Было вполне естественно, что он задал этот вопрос, ведь познакомились мы с ним именно благодаря Анхелю, но, откровенно говоря, вопрос застал меня врасплох: о чем бы я в этот момент ни думала, но уж точно не о своей любви. Поэтому, прежде чем ответить, я секунду поколебалась:
— С ним все в порядке, но в последние дни я его не видела.
Леонардо в ответ сообщил, что сам он тоже не видел его с того вечера в ресторане, однако хорошо бы созвониться — Анхель ему нравится.
— А Барбара? — поинтересовалась я, чтобы перевести разговор на другую тему.
— Все в порядке, но в последние дни я ее тоже не видел, — ответил он.
Пробило пять, мы вышли, Леонардо взял с паркинга свой велосипед, и мы отправились пешком в то самое местечко. Он купил мне кофе и, поскольку я никуда не торопилась, предложил пойти посидеть на Пласа-де-Армас — подышать свежим воздухом и поболтать.
Леонардо не из тех, из кого нужно клещами вытягивать слова, скорее, эти слова всегда теснятся у него во рту как в прихожей, готовые выскользнуть в малейшую щель. В тот вечер он наговорил с три короба. Я узнала, что он разведен и у него есть ребенок, видеться с которым по своему желанию он не может, потому что мальчик живет с матерью в Санта-Фе, то есть очень далеко, а сам он вернулся в Серро, в дом своих родителей, где в старом гараже оборудовал себе жилую каморку. Преодолевать такое расстояние на велосипеде непросто, поэтому сына он берет к себе как предписано: раз в две недели, и время от времени сам к нему ездит. Я узнала, что у него уже вышло в свет несколько книг — сборники рассказов и стихов; но с «особым периодом» пришел и издательский кризис, дефицит бумаги и сокращение публикаций, вследствие чего он уже довольно давно не видел своего имени на обложке. Узнав, что он пишет стихи, я порадовалась, потому что поэзию я люблю, и он тут же предложил дать мне почитать его сборники. «Они хорошие», — заверил он, по крайней мере, так в свое время отзывались о его творениях критики. Еще я узнала, что он перепробовал много разных рабочих мест, но в конце концов остановился на своей нынешней работе. Писатель, сказал он, это такое сложное существо, улавливающее нечто такое, незаметное для остальных, и обладает способностью углядеть красоту там, где другие видят только мерзость и свинство, поэтому-то писателю необходимо смешаться с миром, при этом не позволяя миру себя поглотить. «Понимаешь, что я хочу сказать?» — спросил он. И, не дожидаясь ответа, стал объяснять, что именно по этой причине работает там, где работает, ибо ему необходим ежедневный контакт с разными людьми, но он не может позволить себе работу, которая пожрет все его время. И вот тут-то я вставила свой вопрос по поводу его нового литературного проекта. Леонардо улыбнулся; потом вытащил из кармана пачку «Популар», предложил сигаретку мне, но я не курю. Тогда он устроился поудобнее на скамейке, глубоко затянулся, взглянул на меня и изрек:
— Мой новый проект — настоящая бомба.
Я улыбнулась в ответ и, естественно, захотела узнать подробности.
Это был его первый роман, замысел оказался весьма непростым и амбициозным. Роман, который можно назвать историческим — в кавычках. Умберто Эко рискнул ввести латынь в «Имя розы» и добился успеха. Леонардо же хотел ввести в роман науку, но несколько иначе. Он задумал произведение, в котором почти не останется места тому, что мы называем художественным вымыслом, потому что все в нем будет основано на реальных фактах.
— Конечно же, — пояснил он, — все, что пишется, абсолютно все, даже книги по истории, — художественный вымысел, поскольку все тексты проникнуты интерпретациями своих авторов. Хулия, понимаешь, о чем я?
Я кивнула, и он продолжил:
— Например, если спросить меня и вон его, по отдельности, что происходит сегодня вечером на площади, каждый из нас выдаст отдельную историю, не похожую друг на друга по той причине, что он и я — разные люди и у нас разные точки зрения. Мы не передаем реальность — никогда, — мы создаем фикцию, художественный вымысел.
— Интересно, — заметила я, но Леонардо был слишком погружен в себя, чтобы меня услышать. Кажется, он и смотрел-то вовсе не на меня, а вглядывался во что-то очень далекое, потустороннее.
— Самое сложное, — продолжил он, — сделать так, чтобы реальность читалась как вымысел, чтобы читатель устраивался поудобнее на своем диване в полном убеждении, что в очередной раз имеет дело с литературным обманом, но в один прекрасный момент — хлоп! — абсолютная реальность падает ему на голову: любая, даже самая мелкая деталь доказуема, подтверждена доступными читателю историческими данными, и тогда все пространство вымысла, в котором он уже успел комфортно расположиться, трещит по швам, и читатель внезапно прозревает и понимает, что он по самую макушку погружен в историю — Историю с большой буквы. Как оно тебе: разве это не нечто особенное, нечто из ряда вон выходящее? — вопросил он, и на этот раз взгляд его и вправду был обращен на меня.
Несколько секунд я размышляла, а потом пробормотала, что в любом случае, согласно его же словам, рассказанная история все равно окажется вымыслом, ведь она целиком зависит от рассказчика. Похоже, Леонардо мой комментарий не понравился — рот его как-то скривился, а потом он ответил:
— Нет, если то, о чем ты рассказываешь, стопроцентно доказано.
Я рассмеялась и заметила, что ему бы не литературой заниматься, а математикой: это область, в которой доказательство — штука основополагающая. Но и в математике то, что доказано сегодня, завтра может быть пересмотрено, поскольку сами доказательства зависят от имеющегося на данный момент знания. Например, продолжила я, загоревшись, евклидова геометрия (здесь я, конечно же, имела в виду древнегреческого Евклида, а не своего друга) никогда не могла бы справиться с теми проблемами, которые решаются геометрией фрактальной, потому что каждая из них соответствует своему уровню нашего знания о природе, а они различны. Леонардо широко раскрыл глаза, а я, к счастью, сделала паузу, поскольку стоило мне произнести «фрактальная», как я тут же вспомнила о своем Эвклиде и поняла, что у меня совершенно вылетела из головы моя миссия на сегодняшний вечер. Я должна выжать информацию из Леонардо. А я совсем позабыла про лимон, позволив писателю увлечь себя речами. Леонардо улыбнулся, сообщив, что математика — совсем не его стихия и что эта самая математика в школе заставила его пережить немало весьма неприятных моментов, что его дело — слова, и да, конечно, он просит его извинить, потому что иногда говорит очень много, это правда.
— Тут не за что извиняться, наоборот, — ответила я, — это было чрезвычайно интересно и… как там зовут этого итальянца? Ну, с телефоном, он же герой твоего романа, так?
Леонардо закурил еще одну сигарету и сказал:
— Антонио Меуччи, заруби ты уже на носу, лиценциат, и забудь про Белла… — И прибавил: — Перекусить не хочешь? Тут неподалеку есть у меня один знакомый, пиццей торгует; зайдем?
Пицца. Пицца — блюдо с родины Меуччи. Таким изящным образом Леонардо поставил точку в сегодняшней презентации своего романа. Я сама была виновата, знаю, ведь вместо того, чтобы направлять разговор в интересующую меня сторону, я отдала инициативу в его руки и позволила себе увлечься тем, о чем он говорил. Вечно со мной так: начинаю разговаривать с мужчиной — и совершенно теряюсь. Как ни крути, моя задача — завязать с ним дружбу, а истощение тем для разговора в первую встречу делает следующую маловероятной.
Леонардо привел меня в некое место, где сначала нам предстояло пройти по узкому коридору, а уж потом мы оказались перед окошком, куда он просунул голову и достал оттуда две пиццы. Сказал, что мне повезло, потому что я застала его в такой день, когда он при деньгах.
— Я только что получил Нобелевскую премию, — прибавил он и засмеялся. И пояснил, что скоро будет опубликован его рассказ в антологии, которая издается в Испании, и пришел гонорар — двадцать пять долларов, так что теперь он богат, но мне лучше не строить планы на эти деньги, потому как у него есть сын, а сына нужно содержать, и вообще эти деньги ему надо растянуть надолго. Двадцать пять долларов — не бог весть что, но ведь это доллары, и на них можно купить то, что продается только на доллары, в том числе и самые элементарные вещи — оливковое масло или шампунь. А так как зарплату Леонардо платили только в национальной валюте, то да, сегодня он ощущал себя богачом. Я откусила от своей пиццы, изогнувшись, чтобы жир не попал мне на платье, и прежде, чем я успела хоть что-то сказать, писатель пояснил, что он шутит и на самом деле ему страшно нравится угощать других — правда, ему редко выпадает такая возможность. Поэтому он очень рад, что я появилась как раз сегодня. Я улыбнулась:
— Спасибо, в следующий раз приглашаю я.
Долг — залог следующей встречи. А в тот вечер, съев пиццу, мы отправились пешком по направлению к набережной Малекон, где я собиралась поймать попутку, чтобы ехать домой. Неожиданно Леонардо попросил, чтобы я остановилась: он, дескать, хочет лучше меня рассмотреть. Я замерла, уставившись на него с удивлением. А он пояснил, что просто я ему кое-кого напоминаю. Сказал, что в тот день, когда я открыла перед ним дверь у Анхеля, он подумал, что перед ним девушка, с которой он когда-то познакомился в Барселоне; лицом она очень была на меня похожа, и моя манера двигаться заставила его вспомнить о ней.
— А ты был в Барселоне? — спросила я, поразившись такому чуду.
Оказалось, да, Леонардо несколько лет назад там побывал. По его словам, прекрасное место, город, в котором кто угодно захочет остаться навсегда.
Я обнаружила, что у Леонардо особая манера говорить: слушая его, можно и глаз не закрывать, а ты уже как будто в том месте, о котором он рассказывает. Каждое его слово было словно кирпичиком города, который он строил у меня на глазах, и вот мало-помалу я оказалась в Барселоне. Мне не довелось путешествовать — я никогда никуда не выезжала с этого острова, но клянусь тебе, что у меня в памяти до сих пор живет город, возведенный для меня Леонардо, пока мы шли пешком по грязным улицам Гаваны, а он катил рядом свой «китайский велосипед».
Тем вечером, прежде чем распрощаться, Леонардо пригласил меня к себе на литературные посиделки. Когда отключали свет, он собирал друзей, и они вместе пережидали блэкаут, читая всякие тексты, выпивая, играя в домино и перемывая кости правительству. «У нас весело», — сказал он. Единственное условие, которое он ставил для участников этих сборищ, — каждый должен что-то принести с собой: свечу, бутылку, хлеб, коробку сигар, хоть что-нибудь, потому что сам он не мог предложить своим гостям ничего, кроме своей каморки. «Но дамы в общий котел кладут только свое очаровательное присутствие», — прибавил он.
Мне понравилось, что Леонардо видел меня как отдельного человека, а не как девушку, которая ходит куда-то только с Анхелем. Для моих целей было очень важно оставаться в его глазах женщиной, с которой он и сам может куда-то пойти. Так мы сможем установить некие отношения, исключительно между нами.
Я с благодарностью приняла его приглашение и напомнила ему, что еще одно приглашение осталось за мной. Мы обменялись номерами телефонов. Он дал мне свой рабочий и номер телефона соседки — на всякий случай. Я дала телефон техникума, пообещала позвонить, чтобы подтвердить участие в его посиделках, и, улыбнувшись, сказала: «Долг платежом красен». На этом мы расстались.
Когда я позвонила Эвклиду и обо всем ему доложила, он несказанно обрадовался дальнейшей перспективе наших с Леонардо встреч. Повесив трубку, я осталась стоять у телефона, играя с его диском. Это было в канцелярии техникума, но я вдруг почувствовала себя секретным агентом — 007 от науки. Меня это позабавило.
4
Постепенно у нас установился свой порядок: свиданию с Анхелем неизменно предшествовал мой звонок, и мы договаривались о встрече. Однажды мы условились, что он зайдет за мной в техникум, а потом мы пообедаем у него. Но когда мы пришли, на лестничной площадке нас встретила одетая во все черное девушка, она сидела напротив дверей в его квартиру. Увидев Анхеля, она вскочила и бросилась ему в объятия, всхлипывая и повторяя: «Анхелито, позволь мне жить с тобой, ну пожалуйста!» Он обнял ее и принялся целовать в макушку, нашептывая: «Успокойся, моя девочка», а сам между тем с трудом вытаскивал из кармана ключ от квартиры. Девица была совсем юной, наряд ее состоял из маечки, длинной юбки, берцев и огромного количества браслетов. Я на несколько шагов приотстала, не зная, что мне в такой ситуации делать, а он между тем все-таки смог открыть дверь и войти вместе с висящей у него на шее девицей. Она безостановочно рыдала, вновь и вновь повторяя одни и те же слова. Прошло несколько секунд, и я услышала голос Анхеля: «Хулия, заходи».
Я вошла — они так и стояли обнявшись. Я закрыла за собой дверь, но плавности мне явно не хватило — хлопок двери заставил девицу поднять голову. Лицо зареванное, прочерченное двумя черными линиями потекшей туши. Анхель протянул руку ко мне: «Это Хулия». Потом указал рукой на нее: «А это Дайани, моя сестра». Дайани вытерла нос, выговорила «привет», отделилась от Анхеля, бросила сумку на кресло и исчезла в конце коридора. А я словно приросла к полу, не в силах двинуться с места. Анхель подошел ко мне и сказал, что такое случается довольно часто. Его сестренке восемнадцать, и каждый раз, поссорившись с отцом, она сбегает к нему. Я молчала. Он дотронулся до моей щеки, а потом погладил: «Хулия, моя Хулия, а ты меня слышишь?» Я вздохнула и подняла на него глаза. Конечно, я его слышала; наверное, мне лучше оставить их вдвоем? Он печально кивнул, но попросил завтра ему позвонить. «Только не вздумай мне не позвонить», — повторил он.
Следующий день был Первым мая, и он запомнился мне прекрасно — из-за более поздних событий. Я-то позвонила, но все складывалось неудачно, увидеться мы не смогли. Анхель должен был везти сестру обратно к отцу. «Совсем замотался», — посетовал он. И в воскресенье захотел отдохнуть, побыть дома. «Может, придешь ко мне завтра, во второй половине дня, и останешься на ночь?» И прибавил, что уже почти совсем привык к моему присутствию. Я закусила губу и сказала, что приду.
Где-то мне попадалось высказывание Эйнштейна: сначала все мысли только о любви, однако потом вся любовь сводится к мыслям. В самую точку. Поначалу я была без ума от Анхеля, была им очарована. Он — хрупкий; думаю, ты знаешь, что хрупкость мужчины рождает в женщине безграничную нежность. Так, наверное, проявляется материнский инстинкт.
Только вот не знаю, далеко ли уедешь на этом инстинкте. Я, конечно, никогда об этом даже не заикалась, но Анхель явно страдал от того, что называется синдромом покинутости. Когда он был маленьким, его мать эмигрировала из страны, однако взять его с собой не смогла, потому что отец не дал своего согласия. Через какое-то время отец женился во второй раз и съехался с новой женой, которая родила ему Дайани. Анхель же оставался с бабушкой, маминой мамой, — это она его воспитала, и он жил с ней до самой ее смерти. И квартира ему досталась именно от нее.
Истории Анхеля увлекли меня сразу. Он уже был женат, и, судя по его рассказам, это была великая история любви. Такая великая, что отец его, который к тому времени уже занимал высокий пост в туристической сфере, похлопотал за обоих и добился для них работы в совместном кубинско-бразильском предприятии. Проблема же заключалась в том, что, получив эту работу, Маргарита — ее звали Маргаритой — смогла установить весьма тесные контакты с бразильской стороной корпорации. В результате, не прошло и двух лет после свадьбы, она уехала в Сан-Паулу, заключив бессрочный рабочий контракт. Мой ангел был сломлен. Спустя какое-то время его тоже ненадолго послали в Сан-Паулу на стажировку. Это путешествие дало ему шанс увидеть Маргариту и попытаться ее вернуть. Только она его уже не любила. Мало того, у нее уже был другой. Анхель вернулся из этой поездки разбитым на тысячу осколков и уже не смог заставить себя работать на том же месте. Он уволился по собственному желанию, бросив работу в совместном предприятии, о которой большинство людей могло только мечтать, и стал безработным. Если я ничего не путаю, эту историю он мне рассказал в тот день, когда я впервые увидела Леонардо. Да, точно: как раз в тот вечер, когда писатель ушел, Анхель стал извиняться за излишнюю резкость, он связал эту реакцию с тем, что на самом деле Леонардо вовсе не его друг, а друг его бывшей жены. Тогда-то он и рассказал мне о Маргарите. И о том, что после разрыва с ней в его жизни случались только кратковременные любовные приключения. Ему так и не удалось забыть ее, и постепенно она превратилась в призрак, разгуливающий по дому. По-моему, Анхелю нравилось видеть в себе, как поется в песне, «душу одинокую, вечно одинокую». Он нередко ее напевал: «Повстречать бы мне такую душу, как моя».
В общем, именно по этой причине начало наших отношений и было таким трудным. Улавливаешь? Из-за этого призрака.
Маргарита. Море все синей,
ветра крылья
спят средь апельсиновых ветвей
сном бессилья[1].
Иногда я в шутку декламировала эти стихи, даже не догадываясь в те дни, до какой степени он их возненавидит.
Анхель был для меня одновременно ребенком, который нуждается в защите, и мужчиной, которого я хотела затащить в постель. Как математик, я знаю, что самые незначительные промежуточные результаты ведут к окончательному, поэтому я с самого начала поняла и приняла, что все это будет очень медленно. Около месяца ушло на то, чтобы добраться до постели, и я понятия не имела, сколько времени потребуется, чтобы сломать его панцирь холостяка. Порой я задавалась вопросом: кто из нас двоих математик? Кто просчитывает ходы?
В воскресенье я пришла к нему ровно в полдень. Попытала счастья с дверным звонком, но электричества не было, так что мне пришлось стучать в дверь. Он открыл мне, ради этого встав с постели. Волосы всклокочены, изо рта пахнет перегаром — ром определенно не тот напиток, что можно выпить без последствий. Я проследовала за Анхелем в кухню, где он занялся кофейником, рассказывая, как отвез сестренку домой, но так как отец работает даже Первого мая, пришлось задержаться. Тут он замер: при попытке зажечь конфорку выяснилось, что газа нет. Ни электричества, ни газа, а Анхель явно не принадлежал к числу тех находчивых кубинцев, которые обзаводятся керосинкой или другим каким-нибудь приспособлением для готовки. К счастью, отец дал ему денег и бутылку рома, и чтобы разжиться чем-нибудь на обед, мы отправились в одно место поблизости, где продавали еду навынос, в коробках.
Прошлым вечером Анхель с отцом вели долгие беседы под горячительные напитки, в ходе которых было практически решено, что он должен отвезти Дайани на выходные в Сьенфуэгос, к бабушке, матери отца, чтобы девушка слегка успокоилась и напряженность ее отношений с отцом несколько сгладилась.
Для Анхеля было странно и совершенно неожиданно оказаться в роли семейного миротворца. Своеобразная насмешка судьбы. После отъезда мамы его отец недолго проходил в холостяках. Мужик вообще был везунчиком — всю жизнь работал в туристической сфере и никогда не бедствовал, пользуясь всеми преимуществами своей профессии, а обе жены обеспечили его крышей над головой. Сначала мать Анхеля оставила ему квартиру в Ведадо, а вторая супруга обеспечила апартаментами в Мирамаре. Вот только для сына места в новой жизни не нашлось. Анхель рос, изредка проводя выходные у папы, а каникулы — на пляже. Сестра родилась, когда ему было уже тринадцать, в самый пик отрочества: буйство гормонов и подростковый бунт. Все, что положено этому возрасту, Анхель переживал в тройном размере из-за этой малявки, которая вытеснила его даже с второстепенного места, с которым он успел смириться, вообще на роль статиста. Он не мог не возненавидеть ее и ненавидел все годы ее младенчества и раннего детства, однако чувство это со временем растаяло под натиском огромной любви к этой девчушке, обожавшей брата до безумия.
Дайани была избалована донельзя. Когда вся семья отправлялась в отпуск в Варадеро, у нее всегда была лучшая комната, а еще ей позволялось встать и уйти из-за обеденного стола, если у нее не было аппетита. Анхелю — нет: он был мальчиком, к тому же старшим, и должен был неукоснительно соблюдать все установленные отцом правила. Но и Дайани подросла и вступила в подростковый возраст, как и все. Бурление гормонов, война с родителем, и вот тут-то возникли настоящие проблемы. Однажды, например, она покрасила волосы: полголовы в красный цвет, а другую половину — в зеленый, и в таком виде пошла в школу. Там девицу с разноцветной головой сразу же отправили к директору и далее — домой с требованием явиться в школу с отцом. И что же сделал отец, вернувшись после беседы с директрисой? Схватил дочку за руку и со словами, что раз она жаждет привлекать к себе внимание, так он ей это сейчас обеспечит, притащил в парикмахерскую, где потребовал обрить ей голову. Пока волосы отрастали, Дайани плакала — все время. Анхель и Маргарита, тогда еще женатые, служили ей жилеткой. Особенно Маргарита, подчеркнул он, потому что они прекрасно ладили.
Проблема заключалась в том, что, по его словам, борьба с родителем стала излюбленным видом спорта его сестры; но отец твердил, что это все издержки взросления. В любом случае, выходки девочки били по ней самой. Анхель подозревал, что она балуется наркотиками, потому что ей случалось ввалиться к нему совсем никакой с просьбой дать ей проспаться. Дайани прекрасно знала, что в таком состоянии лучше не попадаться папаше на глаза, но тут уже не пожелал терпеть Анхель. Он был категорически против, чтобы она причиняла вред и бунтовала против самой себя.
«Теперь она носится с новой идеей: раздобыть денег, чтобы уехать из страны», — сказал он, тяжко вздыхая и чувствуя свое бессилие.
При всем желании единственное, что он мог ей дать, — это любовь, потому что у него и у самого ничего не было, и уж денег — тем более. Он жил на спорадические поступления арендной платы, время от времени сдавая одну из комнат — неофициально, без лицензии. Ну и отец иногда подбрасывал ему деньжат или закупал продукты. Именно тогда он и пригласил меня разделить с ним «новогодний ужин», приготовленный собственноручно.
В тот вечер, как и во многие последующие, мы устроились на диванчике, потягивая ром имени «папина любезность». Я сидела, а он — лежал, положив голову мне на колени. Анхель и сверху выглядел красавцем. Он поднял руку, пригладив мне волосы, и спросил, не утомляют ли меня его россказни. Я сказала, что совсем нет. Слушая, я входила в его мир, начинала иметь к нему отношение, даже не являясь частью его прошлого. Он улыбнулся и спросил, как у меня прошли дни, когда мы не виделись.
— На неделе я встречалась с Леонардо, — сообщила я. Предпочла, чтобы он узнал об этом от меня, а не от разговорчивого писателя.
Анхель отвел руку от моих волос и спросил:
— С Леонардо?
Я улыбнулась и рассказала, что зашла к нему на работу позвонить. Анхель привстал и повернулся налить себе еще рома, между делом пробурчав, что этот тип никогда не вызывал у него доверия.
— А ты ему очень симпатичен, — сообщила я.
Он отхлебнул, снова положил голову мне на колени и, обхватив обеими руками стакан, поставил его себе на живот. Сказал, что мне стоит быть поосторожнее с Леонардо; они знакомы уже давно, но друзьями никогда не были, потому что в Леонардо есть что-то такое, что не позволяет полностью ему доверять. Он не знает, как бы мне объяснить, это всего лишь интуиция, так что он предпочитает поддерживать с ним отношения, но не хочет наделять его полным доверием и мне не советует.
Внезапно мне пришло в голову, что Анхель может ревновать своих женщин к друзьям. Моя встреча с писателем пробудила в нем ревность, и мне это даже понравилось.
— Ну, так вот, — продолжила я, — Леонардо пригласил меня к себе на литературные посиделки.
Анхель с досадой взглянул на меня, а через несколько секунд заявил, что Лео не устает его удивлять. Он тоже туда приглашен; на самом деле собирался мне об этом сказать, однако хозяин его, очевидно, опередил. Мне польстил еще один знак его ревности. То, что мы оба приглашены, превращало вечеринку просто в вечеринку, а не в удобный случай продвинуть мою дружбу с Леонардо, но это не страшно — будет и другая возможность. Так или иначе, то, что Леонардо — цель номер один в розысках автографа Меуччи, не помешает использовать его как фактор риска в деле окончательного завоевания Анхеля. Так что я склонилась к Анхелю, поцеловала его в губы и прошептала:
— А не потому ли он тебе не нравится, что он был приятелем Маргариты, «море все синей, ветра крылья…»?
Он улыбнулся, мгновенно высунул язык и провел им по моим губам, а потом сказал: «Ведьма…» И прибавил, что его бывшая и писатель приятельствовали еще до того, как сам он познакомился с Маргаритой, что Леонардо за ней ухаживал, но она предпочла его. Последние слова он произнес с явной гордостью, и я улыбнулась, приподнялась, отпила глоток рома и, не глотая, прижала свои губы к его губам, вливая напиток ему в рот, чтобы он смешался с моей слюной, стал вкусом меня. Мне захотелось спросить его, когда же он соберется изгнать призрак Маргариты из своего дома, но я ничего не сказала. Зачем? У меня сложилось впечатление, что история о ней — запутанная и неудобная, как неудачно уложенный ковер, о загибающийся уголок которого ты всякий раз спотыкаешься и думаешь: «Да, надо бы перенести его в другое место», а потом благополучно забываешь до следующего раза, когда неизбежно снова споткнешься.
— Ты знаешь, что Маргарита покидает эту квартиру? — произнес Анхель, когда мы закончили целоваться. Я просто помертвела: он будто бы прочел мои мысли. Я встала и выпила, чтобы скрыть свою заинтересованность. Еще он сказал, что мне следовало бы быть ей благодарной, потому что она нас кормит. Мои брови удивленно поползли вверх. «Распродаю ее шмотки», — пояснил он. И продолжил: она — еще не решенная проблема, нечто, прежде ускользавшее из его рук. Некий цикл, завершенный не в соответствии с внутренней логикой, но насильственно прерванный.
Когда Маргарита оставила Анхеля ради Бразилии, он все еще любил ее и не верил в окончательный разрыв. Он думал, что она переживает некий кризис и ей всего лишь нужно побыть одной. Чуть-чуть одиночества для восстановления душевного равновесия. Они всегда были очень близки, слишком близки. Маргарите, конечно же, необходимо попробовать независимости, и ничего лучше путешествия за границу для этого не придумано. Ты остаешься один, и все, что ты делаешь, зависит только от тебя, от твоих возможностей как человека и как профессионала. Так он себе объяснил. Но когда он нашел ее в Сан-Паулу, она заявила, что не имеет ни малейшего желания возвращаться и что она просто на седьмом небе от счастья, когда их разделяет столько морских миль. «Просто невероятно, как работает мозг», — сказал Анхель. И верно: несмотря на унижение, он все еще не был готов это осознать и не желал принять их разрыв. Для него все это было вопросом времени, Маргарита была его любовью, она не могла просто взять и таким нелепым образом испариться. Поэтому в Гавану он вернулся в страшной тоске, однако с надеждой получить от нее письмо, в котором она сообщит о возвращении.
Стоит ли говорить, что это письмо так никогда и не пришло. Маргарита не собиралась возвращаться — ни к Анхелю, ни в страну, которая неумолимо погружалась в глубокий кризис. У нее уже был бразильский парень, а это первый шаг к тому, чтобы остаться. Все произошло очень быстро. Однажды вечером в этой самой комнате они неожиданно заспорили. Спорили они частенько, но в тот вечер накал взаимных претензий перешел в полномасштабную ревизию всей совместной жизни. Дискуссия оборвалась неожиданно, когда Маргарита заявила, что уходит от него и к тому же вскоре отправляется в путешествие.
Анхель сделал паузу, чтобы налить еще рома. В тот вечер она ушла с одним маленьким чемоданчиком, как будто ненадолго. Поэтому он и хотел оставить квартиру в том самом виде, в каком она была при ней: с ее одеждой и туфлями в платяном шкафу, с ее книгами и даже зубной щеткой. Здесь все ждет ее возвращения. Он так прожил годы, пока время не заставило его осознать, что задолго до своего ухода Маргарита вынашивала планы покинуть страну.
Анхель с грустной улыбкой вздохнул и добавил, что недавно решил избавиться от ее вещей. Получалось неплохо — появились деньги, а Маргарита как будто начала понемногу отступать, возвращая ему покой. Но окончательно избавиться от призрака, положить конец этому циклу должен именно он. «У меня есть план, — сообщил он. — Рассказать?» Я кивнула: разве это могло меня не заинтересовать? Ну так вот, он начал с одежды и обуви, потом перейдет к книгам, затем на очереди — разные сувениры, напоминающие об их совместной жизни, а под конец останутся самые личные вещи, которые он собирается отослать ей в Бразилию вместе с письмом, в котором будет только одно слово: «Прощай». Пока он говорил, у меня в голове крутилась мысль: не лучше ли будет продать все, что можно продать, а остальное выбросить? Но у Анхеля был план, и мне следовало отнестись к нему с уважением. Я ограничилась улыбкой. Он принялся рассуждать о том, что весь процесс целиком — очень важен, потому что дело ведь не в том, чтобы обо всем забыть и сказать, что брак оказался неудачен. Нет, речь о том, чтобы завершить цикл, сохранив все прекрасное, что в нем было, осознать то, чему он научился, и отправить Маргариту в строго определенное, только для нее предназначенное место в его памяти. Слова эти мне понравились, как и его словно потерянный взгляд. Анхель поднялся с дивана, сел рядом со мной, одним глотком прикончил содержимое своего стакана и сказал, что это чрезвычайно важно — хранить историю, чтобы знать, откуда мы пришли и кем были.
«Хранить историю» — эта фраза мне тоже понравилась. Анхелю понадобилось завершить цикл своей собственной истории, чтобы ее сохранить. В тот день я поняла, что наши отношения по-настоящему не начнутся до тех самых пор, пока Маргарита целиком не окажется в предназначенном для нее месте его памяти. Так он сказал. И мне тоже следовало что-то сделать, чтобы так оно все и стало, хотя я не знала, что именно. Пока еще не знала.
5
На следующей неделе произошли события, значение которых я смогла оценить только спустя долгое время. Как мы и договаривались, я позвонила Леонардо, чтобы подтвердить участие в литературной вечеринке, и спросила, нельзя ли мне прийти немного раньше, потому что работа моя в этот день заканчивалась рано. Он ответил, что никаких проблем, свет отключают в восемь, тогда народ и начинает подтягиваться; а если я приду пораньше, то, считай, нам повезло, потому что он сможет пригласить меня на рис с горохом. «И я опять останусь перед тобой в долгу», — подытожила я. А он, прежде чем расхохотаться, посоветовал беспокоиться не по поводу долга, а лучше подумать о процентах. «Как мило, Лео». В тот день Анхель должен был навестить сестренку, так что мы с ним договорились встретиться на вечеринке писателя, и это позволило мне явиться туда одной. Леонардо обитал в гараже, в крошечном помещении, где размещались кровать, письменный стол с пишущей машинкой «Ремингтон», тумбочка, битком набитая виниловыми пластинками и кассетами с музыкой, несколько этажерок с книгами и керосинка. А в углу — микроскопических размеров туалет. Как только я пришла, он разогрел горох, разложил складной столик, поставил пару пластиковых стульев, тоже складных, и мы сели есть.
Леонардо рос в доме родителей, но во время учебы в университете, заметив, что гараж используется исключительно как склад для всякого хлама, решил его расчистить и превратить в свое логово. «Ты даже не представляешь, — сказал он мне, — чего только не повидали эти стены». Потом он женился и переехал с женой в Санта-Фе, где почти два года у него ушло на постройку домика во дворе у свекров. Там теперь рос его сын, но, в отличие от детских сказок, они с женой вовсе не жили-поживали там счастливо до самой смерти. Они развелись, и Леонардо вернулся в столичный квартал Серро. Простояв столько лет пустой, каморка в гараже пришла в плачевное состояние, но возраст уже не позволял ему жить под одной крышей с родителями. Не оставалось другого выхода, кроме как переоборудовать каморку. Он провел туда канализацию и электричество, добавил туалет, сколотил этажерки, раздобыл матрас, побелил стены — и готово, у него снова появилась собственная берлога. Готовкой обычно занималась его мать, а Лео оставалось только делать себе завтрак и разогревать обед. Единственной проблемой стало отсутствие холодильника, хотя, с другой стороны, зачем он нужен, если электричества почти никогда не оывает. «Живу я, конечно, не в палатах, — прибавил он, — зато берлогу себе сделал своими руками».
Я огляделась вокруг. Мне бы тоже, наверное, хотелось иметь подобное пристанище, но моя ситуация была совсем иной. Я выросла в Аламаре, окраинном районе, в пятнадцати километрах от центра города. Дома-коробки, все одинаковые. Наша квартира расположена на пятом этаже, без лифта. Балкон выходит на заднюю стену впередистоящего дома, а окна комнат — на балконы дома, стоящего позади. Самое неприятное — что моря не видно, хотя оно совсем рядом. Морем пахнет, но его не видно. Когда я была маленькой, меня как-то не очень беспокоило, что я там живу, но когда ты растешь год за годом, а краска со стен постепенно облезает, потому что ее не обновляли со дня постройки дома, то начинаешь видеть все в ином свете. Аламар похож на огромный пчелиный улей, который ничего не производит. Жизнь проходит в другом месте.
Когда я была совсем маленькой, родители развелись, внезапно обнаружив, что больше друг друга не любят и, кроме всего прочего, у каждого из них уже есть любовник. У них оставались довольно теплые чувства друг к другу, не говоря уже про двоих детей, поэтому они решили разбежаться наименее болезненным для всех способом. Папочка отправился жить к своей любовнице, а в мой дом въехал любовник мамы, то есть мой отчим, у которого получилось стать для меня вторым отцом. Честно говоря, ни мой брат, ни я не испытывали никакого дефицита отцовского внимания, скорее наоборот. Вскоре после развода для нас открылась новая вселенная. По выходным папочка имел обыкновение приходить к нам в гости вместе со своей новой женой и двумя ее дочками от первого брака. Женщины вместе занимались на кухне готовкой, мужчины потягивали ром, а мы, дети, все вместе играли, думая, как это классно — иметь такую большую семью, где сразу два папы. Клянусь тебе, я только раз видела, как мои отцы спорят, и то по поводу домино. В остальном царила полная гармония. До тошноты.
Итак, мое детство счастливо прошло в квартире с двумя спальнями. В детстве мы с братом спали в одной комнате, пока мама не объявила, что мы стали слишком большими и что теперь нам негоже делить одну комнату. Брат мой ничего не понял, но ему все равно пришлось переместиться в гостиную на диван. Так мы прожили несколько лет, пока он не женился. А где могла поселиться эта парочка? В родном доме, конечно же. И пришло время перераспределять пространство: одна комната досталась молодой супружеской паре, вторая — родительской, а я отправилась в гостиную на диван. Это случилось уже после развода Эвклида, я хорошо запомнила, потому что сначала его, вынужденного переехать обратно в дом матери, утешала я, а после истории с диваном — он меня. У Эвклида, по крайней мере, была комната и, естественно, телефон. А у меня и того не было: единственный телефонный аппарат, которым мы хотя бы иногда могли воспользоваться, принадлежал соседу со второго этажа и часто ломался. К счастью, в то время мне не попалась на глаза газетная заметка «Телефон изобрели на Кубе», а то я бы просто обделалась со смеху, и совершенно точно знаю, на что употребила бы ту газету. В общем, представь мои жилищные условия, и сразу поймешь, о чем я подумала, узнав, что Анхель живет один.
У Леонардо же была совсем другая история. Его берлога вызывала во мне белую зависть. И только. Он оказался человеком довольно организованным: за исключением заваленного бумагами стола, все остальное находилось на своем месте. Постель застелена, перед входом в крошечную ванную — коврик, на книжных полках — керамические украшения, афиша фильма «Воспоминания об отсталости» на стене, а вокруг — несколько детских рисунков. «Сын рисовал?» — спросила я. Он кивнул, поднимаясь из-за стола, чтобы собрать тарелки. Сказал, что лучше даже и не напоминать, ребенок — просто заноза в заднице, расслабиться никак не дает. Сын Леонардо, как и почти все дети в его возрасте, пристрастился к рисованию и каждый раз, когда мальчик оказывается у него, разрисовывает все, что попадется под руку. Тем вечером Леонардо хотел прочесть одно из своих последних стихотворений, но уже все перерыл, а чертовы стихи так и не обнаружились: скорее всего, малец прихватил листок для своих рисунков. «Если уж родной сын препятствует моей карьере, куда ж мы катимся?» — заключил он, ставя на керосинку ковшик с водой, чтобы приготовить чай из лимонного сорго.
Пространство гаража оказалось на удивление эластичным, вместив в тот вечер человек десять. Первые устроились на складных стульях — их было немного. Потом пришла Барбара, итальянка, вместе со своей оплетающей улыбкой и, самое главное, двумя бутылками рома «Гавана Клаб», встреченными бурными аплодисментами. Меня ее появление обрадовало, к тому же она тут же подсела ко мне: как у меня дела, какая приятная неожиданность — увидеть меня здесь и как это мило — собираться при свечах. Как будто на похоронах или тебя занесло куда-то в Средневековье, ей так нравится, ведь это, ко всему прочему, еще и очень романтично. «Это потому, что мы вообще большие романтики», — нехотя поддакнула я.
Когда пришел Анхель, Леонардо с друзьями уже довольно долго читали свои сочинения. Помимо свечей тут был еще и фонарик, переходивший из рук в руки — к очередному чтецу. «Если и дальше так пойдет, — подумала я, — то эти сочинители уподобятся Борхесу, хотя и не по литературной гениальности». Кто-то читал и в тот момент, когда на пороге возник Анхель. Поднял руку в знак общего приветствия и, дабы не перебивать читающего, аккуратно просочился между телами и сел на пол, как раз напротив нас с Барбарой.
Поочередное чтение длилось долго. В потоке читаемых вслух стихов и рассказов я, сказать по правде, несколько заскучала. Поэтому при появлении Анхеля отключила свою систему слухового восприятия и перевела все внимание на него. А он, очевидно, эту систему вообще отрубил. Все оставшееся время он сидел, потягивая ром и погрузившись в глубокие думы. Когда наконец чтение закончилось, двое гостей принялись вытаскивать из-под кровати и раскладывать стол, а еще один громко объявил, что сейчас во дворе начнется партия в домино. Этим-то моментом я и воспользовалась, чтобы подойти к Анхелю. «Как Дайани?» — поинтересовалась я. Он сказал, что ей по-прежнему нехорошо. Он и сам предпочел бы остаться дома, однако пришел, понимая, что я его жду. Но хотел бы вскоре уйти. Он мне подаст знак, когда именно, ведь прямо сейчас момент не самый подходящий. И действительно, в эту секунду подошла поздороваться Барбара — с бутылкой в руках. Поприветствовать Анхеля и получить немного рома от итальянки пожелали и другие. Она, улыбаясь, наполняла протянутые к ней стаканы. Анхель встретил еще одну порцию рома улыбкой. Я же предпочла еще одну чашку чая из лимонного сорго.
Спустя какое-то время ко мне подошел Леонардо: спросить, не играю ли я в домино — он остался без пары. Я с удовольствием приняла его приглашение и, воспользовавшись моментом, взяла его под руку и отвела в сторонку, чтобы сказать, как мне понравились его стихи. И заодно выказала заинтересованность в других его произведениях. Леонардо, явно польщенный, поблагодарил и выглянул во двор — попросить, чтобы его позвали, когда подойдет его очередь в игре. Затем взял свечу и подвел меня к одному из стеллажей. «Вот, держи», — и протянул мне книжку, сказав, что она была первой из опубликованных. Он даст прочесть мне все, но не сразу, а по очереди, чтобы я не умерла от скуки. А взамен он просит меня — просит официально и вполне серьезно — давать свою оценку каждой из прочитанных книг. Долги, долги и еще раз долги — это было ровно то, чего мне остро не хватало. Отлично.
Когда нас позвали играть в домино, Леонардо еще понятия не имел, что я — первоклассный игрок. Мои родители и отчим играли всю жизнь, так что я научилась играть чуть ли не с пеленок, и, без лишней скромности, я — настоящий ас. И если есть в этой игре хоть что-то, чего мужики не выносят, а меня забавляет, так это выигрыш женщины. В тот вечер я пошла с дубля 9–9, и все в один голос сказали «тяжелый дублет», но когда мы выиграли первую партию, один из вышедших из игры смерил меня недобрым взглядом. А я — ноль внимания. Это он терзал мое терпение своим бесконечным рассказом, должна же я с ним поквитаться. Мы всё выигрывали и выигрывали. Леонардо был вне себя от радости, а другие игроки глядели на нас все мрачнее и мрачнее и даже вступили в сговор с целью нас переиграть. «Гавана Клаб» давно закончился, и пили мы уже низкосортный самогон, но последний глоток настоящего рома припасли как премию для пары, которая сумеет вышибить нас из игры.
Не имею понятия, сколько времени мы играли, но снова дали свет, некоторые из гостей уже разошлись, и меня клонило ко сиу. Я взглянула на часы — было около часа ночи. С утра мне надо было на работу, так что я объявила, что выхожу из игры. Оставшиеся запротестовали, требуя реванша, а Леонардо гордо поднялся, звонко чмокнул меня в щеку и спокойно вылил в свой стакан остатки «Гаваны Клаба», предназначенного отметить наше поражение. Я посмотрела по сторонам и обнаружила, что мы остались одни.
В гараже кто-то спал на кровати. Барбара и Анхель разговаривали, сидя на полу. Завидев меня, Анхель улыбнулся: «Ну что, ты там всех разгромила или как?» И сказал, что он уже выходил, но я была так увлечена игрой, что его даже не заметила. У Анхеля покраснели глаза, а стакан, казалось, прирос к руке. Я сказала, что уже поздно и пора уходить. «А где ты живешь?» — осведомилась итальянка. Я ответила, что на самом краю света, и Анхель поднялся со словами, что ночевать я буду у него: уже очень поздно и надежды на транспорт почти никакой. Я протянула Барбаре руку, помогая ей встать, и она объявила, что раз так, то никаких проблем: она тоже живет в Ведадо и может заплатить за такси, так что поедем все вместе.
На обратном пути мы почти не разговаривали, Анхель клевал носом на переднем сиденье, а мы с Барбарой — на заднем. Машина довезла нас до ближайшего к дому Анхеля угла, я поцеловала Барбару на прощание, а он сказал ей «чао» уже с тротуара. Как только мы начали подниматься по лестнице, он обнял меня за плечи со словами, что смертельно устал, что уже давно хотел отчалить, но я все играла и играла, и ему ничего не оставалось, как лакать дерьмовую самогонку всех этих дерьмовых поэтов. И то сказать, изо рта у него несло так, как будто воздух выходил совсем не изо рта. Дома он просто рухнул на постель, и мне стоило немалых трудов снять с него одежду. Он обхватил меня, упрашивая, чтобы я легла спать рядом с ним, не оставляла его. Я обвила его руками и держала, пока не уснул, и только тогда я смогла наконец встать, раздеться, поставить будильник и снова лечь — спиной к нему и прикрывая нос. Утром я оставила ему записку, пожелав доброго дня, и отправилась на работу. Он видел уже, наверное, седьмой сон.
Похмелье Анхель лечил сном. В этой стране пьют все. Когда грустно — пьют оттого, что грустно, а когда чему-то радуются — потому что рады. А когда ни радости, ни грусти, пьют от непонимания, что же такое с ними творится. Если есть настоящий ром, то пьют настоящий ром, но если под рукой нет рома, то гонят самогон и пьют его. Главное — пить. Без остановки. Понимаешь? Все время, без остановки.
К счастью, Анхель хотя бы что-то помнил и все понимал, поскольку на следующий день он пришел ко мне в техникум извиняться. Мы решили прогуляться. Ситуация с сестрой огорчала его чрезвычайно. Дайани с отцом не разговаривала вовсе, а мать свою обвиняла в том, что она во всем с ним соглашается. Послушать ее, так только Анхель худо-бедно ее понимает, только вот не позволяет у него жить. Она, по ее словам, совсем одна, и поэтому единственное, чего хочет, — уехать из страны, слинять. Анхель сказал мне, что мог бы сделать над собой усилие и взять ее на несколько дней к себе, но это может повлечь за собой другую проблему: пустишь ее один раз — будет очень трудно отмотать назад.
Как он потом сможет выкурить ее из квартиры? Нет, это невозможно, нельзя ее пускать, и точка. И во всем этом клубке проблем больше всего его беспокоила зацикленность Дайани на идее уехать из страны. Он стремился выбросить эту мысль из ее головы и поэтому предложил ей подыскать где-нибудь съемную комнату, чтобы она пожила какое-то время одна, отдельно от семьи. Естественно, чтобы снимать комнату, нужны деньги, причем не какие-нибудь, а доллары, и где их взять, Анхель понятия не имел. Но сама идея Дайани понравилась. Отец их между тем заявил, что все это его не касается: дочь — совершеннолетняя и за стенами его дома вольна делать все, что захочет, но на его помощь пусть не рассчитывают, он не собирается платить за то, чтобы она жила черт знает как. Для начала Дайани пообещала брату, что раздобудет денег. Он со своей стороны тоже постарается, а чтобы хоть немного снять напряжение в отцовском доме, он решил на несколько дней съездить с сестрой в Сьенфуэгос. Сменить обстановку и насладиться бабушкиной заботой, — предполагалось, что это окажет благотворное влияние на девушку. «Моя Хулия, все это так сложно», — подвел он итог своей речи, и слово «моя» подвисло и завибрировало в воздухе — такое красивое.
А еще он сообщил, что на посиделках у Леонардо ему в голову пришла идея сдать одну из комнат в своей квартире Барбаре. Нет, она не ищет жилье, но, возможно, если он предложит ей выгодные условия, она согласится, и тогда часть этих денег пойдет Дайани, а остаток — ему. «Что ты об этом думаешь?» — спросил он. Слово «моя» порхало в воздухе, и, словно этого мало, мой ангел еще и привлекал меня к решению важных для него вопросов. Это было слишком замечательно — настолько, что я ответила, что мне это кажется хорошей идеей. Да, идея просто великолепна. Он поцеловал меня в щечку и сказал, что, как только вернется из Сьенфуэгоса, позвонит итальянке.
И больше мы не виделись — до его возвращения. Я скучала по нему, скучала по его коже. Дни без его тела казались длиннее, бесконечно длинными. Как будто они начинались на верхней точке склона, который идет вниз до полудня, а с полудня меняет направление: поднимается, поскольку как раз возле двенадцати расположена некая дыра, куда день просачивается и исчезает. Даже как-то странно.
Тогда я решила, что отсутствием Анхеля имеет смысл воспользоваться для того, чтобы сосредоточить усилия на Леонардо, которому я и позвонила, прилежно прочитав примерно половину его книжки. К моему изумлению, писатель заявил, что желает выслушать отчет о моих впечатлениях вживую, при личной встрече, и пригласил в театр. В тот год развлечений у нас было — кот наплакал. Энергетический кризис держал нас в потемках, поэтому театры и кинотеатры открывали двери публике только по выходным. Мне кажется, это было похоже на жизнь в стране, ведущей войну, только без бомбежек, поскольку бомба уже взорвалась, но где-то в другом месте, а нам достались потемки, отсутствие выбора, разорение. Поход в театр с Леонардо показался мне просто классной идеей, а уж про Эвклида я вообще молчу. В ту субботу после заседания нашей научной группы я отправилась в дом моего друга — помыться и чем-нибудь перекусить. Перед моим выходом из его дома он запечатлел на моем лбу поцелуй и пожелал мне удачи.
Когда мы вышли из театра, Леонардо предложил пойти на Малекон, прогуляться по набережной. Он снял с велосипеда три замка, предложил мне сесть на багажник и, усердно крутя педали, довез меня до стены, что служит границей этого города, отделяя его от других мест нашей планеты. Если бы городская стена Малекона могла говорить, я уверена, ей не хватило бы всего времени мира, чтобы рассказать свои истории, ведь повидала она предостаточно: как сходятся и расходятся пары, делаются признания, читаются стихи, разгораются скандалы, плетутся заговоры, совершаются попытки самоубийства, некоторые — успешно, происходят совокупления, звучат прощания, смех, слезы… Стена видела все. А в ту ночь она была свидетелем нашего с Леонардо разговора. Начался он со сборника стихов, который послужил мне предлогом для нашей встречи. А продолжился его будущим романом. что и было моей настоящей целью. Лео был лучшим из самых искусных собеседников, с какими мне до тех пор приходилось встречаться. Правда. Иногда он говорил, а очки его начинали сползать по запотевшему носу, но он все продолжал говорить, и вот уже я вижу его глаза не через стекла, а поверх них, но, дойдя до конца той фразы, после которой он начал бы новый абзац, в этот миг указательным пальцем он возвращал очки на прежнее место. Очень забавно.
Именно тем вечером он начал рассказывать мне о Меуччи — не о своей задумке написать роман, которому предназначено совершить революцию в целом жанре, а об историческом лице. И, как и подозревал Эвклид, Лео оказался настоящей библиотечной крысой: он потратил бездну времени на изучение документов. Литература — и это для меня оказалось открытием — в некоторых случаях весьма похожа на науку. Леонардо задумал написать роман, но сначала ему нужно было заняться исследованием, свести вместе полученные результаты, проанализировать гипотезы, верифицировать источники, представить доказательства. Отправной точкой для романа служит интуиция, но это всего лишь начало, особенно в этом конкретном случае, когда вся история напрямую связана с историческим персонажем. Для меня это прозвучало фантастически: интуиция — лишь отправная точка. Как писал Пуанкаре, открытия математиков никогда не рождаются спонтанно, они всегда строятся на прочной основе добытых ранее и прошедших проверку временем знаний. И нечто подобное происходило с романом Лео: прежде чем создать его, нужно было подготовить и выдержать факты, само знание. В тот вечер, пока он говорил, я задавалась вопросом — что доставляет ему большее удовольствие: само создание текста или исследование? Потому что глаза его — и напрямую, и сквозь стекла очков — метали искры чрезвычайного воодушевления.
То немногое, что я знала об итальянце, мне поведал Эвклид; однако Леонардо владел существенно большим объемом информации. Тем вечером мы говорили и говорили, и когда стало уже совсем поздно, Лео предложил отвезти меня на велосипеде к Капитолию, где можно взять такси. «Сейчас мы поедем, — вещал он, — мимо Большого театра, бывшего театра „Такой“, и кто знает, не встретится ли нам по дороге призрак Меуччи?» И он принялся рассказывать мне историю театра — со дня его основания до наших дней, и все на ходу, крутя педали, а я смотрела, как расползаются на его рубашке пятна пота. Леонардо излучал обаяние, поверь мне; и чем больше я его узнавала, тем проще казалась моя миссия — стать его другом. Он был из тех, кто при первой встрече может пройти незамеченным, однако дай такому человеку заговорить — и он завладеет твоим вниманием. У него был дар заклинателя змей. И конечно же, он знал об этом.
6
Несколько дней спустя я отправилась навестить Эвклида, намереваясь выложить ему полный отчет о разговоре с писателем, но мой друг оказался занят с учеником. Дверь мне открыл его сын, который немедленно объявил, что у них появился новый член семьи. И повел меня в ванную. Там я увидела старушку-мать Эвклида на коленях перед ванной, а внутри — несчастное существо, тощее, серое, мокрое, с огромными глазами. Сына Эвклида звали Чичи, и он подобрал псину на какой-то помойке, уверяя, что это пудель, которого выставили за порог, и что, как только собачка обсохнет и будет причесана, она сразу же явит миру свою истинную масть. В тот год улицы кишели брошенными собаками с испуганными мордами.
После купания Чичи посадил собаку на солнышко и начал вытирать. Собака выглядела вполне благодарной, отряхивалась, чесалась и изгибалась в самых немыслимых позах. У меня она вызывала одновременно жалость и смех. «Сейчас это бедное животное похоже на кого угодно: пуделя, левретку, болонку этсетера», — сказала я, и, словно по взмаху волшебной палочки, собачка подняла голову и залаяла — в первый раз с момента своего появления в доме. Парень с улыбкой взглянул на меня, положил руку на голову собаке и произнес приговор: «Будем звать тебя Этсетера». Так я оказалась крестной, и это имя — самое что ни на есть настоящее. По крайней мере, я на это надеюсь.
По идее, хозяином собаки стал Чичи, но поскольку у его матери, как выяснилось, аллергия на шерсть домашних животных, он решил поселить собаку в доме бабушки. Чичи знал, что Эвклид посопротивляется, но в конце концов собаку примет. Так оно и получилось. Чичи был младшим ребенком Эвклида и единственным из его детей, кто не уехал из страны. Так что, несмотря на периодически возникавшие разногласия, в конце концов отец его понимал. «Дети — это головная боль, от которой нет желания вылечиться», — приговаривал Эвклид. Чичи бросил университет, потому что захотел стать писателем, а университет, по его мнению, помочь ему в этом никак не мог. В общем, он занялся писательским трудом, а на жизнь зарабатывал, перепродавая продукты питания. Деятельность эту, конечно же нелегальную, он скрывал от Эвклида. Но однажды вечером все открылось, когда бабушка подала на ужин два говяжьих бифштекса. Говядина была деликатесом, и хотя Эвклид умял бифштекс со скоростью пережившего кораблекрушение, досады не скрывал. Подумать только: профессор в отставке, подрабатывающий частными уроками, чтобы как-то держаться с матерью на плаву, а сын занимается подпольной торговлей. И профессор вынужден быть благодарным мальчишке за еду. Послушать его мать, так бедный мальчик всего лишь хотел помочь папе. Однако Эвклид придерживался мнения, что мальчик уже не мальчик, а мужчина, при этом — безответственный шалопай. Мальчик на эту тему вообще никогда не высказывался, а просто приносил разные продукты, которые его отец со временем стал принимать без лишних возражений.
Так что в тот день, когда Чичи вместе с Этсетерой появился у него в доме, Эвклид, закончив занятия, нисколько не удивился, что сын уже ушел, а на диванной подушке мирно спит собака. «Да, дети — головная боль, от которой не захочешь избавиться», — повторил он, приглашая меня в свою комнату, чтобы спокойно поговорить о наших делах. Он знал, что мне есть что ему рассказать.
Когда мы уединились, я выложила все, что Леонардо рассказал мне о Меуччи. Кое-что Эвклид уже знал, однако в соответствии с нашим методом исследования детали опускать не следовало. Так что я приступила к истории с самого начала.
Антонио Меуччи родился в 1808 году во Флоренции и там же, в Академии изящных искусств, изучал общую и инженерную механику. Человек это был энергичный и с разносторонними интересами, поэтому он заодно погрузился в химию, физику, акустику, а также в науку об электричестве в том ее виде, в каком она на тот момент существовала. Эвклид кивал, подтверждая правильность излагаемых сведений. Получив такую подготовку, в еще весьма юном возрасте Меуччи начал работать машинистом сцены в театре «Пергола», где, среди прочего, он занимался изобретением всяких приспособлений, необходимых в повседневной работе. По словам Леонардо, в том театре до сих пор действует одно из его изобретений — некая акустическая трубка, соединяющая сцену с верхними ярусами, где размещались техники, обеспечивающие смену декораций. Сегодня устройство может показаться примитивным, но давай иметь в виду, что речь идет о начале XIX века. Гениальность изобретателя порой проявляется в том, чтобы необычным способом использовать самый обычный объект. Не так ли?
Меуччи прожил во Флоренции долгие годы, но все же уехал, потому что свойственная ему энергия не ограничивалась исключительно областью науки. Похоже, его либеральные и республиканские взгляды доставили ему немало проблем, вследствие чего он принял предложение работать в Гаване. Незадолго до этого он заключил брак с некой Эстер, костюмершей из «Перголы», и рука об руку с ней сошел на берег Кубы в 1835 году, прибыв вместе с итальянской оперной труппой. В то время театр «Такой» еще не открыл свои двери публике, хотя супружеская чета уже имела с ним контракт: она поступала на службу костюмером, а он — главным инженером театра, который станет самым большим театром Американского континента.
Я сделала паузу. Эвклид глубоко вздохнул, покрутил головой, издал пару еле слышных восклицаний, а потом сказал: «Какого хрена, откуда ж этот чувак раздобыл такую прорву информации?» Мой друг явно был удивлен и, по-моему, даже несколько раздосадован тем, что есть кто-то еще, увлеченный этой темой. Однако Леонардо — писатель, и его интерес к Меуччи не был в полной мере научным, его в первую очередь гипнотизировал сам персонаж и его жизнь: детство, любовь, жизненные обстоятельства, в которых он действовал. Поэтому совершенно естественно, что его поиски охватывали такое широкое поле. Когда он рассказывал мне о театре «Такой», крутя педали, а я любовалась растущими пятнами пота на его спине и постепенно переместилась в его историю, оказалась в интерьерах такой красоты и изящества, которые исторгли возглас восхищения и слова похвалы не у кого-нибудь, а у самой графини Мерлин, нашей первой писательницы. Я знала этот театр в его современной версии, но слова Леонардо были словно подернуты желтизной, оттенком старой бумаги. Понимаешь? Перед моими глазами вставал только что открытый театр с присущей ему роскошью девятнадцатого века, я любовалась сиянием люстры из чистейшего хрусталя над партером. Эта люстра, привезенная из Парижа, стала символом театра, но, к сожалению, спустя несколько лет разбилась по недосмотру при реставрации. Леонардо говорил о бале-маскараде, проходившем в театре во время карнавальных торжеств в 1838 году, как раз при его открытии, вкладывая в свои описания столько эмоций, что мне показалось, будто он и сам там побывал. Я не знала, чем занимался Меуччи и его жена до этой даты, зато узнала, что, едва «Такон» открылся, супруги поселились в апартаментах в самом театральном здании, где у них были и жилые помещения, и лаборатория. Именно там Меуччи усовершенствовал изобретения, связанные с улучшением акустики и машинерии сцены.
Слушая Леонардо, я побывала на постановках итальянской оперы, слышала Энрико Карузо, видела игру Сары Бернар, наслаждалась звуками скрипки Бриндиса де Саласа. Присутствовала на чествовании Хертрудис Гомес де Авельянеды, чуть ли не собственными руками увенчивая ее голову лавровым венком. Леонардо рассказывал, а я жалела, что никогда толком не следила за постановками Национального балета, не ходила даже смотреть, как танцует Алисия Алонсо — живая история театра, а вот писатель — дело другое, он видел ее выступления, а я почти слышала его аплодисменты после исполнения партии Жизели. И вот так, сидя на багажнике велосипеда, подпрыгивавшем на всех выбоинах в темном городе 1993 года, я узнавала о всех трансформациях, которым подвергся театр, его меняющихся именах, пока он не стал наконец Большим театром Гаваны. Целое путешествие во времени, и вот мы стоим прямо перед зданием, Леонардо остановил велосипед, и мы спешились: я — с попой, расчерченной на квадратики сеткой от багажника, а он — вытирая пот со лба рукавом. «Посмотри на него, Хулия, как же он прекрасен — прекрасен всегда», — произнес он. И правда, хотя слабый свет, доходивший откуда-то издалека, едва позволял угадать его архитектуру, театр «Такой» тем не менее был невообразимо прекрасен.
Эвклид почесал в затылке, когда я закончила рассказывать, и снова тяжко вздохнул, прежде чем изречь, что театр «Такой» интересует нас исключительно по той причине, что именно там Меуччи изобрел телефон. Его нимало не интересовала ни история театра, ни все те прибамбасы, которые пустил в ход литератор, стремясь произвести на меня впечатление. Важно было одно: именно там Меуччи создал документ, который нам нужно найти. Вся эта история и вся эта писательская риторика впечатляли меня, но не его: для него это были несущественные детали, реквизит, пенка на кофе. В сухом остатке: общедоступная информация. А вот подробности жизни итальянца — совсем другое дело, и понимание того, что Леонардо раздобыл гораздо больше информации, чем он сам, заставляло Эвклида лопаться от любопытства. «Он та еще библиотечная крыса», — сообщила я. Если верить Леонардо, он потратил на это исследование годы и сам не смог бы сказать, сколько часов провел в Национальной библиотеке за чтением газет того времени: «Гаванской ежедневной газеты», «Флотского ежедневника», «Эль-Нотисиосо» и «Люсеро», пока наконец не раскопал все упоминания о Меуччи. Благодаря старым газетам Леонардо смог составить себе некое представление о годах работы итальянца в театре «Такой» и о его отъезде из Гаваны, однако газетные заметки были слишком коротки — всего лишь маленькие жемчужины, свидетельствующие о том, что продолжать поиски стоило. Другие данные, по его словам, были добыты из самых разнообразных источников — как на Кубе, так и за границей. Эвклид перебил меня: «За границей?» Да, так и есть, Леонардо упоминал, что читал вот то и вот это, опубликованное за границей, и хотя я его и спросила, где именно, в ответ прозвучало: там и сям.
Там и сям. Я согласилась с Эвклидом, что ответ довольно-таки расплывчатый, но у меня не возникло впечатления, что Леонардо пытался что-то скрыть, скорее, он не хотел уходить в сторону от главной темы. Я так и сказала, но Эвклид посмотрел на меня и покачал головой, охарактеризовав мой способ рассуждений как неслыханную наивность.
То, что Леонардо имел доступ к информации из-за рубежа, Эвклид находил в высшей степени подозрительным. Это теперь все по-другому — туризм, путешественники, полно кубинцев, которые постоянно живут за пределами страны, а сюда приезжают только на каникулы, но тогда, в 1993 году, люди только-только начинали перемещаться оттуда сюда и обратно. Само слово «иностранный» то и значило: нечто иное, стороннее по отношению к нашей обычной жизни. Кроме того, еще было живо некое пугало, фантом, спускавшийся с самых верхних эшелонов власти до самых нижних слоев, и он вызывал в людях какую-то сдержанность, что ли, опаску при соприкосновении со всем, приходящим извне. А тем более в те годы, когда наши друзья, жившие далеко от наших берегов, — Советский Союз и почти весь социалистический лагерь — вдруг исчезли, оставив нас практически в одиночестве посреди синего моря и с Соединенными Штатами под самым боком, в девяноста милях от нас. То есть слово «иностранный» никогда не звучало нейтрально, хотя переливалось оттенками смысла и в зависимости от возраста того, кто его произносил. Для одних иностранец был дьяволом во плоти, а для других — спасением. Несомненно, для друга моего Эвклида понятие это было ближе к дьявольскому, чем к спасительному. За границу, в «иные страны», уехали его дети, и больше он их никогда не видел, «заграница» была неизведанной землей, недоступным местом, расположенным в неведомой точке планеты.
Все это я могла понять и была с ним совершенно согласна: в том, как Леонардо раздобыл информацию, было что-то странное и даже подозрительное. Но вот чего в тот момент я никак не могла стерпеть, так это намека Эвклида на наивность моих рассуждения, всего лишь на том основании, что у меня не возникло впечатления, будто писатель что-то скрывает от меня намеренно. Если бы он хотел скрыть информацию, то мог бы просто не упоминать зарубежные статьи. Разве не так? Тем не менее он об этом сказал, причем как о чем-то совершенно обыденном. Это значит, что и разговор со мной был для него тоже делом естественным, и я тем самым постепенно, шаг за шагом, но узнаю все детали и очень возможно — скоро узнаю, как он раздобыл эти статьи и известно ли ему хоть что-нибудь о нашем документе. Я нацелилась выжать лимон, но сделаю это по-своему. Клянусь, я многое могу стерпеть, но чего я не принимаю и не приму никогда — это сомнения в моих умственных способностях. Вот уж нет!
Тогда, помнится, я поднялась и, всем своим видом выражая неудовольствие, окинула друга взглядом, призванным выразить, что, если мой способ мышления кажется ему наивным, пусть поищет себе кого-нибудь другого, с более эффективным складом ума. Эвклид сначала смотрел на меня с серьезным выражением, но потом, очень медленно, на лице его стала проступать улыбка, зародившись в правом уголке губ, а затем растянувшая весь рот. «Я тебя просто обожаю, знаешь?» Он произнес это чуть позже, глядя мне прямо в глаза. И прибавил, что вовсе не хотел меня обидеть, хотя моя реакция умопомрачительно сексуальна; что он, конечно, стареет, но это вовсе не причина, чтобы перестать восхищаться моим умом и моей плотью. Так и сказал: твоей плотью. И если то, что он назвал меня наивной, обидело меня, то с его стороны — тысяча извинений.
Я улыбнулась, опуская голову, чтобы разорвать зрительный контакт. Есть на свете такое, в чем мы можем убедиться только с течением времени. Тело меняется, теряет гладкость, покрывается пятнами, стареет, но что поразительно: внутри него, по крайней мере внутри той части, которую мы называем головой, словно ничего не происходит, там ты все тот же, прежний. Думаю, не будь у нас зеркал, не было бы и слова «стареть». Конечно, быть может, кто-нибудь и заметил бы некие физические перемены, но без зеркал было бы намного труднее понять, в чем их причина. И тогда такой человек пошел бы к психологу и сказал: не понимаю, док, что со мной происходит, но что-то я быстро стал уставать. Психолог, которому тоже было бы неведомо понятие «стареть», посмотрел бы на своего пациента, которого чисто внешне нельзя было бы назвать двадцатилетним, и пришел бы к выводу, что проявившиеся объективные отличия в его внешности причиной своей, несомненно, имеют проблемы в эмоциональной жизни. Именно так — что-то разладилось в эмоциональной сфере пациента, отсюда и усталость. Ничего другого и быть не может. Пациент среднего возраста в полном удовлетворении отправился бы домой, растроганно размышляя, что, по сути, это полная ерунда, эмоциональные проблемы можно уладить, к чему и следует немедля приступить. Хотя бы попытаться, например, по дороге домой начать подкалывать юных девиц. Смешно ведь. Нет? Стареет тело, в котором живет разум. Риск в том, что порой, будучи заключенным в клетку тела, разум превращается в ловушку для самого себя, начинает подгнивать, и тогда, что логично, процесс меняет направление. Состарившийся разум овладевает телом. И это думаю я, и есть начало смерти.
Эвклид всегда был соблазнителем и не перестал им быть, в его мозгу и в его глазах продолжали жить плотские желания. Обида моя в тот день прошла очень быстро. Эвклид поглядывал на меня, и в сердце моем зарождалась какая-то… нежность, что ли. Как бы это объяснить? Я почувствовала волну, прокатившуюся по моей грудной клетке. Понимаешь меня? Уже довольно давно он перестал быть для меня «подходящим мужчиной», но дело здесь не в возрасте, дело в привычке, в той дружбе, которая нас соединяла; несмотря ни на что, я для него была не только подругой, но и «подходящей женщиной».
Я подняла глаза, увидела, что взгляд Эвклида устремлен на меня, и поняла, что он меня хочет, но увидела еще и то, что он в каком-то смысле очень одинок и что я для него важна. Многие из его ожиданий и мечтаний отправились к чертям: остался без семьи, ушел в отставку, живет с матерью — все как будто медленно и неуклонно соскальзывало к такому состоянию, в котором человек слышит приговор: нет места мечтам. Но Эвклид сопротивлялся. Мой Эвклид будет хвататься за стены, чтобы, насколько возможно, замедлить это скольжение. Для этого у него есть его ученые книги и его великая мечта: найти документ Меуччи. В тот день я поняла и еще одно: я нужна ему, потому что без меня он не сможет подобраться к Леонардо, я — главное, ключевое, звено в цепи между ним и писателем, и если он захочет узнать все, что известно Леонардо, без меня ему никак не обойтись.
Я глубоко вздохнула и наконец сказала, что если Леонардо что-то знает о документе, то он сам расскажет мне, это вопрос времени, и незачем переживать, я справлюсь. Эвклид улыбнулся, ничего не ответив, и тогда, поскольку он ничего не сказал, вернее, как раз по этой самой причине я потянулась к нему и коснулась своими губами его губ. Поцелуй получился кратким, но все же это был поцелуй. Когда я отстранилась, он опять промолчал, и тогда уже улыбнулась я и сказала: «Я тоже тебя обожаю, ты ведь знаешь?»
7
Анхеля я увидела только спустя несколько дней после его возвращения из Сьенфуэгоса, потому что на работе у меня случился завал. По телефону он сказал, что хочет меня видеть, и предложил провести у него ночь с пятницы на субботу, потому что в субботу он хочет свозить меня в одно чудесное, «мистическое» место. Я, конечно, согласилась. Анхель обладал даром создавать иную действительность — то роскошный ужин в разгар кризиса, то вечера валяния на полу, в общем, нечто такое, что позволяло сбежать от обычной рутины.
В субботу мы вышли из дома в несусветную рань, но как я ни пыталась вытянуть из него, куда мы направляемся, он ничего не говорил. Проехав полгорода в битком набитых автобусах, проклиная общественный транспорт и долгие часы ожидания, мы оказались наконец в японском саду, расположенном в саду ботаническом. Настоящее чудо, клянусь. Нечто совершенно не от мира сего, нечто мистическое, как он и обещал. Добрались мы туда почти к полудню, самое время, чтобы пообедать в экологическом ресторане. Ресторан для меня стал еще одним сюрпризом, потому что, когда Анхель сказал, что там подают только вегетарианские блюда, я засомневалась. Я-то всегда была вегетарианкой во втором поколении — по принципу корова ест траву, а я ем корову, — но в то время коров можно было обнаружить там же, где и динозавров: в книгах. А принимая во внимание, что мой обычный рацион состоял из гороха, фасоли, капусты и сои, специализация ресторана не вызвала у меня энтузиазма, однако со мной был мой ангел, и он быстренько мне растолковал, что вся эта скатерть-самобранка из вегетарианских блюд самых разных цветов — не какая-то там трава, а натуральная еда, калейдоскоп вкусов, без консервантов, в общем, само здоровье и идеальное равновесие.
Пообедав, мы пошли гулять по саду. Впечатление, как он и обещал, было такое, будто мы попали в сказку или некое пространство, созданное воображением другого человека, словно мы оказались фрагментом сна этого другого или двумя персонажами, живущими на страницах книги. Это мне понравилось. Когда идешь по тропинке, огибающей озеро, разглядываешь растения, слышишь журчание воды и вдыхаешь безмятежность, у тебя и в самом деле возникает впечатление, что ты где-то в иной вселенной, что город и переживаемый им кризис не существуют, а если и существуют, то очень далеко, например за границей, — что-то в этом роде.
Прогулку мы завершили, усевшись под соснами, и там Анхель принялся рассказывать о своей поездке в Сьенфуэгос. Все прошло как нельзя лучше — ему выпала прекрасная возможность пообщаться с сестренкой. Однако, и вот этого я никак не ожидала, вместо умиротворения мой ангел привез с собой тревогу. Дайани по-прежнему пребывала в печали, и эта печаль увлекала за собой все, что попадалось на ее пути, в том числе и ее брата. Единственным утешением было то, что она все еще рассматривает возможность подыскать себе жилье, чтобы жить одной. Но он все по-прежнему не понимал, что делать. Я высказала то, что пришло мне в голову: его сестре неплохо было бы обратиться к психологу. Я иначе не умею, я вообще практичная: если у тебя проблема — постарайся ее разрешить, не можешь — попроси помощи, психологи ведь для этого и существуют, не так ли? Дайани показалась мне девочкой потерянной — так, может, специалист укажет ей дорогу? Анхель расхохотался: чтобы отвести сестренку к психологу, ее придется связать, но даже если это и получится, то она скорее язык себе откусит, чем поговорит с кем-то. Единственным человеком, способным извлекать из нее слова, была Маргарита, которая — вот ведь совпадение — получила образование как раз в области психологии.
Откровенно говоря, я не была готова к возвращению призрака Маргариты в японском саду, так что откинулась назад, подперев голову руками, и продекламировала: «И принцесса молодая, и не злая, и простая, и красивая, как ты»
[2] — тоном, который трудно было оценить иначе как иронический, потому что Анхель смущенно взглянул на меня и прошептал, что вовсе не собирался о ней говорить. И тут же склонился ко мне и со странным выражением на лице начал просить у меня прощения, повторяя, что у него в душе такой сумбур, что ему хотелось попасть в этот сад именно со мной, потому что со мной ему хорошо, и что я оказываю на него благотворное влияние, и что со мной он может говорить обо всем, и я — единственный человек, который знает о его личной жизни. Я внимательно посмотрела на него, а потом притянула его к себе, обнимая. «Не волнуйся», — прошептала я ему, и так мы оставались довольно долго, не произнося ни слова и только прислушиваясь к журчанию воды и голосам птиц.
Потом мы снова заговорили. Японский сад, как я уже сказала, — место мистическое: он вызывает в душе экстаз и приглашает к откровениям. И в тот день именно откровение мне и явилось, только вовсе не Божественное. Но я все равно узнала кое-что очень важное. После пары-другой шуток и поцелуев я заверила, что меня не слишком беспокоят упоминания Маргариты. Наоборот, мне очень приятно, что Анхель впускает меня в свой внутренний мир. В ответ он сказал, что чувствует себя как-то глупо, однако ему было бы в высшей степени полезно иметь возможность спокойно поговорить хоть с кем-то о своей бывшей — это тоже поможет завершить цикл. Он прилег рядом, поставив локоть в траву, а подбородок оперев на кулак. «Знаешь, что мне больше всего нравилось в Маргарите?» — спросил он. Я, естественно, не знала. И тогда он, не сводя с травы распахнутых глаз, с видом то ли комичным, то ли растерянным заявил, что Маргарита очень хорошо знала свои истоки, носила с собой свою личную историю. При этом он имел в виду не только воспоминания — это было нечто, к чему можно было прикоснуться, нечто ощутимое. «Ощутимое», — повторил он.
Маргарита хранила историю семьи матери через традиции, которые передавались из поколения в поколение. Началом всему послужило рождение девочки, нареченной именем Маргарита, дочери испанской четы, прибывшей на Кубу в XIX веке. По словам Анхеля, рождение девочки повлекло за собой решение супругов остаться, пустить корни в эту землю. Так малышка Маргарита явилась началом, началом истории. Она стала первой кубинкой в семье, и родители пожелали придать что-то особенное ее появлению на свет, то, что будет иметь значение для всех их потомков. Так родилась традиция. Традиции складываются из повторений, иногда случайных, иногда обязательных, но, так или иначе, повторений. Так вот, когда та Маргарита выходила замуж, мать передала ей то, что стало семейной реликвией, — фотопортрет, то есть первое фото всей их семьи, некую особую семейную драгоценность и воспоминания родителей. Кроме этого, чтобы традиция укоренилась, новобрачная Маргарита обязалась назвать Маргаритой свою первую дочку. Это кажется невероятным, но, по словам Анхеля, обычай так хорошо укоренился в семье, что каждая Маргарита рожала дочь, продлевая самое себя. И вот так, из поколения в поколение, в день бракосочетания каждая Маргарита получала приданое, с годами увеличивавшееся в размерах, взращивала генеалогическое древо и множила число фотографий, отпечатков эпохи и сувениров, которые имели то или иное значение в жизни родителей. Именно по этой причине, выйдя за Анхеля, Маргарита получила в свои руки наследие своего рода: имена и изображения своих предков начиная с первой Маргариты, рожденной на Кубе, — карту всей семьи.
История эта показалась мне необычайно красивой, ведь зачастую максимум, что знаешь о предках, — имена бабушек с дедушками и прадедушек с прабабушками. А дальше след почти всегда теряется — наше прошлое простирается всего на три поколения, а потом — забвение, пустота и отсутствие даже подозрения, что в человеке, вызвавшем в тебе антипатию, есть, быть может, капля и твоей крови, что он из твоей семьи. Анхель вложил в свой рассказ столько эмоций, что теперь я действительно должна признаться: в тот момент я, так или иначе, позавидовала Маргарите.
«Женщина, имеющая свою собственную личную историю, не могла быть рядовой, — заявил он, — ведь она точно знала свое место, она владела своим прошлым — целиком и полностью, и без какой-либо возможности его изменить».
Это его очаровывало, притягивало. Понимаешь? Анхель был весьма неравнодушен к тем, кого сам он называл «женщины с историей». По крайней мере, тогда. Порой мне казалось, что он совсем слетел с катушек. Как-то раз, придя к нему, я обнаружила на полу гору видеокассет. Хотела помочь навести порядок, но он бросился к кассетам, заслонил их собой и даже не позволил мне к ним прикоснуться. Вместо этого выкатил мне рассказ о своей любимой незнакомке, заявив, что является стражем ее прошлого.
Перед своей поездкой в Бразилию Анхель пошел к матери Маргариты — забрать письма ее родных, которые они хотели ей отправить. Как видишь, все его истории обязательно тем или иным образом связаны с Маргаритой. А поскольку тогда он еще намеревался вернуть ее, вновь завоевать ее сердце, ему удалось записать почти все песни Бенни Море, которого она обожала. Письма и кассеты, вместе с немногими другими вещами, были упакованы в военный рюкзак FAPLA — из тех, что вошли в моду после войны в Анголе. Анхель закрыл его на замок и сдал в багаж. Уже в Сан-Паулу, приехав в отель и попытавшись открыть рюкзак, он понял, что произошла ошибка: в аэропорту он выудил с ленты такой же военный рюкзак FAPLA, но — чужой. Взломав замок, он нашел там женскую одежду, какие-то кустарные поделки и пакет с видеокассетами. Хуже всего было то, что в рюкзаке не нашлось абсолютно ничего, что позволило бы идентифицировать владелицу столь ценных вещей. И как Анхель ни извинялся, Маргарита так никогда и не поверила, что произошла ошибка, и уж тем более не поверила, что он взял на себя труд записать для нее всего Бенни Море.
Но и это было еще не все — она обвинила его в том, что он оказался неспособен даже привезти ей письма от родных. И была чрезвычайно раздосадована. В общем, Анхелю решительно не везло с Маргаритой. Он отделался от поделок и женской одежды из чужого рюкзака, но видеокассеты решил сохранить. На них была девочка, которая делала свои первые шаги, потом участвовала в церемонии приема в пионеры, отмечала дни рождения и отдыхала с семьей на каникулах. Анхель полагал, что в случайном обмене рюкзаками должен существовать некий тайный смысл, и уверил себя в том, что если встретит девочку из видео, которая, конечно же, уже стала женщиной, то что-то в его жизни непременно изменится. И довольно долго с этой идеей носился. Пленки он почти уже не смотрел, потому что выучил наизусть, но ему нравилось ставить их в минуты одиночества или, наоборот, чтобы отметить какой-нибудь успех. Его притягивали не сами по себе образы, а тот факт, что они — история некой женщины и что эта женщина отправилась в путешествие, везя с собой историю всей жизни, но не в голове, а в виде того, что ощутимо. Ощутимо.
Понимаешь теперь, какой безумец? В тот день я позавидовала — как Маргарите, так и той женщине с видеокассет. Я сказала ему об этом, естественно, и прекрасно помню блеск в его глазах: он встал и придвинулся ко мне еще ближе. Закусил нижнюю губу — его привычка — и объявил, что моя история написана на моей коже. Опустил взгляд на мой живот и прошептал: «Дай мне взглянуть, ну же…»
Несколько лет назад я перенесла операцию по удалению аппендицита. Сейчас после такой операции вообще почти ничего не остается, но меня оперировали давно, поэтому на животе у меня есть шрам, и Анхель от него в восторге. Случалось, когда я лежала, он водил по этому шраму пальцем: медленно, из конца в конец. И я ощущала движение его пальца, а потом — языка. Ему нравилось проводить языком по моему шраму. Говорил, что это — важный знак, что это совсем не то, что проколоть уши, набить тату или повесить на себя бусы и нацепить на пальцы кольца. Это — другое. Дверь вовнутрь. Нечто слишком личное. Чтобы появиться шраму, вовсе не нужно обладать временем или исключительным правом принять на этот счет решение. Он водил по нему языком и шептал разные слова. Спрашивал, понимаю ли я, что когда-то лежала нагая перед толпой людей. Я спала. Врачи взяли мое тело и открыли его, наверняка очень медленно, потом заглянули в мое нутро — сама я никогда этого сделать не смогу, — залезли туда руками, отрезали, вытащили и зашили. Когда я проснулась, тело мое на первый взгляд было прежним, только на нем остался шрам, шрам, который я пронесу до конца жизни. С точки зрения Анхеля, это как очнуться от глубокого сна, из тех, что кажутся тебе реальностью, и почувствовать смятение, сомнение в том, сон это был или реальность. Но мне достаточно поднести руку к животу, где шрам, чтобы понять: это был не сон. У моего тела была история, и она записана прямо на мне. Когда там, в японском саду, он попросил меня показать ему шрам, я поняла, что для Анхеля я — не рядовая женщина, а одна из тех, кто носит с собой свое прошлое. Ощутимое прошлое. Понимаешь? Я была как Маргарита или как та, с видео. Я была женщиной особенной.
На самом-то деле, как мне думается, именно в тот момент у меня и появилась привычка трогать шрам, когда мне плохо. Если что-то не складывается, если пришел один из тех дней, когда я смотрю в зеркало и кажусь себе толстой, седой и с морщинками, вдруг появившимися у меня на лице; если я вдруг понимаю, что не знаю, как надо ответить, если сталкиваюсь с чем-то непонятным, если нейроны мои начинают тупить, а ноги не находят твердой почвы; если со мной происходит все это, тогда мне нужно дотронуться до шрама — и все тут же встает на свои места, ответ в уравнениях оказывается со знаком плюс, а дважды два продолжает равняться четырем. Пока не явлено доказательств противного, конечно же.
Все это стало, скажем так, моим личным открытием, однако великое откровение того вечера состоялось позже. После того как Анхель вынул голову, засунутую мне под блузку с целью поцеловать шрам, он улегся на спину и снова заговорил. Сказал, что мне повезло, ведь что бы ни случилось, мое тело неизменно будет иметь этот шрам, так что мои шансы лишиться своей истории стремятся к нулю.
Его любимая незнакомка — совсем другое дело, потому что Анхель, в силу и благодаря простой случайности, стал хранителем ее прошлого, того прошлого, что принадлежит не ему, и он ждет, что в один прекрасный день, возможно, снова в силу и благодаря простой случайности он сможет вернуть его настоящей хозяйке. «Представляешь, как ее должна была расстроить эта потеря?» — спросил он, а потом добавил, что, конечно, это переживание было таким же сильным, как и переживание Маргариты, ведь она тоже потеряла свое прошлое. Да, именно так. Анхель сказал, что Маргарита больше не хранит семейную реликвию. Сам он узнал об этом при их последней встрече, когда, оказавшись в Сан-Паулу, пошел к ней, надеясь на примирение, но обнаружил ее в компании бразильского жениха и вполне счастливую. После очень долгого разговора, в ходе которого он пытался уверить ее в своей любви, однако закончившегося тем, что пришлось убедиться в отсутствии ее любви к нему, они все же смогли успокоиться настолько, чтобы поговорить о другом — о будущем и о прошлом, и тогда Маргарита расплакалась и стала говорить, что реликвия уже не у нее и что исключительно по ее вине будет сломана семейная традиция. Анхель воспользовался этими слезами, чтобы обнять ее, однако кроме удовольствия от физического контакта его тоже пронзило горе. «Помнишь план по изгнанию ее призрака из моей жизни?» — спросил он. Да, это правда: Анхель мечтал вновь обрести эту реликвию и в один прекрасный день собрать все в коробку, положить туда же записку со словом «прощай» и отправить посылкой в Бразилию, — только так они обретут в душе мир, в котором столь остро нуждаются.
Анхель и вправду был ангелом. Он сказал мне, что я определенно везунчик и мне повезло носить на себе историю, и не только свою, потому что личные истории — это истории прошлого. На видеопленках его незнакомки, например, которая была немного младше нас, зафиксированы прошлые годы: черно-белое детство, предметы, движения людей, их привычки. А в случае Маргариты все это оборачивалось ужасным разрывом, ведь речь идет сразу о нескольких поколениях.
— Я и вообразить не мог, — сказал он, — насколько она гордилась тем, что владеет реликвией. — И чтобы я лучше представила себе, о чем речь, стал перечислять: фотопортрет, сделанный в одном из первых городских фотоателье, том самом, где спустя несколько лет был снят всем известный фотопортрет Хосе Марти, когда тот был еще мальчиком. — А еще там была, — сказал он, — бумага, написанная, если верить семейной легенде, итальянцем, который, поговаривают, изобрел телефон.
Когда я услышала эту фразу, меня как будто что-то кольнуло в живот.
— Ты о Меуччи говоришь? — спросила я.
И он подтвердил, что да, именно о нем. В семье Маргариты рассказывали, что родители первой Маргариты работали вместе с ним в театре и что у них оказался документ, написанный его рукой. Анхель не знал точно, изобрел ли этот тип хоть что-нибудь, но важнее был документ, созданный в то время, ведь его бумага, чернила и сам текст были из другой эпохи.
Я чуть не умерла, клянусь. Анхель продолжал говорить, но я вдруг отключилась и перестала его слышать. Знаю, что он говорил, потому что я видела, как шевелятся его губы, но я ничего больше не воспринимала, кроме фразы «итальянец, который, поговаривают, изобрел телефон». Тогда мой мозг — я, как тебе известно, математик, а нейроны математика всегда бурлят, — мои нейроны пришли в движение, вступили во взаимодействие. Я припомнила слова Эвклида, историю владелицы документа, и перед моими глазами вновь встала картинка того дня, когда мы с Эвклидом встретились на тротуаре, и изумление (только в этот момент я поняла, что это было изумление) на лице Эвклида при виде Анхеля, ту поспешность, с которой он пояснил, что этот парень был другом его сына, и как он изменился в лице, узнав, что Анхель живет один.
Эвклида, Анхеля и документ Меуччи объединяла женщина — Маргарита. Я ясно увидела всю картину. Эвклид, мой большой друг Эвклид, обожатель женщин, имел связь с женой Анхеля. Она и есть «общий знаменатель». Когда мой друг улыбался, говоря, что между ним и Анхелем существует общий знаменатель, я подумала, что он имеет в виду меня, но нет — знаменателем была Маргарита. Итак, шлюха Маргарита и есть владелица документа Меуччи. Тебе это кажется невероятным, так? Еще более невероятным это показалось мне. Из двух миллионов жителей этого города я, лично я, знала двоих, кто своими глазами видел этот документ. Невероятно. Очевидно то, что Эвклид знал, кто такой Анхель, однако не совсем понятно, хорошо ли знает Анхель, какую роль играет здесь Эвклид. И об этом, подумалось мне в ту минуту, лучше его не спрашивать.
Японцы умеют создавать сады, и, несомненно, их сады — место для медитации. Но я больше не могла сидеть на одном месте. Мне хотелось зафиксировать на бумаге все элементы задачи, чтобы еще раз спокойно их проанализировать. Когда Анхель легонько толкнул меня, спрашивая, слушаю ли я его, я поцеловала его в губы и предложила прогуляться. Мне было необходимо размять ноги.
8
Полагаю, что «эйфория» — именно то слово, которое точно описывает мое состояние после откровения, сошедшего на меня в японском саду. Я чувствовала себя как Архимед — хотелось закричать «Эврика!», хотя я еще ничего не открыла, поскольку, откровенно говоря, то, что друг мой имел связь с женой Анхеля, не слишком-то продвинуло исследование, это всего лишь еще один факт в копилку.
Среди высказываний математика Пуанкаре мне особенно нравится следующее: мы доказываем с помощью логики, но открытия совершаем интуицией. Пока что у меня была только интуиция, а теперь предстояло применить логику. Воскресенье я провела не с Анхелем. После чудесного дня в ботаническом саду я ночевала в его квартире, а утром поехала к себе, в Аламар. Воскресенья вообще склонны быть крайне длинными и медленными, как будто у воскресенья от самого себя скулы сводит. К этому обстоятельству добавилось то, что в нашей квартире все были дома. То воскресенье оказалось, несомненно, классическим: брат мой возился в своей комнате с рыболовной сетью; отчим стучал молотком на балконе, что-то ремонтируя; мама готовила обед, то и дело выбегая из кухни в гостиную, чтобы посмотреть телевизор; жена брата перебирала рис перед телевизором возле своей подруги, нашей соседки, которая тоже времени даром не теряла: красила ногти на ногах. Скороварка с фасолью громко свистела, а в клетке в углу пищали десять цыплят, которых мама пыталась выращивать, несмотря на протесты отчима, возражавшего против превращения квартиры в курятник. С цыплятами или без, дом все равно был похож на курятник. Так что всякий раз, когда мне хотелось поработать, я была вынуждена закрываться в маминой комнате. Так что в тот день я ушла в ее комнату, включила Роберта Карлоса, одного из моих любимых исполнителей, взяла бумагу и ручку и принялась анализировать элементы, которыми я располагала.
То, что Эвклид никогда не упоминал при мне о своих отношениях с женой Анхеля, казалось, с одной стороны, странным, а с другой — логичным. Предположим вот что: Анхель приводит жену в гости к своему другу, там же живет Эвклид, отец друга — весьма симпатичный и словоохотливый, шутит и обстреливает девушку глазами. Я-то прекрасно знаю манеры своего друга. Маргарита очарована и мало-помалу начинает отвечать, адресуя ему взгляды, которых ни ее супруг, ни супруга Эвклида не замечают. В один прекрасный день, пока Анхель со своим другом были заняты чем-то своим, Эвклид и Маргарита назначили свидание; так началась интрижка, о которой Анхель так и не узнал.
Постулат номер раз: сообразив, что тип, о котором я рассказывала, это Анхель, Эвклид испытывает некоторую неловкость и даже стыд. И потому не решается рассказать мне свою историю с Маргаритой. Так он уходит от необходимости выставить Анхеля рогоносцем и заодно прикрывает собственную задницу. С другой стороны, я тогда еще ничего не знала о существовании документа. Так что все кажется вполне логичным и очевидным.
Постулат номер два: Эвклид, рассказывая мне о документе, сообщает, что владелица его отдала, вернее, продала другому лицу. Версия Анхеля совпадает с версией Эвклида: он говорит, что у нее уже не было документа, но Маргарита выехала из страны, не намереваясь возвращаться, то есть, скорее всего, документ она продала, чтобы раздобыть денег, естественно ничего не сказав мужу. Но почему ей было не продать документ Эвклиду? А потому, что Эвклид не мог дорого за него заплатить, это ясно. В этот момент я уже знаю о существовании документа, Эвклид знает о моих отношениях с Анхелем, но все же предпочитает умолчать о том, что владелицей документа была жена Анхеля. Почему? Потому что Анхель ничем не может помочь в наших поисках, так как он был обманут, и Эвклид об этом знает.
Постулат номер три: мы с Эвклидом хотим найти этот документ, но Анхель, даже не подозревая о его научной ценности, тоже хочет его заполучить, чтобы вернуть владелице и завершить свой цикл. Это может создать проблему, хотя я не думаю, что Анхель слишком усердно копает, его побуждения — это, скорее, романтизированное желание, и Эвклид не рассматривает его заинтересованную сторону, предпочитая исследовать другие горизонты, к примеру Леонардо.
Постулат номер четыре: со слов Анхеля, Леонардо — старинный друг Маргариты. Леонардо пишет роман о Меуччи, и этот роман, по его мнению, станет сенсацией, потому что будет основан на документально подтверждаемых исторических данных.
Ты думаешь о том же, о чем и я, верно? Леонардо может быть прекрасно осведомлен о существовании документа благодаря дружбе с Маргаритой и, кроме всего прочего, может оказаться именно тем, кто его купил. Эвклид лично с ним не знаком, но я, ни о чем не догадываясь, подтвердила, что писатель был другом бывшей жены Анхеля, так что его первоначальные подозрения оказались более чем обоснованными.
Вывод: все стрелки указывают на Леонардо. И тогда я решила: раз Эвклид предпочел утаить от меня историю с Маргаритой, я поступлю так же, а если и упомяну об этом, то позже, не сейчас. Потому что в данный момент в этом действительно нет необходимости, и мне не хочется вынуждать своего друга объясняться передо мной за дела, которые лично меня не касаются. Если Маргарита изменяла Анхелю, то это его проблема, и не мое это дело — ворошить прошлое. Глаза не видят, сердце не болит, как гласит пословица, так что пусть все остается на своих местах. Между тем, выяснив личность владелицы документа, я могу потихонечку прощупывать, не может ли Анхель дать мне некие новые сведения, а также дожать лимон по имени Леонардо.
На той же неделе я без предупреждения заявилась на работу к Леонардо. Сказала, что, как и в прошлый раз, оказалась здесь неподалеку — дела в министерстве — и воспользовалась случаем, чтобы зайти поздороваться. Он, казалось, ничуть не удивился моему появлению. Заверил меня, что страшно рад меня видеть и что я всегда появляюсь в наилучший момент. Я поинтересовалась, не получил ли он снова Нобелевскую премию, но он сказал, что нет, это другое, и если я хочу узнать подробности, то лучше мне пойти с ним, потому что сегодня он идет на собрание в дом одного знакомого литератора, где будут читать выдержки из разных текстов для Барбары, собирающей материал для своей исследовательской работы о кубинской литературе. Однако я, хотя вслух этого и не произнесла, не очень хотела снова слушать бесконечное чтение. Мне нужно было поговорить с ним, но, к счастью, до этого собрания у него оставались кое-какие дела. Что предоставляло нам возможность некоторое время провести вдвоем. «Ну что, пойдешь?» — спросил он. Я согласилась: да, конечно. Уж как-нибудь потом придумаю предлог, чтобы улизнуть от писателей.
Помнится, именно в тот день Леонардо заговорил о своем путешествии в Луанду. Да, точно, после нескольких километров под палящим солнцем на его велосипеде, он — крутя педали, а я — сидя на багажнике, когда мы добрались до первой нашей цели — дома одной его знакомой, аргентинки, писавшей для аргентинского театрального журнала. Ей Лео, эта библиотечная крыса, привез статью о гаванских театрах из ежегодного обозрения 1933 года, которую одна его близкая приятельница скопировала в Национальной библиотеке. Статья эта предназначалась аргентинке вовсе не в подарок, он, ясное дело, собирался ее продать — за скромную сумму в долларах. Ведь на что-то же нужно писателю жить? Когда сделка совершилась, мы вышли из квартиры и пошли посидеть на ступеньках университета, где Лео договорился встретиться с Барбарой. Там он мне и сообщил, что мужем аргентинки был кубинский военный, с которым он свел знакомство в Анголе. Леонардо работал когда-то военным корреспондентом, хотя и не хотел об этом говорить, сказав лишь, что это было худшее в его жизни путешествие, но прибавил, что даже из худших моментов можно высечь искры света, и принялся рассказывать о городе, который он предпочитал именовать Красавица-Луанда. Я уже тебе говорила, что мне безумно нравилось его слушать, — если б он не был писателем, уж и не знаю, чем другим стоило бы ему заниматься. Порой, когда он крутил педали своего «китайского» велосипеда и что-то рассказывал, я улыбалась ему в спину: это казалось таким странным, не знаю, чем-то за пределами нормы, что человек с его культурным багажом, поездивший по свету, исследователь с огромным опытом, готовый покорить мир, а вот, поди ж ты, из всех средств передвижения имеет только велик. Но такая у нас страна. И знаешь, что он мне ответил? Что велик — отличная штука для укрепления мускулатуры ног, а все остальное он возит в себе. Леонардо, без сомнения, человек в высшей степени позитивный.
Тем вечером он довольно долго говорил о своей Красавице-Луанде, и я заслушалась, как и всегда, очарованная его манерой рассказывать. Говорили мы о путешествиях, и я воспользовалась случаем и спросила, не приходилось ли ему бывать в Италии. Это был лучший из всех пришедших мне в голову способов подвести разговор к Меуччи, и, естественно, Леонардо сказал, что нет. Об Италии он знает много чего, но никогда там не был. Кстати об Италии: смотри, кто к нам идет… И встал как раз в тот момент, когда я подняла глаза на Барбару. Та, как всегда улыбаясь, уже шла по лестнице, так туго затянутая в блузку, что сиськи едва оставляли ее легким возможность дышать.
Барбара была мне симпатична, она всегда выглядела довольной, словно все вокруг работает и Гавана каждое утро встречает ее улыбкой. Так ведь Барбара была иностранкой. Жила в городе, расположенном в десяти сантиметрах от города, в котором жили мы, но ее Гавана и наша, хотя и занимали одно и то же пространство, мало в чем совпадали. Мы были разными видами в одном зоопарке. Ты меня понимаешь? Она — из редких животных, экзотических, из тех, перед клетками которых люди останавливаются; а мы — из тех, что были всегда, на которых никто уже и не смотрит, кому достаются объедки от лакомств редких зверей. Барбара, конечно, ни в чем не была виновата, она была милой и делала, что могла. В тот вечер, обменявшись с ней ласковыми поцелуями в щечку, Леонардо сказал, что у него есть несколько долларов и ему нужна ее помощь: ему надо кое-что купить. Напоминаю, что в те времена иметь доллары было незаконно, так что некоторые магазины для нас, кубинцев, оставались недоступными. Итальянка, конечно же, согласилась.
Тем вечером мы собрались в квартире одного писателя, приятеля Леонардо. Забавно, теперь я понимаю, что решила назвать его Леонардо в честь да Винчи, не подумав, что у нас есть замечательный кубинский автор, которого зовут Леонардо Падура, но с его творчеством я не знакома. Ну так вот, хозяин дома заварил лимонное сорго, которое принес Леонардо, и мы уселись на маленькой террасе, за которой располагала квартира. Там и начались чтения, которые я использовала для своих собственных размышлений. Писатели, как мне стало ясно после многочисленных чтений, нуждаются в глубочайшем внимании, в том, чтобы их слушали и без конца хвалили, словно детей, только больших. Мы, конечно, все нуждаемся в некотором одобрении, однако у писателей, мне кажется, эта потребность многократно превышает норму, а в отдельных случаях — гипертрофирована. Я заметила, что писателей и артистов считают уникальными созданиями, а их жизнь — совершенно исключительной, словно они только и делают, что встречают великих людей и ведут очень важные разговоры на самые высокие и глубокие темы, и каждое слово этих бесед начинается с прописной буквы. Ничего не имею против, но меня удивляет, что люди той же меркой не оценивают ученых. Люди очень мало думают об ученых; а ведь за каждой вещью, к которой ты прикасаешься, какой бы заурядной она ни казалась, стоят сотни нейронов, работавших над ее созданием, потому что наука — труд коллективный: кто-то откроет что-то одно, потом другой это открытие доработает, и так далее. Вот, например, сейчас, когда все с ума сходят по сотовым телефонам, думаешь, хоть кто-нибудь знает имя Антонио Меуччи? Ясное дело, нет. Я, конечно, не претендую на то, чтобы люди помнили о каждом изобретателе, но, по крайней мере, к ним можно было бы относиться так же, признавать их заслуги так же, как артистов или писателей. Тебе так не кажется?
Леонардо и его друзья были, конечно, из другого теста. В них была, скажем так, писательская суть, но вот все остальное отсутствовало. Кроме всего прочего, в те годы никого не публиковали, потому что бумаги попросту не было, так что все они были более чем убеждены в гениальности своих текстов и более чем обычно нуждались в публике, особенно если среди публики попадались экзотические итальянки, которые к тому же находились в поисках авторов для исследовательского проекта о кубинской литературе.
Не знаю, довелось ли Барбаре еще хоть раз за свою жизнь почувствовать себя такой значительной фигурой, но в тот вечер она явно была королевой. По прочтении каждого текста ее слов ждали с огромным вниманием, ее смех рождал целую волну смеха, ее скрещенные ноги привлекали к себе взгляды всех присутствующих, на ее вопросы следовали незамедлительные ответы, а ее жажда побудила хозяина дома отправиться к соседу снизу и прикупить бутылку домашнего апельсинового вина, дабы познакомить итальянку с национальным продуктом. Чтения подходили к концу, и я уж было собралась уходить, не подозревая, что именно этот момент Леонардо выбрал, чтобы поделиться с собравшимися новостью. Вернувшись с бутылкой, хозяин разделил вино на всех и попросил Лео, чтобы тот перестал уже играть в секретность и сказал то, что собирался сказать. Писатель вынул из рюкзака бумагу, встал, прочистил горло и начал читать: «Гаванская газета, шестнадцатое декабря тысяча восемьсот сорок четвертого…»
Это была ксерокопия заметки о гала-приеме в Большом театре «Такой», устроенном в честь сеньора Меуччи, которого автор всячески превозносит, называя «хитроумным инженером сцены». Заметка заканчивалась приблизительно следующими словами: гаванская публика всегда умела воздать должное и оценить по заслугам высококачественные и достойные зрелища. Когда Лео закончил читать, кто-то поинтересовался, откуда он это взял, и тот гордо ответил, что это ему стоило куска мыла и поцелуя в щечку его подруги, которая трудится в Национальной библиотеке. И вечер начал обретать для меня интерес.
По словам Леонардо, подруга его — истинное сокровище, потому что ей удается доставать для него то одну, то другую «книжонку», но выручить она, естественно, может далеко не всегда. Он и сам перелопатил в этой библиотеке горы газетных подшивок, и у него на руках целый список материалов, нуждающихся в ксерокопировании, и теперь остается только ждать, когда она сможет это сделать, после чего он вручит ей честно заслуженный подарочек. Тут встряла я и заметила, что будет фантастически классно, если эта заметка появится в его романе, и, как бы невзначай, поинтересовалась, нет ли в его распоряжении других документов подобного рода. Леонардо в ответ заявил, что у него есть только статьи, но очень важные, потому что с их помощью понемногу обнаруживаются следы, оставленные Меуччи в нашем городе. На том моя попытка что-то из него вытянуть увяла. Зато настежь открылись шлюзы его словесного доминирования, едва Лео успел убедиться, что итальянец представляет для публики некоторый интерес.
Именно Леонардо я обязана практически всей имеющейся у меня информацией о жизни Меуччи, а также интересом, которое пробудил во мне этот персонаж, ведь и то сказать: Меуччи — фигура невероятная. Он видится мне человеком чрезвычайно активным, настоящим живчиком, неспособным ни минуты посидеть спокойно, а еще любопытным и наблюдательным. Если б он жил в нашей нынешней Кубе, из него непременно получился бы отличный муж, из тех, что чинят все подряд, что бы ни сломалось в доме, как мой отчим, например, с тем лишь различием, что Антонио жить не мог без изобретательства. Когда, например, он работал в театре «Такой», то, помимо своих обычных обязанностей инженера сцены, по собственной инициативе занимался улучшением акустики зрительного зала и создал в подвалах театра водяное зеркало, отведя воду от подземной реки поблизости. Это улучшило звук, но не удовлетворило беспокойный дух Антонио, которого интересовало буквально все, что его окружало. Вплоть до того, что он взялся за разработку химического состава для бальзамирования трупов, что хотя и не увенчалось полным успехом, однако отчасти решило проблему консервации тел, которые нужно было транспортировать в Европу. Несколько лет спустя он совершил изобретательский набег в область гальванизации и стал использовать эту технику для предохранения оружия от ржавчины. На четыре года Меуччи заключил устный контракт с губернатором нашего острова и начал заниматься холодным и огнестрельным оружием для армии. А ради выполнения взятых на себя обязательств организовал гальваническую мастерскую, ставшую одной из первых на континенте. Примерно в это время театр «Такой» и устроил гала-прием в его честь, которому и была посвящена заметка, прочитанная Леонардо в тот вечер.
Затем случился ураган 1846 года — ужасный, смертоносный и разрушительный. Пострадал и театр «Такой», хотя ему повезло больше прочих зданий и разрушения оказались не столь значительны. После завершения неотложных восстановительных работ Меуччи был назначен директором по реставрации, и он воспользовался этим обстоятельством, чтобы создать в театре систему вентиляции. Памятуя о том, какой у нас тут климат, это нововведение, ясное дело, было встречено весьма благожелательно. Когда театр «Такой» вновь открыл свои двери публике, стало очевидно, что технические перемены и изменения в декоре существенно его улучшили.
За этим последовал период, когда, как кажется, все пошло не очень хорошо, и Панчо Марти, владелец театра, решил его закрыть. Работы у Меуччи оставалось немного, контракт на гальванизацию оружия закончился, и возникла необходимость занять свои нейроны новыми проектами. Именно тогда он и начал экспериментировать с электротерапией. В те времена лечение разных болезней с помощью электрических разрядов входило в моду, располагаясь в русле теорий о животном магнетизме. Антонио не остался в стороне от этих исследований и в своей театральной мастерской-лаборатории начал эксперименты в области электротерапии — сначала на своих служащих, а потом и на пациентах.
И вот наконец мы добрались до 1849 года и того исторического дня, когда в ходе одного из экспериментов Антонио Меуччи обнаружил, что человеческий голос передается при помощи электричества. Он, похоже, проводил терапевтический сеанс с одним пациентом, и там были медные провода, батарейки и электроды, причем оба — врач и пациент — находились в различных помещениях, и пациент держал во рту медный инструмент. У Антонио в руках был точно такой же, и вот после электрического разряда он услышал крик пациента, но это был не тот крик, который достигает слуха через открытое окно, а крик, пришедший по проводу. Эврика! Это и стало началом.
Мне это кажется абсолютно захватывающим. Наука — она такая: в один прекрасный день ты занят одним и неожиданно находишь совершенно другое. Как будто на секунду тебе открывается мир, и ты способен увидеть нечто такое, что всегда стояло перед глазами, но было словно прозрачным. Как искра, чтобы стать видимой, должна вспыхнуть перед кем-то, способным ее увидеть. Тебе дана ровно секунда — пшик! — и, если ты ее не заметил, могут пройти годы, десятки лет, пока кому-нибудь другому не удастся ее разглядеть и дать ей имя. Но Меуччи увидел и понял. Человеческую речь можно передавать на расстояние посредством электричества. И вот после этого своего первого озарения он посвящает свое время, логику и всех своих знания разработке того, что сам он назвал «говорящим телеграфом».
Схема проведения этих первых экспериментов и была отражена в документе, который видели своими глазами Эвклид и Анхель; документе, с которым, возможно, был знаком и Леонардо; документе, принадлежащем предкам Маргариты. Возможно, кто-то из ее родственников принимал участие в этих экспериментах, последовавших за тем первым криком, и, кто знает, может, именно кто-то из них и брал в рот медный инструмент, чтобы прокричать свое имя, будучи уверенным, что тем самым открывает новую эру в истории. Хотя пройдут еще долгие, слишком долгие годы, прежде чем это открытие признает мир.
9
После собрания писателей я несколько раз пыталась позвонить Эвклиду, спеша рассказать, что нового удалось мне узнать о Меуччи, а также что теперь я вполне уверена: Леонардо — верный след, который нас куда-нибудь да выведет, однако в телефонной трубке звучал один и тот же непрерывный гудок, и сколько бы раз я ни набирала номер, звук не менялся — ровная, неизменная, устремленная в бесконечность нота. Не смейся, все так и было: изобретенный в Гаване телефон в тот год в Гаване практически не работал.
Тогда я и решила нагрянуть к Эвклиду домой. Сначала я не собиралась говорить с ним о Маргарите, но тот факт, что Леонардо ксерокопирует разные статьи, открывал передо мной новые возможности. И пусть писатель отрицал обладание какими-либо другими бумагами помимо газетных статей, это могло, во-первых, не соответствовать действительности. Леонардо вполне мог владеть документом, но, понимая его значимость, не желал в этом признаваться. Во-вторых, если документа у него действительно нет, это не исключает, что ему известно о его существовании.
Но что было яснее всего, так это то, что связь Леонардо с Маргаритой становится невероятно важной и, вкупе с интересом писателя к Меуччи, становится элементом ключевым и подозрительным. И как же мне выложить Эвклиду эти выводы, не упомянув Маргариту? Это попросту невозможно. Понимаешь? Мой друг — профессор, он привык к теоремам и доказательствам, и если уж он заинтересовался Леонардо, то, как я только что поняла, именно по той причине, что знает о знакомстве писателя и Маргариты, и она-то и есть та самая переменная, которой мне так не хватало. И если я приду и заявлю, что я в чем-то уверена — просто потому что, без доказательств, — Эвклид мне не поверит, ибо наука не святым духом питается. В итоге я пришла к тому, что лучше нам все прояснить. Нет никакой необходимости останавливаться подробно на истории Маргариты, нужно просто сообщить, что она и была владелицей документа, поскольку только это и имеет отношение к нашей цели.
Однако, заявившись к Эвклиду домой, я застала только мать-старушку и Чичи. Постоянные перебои с электричеством постепенно выводили из строя все электроприборы, холодильник дышал на ладан, так что Эвклиду пришлось отправиться на поиски запчастей, необходимых для ремонта. Ждала я долго, это точно. Старушка, не умолкая, говорила про Этсетера: собачка, отъевшись и придя в себя, превратилась-таки в прекрасного белоснежного пуделя и уже пользовалась привилегией спать на хозяйкиной постели, устроившись в ногах. Чичи, со своей стороны, немало меня повеселил, усердствуя в чтении своих рассказов бабушке. Старушка при этом с удивлением поглядывала на меня и в конце концов заключила, что внук у нее — гений, хоть она и не понимает, о чем он там пишет. Рассказы сына большого восторга у Эвклида не вызывали, да и у меня тоже, если честно. Чичи писал о том, что творилось в стране: о проституции, кражах велосипедов, побегах с острова на плотах, деградации общества. Обо всем том, что мы видим каждый день и что, откровенно говоря, не вызывает интереса, особенно если речь идет о тексте, которому не светит быть опубликованным. Чичи немного смахивал на друзей Леонардо, только гораздо моложе, более прямолинеен и гораздо более практичен: мечтая стать писателем, он занимался продажей контрабандных продуктов. В тот вечер я начала слушать один из его рассказов, но поскольку свет отключили, а Эвклид все не возвращался, я решила ехать домой.
Даже не знаю, сколько дней я не могла ни с кем связаться из-за этого проклятого неработающего телефона в Технологическом. А когда он снова заработал, директриса решила ограничить его использование. Она заявила, что аппарат в ее кабинете является совершенно необходимым для обеспечения нормальной работы устройством, и, следовательно, преподаватели имеют право исключительно на один короткий личный звонок, два звонка в случае форс-мажора, но ни одного междугороднего. Тупая корова. Мне больше ничего не оставалось, кроме как выбирать между звонком Эвклиду или Анхелю, и, естественно, я выбрала Анхеля, поскольку хотела его видеть. С Эвклидом я поговорю в субботу, на наших еженедельных заседаниях.
И я договорилась о встрече с моим ангелом — кажется, на четверг. Да, точно, потому что в пятницу произошло другое событие. Итак, в четверг я пошла к нему на квартиру, где обнаружила его некоторым образом не в своей тарелке по той причине, что у него почти не было продуктов, чтобы приготовить обед, и денег тоже. Единственное, что у него оставалось хорошего, — остатки рома, но меня очевидно интересовал вовсе не ром, так что я улыбнулась и сказала, что сегодня угощаю. Меню вышло простым: ленивые голубцы — капуста, рис и лук, — совсем простое, но полезное и питательное, как будто мы снова в японском саду. Я могла бы сказать, что все мы с каждым днем становились все более тощими, но получится гораздо красивее, если я скажу так: «более стильными».
В тот день я первый раз в жизни готовила у Анхеля, и должна тебе признаться, что мне понравилось — как будто мы настоящая пара: я просто летаю по кухне, а он, положив ноги на стол, сидит в кресле со стаканом рома в руке. Обычная супружеская пара, разговаривающая о всякой всячине — об идиотских распоряжениях моей начальницы на работе или о психологических проблемах Дайани. И вдруг я вспомнила об идее Анхеля сдать комнату в этой квартире Барбаре. И я спросила его об этом. Он ответил, что звонил ей, предлагал комнату, но итальянка не захотела съезжать оттуда, где живет сейчас. Уверен, что платит она совсем ничего, сказал он, потому что сам он предложил цену ниже некуда, однако она поблагодарила, но предложение не приняла. И тогда я сказала, что видела ее на днях.
На самом деле мне хотелось поговорить о Маргарите, вернее, о ее семейной реликвии, частью которой был документ Меуччи, поэтому я упомянула Барбару, чтобы от нее перейти к Леонардо и далее — к Маргарите. Это весьма примечательно, потому что каждый раз, когда Анхель заговаривал о своей бывшей, я чувствовала явную неловкость. Тем не менее в тот день у меня возникло желание о ней поговорить, и именно я захотела вернуть его к истории о потерянной реликвии, желая понять, есть ли у него хоть какой-то кусочек интересной мне информации. Неважно, насколько маленький. Я никому не делала плохо — я просто пыталась собрать информацию, выжать лимон до последней капли, только и всего. Понимаешь?
И когда мы накрывали на стол, я принялась рассказывать о литературных чтениях. Анхель откликнулся ироничным комментарием: нетрудно заметить, что моя дружба с Леонардо растет как на дрожжах, после чего сложил губы в специальную гримасу, одну из тех, которые способны заставить меня заткнуться и начать мысленный отсчет — раз, два, три, — чтобы не броситься ему на шею и не начать его раздевать. Вместо этого я с улыбкой поинтересовалась, уж не ревнует ли он, а он сказал — нет, что ты, как же можно ревновать к такому типу, как Леонардо. Мы сели за стол, он разлил по стаканам воду и продолжил. Анхель считал, что писатель недостоин ничьей ревности: безобидный бедняга, хотя временами несколько странный, на его вкус. А дальше понес какую-то чушь, просто бред, да, настоящий бред. Сказал, что Леонардо — не совсем человек, что он принадлежит к расе новых кентавров. «Ты что, не заметила, что у него вместо ног — пара колес?» — вопросил он. Я рассмеялась. Анхель продолжил свою речь, утверждая, что в этой стране мы достигли высочайшего уровня технического прогресса и тестируем новых созданий будущего. Среди них и последнее изобретение — новые кентавры, которые живут на соевой похлебке, сваренной на воде с сахарком. Совершенные создания, которым не нужен бензин для передвижения и которым требуется минимум для восполнения энергетических затрат. И Леонардо — одно из таких созданий, которое не ходит, а колесит, плавненько так катится. И даже когда он садится на диван, сразу видно, что ему неудобно — непонятно, что делать с ногами. Ведь это уже не ноги, а некий орган, который эволюционировал до симбиотического сращения с педалями велосипеда и вряд ли помнит о своих прежних функциях.
«Я больше чем уверен, — заключил Анхель, — у кубинского человека будущего ног не будет вовсе, а будет малюсенький желудок и пара колес. А ты как думаешь?» — поинтересовался он, прежде чем положить в рот капусту и начать жевать с аппетитом дикаря.
Анхель фонтанировал идеями. Он заметил, что раз уж мы с ним колес не имеем, то, как это ни прискорбно, являемся представителями исчезающего вида. И расхохотался, приговаривая, что мне не стоит волноваться по этому поводу, потому что здесь у нас — страна мутантов, привычных к выживанию: если колес мы себе не отрастили, то, чтоб не сгинуть с лица земли, превратимся во что-нибудь иное. Самое удивительное, что он был прав. Думаю, что после того нулевого года все мы стали иными. Может, кому-то и тяжело это признать, но все мы изменились. Есть «до», и есть «после». Это как война, я тебе уже говорила, бомбардировок вроде не было, но живем мы словно в послевоенное время, выпустившее на волю самые примитивные инстинкты, в первую очередь — инстинкт самосохранения. Мы здесь, к счастью или несчастью, как тараканы, которые привыкают к отраве, чтобы выжить, и даже начинают ее любить. К счастью или несчастью. Не знаю.
Анхель продолжил говорить о Леонардо. Тем же презрительным тоном он заявил, что никогда не читал ни одного его текста и не собирается этого делать, что он, конечно же, не имеет никакого права указывать мне, с кем дружить, но ему с самого начала показался очень странным этот внезапный всплеск дружеских чувств Леонардо ко мне и эти его приглашения на литературные сборища.
«Хулия, моя Хулия, — сказал он, — сдается мне, единственное, чего хочет этот тип на самом деле, — подобраться к тебе».
Я его не поняла, и, видя выражение моего лица, Анхель улыбнулся, несколько раз потыкал вилкой в тарелку, так и не подцепив капусту. А затем изрек следующую мысль: мир слишком тесен.
«Леонардо знает, что он мне не нравится, — сказал он, — но при этом всеми доступными способами старается сблизиться, из чистого любопытства».
И он спросил, помню ли я историю с семейной реликвией Маргариты, и я ответила, что да. Ну так вот, оказалось, что, поскольку Маргарита была очень дружна с писателем, тот знал, что вместе с другими бумагами, входящими в эту фамильную реликвию, она хранит документ того самого итальянца, ну, с телефоном который, и, конечно же, очень этим документом интересовался для своего романчика. И что Леонардо думает, будто документ хранится у Анхеля. И тут вдруг разом, как будто что-то распахнулось — дверь, окно, не знаю, — хлынул поток света, ведь только что подтвердились мои догадки: писатель действительно знает о документе. Понимаешь? Я не произнесла ни звука, но сидела широко распахнув глаза и показывая, что история заинтересовала меня сама по себе. И Анхель продолжил. Сказал, что Леонардо утомил его звонками и просьбами показать документ и, ничего не добившись, кроме вежливого обращения и твердого отказа, теперь, очевидно, пытается использовать меня, имея в планах подобраться поближе за счет дружеских связей. Только хрен он чего получит, потому что документа у Анхеля сейчас нет. Этот клочок бумаги — часть наследия его бывшей жены, и в тот день, когда он сможет заполучить его обратно, он отдаст его вовсе не писателю, а законной владелице и закроет тем самым раз и навсегда главу своей жизни. Ангел мой был сердит, и я его понимала, но никак не могла упустить случая и поэтому спросила как бы между прочим:
— А где сейчас этот документ?
Он устало отмахнулся.
— У твоего приятеля Эвклида, — ответил он, нацеливая вилку на тарелку и намереваясь что-нибудь подцепить. И прежде, чем проглотить жалкий листик капусты, договорил: — Отца Маргариты.
К счастью, у меня в тот момент во рту ничего не было, иначе я точно подавилась бы. Отца Маргариты. Эвклид — отец Маргариты. Да, меня пронзила та же мысль, что и тебя: какого черта он ничего мне не сказал? Ярость моя была велика, хотя не такая оглушительная, как та, что нахлынула потом, но мне хватило: я не могла поверить своим ушам. Версия, в которой Эвклид был любовником жены Анхеля, казалась мне вполне адекватной, но — отец? Как это — отец? Именно это я и спросила, и Анхель, проглотив, подтвердил, что я все верно услышала: отец, родитель, тот мужик, который зачал его бывшую. Он также отец его друга, к которому Анхель часто ходил в гости, где познакомился с его сестрой, Маргаритой, из сестры друга превратившейся сначала в невесту, потом — жену, а после этого — бывшую жену, трансформируя тем самым отца друга в свекра, ставшего впоследствии бывшим свекром. И если Анхель мне не сказал об этом раньше, так это потому, что сам Эвклид через пару дней после того, как мы встретились посреди улицы, позвонил ему и попросил ничего не рассказывать мне о Маргарите, аргументируя свою просьбу моей с ним великой дружбой и тем, что вовсе не обязательно впутывать во все это его дочь — болезненную для него тему.
— Можешь представить, — сказал Анхель, — когда, обосновавшись в Бразилии, Маргарита потащила за собой и брата, каким это стало ударом для старика.
Я все еще не могла уложить все сказанное в голове, и Анхель, заметив мою растерянность, схватил меня за руку и сказал, что это чистая правда и что у Эвклида есть причины скрывать ее от меня.
— У Маргариты с отцом отношения были преотвратные, — пояснил он. — И задолго до своего отъезда она с ним уже не разговаривала.
Анхель был живым свидетелем этого многолетнего конфликта. Маргарита была очень близка с матерью, а Эвклид в те годы, откровенно говоря, не всегда вел себя пристойно, постоянно обманывая свою жену. Дочь этого терпеть не желала. Эвклид, по всей видимости, тип чрезвычайно интересный и пользовавшийся успехом у своих студентов, особенно студенток, ведь и Маргарита, и Анхель были в курсе сплетен о немалом количестве побед профессора в университете.
Я тоже была в курсе его побед, но предпочла, естественно, промолчать. Анхель смотрел на меня так, словно только что допустил непростительную оплошность и желал оправдаться. Сам-то он может понять Эвклида, заявил он, и, в определенной степени, даже может понять, почему тот просил не говорить мне о Маргарите: потому что в детстве она была его любимицей, светом его очей. «Сейчас покажу», — он встал, вышел в комнату и вернулся с обувной коробкой, где хранил вещи своей бывшей. Передо мной появилась фотография Эвклида с тремя детишками и еще одна — с девочкой Маргаритой, сидящей у него на плечах. Анхелю достало деликатности не показывать мне взрослую Маргариту, фото которой, вне всякого сомнения, лежали в одном из этих конвертов с фотокарточками.
Когда он познакомился с Маргаритой, продолжал он, ее отношения с отцом уже начали портиться. По словам Анхеля, Эвклид был слишком занят своей жизнью, университетом, интрижками и не заметил отчуждения дочери, которое начиналось скрытно и тихо, но вскоре стало выплескиваться на поверхность. Она стала его игнорировать, медленно выдавливая из своей жизни. Все происходило на глазах Анхеля: переживания Маргариты из-за матери, ее гневные филиппики, обращенные против отца, разговоры с братом. Именно поэтому, сказал он, между Маргаритой и Дайани и возникло такое понимание, они как будто узнали друг друга, словно каждая из них увидела в другой отражение себя: одна, более юная, увидела свое будущее, а вторая, более взрослая, — свое прошлое. Возможно, они подражали друг другу.
Однако последней каплей, тем, что окончательно привело к решению матери Маргариты потребовать развода, стало то, что однажды она неожиданно вернулась домой в неурочное время и застала мужа в постели с девушкой. Это все определило как для нее, так и для Маргариты, которая больше ни единого слова родителю не сказала. Конечно, продолжил Анхель, такое должно было стать последней каплей, тем более что свежи были последствия другого кризиса, случившегося несколько лет назад, когда Эвклиду стукнуло пятьдесят. Друг семьи увидел его в «Лас-Каньитас», баре в «Свободной Гаване», где тот пускал слюни подле какой-то девицы, видимо студентки, — маленькой шлюшки из тех, кто ухлестывает за преподавателями ради хороших оценок. Так и сказал, и мой желудок пронзила острая боль, от которой перехватило дыхание. Я еле булькнула:
— В «Лас-Каньитас»?
— Именно там. — кивнул Анхель и продолжал: — Маргарита, когда узнала, просто взбесилась, хотя тогда еще не решалась вступать с отцом в прямую конфронтацию.
Я думала, что прямо сейчас помру, клянусь. Я была шлюшкой из «Лас-Каньитас». Хотя я совсем не искала хороших оценок, потому что они у меня и так были, я искала… Ничего, я ничего не искала. Я просто была любовницей человека, который меня удовлетворял и был счастлив отпраздновать со мной свое пятидесятилетие, вот и все. А его семья в это время погружалась в хаос. В эту секунду я желала только одного: провалиться сквозь землю. Чтобы Анхель больше ничего не говорил, а я могла провалиться сквозь землю. Но Анхель продолжал.
Та история нанесла семье глубокую рану, и когда жена застала Эвклида с какой-то девушкой в супружеской постели, то, по ее мнению, мнению матери Маргариты, это была та же самая шлюха, что и в «Лас-Каньитас». Для Маргариты личность этой особы не представляла интереса. Проблемой был Эвклид, а не его пассия. Обманщик — ее отец. Я уж не знала, куда мне деваться. Не имея возможности хоть что-то сказать, я присутствовала в драме, от которой в свое время избавил меня Эвклид, и чувствовала себя виноватой. И пусть вина за тот окончательный разрыв лежала не на мне, чувствовала я себя ужасно, просто ужасно, меня охватило сильнейшее желание убраться отсюда, побежать к Эвклиду, обнять его, сказать, как это прекрасно, что наша дружба, несмотря ни на что, выжила. Мне хотелось только этого, но Анхель продолжал говорить.
Когда они с Маргаритой решили пожениться, она уже не разговаривала с отцом, но как-никак планировалась свадьба, так что она решила приити к нему с этой новостью и слегка сгладить углы. Похоже, после долгого разговора, когда стало казаться, что все мало-помалу налаживается, Эвклид спросил ее о семейной реликвии. Он знал, что его дочь — наследница этой реликвии, частью которой является документ итальянца, изобретателя телефона. Дело было в том, что Эвклида с давних пор интересовал этот документ, но пока он был женат на матери Маргариты, та ни разу не пожелала эту бумагу ему показать.
— Знаешь, что тогда придумал Эвклид? — спросил меня Анхель. — Не нашел ничего лучше, как предложить Маргарите продать ему этот документ. Она собиралась замуж, деньги ей были нужны, а он только что получил гонорар за статью, опубликованную в одном научном журнале в Колумбии. Для Маргариты это стало холодным душем — ведром ледяной воды на голову в три часа ночи зимой — и она снова послала его ко всем чертям, как всегда. Ясное дело, «всегда» — слово слишком долгое, добавил Анхель, потому что сердце у Маргариты было огромное, и через какое-то время она захотела с отцом помириться. Она с ним встретилась, потом он зашел ее навестить, и в одно из этих свиданий ему удалось заполучить этот документ.
— Он выкрал документ, Хулия, выкрал у нее эту реликвию, а она даже не заметила, понимаешь?
Это ему сказала Маргарита, рыдая в Сан-Паулу, и именно поэтому Анхель хотел получить документ обратно, потому что все это представлялось ему в высшей степени несправедливым — никто не имеет права красть жизнь у другого.
— Посмотри сюда, — произнес он, роясь в бумагах, лежавших в обувной коробке, — здесь только часть ее жизни: некоторые фотографии, школьные документы. Взгляни на это, — повторил он, вынимая из коробки вырванную из какого-то журнала страницу. — Она сохранила ее как доказательство оскорбления — это статья, опубликованная Эвклидом в Колумбии, та самая, за которую он получил гонорар, которым думал расплатиться за документ итальянца.
Я взяла в руки журнальную страницу, увидела цветную печать, заголовок статьи, имя друга моего Эвклида, набранное большими буквами, начала читать — и тут весь мир остановился. Да, планета Земля вдруг прекратила вращаться, и я почувствовала, что меня с ног до головы охватывает пламя, языками обвиваясь вокруг тела, пока я быстро, просто с невероятной скоростью, пробегала по строчкам: мне не требовалось зрение, с первых же строк я могла с закрытыми глазами повторить все постулаты статьи, подписанной именем Эвклида. Содержание этой статьи, мысли, изложенные именитым кубинским профессором, вся свежесть его аргументации, все математические доказательства, весь его небольшой вклад в универсальное научное знание, сама идея, разработанная столь тщательно, — все это была моя дипломная работа. Да, это было краткое изложение моего университетского дипломного проекта, стоившего мне стольких бессонных ночей, удостоенного похвал и поздравлений; проекта, за который мне присвоили степень магистра математики и который я нигде не публиковала — у меня осталась только кипа исписанных листов бумаги в ящике стола, у меня дома. Эвклид украл мой ум. А мой ум — это моя жизнь.
Понимаешь? Я мыслю, следовательно, я существую, а все остальное — к чертям собачьим.
10
Очень хорошо помню, что той ночью я почти не спала. Закрою глаза — слышу, как рядом похрапывает Анхель, а перед моим мысленным взором встает Эвклид. Его внимательное лицо, когда он слушает мои рассуждения и выкладки, его улыбка в «Лас-Каньитас», его рука, взявшая мою, чтобы запечатлеть на ней поцелуй, а потом его лицо укрупняется, губы ищут мои губы, его взгляды, его комплименты моему уму, его вопросы, его обнаженное тело. Везде, везде Эвклид — мой уважаемый профессор, мой любовник, мой близкий друг. Эвклид, обманщик, который наверняка спокойно дрыхнет сейчас в своей постели, пока я тут кручусь с боку на бок, прислушиваясь к храпу своего ангела. Эвклид, вор, обыкновенный вор, жалкий ворюга, и в этот момент меня совершенно не волновала достойная мыльной оперы драма отца и дочери, неверного мужа, обманутой жены, их детей, встающих на ту или иную сторону, развод, депрессии, слезы — все это было в моих глазах образцом благопристойности в сравнении с другим: он похитил мои идеи, он предал меня, опубликовав под своим именем то, что ему не принадлежит, он на мне заработал. Понимаешь меня? Стоит мне об этом вспомнить, как вспыхивает ярость. Короче, уснуть я не могла. Встала, налила себе стакан воды и вышла на балкон гостиной, откуда открывался вид на улицу, которая мне безумно нравится. Нужно было подумать.
В рассказе Анхеля кое-что оставалось непонятным, но расспрашивать его мне не хотелось: в тот момент это, пожалуй, было бы опрометчиво. Анхель — добрый малый, до мозга костей пропитанный любовью к женщине, и он привержен идее, что только после завершения цикла прошлых отношений ему удастся в достаточной степени очистить душу, чтобы начать другую историю. Другой историей была я, и, следовательно, в завершении этого его цикла я была кровно заинтересована. Но для этого совершенно необходимо, чтобы мой ангел заполучил обратно злосчастный документ Меуччи. Вернув реликвию, Анхель сможет перейти к финальной части своего плана — отправить все это Маргарите и почувствовать себя чистым, освобожденным, вольным обратить свой взор полностью на меня. После чего, несомненно, первым делом состоится мой переезд к нему в Ведадо и начало нового этапа в моей жизни — более интересного и многообещающего, чем тот, что я проживаю в данный момент. Судя по тому, что он говорил вечером, его тревожило то, что документом завладел Эвклид и расставаться явно не планировал. Анхель понятия не имел, какое применение бывший свекор ищет этим каракулям на ветхой бумаге, но в чем он был абсолютно уверен, так это в том, что Эвклид никогда не выпустит документ из своих рук, за которым охотился годами. Анхелю было весьма и весьма непросто придумать, каким образом заполучить назад реликвию.
Но мне раздобыть эту вещь тоже будет непросто. Но я, по крайней мере, знаю, для чего Эвклиду манускрипт. Человек, способный украсть идеи у студентки, чтобы потом опубликовать их под своим именем, получив признание и деньги, — что он мог сделать с оригинальным свидетельством об изобретении телефона? Здесь нужно иметь в виду, что в те времена, за исключением разве что Италии и пары-тройки знатоков этой темы, Меуччи был совершенно никому не известен, и в свое время находились журналисты, обозвавшие его безумным итальяшкой за попытки присвоить изобретение, которое, как всем прекрасно известно, принадлежит Грейаму Беллу, что зафиксировано в патентных бумагах и на скрижалях истории. В том, что Белл изобрел телефон, сомнений нет, беда только в том, что он изобрел его на несколько лет позже Меуччи. А именно в 1876 году Белл запатентовал свое изобретение и произнес ставшую исторической фразу, переданную по телефонному проводу: «Будьте добры, подойдите ко мне, мистер Уотсон, вы мне нужны». Но изобретателем телефона следовало считать Меуччи, потому что свой эксперимент итальянец провел уже в 1849 году. Однако этому не было никаких письменных свидетельств. Доказательством мог стать тот самый документ из семейного архива. Каракули, как выразился Анхель, представляли собой не что иное, как схему эксперимента, а тебе должно быть известно, что естественные науки словами не изъясняются, слова — это для искусства и философии, а наука говорит цифрами, формулами, графиками или схемами. Ученый, прежде чем раскроет рот, схватит карандаш и начнет что-то чертить, оставлять те самые каракули, которые для людей сведущих станут не каракулями, а доказательствами. И если Эвклид оказался способен украсть мою работу, то представь себе, что он может сделать с доказательством изобретения телефона. Я отдаю себе отчет, что это не первоочередная задача человечества на планете — установить первого изобретателя телефона. Это не самое необходимое знание. Однако не будем забывать Эйнштейна: все относительно. Когда у тебя нет ничего, даже самая малость может стать чем-то большим. Здесь, на Кубе, в год нуля, Эвклид мог стать важной фигурой и даже обрести известность в международных научных кругах, мог отправиться на какой-нибудь конгресс с докладами, читать лекции и в один прекрасный момент увидеть себя тем, кем всегда хотел быть: именитым ученым, а не неудачником, таскающим ведрами воду перед очередным отключением электричества. Или же, на худой конец, заработать деньжат на пропитание.
Цели его были предельно понятны, однако некоторые детали сбивали меня с толку. Маргарита сказала Анхелю, что семейная реликвия находится у ее отца. Поразмыслим: если документ у Эвклида, то зачем он разболтал мне о нем? Если документ у него, с его стороны было бы правильнее держать язык за зубами, чтобы никто ничего не знал. Разве нет? Однако, стоило мне упомянуть о моем разговоре с писателем и итальянкой, он тут же вытащил и показал мне папку, набитую информацией о Меуччи, а также вкратце изложил историю документа. Ведь именно от него я и узнала о его существовании. Это показалось мне очень и очень странным. И что мы имеем?
Постулат номер раз: Эвклид хочет сделать себе имя на этом документе, хотя у него нет надежных контактов за пределами Кубы. Стоило мне упомянуть интерес писателя к этой теме, Эвклид тут же навострил уши, сообразив, что не он один интересуется Меуччи, так что как только этот человек узнает о существовании документа, он непременно захочет его получить. К тому же Эвклид точно знает, что эта тема меня увлечет. Тогда он решает рассказать мне о манускрипте, чтобы я не заподозрила, что документ находится у него. А заодно использует меня, чтобы вытягивать информацию из писателя и пополнять тем самым свой архив Меуччи, что окажется весьма ценным в тот день, когда он наконец-то сможет явить миру документ, чтобы создать себе имя.
Постулат номер два: Эвклид не смог ничего сделать с документом, потому что у него нет нужных контактов. Он в данный момент находится в очень трудном финансовом положении, и его младший сын фарцовщик подкидывает ему на пропитание. Когда я упомянула об интересе писателя к Меуччи, Эвклид увидел возможное решение проблемы с выходом на нужный уровень. Сам он с писателем незнаком, но если тот работает над данной темой, то его наверняка заинтересует манускрипт, который Эвклид может ему продать, чтобы улучшить свое материальное положение, хотя бы и на короткий срок. Но только в том случае, конечно, если у писателя есть деньги. Зачем же он рассказал мне о документе? Ну, конечно, затем, чтобы возбудить научный интерес у меня, которая знакома с писателем и может, вольно или невольно, привести Эвклида к нему.
Однако оставалась еще одна немаловажная деталь: Анхель. Мой ангел был женат на дочери Эвклида, так что мой старый профессор прекрасно знал, что он своими глазами видел документ, потому что дочь унаследовала ее в день свадьбы. Логично предположить, что женщина, о которой говорил мне Эвклид и которую я представляла себе его очередной любовницей, была просто-напросто его супругой. Можно думать, что за годы брака он из кожи вон лез, стараясь заполучить документ, однако она его не отдала, поскольку бумага эта являлась частью реликвии, которая должна перейти законной наследнице — дочке Маргарите. Эвклид тогда решился предложить деньги родной дочери, но девушка не согласилась. В первый раз, когда мы говорили о манускрипте, Эвклид подчеркивал, насколько важно, чтобы я ни с кем на эту тему не заговаривала. Даже с Анхелем. Почему? Да потому, что документ хранится у Эвклида, и он не хотел вмешивать Анхеля в эту историю, и уж тем более не стремился случайно пробудить в нем интерес к этому документу. Эвклид понятия не имел ни о сентиментальной галиматье в голове моего любимого, ни о его очарованности женщинами с историей. Ничего этого он не знал. Следовательно, Анхель его ни в малейшей степени не интересовал. А интересовал его писатель, который годами по крупицам собирал сведения о Меуччи и владел такими подробностями, о каких сам Эвклид узнал только благодаря некой Хулии, которую использовал вслепую.
В общем, мне предназначалась роль шестерки, которую Эвклид использовал точно так же, как и тогда, когда я писала диплом. Вот дьявол!
Я вернулась в постель, но уснуть так и не смогла. В половине седьмого я уже была на кухне, полностью одетая, чтобы идти на работу, и варила кофе. Ощутив на спине облапившие меня руки, обернулась и обняла своего ангела с заспанным лицом и всклокоченными волосами. Меня удивило, что он проснулся в такую рань, но он сказал, что ему стало одиноко, кровать без меня слишком большая, что пришел, чтобы я его обняла — сильно-сильно, — прежде чем сбегу на работу. Я обняла его, и мы сели пить кофе. Сонный Анхель просто сводил меня с ума — такой нежный, такой медленный, такой красивый. Выходя из квартиры, я еще раз его обняла и сказала, что сегодня вечером прийти к нему не смогу и что мы сможем поговорить в выходные.
Весь день я была на взводе. Ученики казались мне гораздо наглее и тупее, чем обычно, так что я посадила их делать самостоятельную работу — пусть поработают сами, поучатся использовать свои мозги, мои мне самой нужны: в эти минуты я напряженно размышляла, задействовав свои нейроны на полную мощность. К концу рабочего дня, едва закончились уроки, я со страшной скоростью выскочила за ворота. Минувшие часы только разогрели мое негодование. Эвклиду предстояло выслушать все, что клокотало и рвалось из моей груди.
Когда я прибежала к нему, старушка-мать сидела, обмахиваясь веером и распахнув дверь настежь, однако пот лил с нее ручьями: с полудня в доме не было электричества, поэтому включить вентилятор она не могла. Эвклид только что вышел выгулять Этсетера, но я никуда не спешила и сказала, что могу подождать, и мы уселись поболтать. В тот вечер Чичи явился в дом отца со своими приятелями — я помню об этом потому, что, едва они появились, прозвучал голосок, обращенный ко мне: «профессор». Я перевела взгляд: какая-то девчушка, которую я, честно говоря, не помнила. Обычное дело: учитель — один, учеников — тысячи, но она сказала, что я была ее преподавателем в Политехе и что мой предмет очень ей нравился, спросила, как у меня дела и продолжаю ли я преподавать в университете. Я вежливо ответила, что сменила работу, без уточнений, а она, улыбнувшись, сказала, что работает инженером, хотя на самом деле ей хотелось бы стать писательницей. Тут Чичи приступил к официальной части: представил мне своих друзей и горделиво прибавил: «будущие писатели». Я окинула их взглядом. Один — тощий, с длинными волосами, во всем черном — дипломированный географ. Другой, тоже волосатый, смахивающий на Конана-варвара, — дипломированный биолог. У девушки с кудрявой головкой и светлыми глазами, в коротеньких шортиках, обладательницы тонких ног, диплом инженера-электронщика. По словам Чичи, все они — рокеры и авангардисты и все желают писать. И вот я ломаю голову: какого ж черта они тогда изучали точные науки? В этой стране кто угодно занимается чем угодно, имея в кармане диплом из совершенно другой оперы. Кроме меня, естественно, но ладно… этого говорить я не собиралась.
Я прислушивалась к разговору молодых людей, который вращался вокруг рок-концертов в «Патио-де-Мария» и их собственных литературных проектов, пока наконец на пороге не появилась Этсетера, а за собачкой — Эвклид, лицо которого расцвело улыбкой при виде компании, собравшейся в квартире. Я чмокнула его в щеку, дала ему возможность пообщаться с сыном, попрощалась с гостями, дождалась, когда он зажжет керосиновую лампу, и только тогда сказала, что нам нужно поговорить. Он, конечно же, подумал, что я принесла новости, потому что округлил глаза, зажег свечу и пригласил меня в свою комнату.
— Ты лгал мне, Эвклид, — вырвалось у меня, едва захлопнулась дверь.
Он с изумлением посмотрел на меня и, все еще держа в руках свечу, подошел ближе, спрашивая, что со мной случилось. Я повторила:
— Ты лгал, Эвклид, ты меня обманул.
Если бы в эту секунду ему пришло в голову попросить у меня прощения за то, что он взял для своей статьи мои идеи; если бы он начал извиняться, объяснять; если бы сказал о Маргарите… Не знаю, если бы он подал мне хоть малейший знак, все, возможно, пошло бы иначе, но он ничего этого не сделал, он ограничился лишь тем, что попросил меня успокоиться и снова поинтересовался, что со мной происходит. Тем самым он подтвердил, что обманывал меня много раз и не собирался совершить такую глупость, как раскаяться в грехах, не услышав конкретных обвинений. Эвклид всегда был очень умен. Я очень серьезно взглянула на него, вздохнула и сказала, что он знает Анхеля потому, что был его свекром, но предпочел скрыть от меня эту незначительную деталь. Мой бывший преподаватель криво улыбнулся и, ставя лампу на стол, проговорил:
— А, вот оно что.
И добавил, что, раз уж Анхель мне об этом сказал, волноваться не стоит — он, Эвклид, мне все объяснит; это очень печальная история, но, видимо, пришло время назвать все его печали своими именами. Я, Хулия, — та, кого он любит больше всего на свете, и он никогда не смог бы причинить мне хоть малейший вред, а уж тем более — мне соврать. На самом деле он уже давно собирался мне обо всем рассказать.
Тут меня вновь охватило бешенство, просто захлестнула гигантская волна ярости, потому что в ушах все еще звучала его первая фраза: «А, вот оно что». И в этих словах сквозило облегчение, что-то вроде «как хорошо, что это не про другое», что-то типа «а я-то испугался».
— А почему ты мне сразу не сказал? — спросила я.
В это мгновение дали электричество — вот так, совсем неожиданно, зажегся свет, а Эвклид улыбнулся, глядя мне в глаза, и произнес:
— Видишь, все не так страшно! Да будет свет!
Я проигнорировала его улыбку и снова повторила свой вопрос, но на этот раз — громче: почему он мне соврал? Мой старый преподаватель снова попросил меня успокоиться и открыл дверь — крикнуть матери, чтобы она погасила лампу и не мешала нам, потому что мы хотим поработать над научным проектом. Она ответила, что постучит в дверь, когда будет готов ужин. Я повторила тот же вопрос — почему он мне солгал? На этот раз он не улыбнулся и заявил, что, коль скоро я в таких расстроенных чувствах, лучше будет избавить его мать и соседей от прослушивания нашей беседы. И включил радиоприемник, все ту же волну.
По его версии выходило, что он ничего мне не сказал ровно потому, что не представилось удобного случая. С самого начала мой интерес к Анхелю был для него очевиден, и сообщение о том, что парень был мужем его дочери, могло, с одной стороны, пробудить во мне ненужное любопытство, а с другой — вынудило бы его говорить о Маргарите. А мне хорошо известно, вернее, только мне и известно, к каким тяжелым для него последствиям привел отъезд его детей, сначала Маргариты, а вслед за ней и Робертико.
— Я впал в депрессию, Хулия, помнишь?
И эта депрессия стоила ему работы в университете, заката карьеры, конца его социальной жизни. В тот день, когда мы с Анхелем случайно встретили его на улице, ему захотелось обо всем мне рассказать, но потом он подумал, что лучше этого не делать, потому что моя история не имеет ничего общего с его историей. Вообще-то, прибавил он, следовало бы признаться мне также и в том, что он звонил моему парню с просьбой об одолжении: ничего мне не говорить. Это был такой джентльменский пакт, но раз уж мой ангел его нарушил, значит, так тому и быть. Эвклид всего лишь хотел для меня самого лучшего, поэтому и решился ему позвонить, хотя, по правде сказать, они практически не общались. Когда Маргарита жила с Анхелем, она с Эвклидом не разговаривала, так что этот юноша был для него больше призраком, нежели зятем.
— А зачем населять призраками твои мечты, Хулия?
Он сказал, что предпочел видеть в Анхеле моего парня, нового персонажа в своей жизни, а не зятя, которого у него никогда, в сущности, и не было, не супруга дочери, которая с ним не разговаривала, потому что так и не простила отца.
— Хулия, я же не один раз изменил, — уточнил он.
И я поняла, что этой своей фразой он мимоходом дал понять, что я у него не была единственной. Хотя мне показалось это неуместным — по той простой причине, что я никогда и не претендовала на исключительность: любовники — это два тела, обладающие друг другом, лишь пока длится идиллия, оканчивающаяся либо забвением, либо соучастием.
В это мгновение повисла пауза. Мы молчали. Эвклид думал, какие истины еще мне открыть. А я затерялась в своих воспоминаниях о вечере в «Лас-Каньитас» и о том, что рассказал мне Анхель. Я думала о том, насколько непротиворечивы откровения Эвклида и что ему вовсе не обязательно было говорить мне о других своих любовницах и о том, что он понятия не имеет, о чем узнал Анхель от Маргариты. В общем, обо всем понемногу. Итак, я погрузилась в свои размышления, пока Эвклид не прервал их, сказав, что таковы были его резоны, и он надеется, что я пойму, и если теперь мне известны все подробности, он хотел бы кое-что мне рассказать.
— Раз уж пролился свет, пусть он осветит все, — прибавил он.
Я ничего не произнесла: наступила моя очередь слушать, и, надо сказать, я была в нетерпении. Дочь его носила то же имя, что и ее мать, имя, которое повторялось в семье, — традиция, ничего особенного. Самое важное, о чем Эвклид хотел мне поведать, было то, что именно его жена Маргарита была владелицей автографа Меуччи, о ней он мне и говорил в первый раз, когда зашла речь о Меуччи, и скрыл он от меня ее личность ровно по той же причине — дабы не примешивать к этой истории мои чувства. Но поскольку я об этом уже знаю, теперь нет никакого смысла хранить секреты.
— Документ я видел дома, Хулия, он принадлежал моей жене, так что я абсолютно уверен в его существовании, поскольку держал его в своих руках, — заявил Эвклид.
Становилось интересно. Я изобразила удивление и улыбнулась:
— Значит, он у твоей бывшей жены.
Однако Эвклид покачал головой. Руководствуясь семейной традицией, разного рода сентиментальными соображениями и тому подобными вещами, мать отдала его своей дочери.
— В таком случае документ у твоей дочери, в Бразилии, — весьма самоуверенно заявила я, а он снова возразил: документ здесь, на Кубе, его дочь знала, насколько Эвклид в нем заинтересован, но, желая наказать отца, перед отъездом отдала его другому человеку. В этой самой комнате, где мы с Эвклидом сейчас находились, Маргарита объявила о своем решении подарить документ тому, кто, по ее словам, мог найти ему лучшее применение.
— Он у этого писателя, Хулия, у твоего знакомого, друга моей дочери, — подытожил он.
Я расхохоталась, не сумев сдержаться, — он меня огорошил, клянусь. Кажется, я выдавила что-то вроде «Эвклид, пожалуйста!», пока хохотала, но он подошел ко мне, устремив на меня какой-то странный взгляд, и спросил, едва ли не крича, продолжаю ли я думать, что он мне лгал. Маргарита сказала тогда, что оставляет документ писателю и он торжественно мне клянется, что если и скрыл от меня этот факт, то исключительно по причине моих завязавшихся отношений с Анхелем. И более того, если уж говорить начистоту, то, столкнувшись тогда с нами на улице, он подумал, что именно Анхель и приведет нас к писателю, о котором упомянула Маргарита. Эвклид не был с ним знаком, но знал, что тот работает над романом о Меуччи и что он — друг его дочери и, следовательно, друг Анхеля. Эвклид не мог раскрыть мне все карты с самого начала, потому что не хотел, чтобы все перепуталось, но теперь между нами все выяснено.
Эвклид был страшно взволнован, он глубоко вздохнул, чтобы немного успокоиться, и, повернувшись ко мне спиной, сказал, что Леонардо — по-прежнему самая надежная зацепка, пока не будет доказано обратное, наша единственная зацепка, если мы все еще хотим считать ее «нашей». Тогда он повернулся, взглянул на меня и попросил: «Пожалуйста!» Он хотел, чтобы я простила ему умолчания, снова повторяя, что поступил так, не желая задеть меня, но он никогда мне не лгал. «Если кто-то и лжет, то они: моя дочь, писатель, книги по истории — они лгут, Хулия, а я — нет».
На этом и закончилась его исповедь в тот вечер. Никаких признаний об украденных у меня идеях, никакого яркого света — всего лишь тонкий луч, нацеленный в Леонардо, с намерением запутать меня с этой идиотской зацепкой. У меня не оставалось ни единого сомнения в том, что документ находится у Эвклида и что он хочет использовать меня для сбора дальнейшей информации. Как же я была зла! Как же мне хотелось бросить ему в лицо, что он вор и лжец! Но я этого не сделала. Время еще не пришло. Признание Эвклида только укрепило меня в моем негодовании и подтолкнуло к принятию решения. Стало совершенно ясно, что Эвклид не заслуживает владеть документом Меуччи. Этот автограф должен был попасть в другие руки, более чистые, человеку, который использует манускрипт его так, как он того заслуживает, но с этим я позже разберусь. Сейчас мое решение сводилось к следующему: забрать у Эвклида реликвию. Он был моим преподавателем, а я — его лучшей ученицей, так что я должна была оказаться на высоте и воспользоваться полученными от него знаниями. Скажи я сейчас, что знаю, как он использовал мой диплом, это привело бы только к тому, что Эвклид перестанет мне доверять, узнав, что я ему больше не верю. Нет. Мой любимый профессор должен думать, что я по-прежнему его преданная союзница, и не питать ни малейших подозрений по поводу нашей игры, которая только что перевернулась.
Я вздохнула и произнесла, что он может не волноваться: мы в одной лодке, он — капитан, а Леонардо — наша зацепка. Эвклид выдохнул, в глазах его засветилась надежда, и он улыбнулся:
— Так, значит, продолжим, моя Хулия.
Я ограничилась ответной улыбкой.
11
На следующее заседание научной группы я не пошла: если честно, мне не хотелось видеть Эвклида. Утром я позвонила ему из квартиры соседа и сказала, что у меня то ли менструальные боли, то ли какая-то другая напасть, в общем, прийти не смогу. Поверил он или нет — меня как-то не слишком волновало. Заодно я позвонила Анхелю, но он не ответил. Решив повторить попытку несколько позже, я вернулась к себе домой и вроде бы взялась за стирку — уже плохо помню, но знаю, что чувствовала себя не в своей тарелке и что в квартире было битком народу, впрочем, как всегда. В этом городе все разговаривают так, будто все вокруг глухие: кричат с балконов, призывая отпрысков домой, музыку почему-то непременно включают на всю катушку, а секреты оглашаются при широко открытых дверях. Причину такого поведения я вижу в самих Карибах — во всем виновато это море, такое теплое и бурное. Как тебе объяснение? В общем, когда мне явно не по себе, да еще до такой степени, что даже ощупывание шрама на животе не успокаивает, мне нужно увидеть море: пусть оно меня утешит и что-нибудь присоветует. По меньшей мере оно меня выслушает.
В тот день я пошла на берег прогуляться. Недостатка в поводах паршиво себя чувствовать у меня не было. Во-первых, то, как поступил со мной Эвклид, — этого, естественно, я никогда не смогу переварить. Далее, потому что… как бы тебе это объяснить? Мне тогда казалось, что жизнь моя словно поставлена на паузу. Смотри, Эвклид ведь был для меня лучшим другом, и только что я столкнулась с невероятным предательством с его стороны: да, все верно, совершённым в минуту слабости, и я ни капли не сомневалась, что он меня любит, однако меня просто выворачивало при мысли о том, что он оказался способен так со мной поступить и не способен — в этом признаться. Другими словами, мой единственный друг вовсе не был настоящим другом. Понимаешь? Я никогда не могла похвастать толпой друзей, с самого детства я была скорее одиночкой, но хоть один настоящий друг должен же быть. С другой стороны — Анхель. Что у нас за отношения? Мы любовники, вместе спим, это верно, но мы и не пара, и не жених с невестой, ни «познакомься, это моя девушка» — нет. Мы любовники, и известно об этом только нам двоим.
В ту пору мой братец не упускал случая подкатить ко мне с вопросом, с кем же это я сплю, когда не возвращаюсь ночевать в Аламар. Советовал соблюдать осторожность, не знаться с иностранцами и предлагал привести своего парня домой. Он совершенно ничего не знал о моей жизни, однако любил выступать в роли старшего брата, мужчины-защитника. Откровенно говоря, мне самой хотелось представить ему Анхеля, вот только Анхель не был моим женихом, у нас еще ничего не прояснилось. Понимаешь? Любовник — с одной стороны, как бы друг — с другой, и этого более чем достаточно, даже если не трогать профессиональную карьеру, а она-то уж точно последний гвоздь в крышку гроба. Сущий кошмар. Разве нет?
Бродила я долго, но мне так и не попался ни один телефон, чтобы позвонить Анхелю. И вот я, благо что шла мимо остановки как раз в тот момент, когда автобус открыл двери, недолго думая, в него села. Уж отыщется какой-никакой аппарат в рабочем состоянии, и если окажется, что мы можем увидеться, то я уже буду на той стороне бухты, ближе к его дому.
Данте Алигьери следовало бы включить в перечень адских мук автобусную поездку из Аламара в Гавану. Вот уж где близость к ближнему своему. Вы дышите друг другу в лицо, и еще чуть-чуть — станете единой плотью. Ты уже не понимаешь: прижавшаяся к тебе нога — твоя или твоего соседа, а рука в твоем кошельке — твоя или все того же соседа, и то, что впилось тебе в ягодицы, тебе нравится или вызывает отвращение. Ты не можешь понять, не можешь идентифицировать абсолютно ничего, за исключением той капли пота, что сползает по твоему позвоночнику практически с той же скоростью, с которой перемещается в пространстве под тропическим солнцем автобус — медленно и с напрягом.
У меня не было сил терпеть эту муку долго, и при первой же возможности я высадилась и дальше по Малекону пошла пешком, все так же — по берегу моря, теплого и бурного. Откровенно говоря, я бы с большим удовольствием подумала о чем-то другом, но мне было тяжеловато переключиться с размышлений о Меуччи и всем, что крутилось вокруг него, особенно теперь, когда я уже приняла решение изъять документ из рук Эвклида. Ну да, ведь Эвклида — как-то по-своему — я буду любить все равно, однако документа теперь он не заслуживает, это уже не обсуждается. В тот день я обдумывала, как бы мне заполучить реликвию, которую он наверняка прячет у себя в комнате. Например, можно притаиться где-нибудь возле его дома, дождаться, пока он выйдет — к примеру, выгуливать Этсетера, — и тут же подняться в квартиру и сказать старушке, что я подожду Эвклида в его комнате. Или можно, сидя у него в гостях, дождаться, пока он отлучится в туалет. Или притвориться, что мне стало плохо, и сделать так, чтобы он уступил мне на ночь свою комнату. Я могла придумать миллион разных способов, которые, вне всякого сомнения, сделают из меня воровку, но, как гласит пословица, вор, укравший у вора, на сто лет прощен. Разве не так?
Самым удивительным для меня оказалось то, что по чистой случайности я дошла ровно до той точки, вокруг которой уже довольно давно крутились многие. Ну да, все мы, хоть и по разным причинам, охотились за одним и тем же.
Чего я хотела от этого документа? Честно говоря, у меня не было никакого особого мотива. Сначала научное любопытство и желание совместной работы с другом, а теперь — желание этого друга наказать. Не знаю. Если подумать, то, наверное, мне просто нужна была цель — что-то такое, что помогло бы сохранить саму себя в пустоте того года. Интерес Анхеля лежал на поверхности: он хотел вернуть реликвию Маргарите. О мотивах Эвклида уже сказано. А что касается писателя, то я была совершенно уверена, что документ интересует его исключительно как подтверждение той истории, над которой он работал. Во время одного из наших первых разговоров он прямо об этом сказал: выдуманная история должна была оказаться в итоге реальностью чистой воды, Историей с большой буквы, и убедить в этом читателя он сможет, только имея манускрипт Меуччи.
Минуточку. По словам Анхеля, Маргарита говорила, что документ у Эвклида. И по его же словам, Леонардо полагает, что документ находится у Анхеля. Со своей стороны, лгунишка Эвклид сказал мне, что Маргарита отдала документ Леонардо. А что на эту тему говорил писатель? Ничего. И я решила сначала позвонить ему, а уж потом — Анхелю.
Чтобы найти работающий телефон, пришлось как следует прогуляться. Мне ответил Леонардо — любезный и обрадованный моим звонком. Сказал, что весь вечер будет дома, потому что сын сейчас у него, и если я свободна, то могу зайти; если в двух словах, то ребенок в доме — это пятибалльный ураган, и все равно ничего путного делать он не может, кроме как присматривать за стихийным бедствием. В ответ я сказала, пусть греет воду и заваривает лимонное сорго — скоро приду. И повесила трубку.
Придя к писателю, я нашла дверь гаража открытой, напиток — остывшим, а Леонардо — лежащим на кровати вместе с сыном, где он демонстрировал ребенку карту мира. Мальчишка мне понравился. Это был живая уменьшенная копия своего отца: маленький полукровка в очочках, с благожелательным взглядом. Едва увидев меня, он сразу же поднялся, ответил на мой «добрый день» кратким «добрый» и вопросительно взглянул на папу, желая знать, кто я. Невеста? Леонардо тоже поднялся и двинулся навстречу мне, заодно объясняя, что я — его подруга и, чтобы подруга не подумала, что они с ним — неряхи, было бы неплохо, если бы сын убрал с постели книги, а также все рисунки и карандаши, разбросанные по полу. Мальчик скорчил рожицу, поправил пальцем очочки на носу, но последовал совету отца. Наблюдать за ними было забавно: пока один собирал бумаги с пола, другой ставил на огонь ковшик с заваренным сорго, и было похоже, будто этот один человек, но в двух разных масштабах. Большой в эту секунду что-то мне говорил, а меньший, сидя на полу, время от времени быстро вскидывал голову, бросая на меня пытливые взгляды недоверчивого инспектора. Когда все было убрано, Леонардо предложил мальчику пойти в дом и навестить бабушку и дедушку. Мальцу, похоже, эта идея не понравилась, он покосился на меня, а потом поинтересовался у отца, почему тот хочет остаться со мной наедине, если я не его невеста. Отец скорчил страшную гримасу, поправил очки и рукой указал на дверь. Мальчик двинулся к выходу, недовольно ворча.
Как только он скрылся из виду, Леонардо тяжело вздохнул и сказал, что безумно хочет промочить горло, но не любит пить на глазах сынишки. Вытащил откуда-то из-за книг бутылку и, разбавив сорго в своей чашке, стал рассказывать, что утром ходил сдавать кровь. «Эта страна, — заявил он, — сошла с ума». А поскольку ситуация настолько аховая, что у людей не хватает еды, почти никто не желает добровольно сдавать кровь, ясное дело — сил на это нету. И что тогда придумали в его районе? Выдавать за сданную кровь бутылку рома. Безумие, но ведь ром тоже безумно дорог, а поскольку здоровье у Леонардо стальное, в такие моменты он чувствует себя просто отлично: его кровь, возможно, спасет кому-то жизнь, а взамен его организм получает немного ромчика, который очень любит. «Хочешь?» — спросил он. Я предпочла беспримесное лимонное сорго. Кроме всего прочего, если бы я согласилась влить в себя глоток из этой бутылки, то почувствовала бы себя настоящей вампиршей, честное слово.
В тот вечер он в первый для меня раз поставил Франка Дельгадо, своего любимого барда, которого раньше я не знала, а теперь просто обожаю, хотя, откровенно говоря, в тот вечер музыка эта шла для меня неким фоном к словам писателя. Лео обладал даром заставить предметы говорить, и каждый из них таил в себе целую историю. Мое внимание привлек стакан с карандашами и авторучками, откуда торчала русская деревянная ложка — из тех, что расписывают вручную, очень красивая, и Лео тут же рассказал мне о своем коротком визите в Москву. Сказал, что ложку эту ему подарили на бульваре по имени Арбат, в чудном месте, где много книжных развалов, сувениров и дешевых пластинок. Денег у него практически не было, но он просто прирос к месту перед расписными ложками цматрешками, которыми торговала некая сеньора, все — расписанные вручную, ею же и расписанные. Леонардо испытывал искреннее восхищение перед теми людьми, которые умели делать что-то собственными руками, чем, по-видимому, и объяснялись многие его навыки — он также стремился очень многое делать руками, хотя и не считал это чем-то значительным. А та женщина в его глазах была просто волшебницей, и он так нахваливал ее работу, что бедняжке ничего не оставалось, кроме как подарить ему одну ложку. И вот она здесь, в окружении карандашей и ручек, с помощью которых Леонардо создает свои произведения.
Таким произведением был роман об Антонио Меуччи, и мне не надо было подводить писателя к этой теме всяческими ухищрениями. Леонардо был настолько погружен в эту историю, что просто не мог о ней не говорить. Он поведал мне, что только что прочел несколько очень интересных статей, проливших свет на первые эксперименты Меуччи. По мнению автора этих статей — Базилио Катания, крупного итальянского ученого и исследователя, в телефонах, созданных в Гаване, несмотря на всю их примитивность, был уже учтен принцип переменного сопротивления — тот самый, что Томас Алва Эдисон применил много позже в своем угольном микрофоне. Другими словами, с самого начала творение Меуччи формулировало вопросы, которые возникнут в ближайшем будущем. Парень оказался первопроходцем. Пока Леонардо говорил, мне нравилось представлять себе Антонио в ту пору, когда закрылся театр «Такой», а он, запершись в лаборатории, придумывал схемы экспериментов, ставил опыты, совершал ошибки и вновь начинал с начала. Ведь в этом — вся суть дела: пробовать еще и еще раз, пробовать тысячи раз, пока у тебя не получится, пока не получишь тот результат, который тебя удовлетворит.
После того первого случая с криком пациента Меуччи решил продолжить эксперименты. А поскольку в намерения его, естественно, никак не входило терзать бедных пациентов, пропуская через них мощные электрические разряды, он придумал инструмент, в основном повторявший предшествующий, однако с картонным конусом. Теперь с одной стороны находился пациент с инструментом, и он говорил в конус, а с другой — исследователь, с точно таким же инструментом, который сидел и слушал выходящие из конуса звуки. Тем самым очень простое усовершенствование позволило Меуччи поставить себе на службу акустический потенциал конуса, сократило мощность используемого разряда, а кроме того, улучшило передачу звука. Представляю, как наш итальянец ворочался в постели, не имея возможности уснуть — от счастья.
В 1850 году театр «Такой» открылся вновь. Контракт четы Меуччи истекал, однако по какой конкретно причине они решили покинуть наш остров, Леонардо в точности не знал. Конечно, истекший контракт тоже логичная причина, но, судя по тем данным, которые смог собрать Леонардо, следовало принять во внимание и другие факторы. В те времена на Кубе стали раздаваться голоса, выступавшие за независимость от Испании. Антонио же был близким другом Гарибальди, неизменным сторонником разного рода освободительных движений и вообще человеком, склонным к восстаниям и независимости. И так как «ручьи зажурчали», то неудивительно, что итальянец этому журчанию симпатизировал. Это могло не понравиться многим и, возможно, создало проблемы для дальнейшего пребывания супругов Меуччи на острове. Кроме того, нужно учитывать и его потребности ученого. Антонио необходимо было сменить место работы, чтобы сосредоточиться на своем «говорящем телеграфе». Он, конечно же, знал, как важно оказаться в нужное время в нужном месте, а Гавана в те годы уж точно не была самым подходящим местом для такого рода изобретений. Честно говоря, Гавана в самые разные периоды своей истории не была подходящим местом для очень многих вещей, но это не та проблема, решать которую предстояло Меуччи: лично для него важно было устроиться там, где он мог продолжить работу. Для этого подходили Соединенные Штаты Америки, которые постепенно становились страной, благоприятствующей изобретателям в самых различных областях. И вот 23 апреля 1850 года Эстер и Антонио Меуччи поднимаются по трапу на борт парусника «Норма», машут на прощание прекрасной Гаване и отплывают к берегам своего будущего.
Оказавшись в Нью-Йорке, они решили поселиться в Статен-Айленде. Несколько месяцев спустя туда же в поисках убежища прибывает сам Джузеппе Гарибальди, и супруги принимают гостя у себя в доме, где он проживет целых четыре года. Именно по этой причине в том доме сейчас и работает Музей Гарибальди — Меуччи. Не знаю, какими деньгами располагали супруги Меуччи, чтобы обустроиться на новом месте, однако довольно скоро, почти сразу же по приезде, великий изобретатель Меуччи открывает свечной заводик, где сам и работал, причем вместе с Гарибальди и еще несколькими соотечественниками в изгнании. Можешь представить себе Гарибальди, который лепит свечи? Леонардо выяснил, что на этом производстве Меуччи экспериментировал с различными материалами — парафином и стеарином, которые до тех пор в производстве свечей никогда не использовались. Я же говорю — человек просто пылал страстью к изобретательству.
В свои первые годы в Штатах Антонио разрывался между свечным производством и экспериментами по передаче голоса на расстояние. И все вроде бы шло хорошо, пока на его голову не посыпались разнообразные несчастья. В 1853 году жена его серьезно заболела — крайне тяжелой формой ревматоидного артрита, который за считаные месяцы перешел в паралич, до конца жизни приковав ее к постели. В том же году Гарибальди вернулся в Италию, и вскоре после его отъезда Антонио был вынужден закрыть свечное производство по причине разного рода коммерческих и финансовых проблем. Другими словами, этот год стал для него поистине дерьмовым: он потерял бизнес, друг уехал, жена слегла. Но Меуччи был не из тех, кто при первых трудностях ложится помирать. Не дождетесь! Он решает усовершенствовать свою систему коммуникации и в конце концов устанавливает устойчивую телефонную связь между комнатой Эстер на третьем этаже и своей мастерской, которая располагалась за пределами жилого дома. Таким образом, жена его всегда имела возможность с ним связаться. Просто чудо!