* * *
— А сколько ты жалованья получаешь? — спросил я.
— Тридцать пять рублев и пять рублев на сапоги.
Со мной что-то происходит. Когда я стою на Центральном вокзале Стокгольма, жду поезда, чтобы отправиться читать лекции в других городах, работать, меня внезапно сковывает страх. Вдруг я выйду на сцену и не смогу подобрать нужные слова? Вдруг я разучилась мыслить быстро и ассоциативно? Но я действительно хочу работать дальше и принимать предложения.
— И ты доволен?
— Известно, доволен. В контору-то у нас не всякий попадает. Мне-то, признаться, сам бог велел: у меня дядюшка дворецким служит.
Хотя больше всего я хочу снова начать писать.
— И хорошо тебе?
— Хорошо-с. Правду сказать, — продолжал он со вздохом, — у купцов, например, то есть, нашему брату лучше. У купцов нашему брату оченно хорошо. Вот к нам вечор приехал купец из Венёва, — так мне его работник сказывал… Хорошо, неча сказать, хорошо.
— А что, разве купцы жалованья больше назначают?
В начале июня мы с Линдой едем в Данию, на литературный фестиваль в Орхусе, на встречу с датским издательством «Модтрюкк», которое так много делает для продвижения моей трилогии. Я увижусь с переводчицей, Анн-Мари Бьерг, мы немного переписывались. Я знаю, как тщательно и бережно она работала, с ритмом, звуком, смыслами. В Орхусе все проходит прекрасно, я отдыхаю под защитой Линды, которая все устраивает и договаривается, и знакомлюсь с женщинами из «Модтрюкк». Они продумали все до мелочей: гостиничные номера и обеды, перерывы в программе, чтобы мы успели сходить в художественный музей. В музее женской истории угощают кофе и свежевыпеченным хлебом с джемом, а мы с датской писательницей Мерете Прюдс беседуем о бабушках. Осенью я одна поеду на книжную ярмарку в Копенгаген. Возможно, сил уже не так много, как прежде, но я справляюсь, у меня получается.
— Сохрани бог! Да он тебя в шею прогонит, коли ты у него жалованья запросишь. Нет, ты у купца живи на веру да на страх. Он тебя и кормит, и поит, и одевает, и всё. Угодишь ему — еще больше даст… Что твое жалованье! не надо его совсем… И живет-то купец по простоте, по-русскому, по-нашинскому: поедешь с ним в дорогу, — он пьет чай, и ты пей чай; что он кушает, то и ты кушай. Купец… как можно: купец не то, что барин. Купец не блажит; ну, осерчает — побьет, да и дело с концом. Не мозжит, не шпыняет… А с барином беда! Всё не по нем: и то нехорошо, и тем не угодил. Подашь ему стакан с водой или кушанье — «Ах, вода воняет! ах, кушанье воняет!» Вынесешь, за дверью постоишь да принесешь опять — «Ну вот, теперь хорошо, ну вот, теперь не воняет». А уж барыни, скажу вам, а уж барыни что!.. или вот еще барышни!..
* * *
— Федюшка! — раздался голос толстяка в конторе.
Надо организовать переезд из Молидена, но без конфликтов не обходится. Процесс продажи сам по себе драматичен, Йенс очень хочет купить дом, он предлагает цену несколько ниже, зато готов позволить нам оставить все как есть. Еще не все вывезено и очищено, еще много работы. Я готова возместить сестре разницу, но тут другие клиенты повышают цену. Теперь у меня нет аргументов, почему надо продать дом именно Йенсу. Он разочарован и зол, в отчаянии посылает мне гневные эсэмэски. Сестра не понимает, почему я так настаиваю на том, чтобы покупателем стал Йенс. У пары, предлагающей хорошие деньги, здесь живут родственники, у них есть все возможности заботиться о доме, конечно, они все переделают. Тогда я не хочу его больше видеть, перестроенный дом, измененный до неузнаваемости, с новой планировкой. Я знаю, что так оно обычно и происходит, когда покидаешь какое-то место, Найма поговаривает о том, что и ей пора уезжать – грядут новые времена, смена поколений. Если бы папа не переехал в родительский дом, мы бы потеряли Молиден уже в 2003 году.
Дежурный проворно вышел. Я допил стакан чаю, лег на диван и заснул. Я спал часа два.
* * *
Проснувшись, я хотел было подняться, да лень одолела; я закрыл глаза, но не заснул опять. За перегородкой в конторе тихонько разговаривали. Я невольно стал прислушиваться.
— Тэк-с, тэк-с, Николай Еремеич, — говорил один голос, — тэк-с. Эвтого нельзя в расчет не принять-с; нельзя-с, точно… Гм! (Говорящий кашлянул.)
Мидсоммар у нас в Ханинге: Грета, Адам, Диса, Иван и сын Адама Исак, мама, свекровь и наша семья. Получилось довольно шумно и сумбурно. Младшие дети играли, потом решили посмотреть мультфильмы, мама со свекровью сидели с ними на диване, свекровь прикрикнула, чтобы они сделали потише. «Убавьте звук», – повторила она. Мама начала задавать ей вопросы, интересоваться здоровьем, свекровь принялась подробно рассказывать. Дул холодный ветер, сидеть на улице было не очень приятно, на полдник мы пили кофе с клубничным тортом, а на ужин ели селедку и лосось с молодой картошкой. Вечером Матс отвез свою маму домой в Бромму, и она настояла, чтобы он поднялся с ней в квартиру. Начала расспрашивать, что он пишет, но для Матса творчество – процесс личный. Он не ответил, и его мама принялась жаловаться: как она расстроена, что Матса не включили в антологию, где ему самое место. Он возразил, что ему все равно, в этой сфере все вот так. Я уже неоднократно говорила об этом со свекровью, объясняла ей, что мы привыкли. Мы все знаем, просто надо найти способ защититься, чтобы творчество оставалось независимым, чтобы можно было писать то, что считаешь нужным, невзирая на тренды, строгих судей, манифесты и литературные волны. Матс сказал ей, чтобы она вела себя как взрослый человек, перестала причитать и послушала его. Она не поняла. Начала расспрашивать, как у него дела вообще. «Матс, как ты на самом деле себя чувствуешь?» «Ну, знаешь, нас довольно-таки вымотало то, что произошло, но мы справились, прошли этот сложный период, и теперь у нас с Кристиной и детьми все хорошо». И тут она как заорет: «Ты что, не понимаешь своего унижения???» Она выкрикивала это снова и снова: «Ты унижен! Ты унижен!» «Хватит, – крикнул он в ответ. – Перестань!»
— Уж поверьте мне, Гаврила Антоныч, — возразил голос толстяка, — уж мне ли не знать здешних порядков, сами посудите.
— Кому же и знать, Николай Еремеич: вы здесь, можно сказать, первое лицо-с. Ну, так как же-с? — продолжал незнакомый мне голос, — чем же мы порешим, Николай Еремеич? Позвольте полюбопытствовать.
— Да чем порешим, Гаврила Антоныч? От вас, так сказать, дело зависит: вы, кажется, не охотствуете.
Пару дней спустя на мое имя пришла открытка с цветами и благодарностью – «спасибо за приятный праздничный вечер!» И письмо Матсу. «Ты должна это прочитать, – говорит он, – о чем она вообще?» Письмо содержит скрытые призывы бросить меня и девочек, потому что мы, по ее мнению, высасываем из него все соки. А еще она советует ему немедленно обратиться за помощью. В последующие дни Матс продолжает получать все более немыслимые письма и просит меня их прочесть. Что она творит? Матс не может думать ни о чем другом, пытается как-то истолковать ее поведение, ее намерения, намеки. Ничего нового, это не деменция, так было всегда, но после смерти мужа усилилось, вышло из-под контроля. Как относиться к тому, что она пытается убедить окружающих в том, что Матс убивает себя, лишает жизни? Письма очень странные, но не психотические, а скорее загадочные: сплошные намеки, перечеркнутые фразы, исправления. «Напиши об этом, – говорит Матс. – Иначе останется недоумение. Я не хочу об этом писать, – добавляет он, – но ты ведь свидетель, напиши ты».
— Помилуйте, Николай Еремеич, что вы-с? Наше дело торговое, купецкое; наше дело купить. Мы на том стоим, Николай Еремеич, можно сказать.
Я пишу и все зачеркиваю. Потом снова пишу, перефразирую. Вырезаю, создаю отдельный документ. Удаляю.
— Восемь рублей, — проговорил с расстановкою толстяк.
Послышался вздох.
После ссоры и письма Матс окончательно разорвал отношения с мамой. Я сразу сказала, что приму любое его решение. Это его семья, ему и решать, будет он общаться с матерью или нет. Ему продолжали приходить письма, но искренних извинений он так и не дождался. В жизни иногда настает миг, когда пора признать – я так больше не могу. Все, достаточно. Это моя жизнь, мои земные дни.
— Николай Еремеич, больно много просить изволите.
— Нельзя, Гаврила Антоныч, иначе поступить; как перед господом богом говорю, нельзя.
Наступило молчание.
Разумеется, свекровь в отчаянии и пытается восстановить отношения с Матсом. Я ее понимаю. Но понимаю и желание Матса поставить точку. Продолжить общаться – значит принять оскорбления. Порой приходится выбирать самозащиту. Я тоже ужасно зла на нее. За полгода мы с Матсом оба потеряли отцов, к тому же я прошла изнурительное лечение от рака. Мы занимались похоронами и наследством, убирали за умершими. Матс раздавлен, обессилен, и то же самое происходит, когда он пытается что-то объяснить. В его окружении у всех более или менее токсичные мамы, можно и потерпеть. Но как быть с мамой, которая норовит обидеть и все разрушить, чтобы вернуть себе власть над взрослым ребенком? И которая, похоже, несмотря ни на что, считает ребенка своей собственностью, а вмешательство в его жизнь – своим правом. Она пишет: «Я единственная, кто тебя понимает! Я твоя единственная поддержка!»
Я тихонько приподнялся и посмотрел сквозь трещину в перегородке. Толстяк сидел ко мне спиной. К нему лицом сидел купец, лет сорока, сухощавый и бледный, словно вымазанный постным маслом. Он беспрестанно шевелил у себя в бороде и очень проворно моргал глазами и губами подергивал.
— Удивительные, можно сказать, зеленя́ в нынешнем году-с, — заговорил он опять, — я всё ехал да любовался. От самого Воронежа удивительные пошли, первый сорт-с, можно сказать.
Будучи родителем, ты должен сам строить свою жизнь. Воплощать собственные мечты. Мы не обязаны любить своих родителей.
— Точно, зеленя́ недурны, — отвечал главный конторщик, — да ведь вы знаете, Гаврила Антоныч, осень всклочет, а как весна захочет.
— Действительно так, Николай Еремеич: всё в божьей воле; совершенную истину изволили сказать… А никак ваш гость-то проснулся-с.
Толстяк обернулся… прислушался…
В молодости Матс не раз пытался порвать отношения с мамой. Он просто не может постоянно сопротивляться маминым вторжениям в его жизнь. Когда он еще жил с родителями, она читала его дневники и каждый день рылась в его вещах. В детстве его пичкали какой-то гомеопатией, чтобы защитить от болезней. При этом свекровь оживлялась всякий раз, когда находила у него какие-нибудь симптомы. Аллергии. Не пускала его в школу. У нее невероятная потребность в контроле, поэтому сестра Матса очень рано начала жить самостоятельно. Матс пытался найти способ освободиться, не утратив контакта с отцом. За каждый конфликт мама наказывала Матса угрозой умереть. Папа звонил Матсу и отчитывал его за то, что тот опять «расстроил маму». Она всегда была «при смерти». Постоянно этим угрожала. Все эти надуманные инфаркты, инсульты и завороты кишок. Бесконечные визиты к врачам, откуда она возвращалась без диагноза, потому что доктора ничего не находили. Сколько раз она спотыкалась, падала, ударялась, что-нибудь вывихивала или ломала. Она боится болезней, нападений, метро, пригородов, сидячего образа жизни, облучения, стресса, недостатка антиоксидантов и омега-3. Ее старший брат трагически погиб – утонул на судне «Ханса», когда ему было двадцать пять, а ей двенадцать. Ее отец бывал агрессивным, когда выпивал. Сама она многое в своей жизни объясняла этой детской травмой. Но моя бабушка потеряла обоих родителей, когда ей не исполнилось и двенадцати, а еще пережила двенадцать братьев и сестер.
— Нет, спит. А впрочем, можно, того… Он подошел к двери.
— Нет, спит, — повторил он и вернулся на место.
С моей стороны глупо все это писать. Пытаться сравнивать страдания. Детские травмы. Просто я хочу сказать, что, пока мы с Матсом и детьми переживаем самый сложный кризис в жизни нашей семьи, бабушка этих детей поступает с нами вот так. Неужели ей все равно, что чувствуют девочки и через что им приходится пройти?
— Ну, так как же, Николай Еремеич? — начал опять купец, — надо дельце-то покончить… Так уж и быть, Николай Еремеич, так уж и быть, — продолжал он, беспрерывно моргая, — две сереньких и беленькую вашей милости
*, а там (он кивнул головой на барский двор) шесть с полтиною. По рукам, что ли?
— Четыре сереньких, — отвечал приказчик.
Люди бывают такими мелкими. Все мы бываем мелкими. И мелочными. Словно сидим в песочнице. Но у меня нет лишних сил на то, чтобы проявлять понимание и эмпатию. По крайней мере, сейчас, когда сама я двигаюсь на ощупь и рискую провалиться обратно в черную дыру.
— Ну, три!
* * *
— Четыре сереньких без беленькой.
Ничего не меняется. Люди переживают кризис, завидуют, негодуют. Есть те, кто очень сочувствует Матсу в эти годы. Как ему, должно быть, тяжело находиться в моей тени, когда я забираю весь кислород со своей трилогией о Май. Он смеется и говорит: «Женщины жалеют меня, а мужчины презирают за то, что у меня успешная жена». А если бы было наоборот, разве кто-нибудь бы заметил? Мужчина совершает «прорыв», зарабатывает деньги, а рядом с ним жена, которая тоже пишет и издает книги, но продаются они хуже? Мы живем вместе и пытаемся сделать так, чтобы у каждого была возможность писать то, что хочется. И это нам удается.
— Три, Николай Еремеич.
— С половиной три и уж ни копейки меньше.
Мы начинали отношения на равных. Каждый из нас писал тогда свою вторую книгу. Матс учился на литератора, а я преодолела экватор на факультете психологии. Мы давали друг другу читать свои рукописи. Говорили о литературном творчестве и книгах. За эти годы наши литературные «карьеры» претерпевали взлеты и падения. Мы часто отвлекались, обращались к другим сторонам жизни, когда литературная сфера начинала казаться слишком деструктивной ареной. Снова открывали для себя радость творчества. Возможно, у нас получается жить вместе как раз потому, что мы не соревнуемся друг с другом. Потому что успех одного означает возможность писать для другого. Я прекрасно осознаю, что от мужчины требуется особая личностная зрелость, чтобы пережить то, что у второй половины дела идут лучше. Черт бы побрал этот успех, престиж, статус. Что он творит с людьми. Когда я сталкиваюсь с подобным, мне хочется лишь одного – возвести стену и остаться одной в саду. Ухаживать за растениями, наблюдать за зверями и птицами, готовить еду из овощей с собственной грядки. Это не показательный сад, чтобы блеснуть перед другими, а просто сад, обнимающий со всех сторон, заключающий тебя в объятия. Дарующий радость и силы. А главное – покой.
— Три, Николай Еремеич.
* * *
— И не говорите, Гаврила Антоныч.
— Экой несговорчивый какой, — пробормотал купец. — Этак я лучше сам с барыней покончу.
Мы должны быть в Молидене 31 июля, в этот день новые хозяева вступают в права. Мы и до этого ездили туда не раз. Я с трудом все это выдерживаю. Мы обсуждаем маму Матса. Как она может так с нами поступать? Матс очень зол. И я зла. «Давай закончим с Молиденом?» Мы трудимся не покладая рук и в доме, и на участке вместе с Гретой, Адамом и детьми. Сухо, душно, над всей страной повисла невыносимая жара. Оставляем на время коробки, купаемся в реке, в бурной воде. Она так редко прогревается, но в этом году это нечто волшебное, можно плавать, долго плескаться.
— Как хотите, — отвечал толстяк, — давно бы так. Что, в самом деле, вам беспокоиться?.. И гораздо лучше!
Я фотографирую все – а иначе вдруг забуду ковер в бывшей бабушкиной спальне? Или обои в большой гостиной? Вид из комнаты Гуннара на поле, мастерскую и сарай? Осталось упаковать то, что мы хотим сохранить, перевезти в Стокгольм. Невозможно взять все. Мы с сестрой обсуждаем и взвешиваем каждую дорогую сердцу вещь. «Если ты возьмешь угловой шкафчик, можно мне забрать кухонный диван? Давай ты возьмешь сервиз, а я синие десертные пиалы?» Мы собираем отдельную коробку для мамы. Там все, что она любит: стеклянные статуэтки, подсвечники, керамические блюда. Какие выбрать картины, какие скатерти, какую посуду? Какую мебель? В моей «кучке» очень много от бабушки и мало от папы. Хотя я забираю почти всю его библиотеку. Книги о технике и механике. Сохранившиеся учебные материалы. Поваренные книги, семена. Я увековечиваю на снимке его стеллаж с художественной литературой. Все я взять не могу: многое дублирует то, что уже есть у меня дома. Кувшин из Хёганеса, медные фигурки от бабушки. Папин парадный сервиз с золотой каемкой – тот, что мы подарили ему на день рождения, когда были совсем юные. После развода белые кофейные чашечки и блюдца с тонкой позолоченной каймой достались ему, а когда мы стали постарше, то докупили тарелки в том же стиле. Фотографии. И подсвечники, которые он выковал сам на кузнечных курсах.
* * *
— Ну, полно, полно, Николай Еремеич. Уж сейчас и рассердился! Я ведь эфто так сказал.
— Нет, что ж в самом деле…
Последний вечер выдался чудесным. Мы навестили могилу, и по дороге я собрала букет крошечных хрупких колокольчиков. Белая деревянная церквушка с бледно-розовыми наличниками, могилы над рекой, на песчаном берегу, круто спускающемся к коричневатой воде. Расчищенные граблями дорожки, ведущие к гранитным надгробиям: дядя Адольф, бабушка Карин, дедушка Гуннар, рядом бабушкины сестра и брат, Сигрид и Улле, тетя Кристина. Вон там могила бабушкиного деда-кузнеца, а тут лежит ее папа Франц с севера Вермланда. Но я присаживаюсь у свежей могилы папы Свена и ставлю колокольчики в вазу. Чтобы разглядеть выгравированный на плите ландыш, приходится присаживаться. Мы с Гретой выбрали ландыш, потому что фиалка – цветок Онгерманланда – уже красовалась на могиле бабушки с дедушкой.
— Полно же, говорят… Говорят, пошутил. Ну, возьми свои три с половиной, что с тобой будешь делать.
— Четыре бы взять следовало, да я, дурак, поторопился, — проворчал толстяк.
На следующий день мы упаковываем последние вещи, которые отправим в Стокгольм грузовиком. Не знаю, поместится ли все. И вот мы уезжаем. Голова идет кругом. Мы правда продали папин дом детства. Имение с небольшой березовой аллеей, спускающейся с холма, с живой изгородью из сирени, с непривычным для огорода дубом и лиственницей, с кустами шиповника и смородины. С пионами и лилиями, жимолостью и девичьим виноградом, с растущими в ряд пышно цветущими дицентрами вдоль восточной границы участка. Яблони, которые папа посадил, выйдя на пенсию и вернувшись в Молиден, не прижились, хотя у бабушки с дедушкой яблони когда-то росли. Мы решили, что это из-за полевок. У нас в Ханинге они тоже есть, а звуковые отпугиватели, похоже, не всегда работают. А вот клубника папе удалась, как и томаты, сладкий перец и перчики чили, которые он выращивал в теплице. А также все летние цветы в горшках, вазонах, молочных бидонах и длинных деревянных ящиках. Поля вокруг дома и бывшего коровника, дровяного сарая и пекаренки – в прежние времена там выращивали зерно, картофель, морковь, цветную капусту и лук. Их только что скосили, и фермер из Бакке попросил разрешения забрать сено на корм скоту. Этим засушливым летом многим животным грозил забой из-за недостатка еды.
— Так там, в доме-то, шесть с половиною-с, Николай Еремеич, — за шесть с половиной хлеб отдается?
— Шесть с половиной, уж сказано.
Над кладбищем смеркается. Синеют горы. В середине июля и сюда приходит ночная тьма. Надо же, я оказалась тем человеком, кто допустил утрату этого места. Молидена больше нет. Он потерян для нашей семьи, для всего рода, для предков и потомков. Я покидаю его.
— Ну, так по рукам, Николай Еремеич (купец ударил своими растопыренными пальцами по ладони конторщика). И с богом! (Купец встал.) Так я, батюшка Николай Еремеич, теперь пойду к барыне-с и об себе доложить велю-с, и так уж я и скажу: Николай Еремеич, дескать, за шесть с полтиною-с порешили-с.
— Так и скажите, Гаврила Антоныч.
Только что, стоя в гостиной, я снимала со стены портрет бабушкиных родителей, Анны и Франца, проводила ладонью по желтоватому от никотина стеклу на рисунке, изображающем хутор в Главе. Я срисовала его с фотографии к большой встрече родственников в 1987 году, когда мы, многочисленные потомки Франца, съехались на маленький хутор на севере Вермланда, где он родился. Тщательно прорисованное крыльцо, листики на кустах и деревьях – получилось больше похоже на лачугу, чем на жилой дом. Где теперь поселится эта картина? Помню лето 2014-го, когда мы с папой бродили тут среди могил. Стояли погожие летние дни, папа был в хорошей форме, рассказывал о местных жителях, о нашей родне и о том, как выглядела деревня в его детстве. О том, как он спас товарища, когда тот чуть не утонул в реке у моста, где течение особенно сильное. Теперь его уже ни о чем не расспросить, я больше не услышу эту историю. Как звали мальчишку, которого папа спас? Традиционные полдники в Рэттаргордене. Если погода позволяла, мы всегда сидели на улице. Ежегодные летние фотографии, которые делал Матс. В то последнее лето 2015 года папа с трудом ходил. Мы отправились в Чёпманхольмен, посмотрели выставку в новом парке, папа все время был с нами, но постоянно присаживался отдохнуть. Тем летом он ездил в Рэттаргорден на машине. «Идите вперед, я подъеду», – говорил он. Осенью ему должны были оперировать сустав, все должно было наладиться. После операции он собирался снова начать ходить пешком, каждый день до моста и обратно, а если будет тяжело дышать, то опираясь на палки.
— А теперь извольте получить.
Я поднимаюсь, не спуская глаз с надгробия. Ноги совсем затекли. Я вижу, как поднимается туман. Над могилами, над рекой, над долиной. От земли, в которой лежат дорогие мне люди. Они машут мне на прощание.
Купец вручил приказчику небольшую пачку бумаги, поклонился, тряхнул головой, взял свою шляпу двумя пальчиками, передернул плечами, придал своему стану волнообразное движение и вышел, прилично поскрипывая сапожками. Николай Еремеич подошел к стене и, сколько я мог заметить, начал разбирать бумаги, врученные купцом. Из двери высунулась рыжая голова с густыми бакенбардами.
* * *
— Ну, что? — спросила голова, — всё как следует?
— Всё как следует.
В тот год, когда Матс порвал со своей мамой, она продолжала общаться с его старшей сестрой. Я сказала Матсу, что ему все-таки стоит поговорить с мамой, несмотря на все ее безумства, потому что она не ведает, что творит, просто не понимает, никогда не понимала, а теперь ей уже много лет. Летом 2019 года она решила переехать в общежитие для одиноких женщин, поменяла свою огромную трехкомнатную квартиру с видом на море на однушку на первом этаже с кроватью за ширмой и окнами на гранитную стену. Матс помог с переездом, но общаться отказался наотрез. Он все еще сердился. Ждал, что она попросит прощения. Сказал мне, что, если сейчас не обозначит границы, она снова вторгнется в его пространство и продолжит оскорблять и его, и нас. У нее, вообще-то, есть еще и дочь, добавил он. Пусть бережет, холит и лелеет отношения с ней. «И заметь, весь этот спектакль устроил не я».
— Сколько?
* * *
Толстяк с досадой махнул рукой и указал на мою комнату.
На Рождество 2019 года свекровь упала и сломала шейку бедра. Матс возобновил общение с ней, покупал продукты, несколько раз в день к ней приходила женщина – социальный работник.
— А, хорошо! — возразила голова и скрылась.
Толстяк подошел к столу, сел, раскрыл книгу, достал счеты и начал откидывать и прикидывать костяшки, действуя не указательным, но третьим пальцем правой руки: оно приличнее. Вошел дежурный.
— Что тебе?
В начале апреля Матс долго разговаривал с мамой по телефону, но никаких вразумительных объяснений не добился. Она сказала, что не стоило посылать то письмо после Мидсоммара, но при этом по-прежнему верила в то, что написала, была убеждена, что жизнь Матса не удалась, особенно семейная. Он снова вышел из себя, просил выслушать его и перестать над ним издеваться. Если бы только она могла осознать, что сама разрушает его жизнь. Своими подозрениями, своими безграничными потребностями, своими проекциями… Правда, если бы она все это поняла, то как жила бы дальше? С таким стыдом? Нет ничего нового в том, что происходит со свекровью после смерти отца Матса. Нет нового для нас как для семьи, но ситуация все время ухудшается, совершенно выходит из-под контроля. Хотя в 2014 году, прочитав «Жизнь любой ценой», свекровь впервые мне написала. Ей очень понравилась книга. О, как я тогда надеялась, что дверь приоткроется и мы сможем встретиться. Но сразу же после этого она написала Матсу, что история его рода важна не менее. Он должен ее написать, должен рассказать о прошлом ее семьи, не мог бы он подумать над этим, чтобы написать книгу? «Ведь не только Кристине есть чем похвастать, тебе тоже есть что сказать, Матс, милый!»
— Сидор приехал из Голоплёк.
* * *
— А! ну, позови его. Постой, постой… Поди сперва посмотри, что тот, чужой-то барин, спит всё или проснулся.
Дежурный осторожно вошел ко мне в комнату. Я положил голову на ягдташ, заменявший мне подушку, и закрыл глаза.
А потом пришел COVID-19. В марте 2020-го свекровь увезли на скорой с неопределенными симптомами, но в больнице оставлять не стали. Перелом еще не сросся, поэтому соцработник продолжал регулярно к ней приходить. Перед Пасхой боль в шее усилилась, ее снова отвезли на скорой в больницу Святого Йорана с подозрением на коронавирус, но ночью она упала с кровати. Матсу просто сообщили, что она упала, у нее кровоизлияние в мозг, никакого лечения она не получает, только уход. Из больницы позвонили, когда мы гуляли по заповеднику Тюреста в Страстную пятницу. Машина была припаркована далеко. Нам сказали, что свекровь может умереть в любую минуту, эпидемия ковида в самом разгаре. Мы несемся через лес, запыхавшись, подбегаем к парковке. Матс давит на газ, мы летим к больнице, с собой у нас только обычные маски из магазина низких цен. В больнице – никаких тестов, его сразу ведут к маме, она лежит без сознания и с трудом дышит. Он сидит с ней в палате долгие часы, дни, ночи. Нет, не плачет, но от мамы не отходит, разговаривает с ней, включает ее любимую музыку. В конце концов, уступив его просьбам, у нее берут тест на коронавирус. Он действительно положительный, она больна. На протяжении пяти суток она медленно задыхается, захлебывается в заполняющей легкие жидкости. И умирает накануне своего восьмидесятивосьмилетия.
— Спит, — прошептал дежурный, вернувшись в контору.
* * *
Толстяк поворчал сквозь зубы.
— Ну, позови Сидора, — промолвил он наконец.
Потом все уже не имеет смысла. Ее больше нет, мы убираем в ее квартире – Матс, Луиза и я. Обнаруживаем фотографии наших девочек в мешке в подвале. Наше свадебное фото куда-то пропало, самого красивого Эльсиного рисунка тоже нигде нет. В доме ничто не напоминает обо мне или девочках, зато много портретов ее внука, сына дочери. Так оно, собственно, и было, еще когда девочки были маленькие. Как неохотно она брала снимки девочек, когда мы приходили в гости в ту трехкомнатную квартиру. Она что-то вырезала, делала какие-то странные коллажи, зато фотографии их двоюродного брата висели в рамочках по всему дому. В мусорном пакете – разорванное на кусочки приглашение на нашу свадьбу, вперемешку со скомканными снимками ее мужа. На стенах висят изображения Мадонны с младенцем. Мы все убираем и убираем. Отмываем липкую грязь. Большую гипсовую Мадонну не захотели забирать ни Матс, ни я, ни Луиза. А наш дом полон вещичек, которые свекровь все эти годы дарила Матсу. Я сохранила их все, регулярно пересматриваю, вытираю с них пыль. Вешаю написанные ею картины, глажу скатерти. Когда она приходила в гости, я доставала посуду, которую она купила для нас на благотворительной ярмарке. Там можно найти очень красивые старые тарелки. Я все время пытаюсь наводить мосты, постоянно говорю, как мне нравятся ее кофейные чашечки, будет здорово, если попадутся еще такие круглые, из тонкого синего фарфора. Но все разбивается, как изящный фарфоровый сервиз о мраморный пол в подъезде свекрови. Никаких шагов навстречу, дверь закрыта наглухо, не помогли даже посаженные мною розы, а ведь мы обе их так любим. Когда в начале двухтысячных они переезжали из виллы в квартиру, свекровь отдала мне свою любимую «Louise Odier», я столько всего прочитала об этом сорте, сейчас его не рекомендуют разводить, потому что, несмотря на красоту, эти розы очень подвержены болезням. Каждый год на ней появляются какие-то черные пятна, но я все равно удобряю ее и поливаю. Она живет у нас уже семнадцать долгих лет, а летом после смерти свекрови цветет особенно пышно, и черных пятен на листьях меньше. Я срезаю цветочек и ставлю рядом с ее фотографией.
Я снова приподнялся. Вошел мужик огромного роста, лет тридцати, здоровый, краснощекий, с русыми волосами и небольшой курчавой бородой. Он помолился на образ, поклонился главному конторщику, взял свою шляпу в обе руки и выпрямился.
— Здравствуй, Сидор, — проговорил толстяк, постукивая счетами.
— Здравствуйте, Николай Еремеич.
Я помогаю Матсу и Луизе перемыть посуду в последней квартире их мамы, стираю скатерти. Почему ты не воспользовалась шансом, почему не смогла сберечь и преумножить то, что у тебя было? Мы всегда были тут, рядом, мы твоя семья, мы терпели все твои сумасбродные выходки, и хоть бы раз ты сказала: «Как хорошо, что вы у меня есть, и как все-таки чудесно мы прожили нашу непростую, хрупкую, единственную жизнь».
— Ну, что, какова дорога?
— Хороша, Николай Еремеич. Грязновата маленько. (Мужик говорил нескоро и негромко.)
* * *
— Жена здорова?
— Что ей деется!
Потом, по прошествии времени. Я пытаюсь выразить словами тот страх, что умру и дети останутся без меня. Пока болеешь, он нем, как камень, и лишь откликается внутри рвотным позывом. Это чувство возвращается всякий раз, когда меня охватывает паника по поводу возможного рецидива. Но теперь-то тебя вылечили, ты здорова?
Мужик вздохнул и ногу выставил. Николай Еремеич заложил перо за ухо и высморкнулся.
— Что ж, зачем приехал? — продолжал он спрашивать, укладывая клетчатый платок в карман.
Это случается в августе. Каждый год одно и то же. Мне бы понять и быть начеку. Но только когда Хоп утешал Джойса в сериале «Очень странные дела», который мы смотрели вместе с девочками, только когда он сказал Джойсу: «В годовщину твое тело вспоминает травму, это посттравматическое стрессовое расстройство», – вот тогда я осознала, что да, это была травма. Те осенние месяцы 2016 года, когда я ждала диагноза, страдала от неизвестности, когда все казалось таким зыбким и запутанным. И теперь ничего не поделаешь с тем, что тело помнит и реагирует, а мозг охватывает паника. Надо просто принять, что это происходит со мной и теперь, когда все позади.
— Да слышь, Николай Еремеич, с нас плотников требуют.
— Ну, что ж, нет их у вас, что ли?
Когда я наконец осмелилась выразить свой страх умереть и оставить детей, сказать о нем вслух, описать страх перед возможным новым эпизодом болезни, кто-то сказал: «И все же нет болезни хуже депрессии, когда теряешь волю к жизни и хочешь умереть».
— Как им не быть у нас, Николай Еремеич: дача лесная — известно. Да пора-то рабочая, Николай Еремеич.
— Рабочая пора! То-то, вы охотники на чужих работать, а на свою госпожу работать не любите… Всё едино!
— Работа-то всё едино, точно, Николай Еремеич… да что…
Не знаю. Но могу точно сказать, что для меня самое страшное – это страх навсегда покинуть детей. Мне доводилось наблюдать глубокую депрессию обоих родителей, и я знаю – жизнь состоит из темных и светлых полос. Но это жизнь. Для меня нет ничего ужаснее предательства со стороны тела. Депрессию можно снять, вылечить лекарствами или электрошоком. Тут, конечно, существует риск побочных действий, но и химиотерапия, и «Тамоксифен» дают сильнейшие побочные эффекты. Однако мы идем на это, чтобы спасти свою единственную и такую хрупкую жизнь.
— Ну?
— Плата больно… того…
— Мало чего нет! Вишь, как вы избаловались. Поди ты!
Я бесконечно благодарна внимательной женщине-врачу, которая проводила маммографию в 2018 году. Она мне все показала и объяснила. Я призналась, что боюсь что-нибудь пропустить, как уже случилось однажды. Она ответила, что на моем месте нервничала бы еще больше. Она прекрасно меня понимает, и единственное, что я могу сделать – это не решать самостоятельно, что «опасно», что нет, а сразу идти к доктору. Мне просто необходимо услышать, что я могу к ним обратиться. Это правильно, я не перегружаю систему, мне удается почти целый год держать беспокойство в узде, но, когда приближается годовщина, ноги подкашиваются, я падаю и мир рушится. То же происходит осенью 2019-го, маммографию перенесли на более ранний срок, я тогда уже прочла Гримсруд и Хирдман, но это было до смерти Сары Даниус. О, сколько я о ней думала в связи с перипетиями в Шведской академии
[55]. Как можно со всем этим справиться, когда у тебя рак груди с осложнениями? Врач сказала мне, что время на моей стороне, и я думаю, что речь идет о времени после болезни и его связи с риском рецидива. Конечно, плохо, когда рецидив происходит почти сразу. Раньше говорили так: пять лет наблюдаешься, а потом считаешься здоровой, но теперь уже так не говорят. Во время повторного визита в 2018 году я спрашиваю доктора Эрику, что отвечать, когда люди задают вопрос, здорова ли я теперь. Она говорит: «Отвечайте, что вас вылечили».
— Да и то сказать, Николай Еремеич, работы-то всего на неделю будет, а продержат месяц. То материалу не хватит, а то и в сад пошлют дорожки чистить.
— Мало ли чего нет! Сама барыня приказать изволила, так тут нам с тобой рассуждать нечего.
В Интернете мне попадается сайт, где рассказывается о поздних рецидивах. Можно снова заболеть через пятнадцать лет, и тогда рак распространится на другие органы. Женщинам, у которых высок риск рецидивов, рекомендуют принимать «Тамоксифен» в течение десяти лет, а мне кто-то давал однозначные рекомендации. Вхожу ли я в группу риска? Наблюдения показали, что прием «Тамоксифена» более пяти лет может защитить от рецидива. Я принимаю таблетки каждый вечер. Делайте со мной что хотите, я подстроюсь под любое лечение.
Сидор замолчал и начал переступать с ноги на ногу.
* * *
Николай Еремеич скрутил голову набок и усердно застучал костяшками.
После смерти папы я нашла его чудесные фотографии. Где он с еще маленькими девочками. В зоопарке Юнселе, в краеведческом музее. В папин день рождения я зажигаю свечу и вставляю ее в подсвечник, который он сделал сам. Черт возьми, ведь нельзя же оставаться во тьме. Прошлого не вернешь. Папа так гордился внуками, так их любил. Хотя разговор между ними обычно не клеился.
— Наши… мужики… Николай Еремеич… — заговорил, наконец, Сидор, запинаясь на каждом слове, — приказали вашей милости… вот тут… будет… (Он запустил свою ручищу за пазуху армяка и начал вытаскивать оттуда свернутое полотенцо с красными разводами.)
— Что ты, что ты, дурак, с ума сошел, что ли? — поспешно перебил его толстяк. — Ступай, ступай ко мне в избу, — продолжал он, почти выталкивая изумленного мужика, — там спроси жену… она тебе чаю даст, я сейчас приду, ступай. Да, небось, говорят, ступай.
Сидор вышел вон.
Конец ноября 2019-го. После тяжелой осени, пережитого посттравматического расстройства, когда читаешь книги о раке груди, проникаешься страхом, который испытывает Оса. И, наконец, облегчение оттого, что последняя подозрительная точка тоже оказалась не опухолью – мои многочисленные симптомы и знаки со стороны тела. И все-таки я обретаю относительный покой. Я принимаю лекарство, не пропускаю ни дня, научилась жить с побочными эффектами, сдерживаю депрессивные проявления с помощью долгих прогулок, и энергия возвращается. Как и радость творчества, я снова могу писать.
— Экой… медведь! — пробормотал ему вслед главный конторщик, покачал головой и снова принялся за счеты.
* * *
Вдруг крики: «Купря! Купря! Купрю не сшибешь!» — раздались на улице и на крыльце, и немного спустя вошел в контору человек низенького роста, чахоточный на вид, с необыкновенно длинным носом, большими неподвижными глазами и весьма горделивой осанкой. Одет он был в старенький, изорванный сюртук цвета аделаида
*, или, как у нас говорится, оделлоида, с плисовым воротником и крошечными пуговками. Он нес связку дров за плечами. Около него толпилось человек пять дворовых людей, и все кричали: «Купря! Купрю не сшибешь! В истопники Купрю произвели, в истопники!» Но человек в сюртуке с плисовым воротником не обращал ни малейшего внимания на буйство своих товарищей и нисколько не изменялся в лице. Мерными шагами дошел он до печки, сбросил свою ношу, приподнялся, достал из заднего кармана табакерку, вытаращил глаза и начал набивать себе в нос тертый донник, смешанный с золой.
Документальный фильм о Сильвии Плат
[56]. Общепринятый подход – умерший художник был Особенным, я думаю, она не смогла пережить унижений со стороны нарцисса, ей хотелось писать, она приехала в Нью-Йорк, но, по существу, это ничего не изменило, к тому же она вернулась домой и не могла писать. Ее теперь уже взрослая дочь, которой довелось пережить самоубийство матери, говорит о творчестве Сильвии Плат, о ее романе «Под стеклянным колпаком», о том, что Сильвия вынуждена была рассказать о пережитом. Чтобы отпустить и идти дальше, знать, что ты засвидетельствовала, так было и со мной, погружение в отчаяние и глубокую депрессию, утрата веры в свое словесное творчество, трое суток в подвале, таблетки, которые чуть не довели до смерти. Дочь Сильвии говорит о воспоминаниях как о воздушных шариках. Держишь их крепко, судорожно хватаешься за них, постоянно думаешь о них, потому что они всегда рядом. А можно записать их и отпустить ниточку, выпустить шарики воспоминаний на свободу и смотреть, как они медленно поднимаются и улетают. Они где-то там, но за них необязательно держаться, а если захочется, их всегда можно отыскать в пространстве. Потому что все они о пережитом.
При входе шумливой ватаги толстяк нахмурил было брови и поднялся с места; но, увидав в чем дело, улыбнулся и только велел не кричать: в соседней, дескать, комнате охотник спит.
— Какой охотник? — спросили человека два в один голос.
— Помещик.
— А!
— Пускай шумят, — заговорил, растопыря руки, человек с плисовым воротником, — мне что за дело! Лишь бы меня не трогали. В истопники меня произвели…
— В истопники! в истопники! — радостно подхватила толпа.
— Барыня приказала, — продолжал он, пожав плечами, — а вы погодите… вас еще в свинопасы произведут. А что я портной, и хороший портной, у первых мастеров в Москве обучался и на енаралов шил… этого у меня никто не отнимет. А вы чего храбритесь?.. чего? Из господской власти вышли, что ли? Вы дармоеды, тунеядцы, больше ничего. Меня отпусти на волю — я с голоду не умру, я не пропаду; дай мне пашпорт — я оброк хороший взнесу и господ удоблетворю. А вы что? Пропадете, пропадете, словно мухи, вот и всё!
— Вот и соврал— перебил его парень, рябой и белобрысый, с красным галстухом и разорванными локтями, — ты и по пашпорту ходил, да от тебя копейки оброку господа не видали, и себе гроша не заработал: насилу ноги домой приволок, да с тех пор всё в одном кафтанишке живешь.
— А что будешь делать, Константин Наркизыч! — возразил Куприян, — влюбился человек — и пропал, и погиб человек. Ты сперва с мое поживи, Константин Наркизыч, а тогда уже и осуждай меня.
— И в кого нашел влюбиться! в урода сущего!
— Нет, этого ты не говори, Константин Наркизыч.
— Да кого ты уверяешь? Ведь я ее видел; в прошлом году, в Москве, своими глазами видел.
— В прошлом году она действительно попортилась маленько, — заметил Куприян.
— Нет, господа, что, — заговорил презрительным и небрежным голосом человек высокого роста, худощавый, с лицом, усеянным прыщами, завитый и намасленный, должно быть, камердинер, — вот пускай нам Куприян Афанасьич свою песенку споет. Ну-тка, начните, Куприян Афанасьич!
— Да, да! — подхватили другие. — Ай да Александра! подкузьмила Купрю, неча сказать… Пой, Купря!.. Молодца, Александра! (Дворовые люди, часто, для большей нежности, говоря о мужчине, употребляют женские окончания.) Пой!
— Здесь не место петь, — с твердостию возразил Куприян, — здесь господская контора.