятилась прочь в страхе, что те же пальцы схватят меня за ноги.
Пробираясь назад через траву, я увидела что-то под кустами – торчащий из грязи носок туфли или ботинка. Я вскрикнула, подумав, что все желания, мечты и жертвоприношения были зря. Река уже забрала Рубена, поглотила его целиком и оставила его кости гнить в земле, прежде чем у меня появилась возможность с ним встретиться. Камнем, который все еще лежал у меня в кармане, я начала подкапывать песок вокруг этого предмета и тянуть его обеими руками. Я представила себе носок Рубена внутри этого ботинка, его ногу и все тело, коричневое и дубленое, сохранившееся благодаря свойствам грязи, как человек из Толлунда, про которого нам рассказывали в школе. Я снова потянула за скользкий носок, грязь чавкнула, ослабив хватку, и я упала навзничь. Ботинок был пустым, и это был мой ботинок – тот, что я потеряла, когда впервые переходила реку. Я сидела, бережно держа его в руках, уверенная, что теперь начнется что-то невообразимое, волшебное. Я стерла грязь с задника и снова увидела прыгающую кошку.
Я прижала вновь обретенный ботинок к груди и двинулась вниз по реке, решив уйти как можно дальше, пока меня не остановит гора. Я шла, с головой погрузившись в мечты о новых зеленых шнурках, как вдруг увидела мужчину.
20
Лондон, ноябрь 1985 года
Войдя в прихожую, я услышала, как стукнула поднятая кем-то крышка рояля. Ножки скамьи заскрежетали по паркету, и я поняла, что это не Уте. За инструментом сидел Оскар: он положил руки на клавиатуру и приготовился играть.
– Или входи и закрой дверь, или уходи, – сказал он, сделав сердитое лицо.
Я вошла.
– Что ты делаешь? – прошептала я. – Она тебя убьет.
Он перестал хмуриться и подвинулся, чтобы я могла сесть рядом.
– Я в школе научился. Если она не хочет со мной заниматься, придется самому. Хочешь, покажу? – Не дожидаясь ответа, он продолжал: – Согни все пальцы, кроме этих двух.
Он вытянул оба указательных пальца, как будто это были Питер и Пол из детского стишка. Я повторила, стараясь не рассмеяться и не выдать свой секрет.
– Ты играешь вот эти две ноты.
Он поставил мои пальцы на «фа» и «соль». Руки у него были прохладные и почти такие же большие, как мои.
– Нажмешь на клавиши шесть раз, понятно?
Я нажала на клавиши, и молоточки коснулись струн. Пожалуй, я впервые извлекла из фортепиано настоящий звук.
– Нет, еще рано, – сказал он. – Сначала я сосчитаю до шести. И нажимай не так сильно.
Оскар положил руки на клавиатуру и начал играть. Мне нравилось смотреть, как он качает головой, покусывая нижнюю губу. Наконец он особенно низко склонил голову, но я слишком увлеклась, наблюдая за его лицом.
– Ну ты чего? – сказал он. – Приготовься. На счет семь.
Я кивнула.
Сбивчиво и неуклюже, но мы играли музыку; я нажимала на клавиши, обоими пальцами одновременно, и рояль отзывался. Когда мы сыграли шесть нот, Оскар остановился.
– Зачем ты издаешь такие звуки? – спросил он.
– Какие звуки?
– Ну ты что-то странное напеваешь.
– Прости.
– Думаю, будет лучше звучать, если ты перестанешь.
Он снова взял меня за пальцы.
– Теперь левый палец ставишь на одну левее, а правый оставляешь там же, и играешь шесть раз.
Мы играли не в такт, но, похоже, это его не беспокоило. Он показал мне еще четыре ноты.
– Сможешь запомнить? Четыре по шесть.
Мы начали заново, Оскар усиленно кивал головой. Он следил за обеими своими руками, но левая у него всегда запаздывала.
– Вроде у тебя получается, – сказал он.
Мы сыграли вместе несколько раз, все увеличивая темп, а потом уже без пауз играли снова и снова, пока один из нас не ошибся и мы не остановились, тяжело дыша и смеясь.
– Еще раз! – крикнула я, и мы начали лупить по клавишам так сильно, как только могли, забыв о шуме.
Через пару минут дверь гостиной распахнулась, и к нам влетела Уте в кухонных рукавицах.
– «Чопстикс»
[26]?! – вскричала она. – На «Бёзендорфере»?!
– Ой, мам! – воскликнул в ответ Оскар, вставая и отталкивая скамью с такой силой, что она снова заскрежетала по полу. – В этом доме вообще нельзя повеселиться.
Он пронесся мимо нее и выбежал из комнаты, оставив меня за роялем.
Уте подошла ко мне:
– Если ты хочешь научиться играть, я организую для тебя уроки.
Она сняла рукавицы и взялась за крышку, так что мне не оставалось ничего другого, кроме как убрать руки.
– Обед будет через пять минут, – бросила она через плечо и вернулась на кухню.
Я опустилась лбом на полированное дерево, закрыла глаза и вспомнила пианино, которое смастерил отец, – сколько ушло на это труда; клавиши постепенно засаливались, камешки-противовесы выпадали и исчезали между половицами, а «Кампанелла» въелась в каждую клеточку моего тела. Я выпрямилась, снова подняла крышку и правой рукой дотронулась до золотой надписи «Бёзендорфер». Левая рука опустилась в привычное положение, и когда кончик правого пальца дотронулся до завитушки последнего «р», правая рука присоединилась к левой.
Я не чувствовала, как нажимаю на клавиши; скорее походило на то, как если бы я сидела у пианолы и клавиши двигались сами, подчиняясь узору из дырочек в бумажном рулоне, спрятанном где-то в глубине механизма, а я просто следовала за ними. Левая рука сыграла первые три ноты, правая ответила высоким эхо, затем одна низкая, две высоких, повтор и едва заметная пауза.
– Обед! – крикнула Уте из кухни.
Чары рассеялись, и музыка прервалась. Я услышала, как Оскар с грохотом спускается, перепрыгивая через ступени; так когда-то делала и я. В краткой размолвке с Уте победил его пустой желудок.
– Пегги, обед! – повторила она.
Я закрыла рояль и отправилась на кухню.
21
Мужчина сидел на корточках под деревом. Я увидела его в профиль и поначалу приняла за камень – не тот, что сорвался с горы в последнюю бурю, а тот, что долгие годы пролежал на одном месте: вокруг него вырос подлесок и сам он покрылся оранжевым и зеленым лишайником. Я замерла, не успев даже поставить ногу, сердце стучало как молот. Я смотрела на него широко открытыми глазами и ждала, что он сделает в следующий момент, прежде чем предпринять что-то самой.
Раздвинув, словно занавески, мокрую траву и папоротники, он пристально смотрел в образовавшуюся щель. Я ждала этого момента, приносила ради него дары, но сейчас больше всего мне хотелось сбежать и оказаться в хютте, даже если отец первым делом схватит топор и выследит незнакомца или подожжет лес, чтобы выкурить его. Я чуть отвела назад поднятую ногу, но, прежде чем она коснулась земли, мужчина отпустил траву и неторопливо повернул голову в мою сторону, словно заранее знал, что я буду там стоять. Лохматые волосы доставали ему до плеч, а борода, похожая на пчелиный рой, ниспадала на рубашку в зеленую и оранжевую клетку. Взгляд был очень печальным, казалось, он вот-вот расплачется из-за того, что увидел сквозь траву, однако потом я узнала, что это его обычное выражение лица – как будто произошла трагедия, о которой он не в силах говорить. В его лице все как бы стекало вниз: глаза, губы, густые нестриженые усы.
Он приложил палец к губам и одновременно склонил голову, подзывая меня. Я продолжала стоять, борясь с искушением оглянуться, чтобы проверить, не зовет ли он кого-то еще. Но он кивнул еще раз и, не дожидаясь пока я подойду, снова раздвинул траву и продолжил за чем-то наблюдать. Я опасливо двинулась вперед. Если бы он снова повернулся ко мне, я бы точно бросилась наутек, но его взгляд, устремленный к чему-то неведомому, притягивал меня. Я подошла и присела рядом на корточки. От него пахло не так, как от меня или моего отца. От него пахло лесом, костром, осенними ягодами и выделанной кожей; а за этими запахами слышался другой, сладкий – может быть, мыла. На нем были ботинки, снова мокрые, со смятыми носами. Он никак не отозвался на мое присутствие, только раздвинул пошире траву, чтобы я могла увидеть, на что он смотрит. Среди вытоптанных папоротников олениха вылизывала только что родившегося малыша, еще скользкого от крови и остатков плодной оболочки. Толстый материнский язык очищал его тельце, проверял, все ли в порядке. Олениха подняла голову и уставилась на нас большими карими глазами, но, как только что сделал человек, возле которого я сейчас сидела, приняла факт нашего существования и продолжила заниматься своим делом. Потом она подтолкнула малыша носом, побуждая его подняться. Он встал на трясущиеся ножки, а мужчина опустил руки, и трава снова сомкнулась.
– Мне кажется, сейчас мы лишние, – сказал он, вставая и потягиваясь, словно просидел так несколько часов.
Меня потряс звук человеческого голоса, который не принадлежал ни мне, ни отцу. Я хотела, чтобы он продолжал говорить, – так я знала, что мы не одни. Он поднял руки высоко над головой, и его локти хрустнули. Это заняло целую вечность, а я подумала, что, когда он заходил в хижину, чтобы вырезать свое имя возле печки, ему наверняка пришлось пригнуться в дверях. Я тоже встала и посмотрела на него в тот момент, когда он зевнул. Его борода раздвинулась, и в центре лица образовалось розовое отверстие; смутившись, я отвернулась.
– Ты ведь Пунцель, так?
Он протянул руку и сказал:
– Рубен.
Я неловко пожала ее, как делала это, здороваясь с выживальщиками на пороге нашего дома в Лондоне. Он был моложе, чем мне показалось вначале, лицо менее обветренное и морщинистое, чем у отца, чья кожа задубела от солнца и ветра. Рубен улыбнулся, и щеки у него над бородой превратились в мешочки.
– У тебя самое грязное лицо, какое я когда-либо видел, – сказал он.
Он слегка коснулся моего виска, и я сообразила, что со вчерашнего дня так и не смыла кровь и речную грязь. Он посмотрел на ботинок, который я прижимала к груди.
– Немного странно, что девочка ходит с этим по лесу. Хочешь почистить его? А умыться?
Я колебалась. Заметив мою нерешительность, он сказал:
– Не в реке. Можем пойти к оврагу.
Не дожидаясь ответа, он направился в противоположную сторону от оленихи и ее детеныша, очевидно предполагая, что я последую за ним. Некоторое время я смотрела на его удаляющуюся спину, а потом пошла следом. Похоже, он знал лес так же хорошо, как и я. Он шел по тем же тропинкам, по которым я сама ходила каждый день, и я снова задумалась, как ему удавалось не попадаться мне на глаза. В середине рощи Зимних Глаз, в нескольких шагах от гнезда, он повернул направо и начал подниматься в гору.
– Похоже, вчера после дождя здесь произошел обвал, – сказал он, похлопав рукой по валуну, который едва не убил меня.
Мы дошли до края крутого склона. Во время ливня обломки замшелых камней вместе с кусками земли скатились в овраг. Ствол упавшего дерева застрял между склонами, за него зацепились ветви других деревьев, и теперь вода просачивалась через весь этот мусор.
Рубену было не привыкать ходить по крутым тропинкам, дорогу он выбирал уверенно и даже ни разу не посмотрел вверх, на временную плотину. Спустившись на дно оврага, он обернулся: я все еще медлила, стоя на самом верху.
– Так, – удивленно сказал он, не обнаружив меня рядом, и добавил: – Подожди там.
Но прежде чем он начал подниматься за мной, я скатилась вниз на попе, собирая шортами грязь и врезаясь пятками в землю. Затем уцепилась руками за кустики травы и, зажмурившись, прыгнула к нему на камни.
– Можно и так, – сказал он и улыбнулся.
Балансируя на зеленом валуне, он наклонился, ухватился обеими руками за соседний камень и перевалил его на бок. Под ним бурлил скрытый от глаз поток. Он отковырял на склоне немного мха и макнул его в воду. Мы сели бок о бок, чтобы Рубен мог отмыть мне лицо; я дернулась от ледяного прикосновения.
– Прости, – сказал он, не останавливаясь. – Никогда не видел на одном лице столько грязи и крови. Горячее или холодное?
Я уставилась на него.
– Ну давай, горячее или холодное?
– Горячее, – ответила я, начиная понимать, в чем дело.
– Любопытно. Город или лес?
Он выкинул использованный кусок мха и взял новый.
Я не захотела уточнять, что первый вариант очевидным образом уже недоступен, и просто ответила:
– Лес.
Рассматривая его вблизи, пока он смывал кровь и грязь с моего лица, я заметила, что все волоски в его бороде имеют разные оттенки: рыжий, каштановый, соломенный – и все вместе создают на палитре его подбородка цвет ржавчины.
– Лес или река?
– Лес, – сказала я, хотя меня и будоражила мысль об опасности за нашей спиной, о внезапном взрыве, который может попросту нас уничтожить.
– День или ночь?
– Определенно день, – ответила я, вспомнив предыдущую ночь.
Я не смотрела ему в глаза, но чувствовала его дыхание и его сосредоточенность, пока он оттирал мне лицо. Он немного подумал:
– Кролик или белка?
Я рассмеялась:
– Ни то ни другое.
Рубен тоже засмеялся.
– Ладно, яблоко или груша?
– Яблоко, – выбрала я: мне не хотелось признаваться, что я не помню вкуса груш.
– Вот ведь жалость, – сказал он, – здесь нет яблок.
– Есть дикая яблоня, – ответила я, впервые посмотрев ему в глаза.
Рука, в которой он держал мох, замерла.
– Ах да, эта яблоня. Кислятина, ни на что не годная мелочь.
Я хотела вступиться за дерево, сказать что-нибудь в его защиту, но Рубен заявил:
– Все готово, – и выбросил мох. – Боюсь, у тебя останется шрам. Как это тебе удалось?
Кончиками пальцев он дотронулся до моей брови.
– Все нормально, – сказала я, отстранившись.
Сзади раздался громкий треск. Я вскочила и посмотрела на выгнувшуюся плотину и на новую струю воды, которая потекла между валунами прямо у нас под ногами и дальше, вниз по оврагу. Рубен продолжал как ни в чем не бывало:
– А твой ботинок? С ним тоже все нормально?
Я так и держала ботинок в руках, он весь был в засохших хлопьях грязи. Рубен взял его и окунул в ручей, который бежал все быстрее, унося листья и небольшие ветки. Потом он засунул руку внутрь, чтобы выгрести годами копившийся ил. Потер ботинок снаружи, и на нем снова стало видно прыгающую кошку. Меня захлестнула волна тоски по дому, но я точно не знала, тосковала ли я по Лондону, обувным магазинам и тротуарам или по отцу и хютте. Мне хотелось одновременно остаться и убежать. Лицо Рубена было слишком новым; я еще не понимала значения каждой складки на его лбу, каждого движения губ, каждого поворота головы; его близость ошеломляла меня, как день рождения, на котором я побывала однажды: смех, игры, угощение – тогда всего этого оказалось слишком много, и Уте пришлось забрать меня и увезти домой. Теперь мне хотелось забраться в темную комнату и просмотреть – как просматривают отснятую пленку – то, что я знаю об этом человеке, прежде чем узнать что-то еще.
– Он твой? – спросил он о ботинке, и я смогла только кивнуть. – Наденешь?
Я пожала плечами. Он поднял мою правую ногу и положил себе на колено. Это было первое наше соприкосновение. Я стянула мокасин; носков на мне не было – все наши носки полностью износились еще несколько зим назад. За годы, проведенные в грязи, шнурок сгнил и просто распался, когда Рубен попытался надеть мне ботинок. Внутри было скользко и мокро, и мне пришлось поджать пальцы, чтобы он налез; ботинок был маловат. С тех пор как мы поселились в лесу, кости у меня вытянулись, а вот в весе я не прибавила. Та одежда, которая еще не развалилась, была мне впору. Все мои трусы превратились в серые лохмотья, а штаны продрались на коленях, так что мы отрезали штанины ножом и приделали в качестве рукавов к жилетке из кроличьих и беличьих шкурок. Несколько зим я ходила в платьях Уте, хотя так и не доросла до них, и теперь они совсем износились. Я заботилась лишь о синих варежках и шлеме: регулярно стирала их в ведре и развешивала под солнцем на колючих кустах, чтобы шерсть приняла нужную форму.
А вот волосы у меня отросли – зимой темно-каштановые, летом светлее, они обрамляли лицо и спускались длинными прядями по спине. Они так свалялись, что даже редкие зубцы старой расчески не могли продраться сквозь них. Пряди, которые получалось распутать, я заплетала в косички и все еще укладывала их над ушами, для тепла.
Рубен с гордостью смотрел на мои ноги в разномастной обуви – так делали, вспомнила я, помощники в обувном магазине «Кларкс» на Квинс-авеню. Прежде чем он успел что-нибудь сказать, я выпалила:
– Мне надо идти.
Я резко вскочила, задев, быть может, камень или ветку: раздался скрип дерева о дерево, хлынула вода, и плотину прорвало. Я карабкалась по склону, зная, что Рубен поднимается прямо за мной. Я услышала звук воды, но не стала смотреть туда; я просто ковыляла по тому самому пути, которым мы пришли. Рубен окликнул меня, но я не обернулась и не замедлила шаг.
– Надевай завтра оба ботинка! – крикнул он мне вслед, и я представила, как он сложил руки рупором вокруг своего щетинистого рта.
Я улыбнулась на бегу, хотя тесный ботинок причинял боль. Я перепрыгивала через лежащие стволы, скакала по пням, которые остались на месте срубленных отцом деревьев, и чувствовала необыкновенный прилив сил: их хватило бы, чтобы бежать до самого вечера.
Готовая все рассказать отцу, я выбежала на поляну; последние события так взбудоражили меня, что я совсем забыла о нашей ссоре, – но дверь хютте была открыта, и я услышала печальное пение и стук деревянных клавиш:
Говорил мне мой отец, о-алайа-бакиа:«Как пойдешь ты под венец, о-алайа-бакиа,Будет все – лишь пожелай, о-алайа-бакиа,Попадете оба в рай, о-алайа-бакиа».
Переводя дыхание, я оперлась о стену хижины. Летнее солнце скрылось за горой, и повеяло свежим холодком, который всегда наводил меня на мысли о чем-то новом. Я подхватила припев, сначала тихо и застенчиво, потом все громче и увереннее:
– О-а-лэй-о-ла, о-алайа-бакиа.
Оставив клавиши, отец выбежал из хижины и обнял меня.
– Ах, Уте, я думал, что потерял тебя. Мы должны всегда быть вместе. Обещай, что мы всегда будем вместе.
Он не стал рассказывать, где, по его мнению, я была, и не дал мне возможности поправить его.
– У меня для тебя сюрприз, – сказал он, взяв мою руку.
Внутри стены были отмыты от угольных значков и надписей. Одно из ведер стояло посреди комнаты, и в мокрой серой тряпке на дне я узнала свою пижаму.
– Видишь? – сказал он, раскинув руки.
Я оглядела все четыре стены.
– Теперь у нас полно места для новых списков, для новых идей. Новое начало.
Он казался чрезвычайно довольным собой.
Я позволила называть себя Уте, потому что у меня появился собственный секрет. Отец раскрыл объятия, и поверх его плеча я прочитала список, начатый на стене за дверью:
Белладонна
Аконит
Тис
Орляк
Куколь
Amanita virosa[27]
22
Я не стала рассказывать отцу о Рубене ни в тот день, ни на следующее утро, когда проснулась настолько возбужденная, что внутри у меня все дрожало. Я решила сохранить его для себя. С первыми лучами солнца я отправилась в огород – полоть и рыхлить. Потом принесла дров и аккуратно сложила их возле печки; перевернула трутовики, которые сушились на полках возле дымохода. К обеду все мои обязанности, кроме проверки и обновления ловушек, были выполнены. Голода я не чувствовала. Я пыталась скрыть свое волнение от отца, но он удивленно поднял брови, увидев меня в платье; я смастерила его прошлым летом из остатков верблюжьего платья Уте, приделав воротник из кусочков кроличьего меха. Обтрепавшийся подол я обрезала, но так, чтобы он прикрывал колени, которые я считала слишком костлявыми. Всякий раз как я надевала это платье, мне хотелось держать спину прямо и ходить мелкими шажками на носочках.
– По какому случаю наряд? – спросил отец.
– Хочу прогуляться, – ответила я, заплетая пряди, висящие возле лица.
– И где же?
Он оперся о косяк, пристально глядя на меня и ухмыляясь.
– Нигде, – огрызнулась я.
Свернув косы кольцами, я закрепила их птичьими перьями. Я воткнула их поглубже и загадала: если прическа не развалится, Рубен будет ждать в лесу. Я надела ботинки: новый, который всю ночь простоял у печки и почти высох, и старый, который я бережно хранила. Я обрезала им носы, чтобы они не жали, правда, теперь пальцы вылезали наружу. Я хотела протиснуться мимо отца, но он схватил меня за плечо. Он уже не ухмылялся.
– Я хочу, чтобы ты вернулась до темноты.
Его пальцы впились мне в руку, и я попыталась вырваться, но он не отпустил.
– Пунцель? – произнес он низким голосом, таящим угрозу.
– Ладно!
Я выдернула руку и направилась в сторону леса. Дойдя до деревьев, я обернулась. Отец все еще стоял у двери и наблюдал за мной.
Я пошла прямо к оврагу и посмотрела вниз, на ручей, где мы вчера сидели. Ствол дерева по-прежнему держался между двумя склонами, но весь скопившийся под ним мусор начисто смыло водой. Камень, который Рубен поднял, чтобы дотянуться до воды и вымыть мне лицо, лежал в том же положении. Все было как вчера, и все было иначе. Я присела у края склона и дотронулась руками до головы, чтобы удостовериться, что волосы не растрепались. Я перебрала разные позы и выражения лица: локти на коленях, взгляд задумчивый, подол верблюжьего платья тщательно расправлен; лежа на спине под полуденным солнцем и напевая, глаза закрыты. Он не пришел. Пока я ждала, наш клочок земли продолжал двигаться, все больше отворачиваясь от солнца, и я оказалась в тени. Тут до меня дошло, что Рубен не стал бы ждать здесь, у оврага, он снова наблюдает за олененком. Я понеслась вниз по нашим вчерашним следам, и только добравшись до того места, где впервые увидела его, перешла на беззаботный прогулочный шаг. Там его тоже не было. Я пробралась вперед и раздвинула траву, как это делал Рубен. Малыш и мама исчезли. Лишь несколько примятых папоротников указывали на то, что здесь произошло.
Я потащилась от одной ловушки к другой, по своему обычному маршруту. Два кролика и белка отправились в перекинутый через плечо рюкзак. Возможно, Рубен переходил реку по утрам; возможно, он хотел забрать меня из хютте: пожав отцу руку, попросить разрешения прогуляться со мной. А вдруг он сейчас там или он заболел, умирает, его уносит река? Я была недалеко от яблони, когда вспомнила, как вчера он сказал о кислятине. Я подошла поближе и увидела Рубена. Он сидел, прислонившись спиной к дереву, в пятне солнечного света, и что-то писал в книжке. Прищурившись, он посмотрел на меня.
– Здорово, что сегодня на тебе оба ботинка, – заметил он, и я не смогла сдержать улыбку.
Он улыбнулся в ответ, и щеки над его бородой снова превратились в мешочки. Сколько ему лет, где он родился, кем была его мать – все это интересовало меня.
– Что ты пишешь?
Я видела синие строчки, под наклоном бегущие по странице, но не могла разобрать слова. Мне хотелось прочесть их, хотелось взять у него ручку и начать писать, вспомнить ощущение букв и слов на кончиках пальцев. Он захлопнул книгу.
– Да так, ничего. Кое-какие мысли, идеи.
Он встал и засунул книжку и ручку в сумку, которая наискосок висела у него на груди.
– Пойдем, – сказал он и потянул меня за руку. – Я хочу тебе кое-что показать. Если не опоздаем.
Я позволила ему потащить меня по тропинке, ведущей к оврагу, прочь от яблони, но вспомнила про могилу Филлис и про ее голову, покоившуюся в земле. Я обернулась на ходу и увидела, что крестик из прутиков уже не лежит на земле, а торчит из нее, перевязанный веревкой.
– Подожди! – воскликнула я со смехом, пока он тащил меня за собой. – Куда мы? Почему мы бежим?
– Пойдем, – настаивал он. – Оно того стоит, обещаю.
Когда мы подошли к оврагу, я сделала пару шагов вниз по крутому склону.
– Есть идея получше, – сказал он.
Он все еще держал мою руку и сейчас потянул меня обратно.
– Давай перейдем по дереву.
Оно по-прежнему держалось между двумя склонами, почти вся кора с него отвалилась, обнажив гладкий бледный ствол.
– Расставь руки в стороны и не смотри вниз, – приказал Рубен, первым вступая на ствол.
Он уверенно шел вперед; один, два, три шага – и он на другой стороне.
Рубен повернулся ко мне и сказал:
– Это просто.
Я топталась на месте, ладони у меня вспотели, во рту пересохло. Я посмотрела сначала на Рубена, потом на ствол. Сделала один шаг – дерево было чуть шире моей ступни. Сделала второй, и едва не потеряла равновесие; чтобы восстановить его, я наклонилась в противоположную сторону, но слишком сильно. Попыталась сделать еще один шаг, но слишком поторопилась. Рубен протянул мне руки, но поверхность ствола была слишком скользкой. И я упала. Я услышала собственный крик и почувствовала резкую боль, ударившись бедром и грудью о камни внизу.
– Пунцель! – крикнул Рубен, скатываясь по склону. Он поднял меня на ноги. – Господи, ты цела?
Бедро горело, и казалось, что рука, на которую я приземлилась, раздроблена, но я ответила:
– Да-да, я цела. Все нормально, правда.
Он взял меня за руки и оглядел с головы до ног.
– У тебя платье порвалось, – сказал он.
В бежевой ткани зияла дыра.
– Оно старое. Неважно.
Мы балансировали на мокрых валунах, покрывавших дно оврага. Я высвободила руки и стала отряхивать платье от мха и грязи, опустив голову и изо всех сил стараясь не плакать. Мне было трудно находиться в центре его внимания.
– Что ты хотел показать? – спросила я.
– Ты точно хочешь посмотреть? Можем сходить в другой раз.
– Куда идти? – спросила я, уже поднимаясь по склону и стараясь не хромать и не морщиться от боли.
Взобравшись наверх, я повернула налево, сквозь кусты пробираясь в сторону горы; я знала: Рубен идет за мной.
– Там осыпь, – сказал он, обгоняя меня. – Потому тебе и нужны ботинки.
Оказавшись позади, я приподняла платье и осмотрела бедро: кожа содрана, вокруг началось покраснение.
Каменистая почва двигалась и осыпалась под ногами, утягивая нас назад, но мы продолжали карабкаться вверх. Каждый год от зимних холодов склон горы трескался, и кусочки породы сползали вниз, как поток серой лавы. Мы взбирались по склону пять или десять минут, пока дорога наконец не выровнялась; мы остановились, чтобы отдышаться и оглядеться. Нам открылся вид на кружевные верхушки Зимних Глаз и дальше, на шпили елок в долине. Блеснула серебряная река, от воды поднимался зеленый склон холма, и в самом конце вытянулась голая линия скал на краю мира.
– Там ты и живешь?
– Пошли, солнце не ждет, – сказал Рубен и повел меня дальше.
Отдельные камни выскакивали у нас из-под ног и с грохотом катились по склону. Мы подошли к площадке, заросшей цветущим вереском; пурпурные цветы напомнили мне те, в которых много зим назад я нашла личинок. Рубен присел на корточки в тени и усадил меня рядом.
– Теперь нужно подождать.
И он уставился на кусты прямо перед собой. Я сочла это шуткой, но он не двигался, не смотрел на меня и ничего не говорил. Так что я сидела и ждала, пока солнце не коснулось наших спин и вереска, который затрепетал в его лучах. На наших глазах вереск поднял к свету свои лепестки – пурпурные и розовые, с черными глазками. Словно рябь на глади спокойного пруда, цветы всколыхнулись, один за другим поднялись в теплый воздух и целой стаей запорхали вокруг нас.
– Бабочки – холоднокровные существа, – сказал Рубен. – Они не могут двигаться, если солнце не согреет их летательные мышцы.
Мы сидели до тех пор, пока солнце не оживило всех бабочек, и лишь несколько продолжали танцевать прямо у нас над головой.
– Они живут всего две недели. Короткая, но прекрасная жизнь, – добавил он.
Когда все бабочки улетели, Рубен спросил:
– Ты есть хочешь?
Я всегда хотела есть, но только пожала плечами. Мы двинулись дальше вдоль склона горы, узкая тропинка исчезла, когда мы прошли осыпь; земля здесь была травянистой и неровной, камни и ямы прятались под сочной зеленью. Я слышала, как под нами журчит вода, просачивавшаяся сквозь гору; маленькие ручейки тайно стекались из разных мест, сливались воедино и общими усилиями прорывались в овраг. Когда склон стал круче, мы направились вниз. Я ступала осторожно, приподнимая подол платья и перескакивая с одной кочки на другую; каждый шаг отдавался болью в бедре. Я внимательно выбирала дорогу, чтобы не наступить в какую-нибудь ямку и не полететь кувырком вниз. Рубен, шедший впереди, делал точно так же, но вдруг выпрямился и с гиканьем бросился бежать. Прыгая с холмика на холмик, он размахивал руками и клонился к земле под таким опасным углом, что казалось, он вот-вот взовьется в воздух. Он гораздо раньше меня достиг рощи Зимних Глаз и даже успел отдышаться, когда я догнала его. Он стоял под деревом, рассматривая что-то сквозь листья, затем вскарабкался наверх, как обезьяна, и вернулся, держа в руке два яйца.
– Полдник. – Он протянул добычу.
Яйца были такого же синего цвета, как мой шлем, с коричневыми крапинками.
– Я не могу их есть, – отказалась я. – Я не могу есть птенцов.
Рубен рассмеялся:
– В них нет зародышей.
Он поднял яйца на свет.
– Видишь, сосудов нет – они неоплодотворенные. Не урони, – сказал он, передавая их мне. – У нас будет омлет с грибами.
Мы взошли повыше и посмотрели на хютте, на дым, лениво поднимающийся из трубы, и потом, как обычно, дальше, за реку.
Я сделала еще одну попытку:
– Ты там один живешь?
Но Рубен вскочил, чтобы собрать хвороста для костра, а затем извлек из своей сумки огниво, котелок, нож и кучку завернутых в листья вешенок. Мы сидели на самом выступе скалы, ели руками и наблюдали за отцом, игрушечным человечком, который колол дрова, ходил на реку с ведрами, поливал огород. Мы увидели, что он поднял голову, услышали, как он позвал меня, – и поспешно спрятались в тень, заливаясь смехом.
Вечером я спрятала платье от отца: туго свернула и запихнула за кровать. Я знала, что он разозлится, если увидит дыру и фиолетовый кровоподтек, расцветший у меня на бедре.
Тем летом мы с Рубеном встречались каждый день. Тайком от отца мы бродили по знакомым тропам, сидели на валунах в скалистом лесу, поднимались на гору, но никогда не переходили реку. Однажды мы собирали ежевику на другой стороне оврага, и я сказала:
– Когда происходило что-то неожиданное, мы с Бекки обычно говорили: «Мы всё жаловались, что скучно, что только в книгах что-то случается. Так вот, сейчас что-то случилось».
Тем летом уродилось много ежевики. Кусты, поднимавшиеся выше Рубена, были увешаны ягодами, сладкими и такими спелыми, что сами падали в руку. Предполагалось, что я собираю их для дома, но в рот попадало столько же, сколько в корзину.
– В каком смысле неожиданное? – Его губы были выпачканы ежевичным соком.
– Да разные глупости: учитель чихнул в середине урока, или вдруг мы поняли, что Джил Кершоу, которая стоит перед нами в очереди в столовой, досталась последняя порция картофельного пюре.
У Рубена появилась складка на переносице.
– Это была шутка, – сказала я. – На самом деле это не было чем-то неожиданным, не то что сейчас.
– А что сейчас? – повторил он. – Мы собираем ежевику?