– Давай нарисуем этой кастрирующей сучке усы!
Бретт завизжала от смеха.
– Причина всех бед, – сказал он, проводя над верхней губой толстые черные штрихи.
– И давай добавим ей кругленький живот! – вскрикнула Бретт. – Жирный живот, как у женщин средних лет! В остальном она худая, но живот эту сучку выдает.
– Большие густые усы, – сказал Л. – Так, чтобы мы знали, кто тут главный. Мы же знаем, правда? Да?
И они оба истошно заржали, а я стояла под окном в свадебном платье, наступала ночь, и я дрожала, дрожала от макушки до пят. Они говорили обо мне, они рисовали меня, Ева – это я! Мое сознание погрузилось в страшную темноту, так что на какое-то время я не могла видеть, думать или двигаться. А потом мне в голову пришла мысль – нужно вернуться к Тони. Я повернулась, побежала обратно по тропинке между деревьями и, приближаясь к дому, увидела на подъездной дорожке два красных огня. Они светились минуту-другую, а затем под шум мотора начали удаляться. Я поняла, что это наш фургон и что там Тони, что он уезжает! Я выбежала на дорогу и стала звать его по имени, но огни исчезли за поворотом, и я поняла, что он оставил меня и уехал, и не знала, вернется ли снова.
Символично, что хорошая погода закончилась на следующий день, на смену ей пришел дождь, и я сидела и смотрела из окна на льющуюся с неба воду, не шевелясь и не говоря ни слова. В какой-то момент я услышала шум машины перед домом и бросилась на улицу, думая, что вернулся Тони, но это был один из его товарищей, который приехал сказать, что Тони попросил его одолжить мне машину, так как сам уехал на фургоне. Уехал! Я вернулась в дом и снова села перед окном. Так грустно было смотреть на дождь после всех этих теплых и солнечных дней. Я думала о поливочной системе Тони, о том, как он день за днем следил за тем, чтобы растения жили, пока мы наслаждались хорошей погодой, и, когда я вновь осознала, какой Тони хороший и ответственный и какие мы все легкомысленные и эгоистичные, я начала рыдать. Иногда ко мне приходила Джастина, садилась рядом и тоже смотрела из окна на дождь, и я видела, что она скучает по Тони почти так же, как и я. Она спросила, знаю ли я, когда он вернется, и я сказала, что не знаю. Когда стемнело, я пошла наверх, легла на нашу кровать и попыталась поговорить с Тони. Я полностью сосредоточилась на том, чтобы поговорить с ним сердцем, и надеялась, что он услышит меня, где бы он ни был.
На следующий день пришли еще двое мужчин, чтобы выполнить уличную работу Тони и переделать другие дела на участке. Я держалась очень тихо и спокойно, разговаривала с Тони сердцем, как делала всю ночь. Я ни минуту не сомневалась в его преданности или в причинах, по которым он ушел, – я сомневалась только в себе и в возможности убедить его, что я до сих пор тот же человек, каким он меня знает. Дело в том, Джефферс, что двум таким разным людям, как Тони и я, необходим едва ли не перевод, и во времена кризиса в этом переводе многое может легко утратиться. Как мы можем быть уверены, что понимаем друг друга? Как можем знать, что оба видим одно и то же и реагируем на одно и то же? Второе место – только один пример наших попыток учесть эти различия, потому что мы оба понимали, что в таком браке, как наш, один источник не может всегда питать обоих. Такое положение дел давало нам свободу, но порождало и сожаление, которое возникало, когда ты начинал подозревать, что это ограничивает ваши отношения.
Для меня наши с Тони различия были проверкой способности сдерживать собственную волю, которая всегда стремилась сделать всё так, как я представляла, как я хотела, в соответствии с моим планом. Если бы Тони согласился с моим планом, то это был бы не Тони! Не знаю, что во мне служило аналогичной проверкой для него, и это не мое дело, но я помню, когда мы строили второе место и начали его так называть, каким-то образом я поняла, что, если мы продолжим в том же духе, это название закрепится, и я сказала Тони, что словосочетание «второе место» в значительной степени отражает то, как я ощущаю себя и свою жизнь: что это частичная победа, которая потребовала столько же усилий, сколько настоящая, но в полноценной победе мне было всегда отказано из-за вмешательства силы, которую я могу назвать разве что силой превосходства. Я никогда не могла победить, и причина, казалось, состоит в определенных неизбежных законах судьбы, которые я – как женщина – бессильна преодолеть. Мне стоило смириться еще в начале и избавить себя от пустых усилий! Тони слушал меня, и я видела, что мои слова удивляют его и он пытается понять почему, и после долгой паузы он сказал:
– Для меня это означает нечто другое. Параллельный мир. Альтернативная реальность.
В общем, Джефферс, мысленно я от души посмеялась над этим прекрасным примером парадокса, который представляем собой мы с Тони!
Когда мы женились, помню, регистратор осторожно спросил, хочу ли я, чтобы из брачных клятв было исключено слово «повиноваться» – многие женщины сегодня хотят его убрать, сказал он и как будто подмигнул. Я ответила, что нет, хочу его оставить, потому что мне кажется, любить – значит быть готовым повиноваться, даже маленькому ребенку, и что любовь, которая не обещает уступчивости или покорности, либо неполная, либо тираническая. Большинство из нас будут счастливы бездумно покориться чуть ли не любой мелочи, которая считает себя авторитетом! Я обещала повиноваться Тони, и он обещал повиноваться мне, и, сидя в доме и смотря в окно, я думала, что не знаю, будет ли эта клятва – как некоторые другие клятвы – полностью осквернена, если однажды ее нарушить. В своем сердце я просила его повиноваться мне и вернуться домой, и эта просьба почти заставила меня почувствовать в себе особую силу, потому что обстоятельства вынудили меня понять, как он чувствовал себя в тот вечер, когда я убежала от него в пролесок. Другими словами, я просила как человек более осведомленный, чем тот, кем была тогда, и в этом была своего рода власть, и я надеялась, что он услышит и признает это.
Дождь шел пять дней подряд, земля стала темнее, трава зеленее, и деревья пили воду, склоняя вниз макушки и ветви. Вода по водостокам лилась в бочки, и везде, куда бы ты ни шел, был слышен стук капель. Болото угрюмо расстилалось вдалеке, затянутое облаками, хотя иногда то тут, то там появлялась и исчезала полоса холодного белого света. Это было загадочное зрелище – переливающаяся фигура, далекая и холодная. Казалось, этот свет исходит не от солнца, в нем была леденящая святость, которой нет в солнечных лучах. Я в основном проводила время в своей комнате и не видела никого, кроме Джастины, которая иногда приходила посидеть со мной. Она спросила, не думаю ли я, что Тони уехал из-за Л.
– Он уехал, потому что я выставила его дураком, – сказала я. – По стечению обстоятельств Л стал тому причиной.
– Бретт тоже хочет уехать, – сказала мне Джастина. – Она говорит, Л плохо на нее влияет. Она говорит, он употребляет слишком много наркотиков, и иногда она употребляет вместе с ним, и это начинает на ней сказываться. Не знаю, как она это выносит, – сказала она, вздрагивая. – Он такой старый и высохший. Ему нечего ей дать. Он просто пьет кровь из ее молодости.
Я почувствовала себя отвратительно, Джефферс, услышав такое описание Л, – оно превращало всю затею с его приездом в омерзительную, и ответственной за всю мерзость была я, это я всех в это втянула. И тогда я решила, что попрошу его уехать. В этом решении было что-то настолько мелкое и мещанское, что я сразу себя возненавидела. Оно ставило меня в неравное положение по отношению к Л, оно было хуже его собственных низких поступков, и я с легкостью могла представить, как он рассмеется мне в лицо. Он может отказаться, и тогда мне придется выгонять его, даже с помощью физической силы, если понадобится, – вот куда приводят такого рода решения!
Я спросила Джастину, была ли она во втором месте и видела ли, что они там сделали, и она посмотрела на меня виновато:
– Ты очень злишься? На самом деле Бретт не виновата.
Я сказала, что не особенно злюсь, – я скорее шокирована, и шок порой необходим, потому что без него мы бы погрузились в энтропию. Да, чудовищная фреска Л необратимо изменила мое представление о втором месте, и оно уже никогда не станет прежним, даже если все следы краски будут погребены под слоями штукатурки. Вернуть дому прежний вид легче легкого, но в ходе этого процесса он станет фальшивым. Случится своего рода забвение – предательство правды памяти, и, возможно, именно так мы теряем естественность в собственной жизни, Джефферс, из-за нашей вечной привычки намеренно забывать. Я думала о том, как сильно Тони возненавидел бы эту фреску, особенно змея, обвившего дерево посередине; змеи – единственное, чего Тони боялся. Этот змей вдруг стал для меня символизировать нападение Л на Тони, попытку победить его. Был ли Тони побежден? По этой ли причине он уехал? Я вспомнила, как Л гладил меня по голове и говорил: «Ну же, будет тебе», пока я пыталась выплакать свою печаль. Это воспоминание заставило меня поколебаться, и на время я перестала говорить с Тони в сердце. В тот момент я начала сомневаться, гладил ли меня Тони когда-то по голове и говорил ли: «Ну же, будет тебе», был ли он в принципе способен на нечто подобное и насколько это было вероятно, и тогда мне показалось, что именно этого я всегда хотела от мужчины. Другими словами, это не Л нападал на Тони – это я на него нападала, а нападение это стало возможным благодаря Л, который позволил мне сомневаться в Тони!
– О, Тони, – сказала ему я в сердце, – скажи мне правду! Хотеть того, что ты не можешь мне дать, неправильно? Обманываю ли я себя, полагая, что нам нужно быть вместе, просто потому что так проще и приятнее?
Впервые, Джефферс, я подумала о том, что искусство – не только искусство Л, но само понятие искусства – может само быть змеем, который шепчет нам на ухо и отнимает у нас удовлетворение и веру в этот мир, внушая нам, что есть нечто выше и лучше, с чем никогда не сможет сравниться то, что мы имеем. Отстраненность искусства внезапно показалась мне не чем иным, как отстраненностью внутри меня, самой холодной и одинокой в мире отстраненностью от истинной любви и близости. Тони не верил в искусство – он верил в людей, в хороших и в плохих, и верил в природу. Он верил в меня, а я верила в эту дьявольскую отстраненность внутри себя и внутри всех явлений, в которой реальность могла быть преобразована.
За несколько дней до отъезда Тони рассказал мне о странной встрече с Л в пролеске. Тони только что подстрелил оленя, так как олени постоянно наведывались туда и объедали кору, что в дальнейшем привело бы к гибели деревьев. Он радовался своей удаче и планировал освежевать тушу и приготовить для нас мясо. Он шел через рощу с добычей на плечах, когда встретил на дорожке Л, который вовсе не собирался поздравлять его и продолжал злиться даже после того, как Тони назвал ему причины, по которым подстрелил оленя.
– Я не потерплю рядом с собой убийства, – сказал Л и добавил, что, насколько ему известно, деревья могут сами постоять за себя.
Он, кажется, не осознавал, что эта территория – собственность Тони и что Тони может делать здесь всё, что считает нужным, и я думаю, что причина заключалась в том, что для Л собственность была набором неотъемлемых прав, закрепленных за ним лично. Его собственность окружала его персону, как сфера; в нее входили все окрестности того места, где он находился. Он отстаивал свое право на защиту от посягательств со стороны того, кто мог бы подойти и выстрелить из ружья у него над ухом – по крайней мере, так я предполагала. Тони же я сказала, что, возможно, причина в том, что Л вырос на скотобойне и испытывал отвращение к убийству животных.
– Возможно, – сказал Тони. – Он только сказал, что мой поступок хуже поступка оленя. Но я так не думаю. Иногда нужно уметь убивать.
Я вспоминала эту историю, пока сидела на кровати и смотрела на дождь, и думала, что и Тони, и Л были правы, но Тони был прав в каком-то более печальном, тягостном и постоянном смысле. Тони принимал реальность и судил о своем месте в ней в категориях ответственности, Л же противостоял реальности и всегда старался освободиться от ее ограничений, и это означало, что он не считал себя ответственным ни за что. А мое собственное желание, чтобы меня гладили по голове, утешали и чтобы всё плохое возмещалось хорошим, лежало где-то посередине, и по этой причине я убежала от Тони в пролесок.
Вечером пятого дня дверь в комнату открылась и на пороге появился Тони собственной персоной! Мы посмотрели друг на друга и оба вспомнили, как смотрели друг на друга в последний раз – Тони из окна, а я снизу из-под деревьев, и каждый из нас знал, что в тот момент мы потеряли часть себя, которая никогда к нам не вернется, и мы будем жить дальше более пристыженными и опустошенными, чем раньше.
– Ты слышал меня? – спросила я, затаив дыхание.
Он медленно кивнул своей большой головой, а потом протянул руки, и я бросилась к нему в объятия.
– Пожалуйста, прости меня, – сказала я. – Я знаю, что повела себя неправильно. Я обещаю, что никогда больше не заставлю тебя уехать!
– Я тебя прощаю, – сказал он. – Я знаю, что ты просто ошиблась.
– Где ты был? – спросила я. – Куда ты поехал?
– В домик в Норт-Хиллз, – сказал он, и я печально склонила голову, потому что домик в Норт-Хиллз – мое любимое место во всём мире, место, куда Тони привез меня, когда мы только влюбились.
– Ох, – сказала я. – Там было хорошо?
Тони молчал, и я подумала, что никогда не узнаю, хорошо ли там без меня, и это казалось справедливым, потому что я обидела Тони, и не было смысла делать вид, что ничего не произошло, или надеяться, что из-за меня ему там было плохо. Но потом он сказал то, что должно было быть для меня очевидно:
– Я вернулся.
Мы были очень счастливы, а потом спустились вниз и были еще немного счастливы там, Джастина приготовила нам ужин, и даже Курт немного приободрился, увидев, что Тони снова с нами. Норт-Хиллз в четырех-пяти часах езды от болота, ехать надо в основном по бездорожью, было поздно, и я знала, что Тони устал, так что, когда в дверь постучали, я предложила ему пойти лечь, а сама пошла открывать. На пороге в темноте стояла Бретт: глаза у нее были безумные, она была без пальто и вся дрожала. Я спросила, что случилось, и, когда она открыла рот, ее так сильно трясло, что я слышала, как за ее раскрытыми губами стучат зубы. Она сказала, что Л умер, а может, и нет, она не знает – он лежит в спальне на полу и не двигается, а ей было слишком страшно подойти и проверить.
Мы все бросились под дождем ко второму месту и обнаружили Л лежащим на полу, как и описывала Бретт, разве что теперь он издавал громкие стоны, означавшие, что, по крайней мере, он жив, хотя это были самые странные и жуткие нечеловеческие звуки, которые я когда-либо слышала. Так что Тони после всех путешествий снова сел за руль фургона и два часа ехал до больницы с Л на заднем сиденье, куда мы его отнесли, обложив подушками и одеялами, и Бретт на переднем. Он вернулся на рассвете с Бретт, но без Л, у которого, как сказали доктора, был инсульт.
Его держали в больнице еще две недели, а потом мы с Тони поехали за ним. Он был очень худым и слабым, хоть и мог ходить, и за эти две недели он, казалось, превратился в старика – он был совершенно разбит, Джефферс, походка у него стала какой-то скользящей, а согнутые ноги и сгорбленные плечи придавали ему испуганный вид, как будто он вздрогнул и застыл в этой позе. Но больше всего поражали в нем глаза, которые прежде сияли, как лампы, и разоблачали всё, на что смотрели. Теперь они почернели, как разбомбленные комнаты. Свет в них погас, и они наполнились ужасающей тьмой. Пока доктора говорили с нами о состоянии Л, сам он держался до странности настороженно, как будто слушал, но не их. И эта потусторонняя внимательность, при том что его леденящие душу глаза смотрели в никуда, осталась характерной чертой его нового «я», даже когда он смог свободно говорить и передвигаться. Физически он оправился довольно быстро, но правая кисть так и не восстановилась. Она была очень большой, красной и опухшей, как будто налилась кровью, и словно свисала с его тонкой руки, зловещая и бездвижная, – ужасное зрелище.
Мы много разговаривали в то время – Тони, Джастина, Бретт и я – о том, что может или должно произойти, и когда, и как. Наступили первые дни лета, настоящие и теплые, с болота дул приятный ветерок, но мы этого почти не замечали. Мы были семьей встревоженных министров, размышляющих о странном бедствии, постигшем нас. Было сделано бесчисленное множество телефонных звонков, запросов и практических расследований, мы много-много раз обсуждали варианты до поздней ночи, но всё неизменно заканчивалось тем, что Л оставался там, где был, во втором месте, потому что деваться ему было некуда. У него не было семьи и дома, было очень мало денег, и, хотя к тому времени доехать к нам стало проще, мы не нашли среди его друзей и соратников никого, кто был готов взять на себя ответственность за него. Тебе известно, как изменчив этот мир, Джефферс, так что нет нужды вдаваться в подробности. В конце концов всё свелось к нам с Бретт, и если я признавала, что эти события произошли на моей территории и что Л приехал сюда по моему приглашению, Бретт никак не могла увидеть в этой ситуации нечто большее, чем веселую авантюру, которая пошла не так. Она приехала вместе с Л, подчиняясь мимолетному порыву, и не планировала связывать с ним свою жизнь!
В те дни, Джефферс, я часто думала о важности неизменности и о том, как мало мы учитываем ее в своих решениях и поступках. Если бы мы относились к каждому мгновению как к постоянному состоянию, к месту, где мы можем помимо своей воли остаться навсегда, большинство из нас совершенно иначе выбирало бы то, чем наполнить момент! Возможно, самые счастливые люди – те, кто в общем и целом придерживается этого принципа, кто не берет взаймы вопреки моменту, а инвестирует в то, что может продолжаться в другие моменты и будет для них приемлемым, не причиняя и не неся ущерба, но такая жизнь требует большой дисциплины и в какой-то степени пуританского хладнокровия. Я не винила Бретт за ее нежелание жертвовать собой. На второй или третий день после возвращения Л из больницы стало очевидно, что она никогда в жизни ни о ком и ни о чем не заботилась и не собирается начинать сейчас.
– Надеюсь, ты не считаешь меня полной негодяйкой, – сказала она, когда однажды днем пришла сообщить, что ее кузен – морское чудовище – готов забрать ее на самолете и отвезти домой.
Я поняла, что не знаю, где дом Бретт, и оказалось, что у нее его нет – или, вернее, у нее их много, а стало быть, нет ни одного. Она ездила по всему миру и жила то в одном, то в другом доме, принадлежавшем ее отцу, и примерно за неделю он всегда сообщал ей, что приедет, а значит, ей пора собираться и уезжать, потому что мачеха не хочет ее видеть. Ее отец известный игрок в гольф – даже я слышала о нем, Джефферс, – и он очень богат, и единственное, чему Бретт так и не научилась, – это играть в гольф, потому что отец так и не научил ее. Такова наша жизнь! Я обняла ее, она немного поплакала, и я сказала, что, по-моему, это очень правильное решение, ей нужно вернуться к своей жизни. Тем не менее в глубине души я знала, что на самом деле она всего лишь бежит от Л и его несчастий и что, несмотря на все ее таланты и красоту, ее понимание смысла жизни сводится к тому, что она задает себе вопрос, подходит ли ей что-либо или нет. Но что, в конце концов, в этом такого? У Бретт была привилегия, она могла сбежать, и, убеждая себя, что это и ее несчастье тоже, я, вероятно, просто пыталась скрыть зависть. Она уже вытерпела немало жестокости, но тем не менее она была свободна – ей не нужно было оставаться и ломать голову над тем, что делать, как нам!
Однако в ее отъезде были и свои плюсы: она предложила взять с собой Курта. Ее кузен искал личного помощника, который бы управлял его делами, а дела эти, по всей видимости, состояли из полетов на частном самолете и жизни в праздности и богатстве. Бретт предполагала, что эта работа даст ему еще и возможности для писательства, потому что ее кузен занимается составлением семейной истории и, вероятно, ему понадобится помощь.
– Он не очень умный, – сказала она Курту, – но у него большой пакет акций одного издательства. Он о тебе позаботится. Возможно, даже поможет опубликовать роман.
Курт, казалось, принял всё это как должное, и так как Л был очень плох, роль моего защитника, на которую он сам себя назначил, перестала быть актуальной. Даже Джастина признала, что это к лучшему, хотя она немного испугалась, когда перед ними замаячила реальная перспектива разлуки. Я сказала, что она всегда сможет найти белого мужчину, который будет ее унижать, если это то, чего она хочет. Она рассмеялась и, к моему большому удивлению, ответила:
– Слава богу, что ты моя мама.
И вот так, Джефферс, эта глава нашей жизни на болоте закончилась, и должна была начаться другая – гораздо более неясная и запутанная. Что я чувствовала в тот момент в отношении драмы, которую спровоцировала, пока она перемещалась в сферы, находящиеся вне моего контроля? Я никогда сознательно не думала, что могла бы или что мне придется контролировать Л, и недооценивать моего старого противника – судьбу – было ошибкой. Видишь ли, я всё еще почему-то верила в непоколебимость другой силы – силы повествования, сюжета, называй как хочешь. Я верила в фабулу жизни и в ее заверение, что все наши действия так или иначе обретут смысл, что всё обернется к лучшему, как бы много времени на это ни потребовалось. Не знаю, как я еще умудрялась двигаться вперед, придерживаясь этой веры. Но я двигалась, и именно она не давала мне сесть на дорогу и сдаться. Часть меня, выстраивающая сюжет жизни, – одно из многих имен моей воли – теперь входила в противоречие с тем, что вызвал или пробудил во мне Л, или с тем, что во мне узнавало его и тем самым опознавало само себя: с самой возможностью растворения идентичности, освобождения со всеми его космическими непостижимыми значениями. Ровно тогда, когда я начала уставать от сексуального сюжета – самого отвлекающего и обманчивого из всех сюжетов – или же когда он начал уставать от меня, на его место пришла новая духовная схема избегания неизбежного, судьбы, уготованной телу! Л сам стал этому воплощением, перенес в жизнь – это его тело растворилось и сдалось, а не мое. Он боялся меня всё это время и был прав, потому что, несмотря на все его разговоры о том, что он уничтожит меня, я, кажется, уничтожила его первой. Хотя, Джефферс, я не принимала это на свой счет! Думаю, я представляла для него смертность, потому что была женщиной, которую он не мог стереть или преобразовать своим собственным желанием. Другими словами, я была его матерью, женщиной, которая, как он боялся, съест его и заберет обратно его тело и жизнь точно так же, как создала.
Из всех этих бурных дней у меня в памяти остался образ Тони в ту ночь, когда Бретт пришла сказать, что Л лежит на полу во втором месте. Как только мы пришли туда, увидели его и поняли, что ему нужно в больницу, Тони поднял его на руки и спокойно вышел с ним из спальни. Как бы Л не понравилось, подумала я, что Тони величественно несет его, как сломанную куклу! Я шла впереди, чтобы включить свет в главной комнате, поэтому видела, как Тони переступил порог с Л на руках и впервые увидел Адама, Еву и змея. Он воспринял это спокойно, Джефферс, не колеблясь, не останавливаясь, будто неспешно шел через пылающий пожар, из которого спас поджигателя. В этот момент я чувствовала себя опаленной этим самым огнем: он вспыхнул очень близко ко мне, настолько близко, что лизнул меня своим горячим языком.
Конечно, хорошо известно, Джефферс, что поздние работы Л способствовали возрождению его репутации, а также принесли ему настоящую известность, хотя я считаю, что частично он обязан этой славой интересу к подробностям личной жизни, который всегда возникает вокруг ауры смерти. Его автопортреты – настоящие снимки смерти, не так ли? Он встретился со смертью в ту ночь, когда с ним случился инсульт, но жил с ней – можно даже сказать, счастливо – всегда. И всё же лично я всё еще нахожу в этих портретах слишком много иконографии собственного «я», что, полагаю, неизбежно. Они возвращаются к тому человеку, которым он был; они светятся одержимостью и неверием, что это могло случиться – с ним! Но «я» – это наш бог, другого у нас нет, и поэтому общество встретило эти портреты с большим восхищением и благосклонностью. Появились даже ученые, внимательно изучающие эти свидетельства неврологического заболевания, так красиво и точно описанного мазками Л. Те мазки пролили свет на некоторые тайны, которые существовали в темноте его мозга. Как полезен может быть художник в вопросе репрезентации! Я всегда считала, что истина искусства равна любой научной истине, но она должна сохранять статус иллюзии. Поэтому мне не нравилось, что самого Л стали использовать в качестве доказательства и вытащили, если можно так выразиться, на свет. Этот свет в то время был неотличим от света славы, но однажды он может так же легко стать светом хладнокровного анализа, и тогда те же самые факты будут использоваться как доказательство чего-то совершенно другого.
Но я хочу рассказать о ночных пейзажах, в которых еще не была утрачена сила иллюзии. Эти картины были сделаны на болоте за удивительно короткий срок, и я хочу поделиться тем, что знаю об условиях и процессе их создания.
После отъезда Бретт Л остался во втором месте один, и перед нами быстро встал вопрос, как о нем заботиться. Я знала, что, если возьму на себя роль сиделки и постоянно буду у него на побегушках, это навредит моим отношениям с Тони: я уже постояла на краю той пропасти, и ничто больше меня туда не затащит! Тони и самому приходилось много помогать Л в первые дни – чтобы поднимать его, требовалась физическая сила, и Л не мог обойтись без Тони, когда ему необходимо было справить нужду, хотя относился к нему высокомерно. Он вернулся из больницы сварливым и суетливым, стал слегка заикаться и время от времени командовал Тони, как настоящий дофин.
– Т-т-т-тони, можешь переставить стул лицом к окну? Нет, это слишком б-б-близко – чуть подальше – да.
Я привыкла к так поразившему меня в первую ночь зрелищу, потому что теперь Тони часто носил Л на руках, иногда до самого дальнего края сада, если Л хотел на что-то посмотреть. Но, как я уже сказала, Л быстро восстановился, Тони сделал ему две трости из молодых веток, и вскоре он смог сам ковылять по дому. Однако он был не в состоянии готовить или заботиться о себе, и, когда он снова взялся за работу, стало очевидно, что кто-то должен быть рядом и помогать ему, поднося кисти и подбирая краски. К моему удивлению, исполнять эту роль вызвалась Джастина, так что Тони вернулся к своим традиционным обязанностям, а я, присматривая за ними, обнаружила, что у меня ненамного больше дел, чем обычно.
Способна ли катастрофа освободить нас, Джефферс? Можно ли сломить непоколебимость того, что мы есть, нападением настолько жестоким, что мы с трудом остаемся живы? Вот такие вопросы я задавала себе на заре выздоровления Л, когда от него вполне ощутимо начала исходить болезненная неоформленная энергия. Это была струя жизни, брызжущая из огромной пробитой в нем дыры, у нее не было ни собственного названия, ни знания, ни направления, и я наблюдала за тем, как он боролся с ней и пытался ее распознать. Через три недели после возвращения из больницы он взялся за первый автопортрет, и Джастина описала мне мучения, которые он преодолевал, пытаясь держать кисть в изуродованной и опухшей правой руке. Он решил изобразить себя стоя, сказала она, с тростью в левой руке, поставив зеркало сбоку. Она держала ему палитру, брала и смешивала краски, как он показывал. Его движения были мучительно медленными и требовали большого напряжения, он постоянно стонал и из-за сильной дрожи в руке ронял кисть. Помогать ему было не особенно приятно! Эта его первая картина, где взгляд зрителя скользит по большой диагонали – мир вливается в правый верхний угол и выливается из левого нижнего, – была шокирующе грубой. Шокирующей, потому что в ней и за ней всё еще чувствовалась точность момента. Другими словами, она была покалечена, но всё еще жива, и этот диссонанс между сознанием и физическим существованием, и ужас при виде того, как это запечатлено, похожий на тот, что испытываешь при виде умирающего животного, стал визитной карточкой его автопортретов и причиной всеобщей любви даже тогда, когда рука еще слушалась Л.
Вскоре Л захотел выйти на улицу, и Джастине пришла в голову идея повесить ему на шею рожок, который она нашла в старой коробке с игрушками: таким образом, где бы он ни был, он мог сжать в руке резиновый шарик и подать сигнал, что она ему нужна. Я боялась, что Л оскорбится, но эта затея обрадовала и развеселила его, и я постоянно слышала слабый гудок, доносившийся то из одного, то из другого угла сада, как зов птицы, которая кружит над землей, оставаясь невидимой. Это было очень полезно, так как он забредал довольно далеко, сказала Джастина, и иногда не мог вернуться или ронял что-нибудь и не мог поднять. Я видела, что его целью было болото: с каждым днем он подходил к нему всё ближе. Однажды я наткнулась на него у носа лодки, застрявшей на суше, как и в день нашего первого разговора, и это совпадение заставило меня нелепо воскликнуть:
– Столько всего изменилось, и как будто совсем ничего!
Конечно, было бы так же справедливо – и так же бессмысленно – сказать, что ничего не изменилось, и всё же изменилось многое. Не изменился отвергающий равнодушный взгляд, которым Л так часто удостаивал меня и к которому я тем не менее так и не привыкла. Каким бы слабым он теперь ни был, он снова удостоил меня этим взглядом и, заикаясь, произнес:
– Т-ты не меняешься. Ты никогда не изменишься. Ты себе этого не позволишь.
Представляешь, я всё еще была его главным врагом даже после того, что случилось!
– Я всегда пытаюсь, – сказала я.
– Только н-настоящая эмоция способна изменить человека. Тебя сметет, – сказал он, и я так поняла, что мое нежелание меняться станет моим проклятьем: так дерево в грозу ломается, потому что не может согнуться.
– У меня есть защита, – сказала я, поднимая голову.
– Ты зашла далеко, но я дальше, – сказал он, или я подумала, что сказал, потому что теперь он говорил еще более неразборчиво. – И я знаю, что может сломить твою защиту.
С этого момента все мои взаимодействия с Л происходили примерно в таком тоне. Он проявлял ко мне неизменную враждебность весь период своего выздоровления. Будто бы болезнь предоставила ему какое-то высшее право больше не сдерживать себя. В другой раз он сказал мне:
– Всё хорошее в тебе перешло к твоей дочери. Интересно, что теперь осталось там, где раньше было это хорошее.
Он вбил себе в голову, что я постоянно смотрю на него, и иногда демонстративно сплевывал на землю.
– Только погляди, смотришь на меня, как голодная кошка своими зелеными глазами, – да плевал я на тебя!
И сплевывал.
Всё это вдруг стало для меня слишком тяжело, и однажды, завязывая шнурки, я потеряла сознание и не помню ничего из того, что происходило в течение следующих двадцати четырех часов: казалось, я была в отпуске, лежала в кровати с улыбкой на лице, пока Тони и Джастина по очереди сидели со мной, с тревогой держа меня за руку. Придя в себя, я обнаружила, что мне написал друг Л, он спрашивал, может ли приехать в гости. По его словам, он беспокоился об Л, которого знал уже много лет, и еще больше беспокоился обо мне и сочувствовал мне в моем затруднительном положении, поскольку Л заболел в моем доме. Он также хотел передать мне деньги от галеристки Л, которыми я могла бы покрыть расходы. Так что после короткого пребывания в подземном мире я вернулась в мир немного более разумный, чем тот, который покинула. Я ответила, что он может приехать, когда захочет, – его звали Артур, – и примерно через неделю на дороге появилась машина!
Артур оказался прелестным, Джефферс: высокий, красивый, приятный, с копной блестящих темных волос. Он очень удивил меня тем, что вышел из машины и сразу же расплакался, и за время его пребывания у нас это повторялось всякий раз, когда нечто вызывало в нем сочувствие и сострадание. Плача, он часто продолжал говорить и даже улыбаться, будто это было совершенно нормально и естественно, как ливень. Тони так забавляла эта его привычка, что он каждый раз заливался смехом.
– Я не смеюсь, – говорил он Артуру, хотя его плечи тряслись. Он имел в виду, что не смеется над ним. – Это просто очень мило.
Они оба подружились и до сих пор близки, звонят друг другу, так что Тони будто вновь обрел родственника, которого потерял в молодости. Мне нравится думать, что эта дружба случилась благодаря Л, от чьего присутствия Тони не получил никакой выгоды. Но сидя между ними в первый день, когда один плакал, а другой смеялся, я подумала: в какой странной гавани мой корабль бросил якорь!
Артур захотел проведать Л, и, пока его не было, я подготовила для него комнату в главном доме. Он вернулся несколько часов спустя, вид у него был ошеломленный, красивые волосы от потрясения встали дыбом.
– Это просто кошмар, – сказал он. – Вы не должны нести эту ответственность.
Он познакомился с Л больше двадцати лет назад, Джефферс, и, наверное, знал о его жизни больше, чем кто-либо другой. Артур был моложе Л – ему было чуть за сорок – и работал ассистентом в его студии, когда Л был еще достаточно успешным для того, чтобы ему требовался ассистент. Он ходил с Л на открытия, наблюдал за тем, как его расхваливали перед коллекционерами, словно дочь, всё меньше и меньше годящуюся для замужества, и понял, что не хочет иметь ничего общего с миром искусства, хотя когда-то надеялся стать художником. Тем не менее все эти годы он оставался на связи с Л. Положение Л действительно сильно ухудшилось, сказал он, как и у многих других людей в свете недавних событий, но закат его славы начался задолго до этого, и теперь у него совершенно нет ни денег, ни достойной репутации. Нет у него и семьи, которую он был бы готов признать, но Артуру удалось найти его сводную сестру, которую, по его мнению, можно убедить забрать его к себе. Она по-прежнему живет в том месте, где родился Л. Все его сводные братья умерли. На худой конец, позаботиться о нем придется государству, и Артур готов принять необходимые меры.
Знаешь, Джефферс, в каком-то смысле услышать всё это было большим облегчением, но в то же время я не могла вынести мысли о том, что Л обречен на судьбу, описанную Артуром. Если бы он только мог воспользоваться моей доброжелательностью, ладил бы со мной, был приятнее, добрее, отвечал взаимностью…
– Вы не можете держать у себя змею в качестве домашнего питомца, – сказал Артур сочувственно, но метко.
Тем не менее я была в смятении, где-то в глубине души веря, что, будь я великодушнее, Л можно было бы спасти. Но от чего или кого я бы его спасла? Мне нравилось думать, что я готова идти за Л на край земли, но только если он выполнит свою часть сделки – будет благодарным и вежливым и согласится на то приятное и комфортное видение жизни, которое я ему предложила. Чего он сделать не мог и никогда бы не сделал!
– Он не ваша ответственность, – повторил Артур, видя мои переживания, и по его щекам потекли слезы. – Он взрослый человек, который знал, на что идет. Поверьте, он всегда делал только то, что хочет, и никогда не задумывался о чужих чувствах. Его жизнь противоположна жизни кого-то вроде вас – он ни на минуту не причинял себе неудобств из-за других людей. Признайтесь, он бы не помог вам, – ласково сказал он, вытирая слезы, – если бы вы умирали на улице у него на глазах.
И всё равно, Джефферс, в глубине души я думала, что он бы помог.
– Кстати, вы видели, чем он там занимается? – спросил Артур. – Автопортреты потрясающие.
Должна сказать, что, несмотря на нашу обеспокоенность, мы провели чудесный вечер с Артуром, который составил нам очень приятную компанию, и когда пришла Джастина и увидела красивого незнакомца, она покраснела до кончиков волос, и я отметила, что она стала очень красивой и в каком-то смысле завершенной, и задумалась о том, что, возможно, художник ощущает нечто похожее, когда смотрит на холст и понимает, что ему больше нечего добавить. Артур уехал на следующее утро, обещая оставаться на связи и вернуться как можно скорее. И он действительно вернулся, но к этому времени всё снова изменилось.
К середине лета Л стал больше походить на себя прежнего, хотя это была более съежившаяся и очень вспыльчивая версия. На его лице теперь было выражение, которое трудно описать, Джефферс, – проще говоря, это было выражение животного, которое попалось в зубы другому животному, больше размером, и знает, что теперь у него нет возможности сбежать. В нем не было покорности, и я не думаю, что добыча, зажатая в пасти хищника, проявляет покорность, несмотря на неумолимость судьбы. Нет, это было больше похоже на вспышку перегоревшей лампочки, которая зажигается и угасает в одно мгновение. Л застыл в долгом моменте зажигания, в котором, мне казалось, он понял свою сущность и предел своей жизни, потому что в это самое время видел конец своего существования. В его лице осознание и страх были неотличимы друг от друга. И всё же в нем было и нечто вроде удивления, будто он поражался факту собственного существования.
Приблизительно в это время Джастина начала говорить, что Л стал намного больше спать днем и работать допоздна. Стояла теплая погода, луна сияла ярко, и она часто видела его сидящим на носу лодки через несколько часов после наступления темноты. Утром она обнаруживала его спящим на диване в главной комнате, а по столу были разбросаны многочисленные эскизы. Это были акварельные эскизы, и она могла только сказать, что они изображали темноту и напоминали ей о том, как сильно она боялась темноты в детстве, видя в ней то, чего на самом деле нет.
Однажды Л попросил ее найти для него какую-нибудь сумку или портфель, чтобы он мог брать свои материалы на улицу, и она нашла что-то подходящее и сложила туда всё, что ему было нужно. С наступлением темноты он начинал сильно волноваться, сказала она, лихорадочно метался по комнате, иногда врезаясь в стены или опрокидывая мебель, и хотя обычно он бывал с ней очень добр и обходителен, он мог порой накричать на нее, если она заставала его в этом состоянии. Услышав это, я решила, что Джастине нужен перерыв. Поскольку было очень тепло, я попросила Тони позаботиться вечером об Л, пока мы с Джастиной сходим искупаться в одной из приливных рек. Так вышло, что мы особо не купались этим летом, хотя это было мое любимое занятие. Обычно мы ходили плавать днем – уже много лет в моей жизни не было ничего настолько романтичного, как купание в лунном свете! Так что после ужина мы с Джастиной взяли полотенца, оставив Тони мыть посуду, вышли из сада и направились к болоту.
Ночь стояла дивная: луна светила так ярко, что на песчаной земле лежали наши тени, и было так тепло и безветренно, что мы почти не чувствовали прикосновения воздуха к коже. Был прилив, река наполнилась перламутровой блестящей водой, и луна прожгла свою холодную белую дорожку от далекого горизонта к нашим ногам. И вот, стоя посреди всего этого великолепия, мы поняли, что в спешке забыли купальники!
Единственное, что оставалось делать – плавать голышом, так как никому из нас не хотелось возвращаться обратно в дом, но в этом было что-то табуированное, по крайней мере для нас, и я видела, как Джастина заколебалась, осознав положение дел. Трудно понять, Джефферс, эту физическую неловкость, которая зарождается между ребенком и родителем, учитывая телесность их связи. Я всегда старалась, как только Джастина доросла до определенного возраста, не выставлять перед ней напоказ свое тело, хотя мне потребовалось больше времени, чтобы принять ее собственную потребность в личном пространстве. Я помню удивление, почти грусть, которое я испытала, когда она впервые закрыла передо мной дверь в ванную. Мне так часто доводилось осознавать, что это дети учат своих родителей, а не наоборот! Возможно, это справедливо не для всех, но я говорю за себя, и я была уверена, что из всех тел меньше всего Джастина хотела бы увидеть мое, и я сама много лет не видела ее голой.
– Мы не будем смотреть, – сказала я ей в итоге.
– Хорошо, – сказала она.
И мы как можно быстрее сбросили с себя одежду и с криком вбежали в воду. Я думаю, что в жизни есть моменты, которые не подчиняются законам времени и длятся вечность, и это был один из них: я до сих пор его проживаю, Джефферс! Мы быстро притихли после этой вспышки и молча поплыли по воде, которая в лунном свете казалась густой и светлой, как молоко, и за нами тянулись большие гладкие борозды.
– Смотри! – воскликнула Джастина. – Что это?
Она отплыла немного дальше, легла на спину и то поднимала руки, то опускала их, так что вода стекала по ним, как жидкий свет.
– Это фосфоресценция, – сказала я, тоже поднимая руки и наблюдая, как странный свет невесомо течет по ним.
Она вскрикнула от удивления, так как никогда раньше этого не видела, и меня поразило, Джефферс, что человеческая способность к восприятию – это своего рода неотъемлемое право, достояние, данное нам в момент нашего создания, которым мы призваны регулировать количество расчетных единиц на счете наших душ. Если мы не отдадим жизни столько же, сколько взяли, эта способность рано или поздно нас подведет. Моя проблема, как я увидела тогда, всегда была в том, чтобы найти способ отдать все полученные мной впечатления и таким образом отчитаться перед богом, который никак не приходил, несмотря на мое желание отдать всё, что во мне хранилось. Однако моя способность к восприятию по какой-то причине меня не подвела: я осталась поглотителем, хотя мечтала стать творцом, и поняла, что я пригласила Л сюда через континенты, интуитивно полагая, что он сможет осуществить за меня эту трансформацию, выпустить меня в творческую деятельность. И вот он приехал, но из этого так ничего и не вышло, кроме кратких вспышек взаимопонимания, перемежавшихся часами разочарования, пустоты и боли.
Я доплыла до противоположного берега и, повернув назад, увидела, как Джастина выходит из воды на песчаную отмель. Она либо не замечала, что я смотрю на нее, либо решила не замечать: она взяла полотенце так неторопливо, что я могла полюбоваться ее белой фигурой в лунном свете. Ее тело было таким гладким и крепким, безупречным, молодым и сильным! Она стояла подобно оленю, гордо поднявшему рога, и я оробела от ее силы и ее уязвимости, от этого существа, которое я создала, которое, казалось, было и частью меня, и чем-то вне меня. Она быстро вытерлась и оделась, пока я плыла к берегу, и, когда я тоже стала одеваться, она сжала мою руку и сказала:
– Там кто-то есть.
Мы посмотрели на длинные тени за тропинкой и действительно увидели быстро удаляющуюся от нас фигуру.
– Это Л, – усмехнувшись, сказала Джастина. – Думаешь, он смотрел на нас?
Этого я не знала, но убегал он явно быстрее, чем я от него ожидала! Вернувшись, мы увидели, что Тони, который должен был присматривать за Л, заснул в кресле, и поэтому я пошла во второе место убедиться, что всё в порядке. Свет не горел, но ночь была такой ясной, что я легко нашла дорогу сквозь пролесок, и когда приблизилась, то увидела главную комнату через окна без занавесок. Независимо от того, он это был на болоте или нет, теперь Л стоял у мольберта, и лунный свет бледными полосами падал на него, на мебель и пол, так что он казался объектом среди других объектов. Он работал глубоко сосредоточившись, причем так глубоко, что почти не шевелился, хотя, думаю, обычно в процессе он был очень динамичным и подвижным. Тем не менее он не двигался, и, наблюдая за ним, я поняла, что определенный вид неподвижности является наиболее совершенной формой действия. Он стоял очень близко к холсту, словно питался от него, и поэтому загораживал его от меня. Я долго стояла на месте, не желая беспокоить его неловким звуком или движением, а затем очень тихо ушла, чувствуя, что стала свидетелем какого-то таинства, которое встречается в природе только тогда, когда организм – будь то самый маленький цветок или самый большой зверь – в тишине и вдали от чужих глаз утверждает свое собственное бытие.
Мне жаль, Джефферс, что в тот период, который я описываю, я была недостаточно внимательна, но не потому, что не помню его, а потому, что не прожила его так, как мне хотелось бы. Если бы только мы заранее знали, на что в жизни обращать внимание, а на что нет! К примеру, мы внимательны, когда влюбляемся, а потом, как правило, осознаем, что обманывались. Те недели, когда Л рисовал по ночам, были для меня противоположны влюбленности. Я пребывала в подавленном, почти бездумном состоянии, с трудом вставала по утрам и чувствовала себя так, будто внутри меня поселилось что-то мертвое. Это чувство досаждало тем, что заставляло чувствовать себя одураченной или обманутой жизнью, и я помню, что не могла стереть с лица недовольное, пессимистическое выражение, которое иногда ловила в зеркале. Я даже перестала пытаться общаться с Тони, и наши вечера были тихими, потому что если не говорила я, то не говорил никто. И всё же именно в эти дни происходило то, чего я всё это время хотела – чтобы Л нашел способ запечатлеть невыразимость местного пейзажа и тем самым раскрыть и зафиксировать какую-то часть моей души.
Джастина сказала, что каждую ночь Л пишет новую картину и каждый раз происходит одно и то же: в течение нескольких часов на него находит всё большее возбуждение, а затем он выбегает из дома с красками и скрывается во тьме. Другими словами, картины были почти перформативны, для них требовалось заранее вызвать в себе нужные чувства, как это делают актеры или другие исполнители. Я, конечно же, должна была понять, что мы приближаемся к концу, поскольку такое экстремальное поведение никак не могло продлиться долго, но в то время я чувствовала только негодование за то, что на долю Джастины выпало столько обязательств и волнений. Я смутно ощущала, что Л в своих ночных прогулках выходил далеко за пределы себя и что, должно быть, он нашел что-то, к чему стремился снова и снова, но это только заставляло меня испытывать смутную подозрительную ревность, которую испытывает жена, когда подозревает, что у мужа есть роман на стороне, но пока не признается себе в этом. Я только знала, что, пользуясь правом жить на моей территории, Л отвернулся от меня и даже не принимает меня во внимание, как будто я не существую.
Как-то днем я неожиданно встретила его, когда бесцельно бродила по тропам, – он сидел на одном из маленьких утесов, возвышающихся над речками. Болото к этому времени уже высохло от жары, и потускневшие желтовато-коричневые цвета вызывали ностальгию, будто смотришь на него не только сквозь пространство, но и сквозь время. На ветру здесь пахло морской лавандой, что для меня ассоциировалось с летом, и даже в этом запахе была нота меланхолии, как будто всё радостное и хорошее безвозвратно ушло в прошлое. Я думаю, что прошла бы мимо Л – я чувствовала такое отчуждение от него, – если бы он сам не повернулся ко мне и через несколько секунд, в которые, я уверена, он меня не узнал, не посмотрел на меня довольно ласково.
– Я рад, что ты пришла, – сказал он, когда я села рядом. – Мы не всегда ладили, да?
Он говорил расплывчато и отвлеченно, и, несмотря на свое удивление, я гадала, понимает ли он, что говорит и кому.
– Я не знаю, как жить по-другому, – сказала я.
– Теперь это не важно, – сказал он, по-отечески похлопывая меня по руке. – Всё это прошло. Слишком многие наши чувства иллюзорны.
Каким правдивым, Джефферс, показалось мне это наблюдение!
– Я сделал открытие, – сказал он.
– Расскажешь какое?
Он обратил на меня свои пустые глаза, и они были такими мертвыми, что меня пронзила страшная боль. Мне не нужно было слышать, каким было это открытие, я уже видела его!
– Здесь чудесно, – сказал он через какое-то время. – Мне нравится наблюдать за птицами. Они заставляют меня смеяться, они наслаждаются тем, кто они есть. Знаешь, мы так жестоки к нашим телам. И они отказываются жить для нас.
Не думаю, что он говорил о смерти, скорее о небытии в жизни, которое знакомо многим из нас.
– Ты не отказывал себе в удовольствиях, – сказала я с некоторой обидой, потому что мне казалось, что именно это он и делал, как и большинство мужчин.
– Но оказывается, – сказал он через какое-то время, как будто я ничего и не говорила, – что в конце концов ничего реального и нет.
Думаю, я поняла тогда, что его болезнь настолько жестко и безвозвратно освободила его от собственной личности, истории и памяти, что теперь он наконец прозрел. И он видел не смерть, а нереальность. Это, я думаю, и было открытием, которое он сделал, и именно об этом говорили его ночные пейзажи, и как жаль, что в тот день на болоте я не спросила его, что случилось после этого открытия, но, возможно, он не знал ответа на этот вопрос, как и все остальные. Мы сидели и смотрели на птиц, парящих на ветру, и где-то через полчаса или больше я встала, а он остался сидеть и, казалось, вообще не собирался уходить. Он посмотрел на меня снизу вверх, внезапно схватил меня за руку своей сильной, сухой и костлявой рукой и сказал так же отвлеченно и безразлично:
– Знаю, скоро тебе станет лучше.
И мы попрощались, и больше я никогда его не видела.
Тони собрал большой урожай фруктов и овощей, и все последующие дни я просидела взаперти в кухне с рассвета до заката, обливаясь потом в облаках зноя, бланшируя, консервируя и закатывая, и именно этим я и была занята, когда Джастина ворвалась ко мне утром и сказала, что Л уехал.
– Как он мог уехать? – спросила я.
– Не знаю! – воскликнула она и сунула мне в руки записку.
М,
Я решил двигаться дальше. Я всё-таки попытаюсь добраться до Парижа. Делай что хочешь со всеми работами, за исключением работы номер семь. Она для Джастины. Передай ее ей, пожалуйста.
Л
Вот так! Будучи наполовину инвалидом, он отправился в погоню за старой сексуальной фантазией и решил еще раз испытать свою слегка потрепанную удачу! В общем, Джефферс, пока мы пытались выяснить, куда он поехал и как, это был просто сумасшедший дом, но в конце концов загадка разрешилась просто: один из работников упомянул в разговоре с Тони, что сам отвез Л на станцию после того, как Л заговорил с ним в поле рядом с домом приблизительно неделю назад и попросил об услуге. Они договорились о времени, и Л предложил заплатить, но работник вежливо отказался, предполагая, что уезжать Л собирается совершенно открыто и прозрачно. И в каком-то смысле, я полагаю, так и было.
Мне так и не удалось найти информацию о точном маршруте Л и о том, как ему удалось уехать так далеко от нашей крошечной станции в его состоянии, но известно, что вскоре после приезда в Париж он умер в отеле от еще одного инсульта. Сразу после того, как пришло это известие, у нашего дома снова появился Артур, и вместе мы разобрали вещи Л, упаковали все картины, наброски, тетради и другие материалы, и потом к нам приехал большой фургон, в котором все эти вещи отправились в галерею Л в Нью-Йорке. Довольно быстро шум, который начался там, стал доноситься и сюда, и ко мне стали поступать всевозможные запросы и требования, а мое имя стало появляться в статьях о последних работах Л. Оказалось, что во время пребывания во втором месте он переписывался с разными людьми и не упускал возможности рассказать им ужасные и оскорбительные вещи обо мне, заявляя, что я стремилась его контролировать и что у меня деструктивный характер, а также о Тони, которого он упоминал с какой-то одержимостью и буквально чуть-чуть не доходил до того, чтобы высмеять и унизить его.
Тони отнесся к этому достаточно спокойно, учитывая, сколько он сделал для Л и как мало получил взамен.
– Ты доверял ему? – спросила я, думая, что не доверял никогда.
– Только дикие животные никому не доверяют, – сказал Тони.
Ему было плевать на статьи, так как никто из его знакомых не читал газет, в которых они печатались, но он видел, как сильно на меня влияло мнение Л, и беспокоился, что теперь наша жизнь на болоте испорчена.
– Хочешь уехать отсюда? – спросил он, что было для него жертвой, равнозначной тому, чтобы отрубить себе правую руку.
– Тони, – сказала ему я, – ты моя жизнь, с тобой я чувствую себя в полной безопасности. Там, где ты, еда вкуснее, спится лучше, и всё, что я вижу, кажется реальностью, а не бледными тенями.
Меня всю жизнь недолюбливали, еще с тех пор, как я была совсем ребенком, и я научилась с этим жить, потому что те немногочисленные люди, которых любила я, всегда любили меня в ответ – все, кроме Л. Поэтому его клевета имела надо мной редкую власть. Когда я слушала ужасные вещи, которые он обо мне говорил, мне казалось, что в этой вселенной нет ничего стабильного, никакой истины, за исключением той – неоспоримой, – что нет ничего, кроме того, что человек создает для себя сам. Осознать это значит попрощаться с мечтами.
Скорее искусство борьбы, чем танца, Джефферс, – так Ницше говорит о жизни!
Так я отказалась от Л, отказалась от него в своем сердце и заполнила тайное место внутри, которое берегла для него. Кто-то написал и спросил, правда ли на стене моего дома есть фреска, нарисованная рукой Л, и я поехала в город, купила большую банку белил, и мы с Тони закрасили Адама, Еву и змея, и я вернула на место занавески и сказала Джастине, что она может считать второе место своим и пользоваться им на свое усмотрение, когда бы и для чего бы оно ей ни понадобилось.
Она повесила там свой ночной пейзаж – номер семь. Как его владелица, она теперь имеет своеобразную честь быть самым богатым человеком, которого я знаю! Хотя не думаю, что она когда-нибудь его продаст. Но мне нравится думать, что, пускай невольно, Л дал ей свободу, свободу не обращаться к другим за деньгами, которая всё еще почти недоступна для женщины. Конечно, она влюблена в Артура, так что еще может рискнуть – такая возможность, я полагаю, будет у нее всегда. Правда ли, что половина свободы – это готовность принять ее, когда предложат? Что каждый из нас должен хвататься за нее, как за священный долг и как за предел того, что мы можем сделать друг для друга? Мне трудно в это поверить, потому что несправедливость всегда казалась мне намного сильнее, чем человеческая душа. Наверное, я упустила свой шанс быть свободной, когда стала мамой Джастины и решила полюбить ее так, как люблю, потому что я всегда буду бояться за нее и за то, что может сделать с ней несправедливый мир.
Эта картина выбивается из общей серии, но, на мой взгляд, самая загадочная и красивая, так как, в отличие от других, на ней из необыкновенных текстур тьмы вырастают две полуформы, которые, кажется, состоят из света. Они не то тянутся друг к другу с мольбой, не то стремятся к объединению, и в их стремлении чудесным образом появляется единство. Я часто захожу взглянуть на эту картину и никогда не устаю смотреть, как напряжение между двумя формами разрешается прямо у меня на глазах. Мне нравится думать – хотя это, конечно же, только фантазия, – что на картине изображено то, что Л увидел в ту ночь, когда наблюдал за нашим ночным купанием.
Спустя несколько месяцев после этих событий мне пришло письмо с парижской маркой. Внутри было другое письмо. Второе оказалось от Л. Первое – от некой Полетт: она писала, что пыталась найти мой адрес, потому что обнаружила в комнате, где умер Л, письмо без адреса, которое, как она думает, предназначено мне. Она прочла множество статей об Л и решила, что я и есть М из этого письма. Она просила прощения, что так долго не могла меня найти.
Я открыла его, Джефферс, руками, которые тряслись намного меньше, чем ты мог бы ожидать. Я думаю, что научилась – или учусь – видеть сквозь иллюзию личного чувства, как Л описал это в тот день на болоте. Так что многие страсти, которые когда-то управляли мной, полностью исчезли. Почему тогда я должна позволять какому-то чувству претендовать на право поселиться у меня в сердце? Я надеюсь, что стала или становлюсь чистым каналом. Я думаю, что по-своему пришла к пониманию того, что Л видел в самом конце и запечатлел в своих ночных пейзажах. Истина заключается не в притязаниях на реальность, она лежит в той точке, где реальное выходит за пределы нашей интерпретации. Истинное искусство пытается запечатлеть нереальное. Ты согласен, Джефферс?
М,
Ты говорила мне, что ехать сюда – плохая затея? Если да, то ты была права. Ты была права по поводу многих вещей, если это имеет хоть какое-то значение. Некоторым людям нравится, когда им об этом говорят.
В общем, я нашел край и сорвался с него. Я в отеле, здесь холодно и грязно. Дочь Кэнди должна была забрать меня, но она не приходит уже три дня, и я уже не знаю, придет ли вообще.
Я скучаю по твоему дому. Почему многое становится актуальным уже после того, как оно закончилось? Жаль, что я не остался, но тогда я хотел уехать. Жаль, что мы не смогли жить вместе. Теперь я даже не понимаю почему.
Прости за то, чего я стоил тебе.
Это плохое место.
Л.