— Джонни-бой, ну на кого же ты похож! — удивляюсь я. — Хоть бы ноги вытер, прежде чем войти! И противогаз мог бы снять; не бойся.
Он заливается своим глубоким смехом, срывает противогаз и гладит тыльной стороной ладони седую бороду и крупное лицо.
— Анна, кто бы мог подумать, что мы до такого доживем? Вот бы твоему папе это увидеть! Я его так и представляю здесь, среди пеплопада. Он бы противогаз дурацкий надевать не стал, просто вышел бы с трубкой, ха, ему бы этого хватило.
Я улыбаюсь так ласково, как только могу. Йоуханнес и другие ковбои вулканологии чтят память моего отца, буквально преклоняются перед ним. Он был для них суровый и добрый учитель, легенда в своей области, бесстрашный и находчивый. Несколько лет назад, во время небольшой конференции по случаю его девяностолетия, они вручили мне его фотопортрет в рамке. Снимок был сделан, когда отец измерял вязкость лавы при извержении Аскьи в 1961 году; на нем он изображен с большой кочергой, которую втыкает в горячую лаву. Заслоняется от жара и пара алюминиевым щитом; лицо сосредоточенное, в губах зажата сигарета; капюшон куртки касается верхнего края крупной оправы очков — единственная защита от тефры, падающей в снег вокруг него. На руке, держащей кочергу, надета варежка-прихватка в цветочек.
«Смотри, вот он какой! — говорили они, сияя от восхищения. — Твой отец — прямо как живой!»
Мне нравятся эти люди, их уважение к его памяти, мне приятно смотреть на эту фотографию, но кажется, что на ней не папа. Это рыцарь, вышедший на бой со страшным драконом, плохо вооруженный и удивительно оптимистичный, хотя превосходство не на его стороне; он не тот уравновешенный и рассудочный человек, который воспитал меня. А еще мне постоянно приходится считаться с мнением этих ковбоев, давать им понять, что я не только единственная дочь и любимица своего отца, зачатая, когда он только вышел из самого легкого периода жизни; не просто папина дочка, я их коллега и начальник.
— Тогда были другие времена, — отвечаю я Йоуханнесу. — В наши дни мы лучше оснащены. И хотя мой отец и не увидит это извержение, его увижу я. Не поторопиться ли нам?
Йоуханнес согласно кивает, макает крекер в кофе и целиком засовывает себе в рот; топает вон, оставляя на полу кучу пепла. Я беру противогаз, каску и светоотражающий жилет, выхожу за ним и поднимаюсь по старым ступеням, ведущим на маяк, сооруженным из кривых плоских кусков лавы. Земля у нас под ногами дрожит, на нас сыплется темная зола. Он пропускает меня вперед в маяк благородным жестом, я щурю на него глаза и бегу что есть духу по винтовой лестнице, преодолевая одним шагом две ступеньки. Люк в фонарное помещение открыт, и оттуда открывается вид на подводное извержение близ Рейкьянеса.
Из окон маяка вынуты разбитые стекла; кажется, меня вот-вот унесет шторм, но он всего лишь у меня в голове. Несмотря на серые тучи и молнии, погода безветренная, и над землей царит удивительное молчание, верхнюю часть вулканического столба чуть-чуть относит от нас, на юго-юго-восток; для тех, кто не в небе, он безвреден. Пепел все падает на выжженную истерзанную землю, море причитает у берега, порой выплескивает отдельные прибойные волны, но, похоже, оно окончательно побеждено огнем, рвущимся из-под него наверх. Чем дальше от берега, тем больше он кипит и бурлит, серое становится черным, а затем белым, когда вода вступает в реакцию с лавой и уносит ее в небеса; молнии пляшут, тучи плывут, набухают и схлопываются в бесконечном движении.
Я стою, не сводя глаз с серого столба; самого извержения не видно, оно под водой, на глубине десятков метров. Нам нужно до него добраться, заснять его. Меня осеняет: «Мне бы подводную лодку!» И вдруг я вспоминаю, что, насколько мне известно, у Центра морских исследований есть подводная лодка на дистанционном управлении с приличной фотокамерой.
— Вон как огневое сердце расходилось! — раздается рядом со мной.
Я вздрагиваю: оказывается, в фонарном помещении человек. Рот и нос закрыты простым респиратором, он всматривается в эруптивную колонну, пепел осел на его брови и пряди волос, выбившиеся из-под каски. Фотоаппарат обернут полиэтиленовым пакетом, наружу торчит только объектив. Я внимательно смотрю на этого человека, а он на меня, и его глаза светятся, зеленые и яркие, как у кошки.
— Просто невероятно, — продолжает он. — Извержение сумасшедшее, в самом разгаре, а все так удивительно тихо. Будто немое кино смотришь.
— И все-таки звуки от него исходят, — говорю я. — Мы замеряем их в глубине моря специальными микрофонами. Но в основном они на таких низких частотах, что их не слышно.
— Извержение поет в глубине моря, — произносит он. — Красивая мысль.
Я бросаю на него удивленный взгляд, он колеблется и улыбается, откашливается.
— Тоумас, — представляется он, подавая мне руку. — Тоумас Адлер. Мы с вами вместе недавно на вертолете летали, вы тогда еще говорили об огневом сердце. И вчера в самолете.
— Так вы тот самый фотограф, который чуть не опоздал, — я пожимаю его руку. — Меня зовут Анна Арнардоттир.
— Знаю. — Его глаза над респиратором смеются, вокруг них черными полосами осел пепел. — Вы та женщина, которую все боятся.
По-моему, странная реплика, особо неуместная при таких обстоятельствах, но трудно выказывать недовольство, если твое лицо скрыто противогазом. Я отворачиваюсь, собираюсь спускаться, но он останавливает меня:
— Простите, не хотел вас обидеть.
— Ничего страшного, я не обиделась. Мне пора возвращаться к своей работе.
— Я фотографировал эруптивную колонну. И отсюда, и снизу, с утеса у берега. Вы можете посмотреть эти снимки, если считаете, что они полезны.
— Конечно, спасибо, пришлите их мне по электронной почте, — говорю я и собираюсь уже нырнуть в люк, как наверх поднимается Йоуханнес, который пыхтит словно кит. Он опирается на фонарь в центре помещения и переводит дух.
— Проклятая лестница, — шипит он сквозь противогаз. — А ты уже уходишь?
— Да, мне надо подводную лодку попросить.
Он смотрит вдаль, на извержение, хмуря брови.
— По-моему, очень мощно. Тянет балла на три-четыре.
Я киваю:
— Самое меньшее — четыре. Шлейф очень темный и достигает двенадцати километров, это по меньшей мере двести — триста миллионов квадратных метров. А еще надо посмотреть, сколько из этого окажется на суше, куда будут дуть ветры и как нам повезет.
Тоумас Адлер нацеливает объектив и делает несколько щелчков фотоаппаратом, запечатлевая нас. Йоуханнес быстро реагирует: выпрямляется, снимает маску, достает из кармана куртки сигарету, закуривает, сосредоточенно смотрит на извержение, встает, широко расставив ноги и уперев руки в боки, и его звучный голос разносится над чернотой:
Глянь, я маяк,
Где пустота призывает смерть!
Я качаю головой и спускаюсь в люк.
— Постойте, — останавливает Тоумас, — позвольте мне вас сфотографировать.
— Нет, не хочу отбивать лавры у господина Хемингуэя.
— Не беспокойтесь, — кричит Йоуханнес мне вслед, его глубокий смех несется за мной. — Никто меня не затенит, вы слышите! Даже ты, малышка Анна!
— Да я и не претендую, Джонни-бой.
Фаградальсфьядль
63°53´36´´ с. ш.
22° 16´10´´ з.д.
Фаградальсфьядль во многом не похожа на другие вулканические системы полуострова Рейкьянес. Ее особенность в том, что сам рой трещин с ней не связан.
Не считая больших вершин, в системе Фаградальсфьядль наличествует 30–40 небольших гор. Шесть из них, в том числе Майлифедль, образованы отрицательно намагниченной породой, насыщенной оливином. Их возраст определяется как 90 000 лет, с эпохи геомагнитной активности, которую связывают с этой горой. Из других вулканических объектов этой системы можно назвать гору Фестарфьядль. Там можно увидеть Фестин — следы образовавшего эту гору извержения в морских скалах.
Кристьяун Саймундссон, Магнус Сигургейрссон. Полуостров Рейкьянес. Вулканы Исландии
Извержения — это скучно
Извержение близ бухты Кедлингарбаус на полуострове Рейкьянес («Кедлингарбаусское извержение») — небольшое подводное извержение на Рейкьянесском хребте. Началось оно рано утром 7 марта и длилось шесть суток. На второй день подводная съемка зафиксировала двухкилометровую трещину, протянувшуюся к юго-западу в сторону острова Эльдей. Извержение происходило всего в 2,5 км от суши и стало причиной обильного пеплопада, порчи земель и имущества на западе полуострова, особенно в городе Рейкьянесе и аэропорту Кеблавика. Много зданий пострадало от землетрясения, а в Хабнире четыре дома были разрушены, когда их крыши не выдержали веса пепла. В рыбных садках в этом регионе погибло все поголовье лососей, а электростанция временно вышла из строя из-за повреждений помещений и изменения термальных зон. Гриндавикское шоссе разрушилось близ Свартсенги, и в городе Рейкьянесе на три дня вышел из строя водопровод. Уже в первый день эруптивная колонна достигла высоты 12 км. Вулканический пепел распространился по всей Европе и вызвал существенные сбои в авиасообщении; во многих странах оно было прекращено на несколько дней. Глубина слоя пепла на южной оконечности Рейкьянеса составила 50 см, и 6 см — в среднем по Рейкьянесу и в аэропорту Кеблавика. В столичном регионе глубина составила 2 см, но еще много месяцев после окончания извержения наблюдались песчаные бури и пылевое загрязнение.
Анна Арнардоттир. Извержение Кедлингарбаус. Доклад, прочитанный на весенней конференции Геологического общества Исландии. Сборник тезисов
Извержение заканчивается столь же быстро, как и началось, сходит на нет — будто кран закрыли; эруптивная колонна опускается, становится жиже и за пару часов скрывается под поверхностью воды. Море несколько дней выдыхает серым, выплескивает на берег лапилли и дохлых рыб, но самое страшное уже позади. Вулканическое дрожание на экранах приборов Метеоцентра мало-помалу стихает, полиция вновь открывает перекрытые дороги, снимает ограничения. Жители Южных мысов возвращаются в свои дома и принимаются сгребать пепел с крыш, расчищать сады, выгребать шлак из водостоков, вздыхать по поводу облезшей краски и потрескавшихся стекол. Со временем стихийные бедствия становятся утомительными, люди быстро привыкают к концу света.
Но мир по-прежнему серый, город серый, каждый кустик, каждая травинка покрыты пеплом. Он прочно пристал к улицам, домам, машинам, сколько бы его ни смывали; он летает в воздухе, закрывает солнце дымкой, оседает в волосах, в носу, во рту. Мы вдыхаем его, от него у нас текут слезы, мы жуем его с едой, принимаем эту серость и пытаемся ее перетерпеть, ждем весны и ветров, которые унесут пепел за горизонт, дождя, который смоет его на землю, а из нее прорастет зеленая трава, и мир станет опять новым и чистым.
Салка сидит у окна гостиной и рисует пальцем по пыли на подоконнике. Я вздыхаю и беру тряпку, чтобы пройтись ею в гостиной — в очередной раз.
— Мне хотится на улицу поиграть, — просится Салка.
— Хочется, — поправляю я. — Ты же знаешь, что нельзя. Там воздух такой грязный, для астматиков это вредно. У тебя легкие уязвимые.
Она недовольно смотрит на меня из-под копны темных волос, нижняя губа выгибается подковкой:
— Моим легким скучно.
— Хочешь кого-нибудь пригласить к себе поиграть? Позвони Мауни. Или Хюльде.
— Нет. Извержения — это скучно!
Меня передергивает, как будто она меня пнула.
— Сердце мое, почему ты так говоришь?
— От них все становится такое черное и некрасивое, — пристыженно бормочет она. — И ни выйти поиграть, ничего.
Я сажусь на пол рядом с ней и глажу ее по волосам.
— Знаешь, может, с извержениями и трудновато жить, пока они идут, но без них нас бы здесь не было. Все на Земле возникло благодаря деятельности вулканов. Они давным-давно создали сушу, а Исландия до сих пор продолжает ими создаваться. И мы здесь благодаря им, наши дома и улицы, все-все сделано из материалов и веществ, оставшихся от древних извержений. И даже сама атмосфера вокруг Земли, без которой жизни бы не было.
Она водит пальцем по подоконнику и разглядывает черную пыль на его кончике.
— Мама, а это из того подводного вулкана?
— Да, это пепел извержения Кедлингарбаус.
— Значит, оно пришло к нам прямо в гостиную?
— Можно сказать и так.
— Но оно же все портит!
— Пока вулканы извергаются, они вообще много чего портят, но извержения также создают новую землю, новые страны. И уничтожают, и творят новое. Поэтому они мне так интересны.
— Но, мамочка, ты-то у нас немного странная, — произносит Салка, и мы обе разражаемся смехом. Она видит возможность для маневра: — Мама, а почему мне нельзя кошку? С ней мне не было бы так скучно.
— Слушай, милочка, — говорю я, ероша ей волосы, — не начинай. У тебя же аллергия, забыла? Пойдем лучше печенье печь.
Она сияет от счастья, а мне становится стыдно, что с тех пор, как началось извержение, я совсем забросила ее. Даю ей разбивать яйца, взвешивать сахар и отмерять масло, сама растапливаю шоколад и слежу за миксером и духовкой, и мы совсем забываемся за выпечкой, пока не приходит муж и не протягивает мой телефон.
— Гудрун Ольга. Твоя мама, — добавляет он, словно мне нужно напоминать, кто это.
Я беру телефон и выхожу из кухни; не припомню, чтобы она мне когда-нибудь звонила; ее хриплый голос — чужой, низкий, запинающийся; даю ей выговориться.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашиваю я, точно недоумок. Она фыркает. — Хочешь, приеду?
— Нет-нет, не надо. До выходных ничего не произойдет, просто врач вчера позвонил и поставил меня в известность. Не стоит впадать в истерику.
— Ну, если что-нибудь понадобится, дай знать. И я мигом приеду.
Я отключаю связь и опускаюсь на первый попавшийся стул.
— Что стряслось? — спрашивает муж.
— У нее рак, — отвечаю я. — В легких и, насколько я поняла, везде. Она говорит, что ей недолго осталось.
— А ты к ней поедешь?
— Нет.
— Анночка! Она же очень больна, у нее потрясение, съезди к ней!
— Она не хочет.
— Поедем вместе.
Я мотаю головой. Неподвижно сижу и смотрю на телефон, на ее имя: Гудрун Ольга, а потом закрываю лицо руками.
— Она меня не хочет видеть, понимаешь? Даже сейчас, когда сама при смерти, — выговариваю я и разражаюсь плачем, всхлипывая как дурочка.
Он опускается на колени рядом со мной и обнимает.
— Любимая, — шепчет он. — Душа моя. Мне так жаль.
Я позволяю ему обнимать меня и рыдаю у него на плече. Не от горя и не от жалости к маме, а от голого самосожаления. Я оплакиваю саму себя: что мой папа умер, а сейчас теряю и маму, пусть она никогда и не принадлежала мне, пусть не удалось сделать так, чтобы она меня полюбила. Плачу об этом, а тем временем Салкино печенье с шоколадной крошкой подгорает в духовке.
Пояснительная статья III
Ты так плакала, а я помог тебе проблеваться
Со своим мужем я познакомилась всего через несколько недель после того, как папа скоропостижно скончался во сне, — пока мое горе было еще сырым и свежим и меня каждый день рвало, из одного чувства страха. Я как будто все время забывала, что папы больше нет, и каждый раз, когда вспоминала это, мой желудок выворачивался наизнанку и возвращал содержимое. Обычно — кофе: проглотить что-то еще было невозможно.
Я снова начала ходить на лекции в университете, но все пропускала мимо ушей, просто смотрела в потолок и ждала лишь одного: когда можно будет выйти покурить, выпить еще одну чашку кофе, пойти домой и дождаться, пока печаль ослабеет. Это казалось самым разумным: я прочитала о скорби как о любом другом заболевании и узнала, что она — квест, процесс, который должен идти своим чередом. Попыталась в это поверить всеми силами души, но тоска по умершему и одиночество быстро доконали меня: голова шла кругом от одной мысли, что я осталась одна, мне становилось дурно от горя.
Оно охватило всех, весь факультет разделял его со мной. Преподаватели, давние папины друзья и сотрудники, неловко бормотали подавленные слова соболезнования; однокурсники переживали за мое состояние. Однажды вечером они потащили меня в «Студенческий подвал», а у меня не хватило сил на возражения. И на развлечения тоже: после первого же стакана пива у меня отшибло память; на следующее утро я очнулась у себя дома, голова раскалывалась с похмелья, на мне была папина чистая пижама, и кто-то поставил у кровати тазик, а на тумбочку стакан воды.
Нащупав в ящике тумбочки пачку «Lucky Strike», я закурила и, лежа с зажженной сигаретой в темноте, попыталась восстановить в памяти события ночи и лицо того самого человека, который, судя по звукам, возился сейчас на моей кухне и, очевидно, проспал бок о бок со мной всю ночь. У меня в голове всплыли какие-то обрывки вечера; серьезный взгляд глаз, высокий лоб, серый костюм; я смутно припомнила, как висела у него на шее, пока мы шли по улице Сюдюргата
[17], попыталась поцеловать его, но поскользнулась из-за гололеда, а он твердо стоял на ногах, когда помог мне удержаться: это я запомнила точно.
Сигарета зашипела, угодив в стакан с водой; я вылезла из кровати, мир покачнулся, во рту у меня появился кислый вкус, но мне удалось устоять. Накинув поверх пижамы шерстяной свитер, я заглянула в зеркало на дверце шкафа и рассмотрела тощее бледное пугало, представшее мне; стерла черную клейкую грязь под глазами, провела рукой по волосам. Затем открыла двери, крадучись вышла и направилась на звук.
Он стоял спиной ко мне у мойки и мыл посуду, чем, похоже, занимался уже некоторое время: трехнедельная гора грязных тарелок почти исчезла, словно по волшебству. Сама сосредоточенность со спины: он был в серых брюках и белой рубашке, рукава закатаны, тонкие светлые волосы как нимб вокруг головы на фоне окна.
Я оперлась одной рукой на дверной косяк, а другой получше запахнула свитер, затем покашляла, так что он вздрогнул от неожиданности и повернулся.
— Ты что, блин, делаешь?!
Он осторожно улыбнулся.
— Привет. Вот, решил дать тебе отоспаться, а самому прибраться немного. По-моему, это не помешало бы.
Затем вытер руки о папин фартук; высокий, худощавый, с раздвоенным подбородком и водянисто-голубыми честными глазами. Я вспыхнула:
— Что ты творишь! Значит, вот ты чем занимаешься? Спишь с пьяными девушками, а потом им посуду моешь?! Может, потом и туалет мне вычистишь? Тебя с этого прет?
Улыбка исчезла с его лица.
— Прости. Не хотел тебя пугать. И… ночью у нас ничего не было.
— Так я тебе и поверила!
— Верить или нет — решай сама. Просто ты была пьяная, больная и… так много плакала.
— Я плакала?
— Да, ты немного перебрала. Я помог тебе проблеваться, а потом ты разрыдалась и стала говорить о своем отце. Мне захотелось тебя поддержать.
— Вот оно что. Спасибо. Но мне поддержка не нужна.
— Да уж вижу, — усмехнулся он. — У тебя в квартире разруха.
Я осмотрелась. Книги, полотенца и грязная одежда валялись на полу, а между ними виднелись протоптанные тропинки, чтобы добираться от кровати до туалета и до кухни. Столы и подоконники ломились от увядших букетов, оставшихся после похорон, розы повесили бурые бутоны, кучи серых лепестков лилий покрывали столешницы. Горе осязаемо, и квартиру как будто засыпало пеплом.
— У меня просто и без уборки хлопот хватало. Не знала, с чего начать. Это же все папино — бумаги, книги.
— Ну, вот мы и начали.
— Мы?
Я смерила его взглядом — этого молодого светлого юношу, который ворвался ко мне, в мое темное одинокое бытие, со странным требованием навести в нем порядок. Вспомнила мать — одну, продрогшую на своем чердаке. И я проглотила слюну, попыталась улыбнуться, несмотря на зловонное похмелье.
— Кофе хочешь?
Удивительно, как быстро он стал частью моей жизни. Поначалу я пыталась держать какую-то дистанцию, просила его на ночь уходить к себе домой, в университете избегала его, но он не отставал — такой решительный и ласково-настойчивый. Таскал меня с собой на прогулки, и мы бродили вместе по городу, пытаясь узнать друг друга получше; разговаривали о прошлом, о родителях и друзьях, об учебе и о будущем. Я рассказывала о силах, таящихся в земле, он — о законах рынка, своем решении стать богатым, чтобы его жизнь была красивой и беззаботной.
— Смотри, я вот не миллионер, но хочу жить в комфорте, — говорил он. — Такое учишься ценить, если тебя воспитала мать-одиночка.
И он хотел разделить эту комфортную жизнь со мной.
В конце концов я даже поехала к Гудрун Ольге и, сидя в ее крошечной кухне, рассказала о нем. Настроение у нее было сносное, она даже почти обрадовалась, увидев меня.
— Ух ты, уже и парень у девки завелся! Давай выпьем за это.
— Не надо за это выпивать, — ответила я.
— Нет, надо, — сказала она, достала бутылку вишневого вина, разлила по двум запыленным рюмкам, одну протянула мне, а вторую подняла к свету.
— Выпьем за вас с Кристьяуном!
— Его зовут не Кристьяун, а Кристинн. Кристинн Фьялар Эрварссон, — произнесла я, отодвигая рюмку.
— Ты влюблена?
— Да, он добрый парень, мне с ним хорошо.
Она тихо рассмеялась и закурила сигарету.
— Это не любовь. Ты не можешь влюбиться. Ты же как я.
Она сидела на кухне — худощавая, темноволосая и загадочная, как актриса французского кино, слегка тронутая сединой, бледная и нездоровая от курения и отсутствия свежего воздуха — и притворялась, что знает меня! На похороны папы она не пришла, зато на следующий день после его смерти приехала ко мне и пыталась выразить соболезнование, ее объятия были холодными и деревянными, словно умерла она, а не он.
— Нет, не как ты, — ответила я. — Я люблю Кристинна. Больше жизни.
Она выдохнула дым и посмотрела на меня сквозь облака над столом:
— Ты такая же, как я: невосприимчивая к любви. Это естественно. И у тебя будет оставаться больше энергии на другие дела: работу, эту твою науку. У тех, кто невосприимчив к любви, есть шанс чего-то добиться в жизни.
— Как ты? Да? Ты всю жизнь проторчала в этой норе, одна-одинешенька, все писала и переводила какую-то ерунду, которую никто не читает? Да неужели! Я не ты, понимаешь?
Я смотрела на нее в упор, с полными слез глазами, злая-презлая, а она отвернулась и улыбнулась этой своей кривоватой улыбкой, почти извиняющейся.
— Лучше бы ты умерла вместо папы!
Слова застыли в молчании между нами, я ждала ответа, не смея дышать. А она просто потупила взгляд в столешницу, разделяющую нас. Затем дотянулась до моей рюмки и осушила ее тоже.
— Не будь неблагодарной, — тихо произнесла она. — Как бы то ни было, я твоя мать. И тебе следует относиться ко мне с подобающим почтением.
— Мне не за что быть тебе благодарной, разве за то, что ты произвела меня на свет. Ума не приложу, что папа в тебе нашел, как вы вообще могли быть вместе.
— Люди меняются, — так же тихо сказала она. — Мы с ним разговаривали. О Достоевском и Толстом.
— Как? — ахнула я. — Папа читал Достоевского?
— Люди меняются, — ответила Гудрун Ольга и закурила новую сигарету. Она зажмурила глаза, втягивая дым.
Мы с Кристинном дважды сходили в кино и один раз в ресторан, но тут жизнь приперла нас к стенке и поставила ультиматум. Не помню, то ли я забыла принять свою таблетку, то ли выблевала ее, но, когда пошла сообщать ему о намерении сделать аборт, расценивала это как простую формальность. Мы сидели в моей — папиной — гостиной, под геологическими картами в рамках и побуревшими пейзажами; я говорила и курила, он проводил рукой по светлым волосам, морщил лоб и смотрел на меня своими голубыми глазами, а я не переставала теряться в догадках, чего же он хочет от меня.
— Есть и другой выбор, — сказал он наконец. — Не хочу на тебя давить, конечно, ты вольна поступать по-своему, как считаешь правильным. Решать тебе. Но можно оставить ребенка. Мы могли бы съехаться. Попробовать пожить вместе.
Я смотрела на него вытаращив глаза: мысль об этом мне не приходила. И вдруг в моей голове закрутилось будущее, словно пленка в старинном аппарате, виды красивого дома, молодой пары с маленьким ребенком и светлым будущим, виды несвоевременного солидного счастья, нормальной здоровой семьи.
— Ты в своем уме? — заикаясь, выговорила я. — Сразу хочешь стать отцом?
— Есть вещи гораздо более глупые, если ты об этом, — ответил он. — Мы с тобой уже не дети. Тебе скоро двадцать один, а мне двадцать три. Что будет при самом плохом раскладе? Что нам терять?
Он встал со стула и пересел на диван, обнял меня.
— Понимаю, ты в смятении и ни в чем не уверена, — сказал он. — Но я тебя люблю. Я влюбился в тебя сразу, как только увидел. Мне хочется жить с тобой, заботиться о тебе. И я хочу ребенка от тебя. Может, дашь ему хотя бы шанс? Подумаешь обо всем?
Я смотрела в эти голубые честные глаза, он говорил искренне, серьезно. Он меня любит. Да и что мне, в самом деле, терять? Я помешкала, а затем кивнула:
— Я подумаю.
Он поцеловал меня, затем забрал у меня сигарету и с улыбкой потушил ее в переполненной пепельнице на столе.
— А вот эту ерунду тебе придется бросить. По крайней мере, на то время, пока ты решаешься.
Так и есть: он утешил меня. Зажег свет, привел в порядок тот бардак, в который превратилась моя жизнь.
Он вымыл посуду.
Ma che cazzo sta succedendo in questo paese?
[18]
О том, что вулкан проявляет признаки беспокойства, говорят, когда его поведение становится необычным, например возрастает сейсмическая активность. Понятно, что правильная оценка такого беспокойства может иметь решающее значение при определении ситуации. Проблемы геологов, желающих предупредить о готовящемся извержении, усугубляются тем, что события, напоминающие его подготовку, часто заканчиваются без всякого извержения.
Фрейстейн Сигмундссон, Магнус Туми Гвюдмундссон, Сигурд Стейнторссон. Внутреннее строение вулканов. Вулканические катастрофы
Подземные толчки возобновляются к весне, словно какая-нибудь распутица, — земля будто стряхивает с себя зиму. Хребет Рейкьянес ворочается, скрежещет зубами и пинает Южные мысы, на дорогах асфальт трескается, как старый фарфор, мост на стыке европейской и американской литосферных плит обрушивается под автобусом, полном туристов. Никто не пострадал, но все с криком убегают на твердую землю, подняв вверх телефоны: «Ма che cazzo sta succedendo in questo paese?» Видеозаписи буйства стихии облетают весь мир; можно подумать, наш турбизнес такое переживет. Жители Южных мысов устало вздыхают и снова вынимают все из стенных шкафов, укладывают парадный сервиз в ящик, прячут картины и стенные часы в гардероб. К этой постоянной встряске привыкаешь и даже не смотришь вверх, когда люстра начинает позвякивать, а по стенам дома ползут трещины.
К маю источник подземных толчков забирается под сушу, продвигается по мысу Рейкьянес по поясу разломов к северу от Гриндавика и берет курс на столицу. Там подземные толчки замирают, а потом начинают вытанцовывать между Крисувиком и горами Блауфёдль. Город содрогается, всю юго-западную оконечность сильно трясет.
— Какой бардак! — вздыхает начальник полиции. — Прежде всего жуткая неразбериха. Готовишься к настоящей катастрофе, к бедствию, а потом выясняется, что беспокоиться надо о канализационных трубах.
Он выглядит разочарованным и невыспавшимся, только что встречался с инженерами дорожно-ремонтной и водопроводной служб, которые не успевают засыпать расщелины, образовывающиеся на шоссе, и латать порванные трубопроводы. «И кому вообще в голову пришло селиться на этом богом проклятом полуострове?» — спрашивает он, не адресуя свой вопрос ни к кому конкретному в зале. Члены вновь созданного Научного совета мало-помалу подтягиваются: пять человек плюс начальник полиции, которого министр юстиции посадил на председательское место без назначения, чтобы сделать цепочку передачи приказов более короткой и прямой.
Милан включает компьютер и экраны на стенах; от Метеоцентра пришел Юлиус — мрачный, что-то бормочущий в бороду насчет того, что у него, мол, найдутся дела поинтереснее, чем высиживать на каких-то парадных заседаниях именно сейчас, когда самая длинная на людской памяти череда подземных толчков проходит через наиболее густонаселенную часть страны. Элегантная женщина лет сорока в яркой штормовке и совсем молоденький, крепко сбитый юноша в дорогом костюме устраиваются на местах. Начальник полиции представляет их: Сигрид Марья Видарсдоттир, исполнительный директор Союза туроператоров, и Стефаун Рунар Йоухнассон, начальник офиса Министерства юстиции.
— Ну что ж, — начинаю я, скрещивая руки на груди, — прежде хотела бы выразить серьезные сомнения по поводу пребывания в составе этого совета представителей коммерческой организации и министерства. Изначально он должен был выполнять посреднические функции между научным сообществом и руководством службы гражданской обороны, а сейчас старый Научный совет буквально отстранили от дел, и степень опасности этих землетрясений и извержений собираются оценивать чиновники и коммерческие организации. Совершенно непонятная и непродуманная мера.
Стефаун покашливает, делает снисходительное выражение лица; его безумно дорогой костюм казался бы здесь, в этом неотделанном координационном центре, смешным, если б он не носил его с такой искренней уверенностью, как кот свою шкуру.
— Министерство полагает само собой разумеющимся, чтобы в собрании участвовал его представитель, ведь проблема затрагивает широкие общественные интересы, подпадающие под нашу сферу ответственности. А турбизнесу необходимо присутствовать в совете потому, что в регионе, где происходит стихийное бедствие, есть туристы.
— Мы все еще крупнейшая в стране отрасль, — произносит Сигрид Марья, бросая на меня колючий взгляд из-под выщипанных бровей.
— Лучше было бы пригласить представителей Центра энергетики и Комитета по окружающей среде или местных комитетов гражданской обороны из этого региона. Мы должны давать рекомендации, основанные на научных фактах и общественной безопасности, а не политических или финансовых интересах. Такой метод работы противоречит испытанной практике сотрудничества ученых и службы гражданской обороны. Старый Научный совет всегда действовал весьма эффективно.
— Никто и не заставляет вас участвовать, — говорит начальник полиции, глядя на меня полузакрытыми глазами. — Вас назначил университет, и, конечно, вы вольны отказаться от этого назначения, если считаете его ниже своего достоинства. То же относится и к вам. — Он переводит взгляд на Юлиуса. — Всегда можно найти кого-нибудь еще.
— Даже не думайте, — отвечает Юлиус. — Если вдруг эта секта возьмет абсолютную власть в вопросах реагирования на стихийные бедствия, будет хорошо нам с Анной остаться в ее составе. — Он смотрит на меня: — Не смей выходить из совета!
Конечно, не выйду. Я добросовестно исполняю свои обязанности, присутствую на заседаниях нового Научного совета, отказываюсь приглашать ученых из старого, чтобы они оценили положение, а ведь вместо этого могла бы сосредоточиться на исследовании сил, пробудившихся под Рейкьянесом. На заседания совета консультантов ходит все меньше и меньше народу, они кажутся всем бесполезными: «Ты же все равно выносишь на Научный совет только ту информацию, какую тебе заблагорассудится, — говорит Йоуханнес. — Все всегда лучше знаешь. Правда ведь, малышка Анна?»
Не могу спать. Две ночи в нашем красивом дачном домике на Гримснесе должны были позволить мне отдохнуть и восстановиться, но заснуть не удается. Я лежу рядом с мужем, а внутри меня распирает от мыслей, я прислушиваюсь к телефону, так и неймется посмотреть последние данные Метеоцентра по подземным толчкам. Да и серенады, которые выводят белой майской ночью дрозды, тоже не способствуют сну.
— Надо бы нам кошку завести, чтобы эти горлопаны заткнулись, — ворчу я воскресным утром, и ответом мне служит радостный крик Салки: «Ура, мы кошку заведем!»
— Постарайся все-таки расслабиться, — говорит муж. — Ты у меня под боком всю ночь ерзаешь, и каждый раз, когда я просыпаюсь, вижу, как ты пялишься в потолок, будто ждешь чего-то ужасного. Почему бы тебе снотворное не принять?
— Тогда, если что-нибудь случится, не проснусь, — отвечаю я, ополаскивая кофейную чашку в раковине. — Я возвращаюсь в город, тут никакого толку нет.
Салка остается с отцом, солнце и свежий воздух не повредят ей после сидения в четырех стенах всю пепельную весну. У них есть интернет, большие запасы еды и препаратов от аллергии, так что цветущие березы не должны ее беспокоить. И все же меня отчаянно гложет совесть, что вот так бросаю их; ее я обнимаю, его целую в щеку, обещаю в конце недели забрать обоих.
Еду прямиком домой: невыспавшаяся, злая и совершенно не готовая обнаружить у себя открытой входную дверь и внутри нечто похожее на следы бурной вечеринки. Столы заставлены стаканами, бутылками и пивными банками, в кухне коробки из-под пиццы, на полу чипсы, а мой сын спит на диване в гостиной, обнимая молодую женщину.
— Эрн Эгмюнд Кристинссон! — произношу я, и он резко вскакивает с дивана.
— Мама? Ты уже вернулась? А… ну… я думал, вы подольше там останетесь.
— Что тут стряслось? — спрашиваю я, оглядываясь по сторонам.
— Ко мне друзья приходили… Я собирался все прибрать до вашего возвращения. Мама, это Лив, — говорит он, шаря рукой в поисках трусов и тыча в сторону девушки, которая поскорее спешит одеться.
— Привет, — произносит она, пытаясь улыбнуться.
Она симпатичная, с короткими светлыми волосами, в ноздре у нее колечко и в пупке украшение, бросающееся в глаза. Я отворачиваюсь.
— Ты о чем думал? Уж из города отъехать нельзя, как ты весь дом разгромить норовишь!
— Ну, мама, дай мне немножко времени, я все приберу.
— Вот и прибирай, — шиплю я и опрометью бросаюсь на нижний этаж.
Там тоже покуролесили: кто-то полежал на нашей с мужем кровати прямо на покрывале ручной работы и оставил на тумбочке пивную бутылку. Я обхожу весь дом, быстро оценивая ситуацию: вроде бы в мой рабочий кабинет не входили, ничего не сломали, не испортили, однако все кажется мне грязным, наш семейный очаг осквернили, во мне кипит гнев, когда я снова топаю в гостиную. За девушкой уже пришло такси, а мой сын вертится вокруг своей оси, всклокоченный, растерянный, как будто не знает, за что ему взяться, — правда, он уже оделся.
— Как ты вообще додумался устроить вечеринку без нашего ведома! — ору я на него. — Вроде бы тебе уже не шестнадцать лет!
— Ну, сорри, это не должно было так получиться, — бормочет он, отодвигая копну темных волос со лба, смотрит на меня своими карими, как у щенка, глазами. — Нас было немного, мы просто хотели пиццы поесть. И я собирался до вашего возвращения прибраться.
— Дело не в том, прибрался ты или нет, дело в доверии. Это наш дом, дом твоей сестренки. Здесь не место пьянству и распущенности.
— А тут распущенности и нет, — говорит он. — Лив — моя возлюбленная. Как-то так. — И он с некоторым сомнением смотрит на входную дверь, которую она закрыла за собой.
— Тебе скоро двадцать четыре года, ты живешь у родителей, а ведешь себя словно подросток. Полная безответственность! Не учишься, о будущем не думаешь, только выполняешь эту физическую работу, чтобы зависать как рок-звезда. И по дому не помогаешь, только и знаешь, что развлекаться.
— Я думал, это и мой дом тоже, — отвечает он. — Но если меня здесь не хотят видеть, съеду. Не вопрос.
— Да, не помешало бы тебе самому — съехать.
Произнеся это, я тотчас жалею о сказанном: он вздрагивает, точно от удара. Как-то все развернулось не туда, я же не хочу, чтобы он съехал. Чтобы все пошло вот так — не хочу.
— Эдди, родной, — вздыхаю я. — Я не хотела. Живи дома, сколько захочешь. Но пора бы тебе уже принять какое-нибудь решение насчет своего будущего. Осенью в университет поступить.
— Я не пойду в университет, — отвечает он сквозь стиснутые зубы. — Поеду в Италию.
Смотрю на него вытаращив глаза. В Италию? Зачем?
Он откашливается и расправляет плечи.
— Я записался в одно учебное заведение в Милане. Хочу стать театральным декоратором.
— Декоратором? Ты серьезно?
Он смотрит на меня и кивает. Совершенно серьезно.
— Декорации? А жить ты на что будешь? Ты не в себе, мальчик мой!
— Мама, я не мальчик. И именно этим мне и хочется заниматься.
Это меня ошеломляет.
— Эрн, ты же такой умный. Из тебя получился бы хороший студент, если бы ты дал себе время, приложил старания. Ты можешь выучиться на кого угодно. Не разбрасывайся такими возможностями, не трать время на ерунду.
— Мама, ты сама-то поняла, что сказала? Я же учиться собираюсь, а не с цирком сбежать.
Я мотаю головой в отчаянии:
— Милый Эдди, это неразумное решение! На это не проживешь. Ни стабильности, ни будущего. Я-то думала, ты на алюминиевый завод устроился, чтобы на учебу скопить, поступить в хороший университет за границей, в Массачусетский технологический или еще куда-нибудь. Ты сказал, что тебе надо подумать и определиться.
— Мама, а я определился, и вот мое решение. Это то, что я надумал.
— Театр?
Я грустно качаю головой и начинаю собирать бутылки и банки. Мой сын оскорбленно смотрит на меня:
— Мама, да что с тобой? Ты так себя ведешь, будто я пошел по кривой дорожке, а ведь это не так. Вполне можно жить иначе, чем вы с папой. Необязательно учиться только на юриста или геолога, или там инженера, и чтобы у тебя до тридцати лет уже были жена-дети-квартира. В жизни есть и другие вещи. И они тоже важны.
Вынимаю из блюдечка от моего праздничного сервиза окурок самокрутки, рассматриваю на свет:
— А это? Тоже важные вещи? Слоняться по вечеринкам и курить травку? Эту жизнь хочешь вести?
— Мама, не надо так, — он упрямо качает головой. — Ты слишком строго всех судишь. По-твоему, если человек не копия тебя, не следует всем этим правилам, которые ты понапридумывала для себя и других, значит, он наркоман. Но это же не так, жизнь у людей бывает всякая, у них бывает успех. Они счастливы, хотя не всегда и не во всем руководствуются одним только разумом. Не ставь крест на других, пусть они и не такие, как ты, дай им шанс. Ты должна быть хоть немножко толерантной.
Я протягиваю ему пакет:
— Вот, я даю тебе шанс. Ты получишь возможность сам прибраться. А мне нужно на работу, попробую принести пользу. Буду наблюдать эти подземные толчки, зарабатывать деньги на поддержание этого дома, который тебе так не нравится. А когда приду, чтобы все здесь было чисто!
— В жизни есть и другие вещи, — кричит он мне вслед, прежде чем я успеваю закрыть за собой входную дверь. — Мир состоит не только из камней.
Сотворение мира или его гибель
Тоумас Адлер проводит выставку своих фотографий в конце мая, через два с небольшим месяца после завершения извержения близ Рейкьянеса. Весна вступила в город словно чудо; из черного пепла прорастает светлая трава, ржанки и бекасы семенят между кучами шлака с беспардонным оптимизмом, но при малейшем движении пепел снова взлетает и покрывает мир, туча пыли висит над городом, как горе в старом доме. Никто больше и слышать не хочет об извержении, все до смерти устали от серой грязи на стенах домов, на коже головы, в носу. Насосы высокого давления и билеты в жаркие страны быстро раскупаются, а интерес к фотографиям этого несносного извержения крайне низок.
Я иду на открытие из профессионального интереса и из сочувствия; Центр геологических исследований Университета Исландии тоже чувствует, что страна упорно не желает интересоваться этим, наши телефоны уже давно молчат. У нас много дел: нужно картографировать и анализировать выпадения тефры, измерить линии разломов, скорректировать данные сейсмографов, но количество запросов извне упало, герои убрали свои плащи в шкаф и снова склоняются над мониторами, блеск славы уступил место будничным спорам о графиках и размерах частиц за чашкой тепловатого кофе, осторожному академическому хождению в войлочных туфлях.
Фотографии висят на стенах музея в центре столицы; в светлых залах эхом разносится гул голосов, звон бокалов гостей. Фотографии большие, крупнозернистые — совсем не такие, как я ожидала. Мне они напоминают первые снимки Сюртсейского извержения, сделанные ошеломленными моряками в шестидесятых годах прошлого века. Сначала даже кажется, что они черно-белые, но потом я замечаю на каждом снимке цветное пятно: красный черенок лопаты, ветку, клочок синего неба. Это цветные снимки черно-белого мира, угольно-серо-белой эруптивной колонны, обрушенных домов, следов колес в черном пейзаже, моря, бурлящего неистовой злобой.
— Красиво, правда? — спрашивает он, внезапно вырастая рядом со мной, и смотрит на фотографию, скрестив руки. — Это извержение уже всем надоело из-за пепла и грязи, а мне хотелось запечатлеть его красоту, показать, какое оно грандиозное.
Он берет меня за руку, рукопожатие крепкое и теплое. Он небрит; в густой темной шевелюре седые пряди. Глаза необыкновенно зеленые, лицо открытое, его радость заразительна.
— Очень наглядные, информативные снимки, — с улыбкой отвечаю я. — Они хорошо показывают это извержение. Поздравляю. И спасибо, что пригласили меня.
— Наглядные, информативные? Какая вы смешная, — говорит он и смеется, но не саркастически, а тепло и искренне. И я тоже смеюсь вместе с ним.
— Извините: это у меня профессиональное, ведь я научный работник. По-моему, фотографии очень красивые, хотя я в этих вещах не разбираюсь. В красоте, художественной ценности и всем таком.
— Благодарю. А извинения ни к чему. Вы великолепны. Я так рад, что вы пришли. Пойдемте, мне нужно вам кое-что показать.
Он ведет меня сквозь белое пространство в боковой зал, полный фотографий меньшего размера. Они четче, чем снимки в большом зале, их темы камернее: метла, прислоненная к стене дома; серые от пепла овцы, которых загоняют в прицеп; мертвая чайка, наполовину занесенная песком. И фотографии людей: малыши в ярких комбинезончиках играют среди черноты и разрухи, мрачная женщина относит чемодан в машину, Йоуханнес Рурикссон щурит глаза и смотрит вдаль на извержение, зажав губами сигарету… А вот и я, на трех или четырех снимках: в координационном центре на улице Скоугархлид черчу маркером на белой доске; у Рейкьянесского маяка с полной пригоршней лапилли и с пеплом на бровях, лицо у меня сосредоточенное и суровое. И такое оно везде — кроме одного места: на борту самолета Bombardier среди других ученых. Там мы повернулись к окнам и смотрим наружу, на всех лицах заметны сдержанность и профессиональный интерес, кроме моего. На нем — удивление, страх и безграничный восторг, глаза широко распахнуты; левая рука на груди, пальцы касаются ключицы.
Мы разглядываем этот снимок.
— Как вам? — робко спрашивает он.
Я не отвечаю. Не понимаю, что чувствую. Оскорблена, расстроена или обрадована? Такое может быть?
— Я хотел связаться с вами, чтобы спросить раз решение выставлять ее, — продолжает он. — Но не решился: боялся, что вы откажете. Это самая моя любимая фотография на всей этой выставке.
— Почему?
— Ну, смотрите, — отвечает он. Вытягивает руку и касается снимка. — Видите, как свет падает из окна и подсвечивает ваше лицо? Точно на иконе: словно вы сподобились откровения, наблюдаете воскресение, сотворение мира или его погибель.
Он гладит пальцем мою щеку на фотографии.
— Вы профессионал, решительная, умная и уверенная. А здесь, мне кажется, я заглянул в то, что скрывается за всем этим, и увидел вас, какая вы есть. Взволнованной, беззащитной перед этими силами — просто человек перед лицом природы. А еще вы такая красивая.
Смотрю на него с удивлением, а он — на меня. Его взгляд исполнен искренности, глаза больше не смеются. Проходит миг, другой, третий; он, кажется, собирается сказать что-то еще, но тут в зал заглядывает мой муж, замечает меня и с улыбкой подходит к нам. Он обнимает меня, целует в щеку, извиняется за опоздание, подает Тоумасу руку и произносит:
— Поздравляю!
Затем его взгляд падает на эту фотографию.
— Ух ты, как ты здесь удачно вышла, — обращается он ко мне. — Приятно видеть тебя вот так, в движении. А давай купим эту фотографию. Она продается?
— Да, — отвечает Тоумас. — Это выставка-продажа.
— Вот и отлично! — говорит Кристинн, улыбаясь. — Да и поддержать бедного художника тоже хорошо. Сколько она стоит?
Я сама поражаюсь, насколько мне становится за него стыдно.
— Но только с одним условием, — встреваю я. — Если мы ее купим, то пусть отдадут ее мне сразу же.
Тоумас смотрит на меня, по выражению его лица трудно что-то понять. Затем он скрещивает руки на груди.
— Хорошо. Но вы за нее ничего не будете платить. Я дарю ее вам.
— Да что за глупости, — возражает Кристинн. — Конечно же, мы заплатим, деньги у нас есть.
— Нет, — настаивает Тоумас. — Это подарок. Для Анны.
Мы пристально смотрим друг на друга и молчим. Муж бросает взгляд то на меня, то на него, на лице у него видна нерешительность. Но потом он приободряется.
— Слушай, а давай тогда купим какую-нибудь другую фотографию. Одну из тех больших в переднем зале. Анна, как тебе такое: повесить это свое извержение дома в гостиной?
Тоумас снимает фотографию со стены и отдает мне.
— Прошу, — говорит он. — Надеюсь, я вас ничем не обидел.
Я мотаю головой, ничего не отвечаю, но подарок беру. Мы возвращаемся в передний зал и выбираем одну из больших фотографий, на которой отчетливо видно, как в атмосферу извергаются вулканические газы и у вулканического облака белая часть хорошо отграничена от серой, как на иллюстрации в учебнике.
Муж вынимает банковскую карточку, а Тоумас наклеивает красный кружок на стену над подписью к фотографии, отмечая, что она продана.
— Но эту я вам сейчас не отдам, — произносит он. — Надо мне и на выставке что-нибудь оставить.
— Где мы повесим твою фотографию? — спрашивает Кристинн по приходу домой.
Я пожимаю плечами:
— Не знаю, может, здесь, в кабинете, или у себя на работе повешу.
А потом я отношу ее в подвал-прачечную и кладу в ящик бельевого шкафа, пряча под штабелем скатертей и салфеток.
У подъема магмы отрицательная рыночная стоимость
— Это очень неудобная ситуация, — повторяет начальник полиции и смотрит на нас с Юлиусом, словно мы во всем виноваты. — Неужели и впрямь нельзя предсказать, что будет дальше?
Мы сидим за овальным столом для переговоров в координационном центре, все сжимают в руках свои чашки с кофе, в центре стола возвышается тарелка с сероватой венской сдобой и бледными клейнами
[19]. Напряжение в комнате почти осязаемо.
— Если я вас правильно понимаю, нет ничего, что прямо указывает на скорое начало извержения, — переспрашивает Стефаун, поглаживая блестящий галстук. — Важно не провоцировать лишней паники.
Я рассматриваю его; после нашей встречи весной стало понятно, каков он. Ему нет еще тридцати, но волосы у него уже поредели; на манжетах рубашки, сшитой на заказ, видны его инициалы; свое пребывание в Научном совете он расценивает как пропуск на следующую ступень чиновничьей карьерной лестницы. Он настолько же уравновешенный, насколько Юлиус из Метеоцентра вспыльчивый, настолько выглаженный, насколько Юлиус помятый, — и, судя по всему, у обоих друг на друга настоящая аллергия. Сейсмолог открывает рот, чтобы ответить представителю министерства, я посылаю ему предупреждающий взгляд, он спохватывается и умолкает.
— Жаль, конечно, но, каким будет продолжение, сказать сложно. — Я стараюсь говорить с самой вежливой улыбкой. — Магма может вырваться на поверхность, и тогда произойдет извержение, очевидно базовое трещинное. Но наиболее вероятное — подъем магмы, как нам известно по Гриндавику. На это указывают движения земной коры и подземные толчки.
— А что такое подъем магмы? — спрашивает Сигрид Марья, исполнительный директор Союза туроператоров.
— Это понятие используют, когда магма поднимается к земной коре. Собственно говоря, это извержение, которое так и не выходит на поверхность земли. Магма протискивается между слоями в верхней части земной коры и на поверхности образует пузыри или поднятия.
Сигрид Марья трясет стриженой светлой головой: — Это все так сложно, так научно. Я бы что угодно отдала за второе такое же извержение, как Эйяфьядлайёкюдль. А то сначала пандемия, потом Кедлингарбаус, а сейчас вот это… Зрелищное извержение на суше еще можно выгодно продать, а эту гадость пепельную в море — нет. А землетрясения эти проклятые только туристов пораспугивают. У этого подъема магмы отрицательная рыночная стоимость!
— Ну ничего себе! — не сдерживаюсь я. — Отрицательная рыночная стоимость?! Вы в своем уме вообще? Силы земли — это вам не рекламное агентство. У них вы не закажете маркетинговую кампанию для нужд турбизнеса. Управлять этими событиями мы не в состоянии, единственное, что в нашей власти, — реагировать на них определенным образом. Можем попытаться вести себя разумно и обеспечить безопасность населения.