— Мариамма? — встревоженно смотрит Ленин. — Что с тобой?
— Мне страшно, грустно — чего ты ожидал? И я злюсь на тебя. Да, я понимаю, что уже поздно. Но если бы ты не настоял на том, чтобы быть… быть Ленином, у нас могла получиться жизнь.
Прежний Ленин начал бы возражать, упрекать, что его не так поняли. Этот новый покаянно отводит глаза, и ей становится стыдно. Она гладит его по щеке.
— Но, с другой стороны, если бы ты был хорошим мальчиком и стал священником, я, наверное, решила бы, что с тобой слишком скучно.
— А теперь, когда я бандит, я неотразим?
Такой Ленин ей нравится. Нет, неправильно. Она любит его. Как бы сильно они оба ни изменились, личность формируется в возрасте десяти лет — такова ее теория. «Эксцентричную» составляющую вырезать нельзя. Зато, наверное, можно научиться справляться с ней.
— Мариамма, я знал, что тогда, в Мадрасе, мы попрощались навсегда. Но я все равно вел с тобой воображаемые беседы. И складывал мысли в специальный мысленный чемодан, чтобы когда-нибудь… Я хочу сказать, я никогда не отказывался от тебя. Не мог. И вот я здесь — живой. И смогу видеться с тобой. Потому что ты будешь знать, где меня найти…
— В тюрьме! — с горечью бросает она. И не сдерживает слез.
— Мариамма, ты же понимаешь, что не должна ждать меня? — Нотку беспокойства в голосе не скрыть.
— Ой, перестань, ладно? Я плачу, потому что мне будет тяжело. Но совсем не так тяжело, как тебе. Да, я хотела бы, чтобы нам не пришлось ждать. Но теперь, когда я тебя нашла, ты что, вправду думаешь, что я тебя отпущу?
Еще одну ночь она проводит на стуле рядом с ним, опустив голову на кровать Ленина, сжимая его руку. С восходом солнца она подскакивает, она на грани срыва. Ленин неестественно спокоен. Все в палате понимают, что происходит.
В десять утра в сопровождении двух констеблей прибывает инспектор Мэтью из особой оперативной группы полиции Кералы, башмаки полицейских молотами грохочут по кафельному полу. Инспектор — крупный хмурый мужчина с пышными усами. Вся его фигура, от фуражки до начищенных коричневых ботинок, до пучков волос, торчащих из ушей и на костяшках пальцев, излучает угрозу. Мариамма, вся дрожа, встает.
Ленин поднимается с кровати и выходит навстречу инспектору, плечи его отважно расправлены, но вид такой, что, кажется, дуновение ветра может сбить его с ног. От взглядов, которыми обменялись эти двое, у Мариаммы холодеет кровь: схлестнулись два давних врага, каждый из которых мечтает вырвать сердце другого, жаждет мести за все, что ему причинили. Но сдаться решил Ленин, и мимолетное сопротивление, мелькнувшее в его глазах, исчезает, словно и не бывало. Что лишь распаляет ненависть во взгляде инспектора, он сжимает кулаки. Мариамма уверена: не будь здесь свидетелей, инспектор в кровь избил бы Ленина, прежде чем забрать.
Когда на него надевают наручники, Ленин не противится. Инспектор рявкает, чтобы ноги арестованному тоже заковали, и Мариамма возмущенно открывает рот, но старшая сестра успевает раньше:
— Инспектор! — От этого голоса у интернов слабеют колени, а стажеры могут запросто обмочить штаны. — Вы нервируете моих пациентов! Ваш арестант перенес операцию на мозге, это вы понимаете? Вы что, думаете, если он решит бежать, вы не сумеете его догнать? (Инспектор скукоживается под испепеляющим взглядом. Кандалы исчезают.) Я передаю его вам в хорошем состоянии, — продолжает сестра. — И будьте любезны сохранить его таким же.
Снаружи ждет фургон. Мариамме позволили проводить Ленина. Задняя дверь открывается, демонстрируя два ряда лавок вдоль стен. Старшая сестра, не спрашивая разрешения, укладывает в фургон подушку и одеяла вместе с большой бутылкой воды, потом произносит над Ленином молитву и благословляет его. Пока констебли не затолкали Ленина внутрь, Мариамма обнимает его, чувствует ледяной металл наручников. Ленин нежно целует ее в лоб. И шепчет:
— «Ройял Милс», отель «Маджестик», ма! Не забудь. И в этот раз прихвати купальник. Я приеду за тобой. Будь готова.
глава 79
План Господа
1977, Парамбиль
В течение первого месяца свидания заключенным не разрешены. Для Мариаммы долгое ожидание сродни пытке. Как назло, каждый из пациентов «Тройного Йем», похоже, в курсе ее дел. И дня не проходит, чтобы кто-нибудь не сказал: «В тюрьме нормально кормят, хотя бы раз в день. Поди плохо?» Сборщик кокосов с глубокой рваной раной на лбу вещает из-под хирургической салфетки:
— Если б я попал в тюрьму, не пришлось бы карабкаться по пальмам. А еще там учат разным полезным вещам — шить, например.
Терпение Мариаммы лопается, она бросает иглу:
— Ты прав. Если б ты попал в тюрьму, мне не пришлось бы зашивать человека, который поцеловал козла, приняв его по ошибке за собственную жену.
И когда она в ярости вылетает за дверь, Джоппану приходится взяться самому за наложение швов, в этом деле он поднаторел.
Анна-чедети каждое утро суетится вокруг Мариаммы, расправляет складки ее сари, прежде чем отпустить в «Тройной Йем».
— Ты исхудала, — сетует Анна. — И не ешь то, что я тебе передаю.
Мариамма с Мастером Прогресса едут в Тривандрам нанять адвоката. Человека грамотного и опытного. По его словам, пока Ленину не предъявлено формальное обвинение, мало что можно сделать. Адвокат перечисляет наксалитов, которые были осуждены на срок от семи до десяти лет, некоторые даже пожизненно, но большинству сроки сократили до трех или четырех. Учитывая медицинскую историю Ленина и то, что он не был непосредственно связан с убийствами, ему может грозить только «несколько лет».
Это хорошая новость. Наверное. Но к тому времени, как Мариамма возвращается домой, осознание того, что означают «несколько лет» для них двоих, повергает ее в уныние. Скоро начнется ее нейрохирургическая практика в Веллуру. И на свидание с Ленином придется ездить ночным поездом — вместо трехчасовой поездки на автобусе. И каждый день она будет трястись от страха, как он там в тюрьме. Мариамма вымотана эмоционально.
Анна-чедети бросает лишь взгляд на ее лицо и без лишних слов усаживает за стол. Взбивает в миске ледяной йогурт с водой, добавляет кусочек зеленого чили, рубленый имбирь, листья карри, соль и подает в высоком стакане. Она ласково заправляет Мариамме прядь волос за ухо, в точности как детстве, когда встречала из школы. Мариамма залпом выпивает ласси. Это изобретение получше пенициллина. Потом принимает душ, съедает немного канджи с чатни и рано ложится спать.
Вскоре после полуночи она просыпается. Нет смысла с этим бороться. Она направляется в кабинет отца, ей так хочется услышать его голос в записях дневника. Мариамма отметила закладками те драгоценные моменты, где он говорит о любви к дочери. Каждый раз эти страницы доводят ее до слез. Поразительно число восторженных од, написанных еще в то время, когда они жили под одной крышей, а с тех пор, как она уехала в колледж, отец тосковал по ней еще сильнее. И почему она не приезжала домой почаще.
Мариамма гладит обложку блокнота. Это все, что ей осталось от папы, — его мысли. Единственный недостающий блокнот лежит на дне озера, один из множества памятников ужасной трагедии. Возможно, она так никогда и не узнает, почему он сел в поезд до Мадраса. До сих пор «опухоль разума» никак себя не проявляла, разве что само существование этих бессвязных заметок, их грандиозный объем, навязчивый, непрекращающийся комментарий жизни и есть та самая «опухоль». Но это вовсе не общая для всех страдающих Недугом черта. Она характерна исключительно для отца.
Даже если бы она убедилась наверняка, что ее гипотеза неверна и что нет никакой «опухоли разума», Мариамма все равно продолжила бы читать дневники. На этих страницах ее отец, Обыкновенный Человек, полон жизни; с ужасом она думает, что настанет день, когда она доберется до последней записи.
Мариамма пристраивает лампу поудобнее, берет ручку и возобновляет расшифровку и составление примечаний с того места, где остановилась внизу страницы. Переворачивает лист…
Здесь что-то не так. В глазах рябит от количества пробелов, абзацев и целых рядов заглавных букв — всего, чего отец избегал как смертного греха. Эта страница выглядит как нарушение его собственного свода правил.
Моей Мариамме сегодня исполнилось семь, и она захотела пирог. Никто никогда прежде не готовил пирог в Парамбиле. Она узнала про это из «Алисы в Стране чудес». Они с Большой Аммачи смешали тесто в жестянке с крышкой, поставили на угли и засыпали углями сверху. Я заверил ее, что у меня есть зелье ВЫПЕЙ МЕНЯ — на тот случай, если это вдруг окажется пирогом СЪЕШЬ МЕНЯ и она внезапно вытянется в высоту. Очень вкусно! Ваниль и корица. Потом я вручил ей подарок ко дню рождения: первую настоящую перьевую ручку «Паркер 51», с золотым пером и синим корпусом. Великолепный инструмент. Тот, что я всегда обещал, как только она станет большой девочкой. Она была в таком восторге. «Это значит, что я стала наконец-то большой девочкой?» Я сказал, что так оно и есть. И это правда!
Мариамма видит на этой же странице собственные детские каракули на английском.
МЕНЯ ЗОВУТ МАРИАММА, МНЕ СЕМЬ ЛЕТ.
После очередного большого пробела возвращается отец.
Только медитируя после смерти Нинана, в течение многих лет каждый вечер страдая заново, я смог осознать, какой дар, какое чудо моя драгоценная Мариамма. Я не сразу понял это. Потребовалось время. Мне пришлось взобраться на самую высокую пальму, как некогда моему отцу, чтобы увидеть то, что ускользало от меня на земле, увидеть то, чего я не хотел видеть, о чем никогда не писал в этих заметках, потому что если бы я это сделал, то признал бы то, что всегда знал в глубине души, но отказывался признавать. Мысли можно отбросить. Слова на бумаге так же постоянны, как фигуры, высеченные в камне.
Сегодня, когда моя дочь стала большой девочкой, какой хотела быть, я должен стать достойным ее и быть честным с собой и этими дневниками. Я не мог записать эти слова
ВПЛОТЬ ДО НЫНЕШНЕГО МОМЕНТА
Большие буквы сбивают Мариамму с толку. Отец определенно старательно выводил каждую, сооружая словесный монумент, стремясь запечатлеть важное событие. Либо он медлил, сомневаясь в том, что с такой неохотой готовился записать? Три слова занимают весь остаток страницы.
Она переворачивает следующую:
После смерти Нинана моя Элси ушла. Ушла больше чем на год. Когда же вернулась, моя Элси вернулась уже с ребенком.
Слова «уже с ребенком» подтверждают, что глаза мои открыты. Большая Аммачи, вероятно, видела все с самого начала. Возможно, именно это она имела в виду, когда сказала мне при рождении Мариаммы: «Господь послал нам чудо в виде этого ребенка, который явился полностью готовым и сам по себе». Ребенок не был реинкарнацией Нинана, но бесконечно более драгоценным: моей Мариаммой! Но я был дураком в тисках опиума, неспособным ни принять, ни осознать бесценный дар моего дитя, которая сегодня уже «большая девочка».
Освободившись от опиума, я по-настоящему встал на путь исцеления, когда всем сердцем полюбил мою девочку. Я ее отец — да, именно так — по собственному выбору. Неси она в себе мою кровь, она была бы другим ребенком, не моей Мариаммой, и мне это страшно представить. Отказываюсь представлять. Я ни за что не отказался бы от моей Мариаммы. Любящий Господь не вернул мне сына. Нет, Он одарил меня гораздо щедрее. Он даровал мне Мариамму. А она подарила мне жизнь.
Она вновь и вновь перечитывает слова отца, сначала не поняв, потом отказываясь понимать, даже когда слова обрушиваются на голову, как рухнувшая крыша.
уже с ребенком
Осознав написанное, Мариамма задыхается от ужасного знания. Она, спотыкаясь, выбирается из-за стола, в голове хоровод, тело грозит извергнуть скудный ужин.
Комната, папина комната внезапно становится чужой. Или это она сама — наблюдатель — отныне сама себе чужая? Она помнит, как они пришли сюда с папой, после того как съели ее деньрожденный пирог. Она забралась к папе на колени, взяла свой новенький «паркер», наполнила фирменными чернилами «Парамбильский лиловый». И написала слова, навсегда оставшиеся на той странице. Слова отца ниже — вот что растоптало ее.
— Аппа, что ты такое говоришь? Мой любимый отец — который рассказывает, что он мне вовсе не отец, — что ты такое говоришь?
Она сходит с ума. Кого можно спросить? Большая Аммачи все знала — или так думал отец. Но ее нет, у нее не спросишь. Мариамма мечется по комнате, онемев от потрясения. Куда ушла ее мать в тот год? Кто утешил ее в горе? Она начала новую жизнь? Если так, почему вернулась домой? Родить ребенка?
Она прочла уже половину отцовских дневников, записи разрозненны по времени. Но это единственное упоминание. Он всегда знал, но слишком больно было облечь знание в слова. Он записал каждую невысказанную мысль, кроме этой. Не мог… пока вдруг не сделал это. Возможно, он никогда больше не обращался к этой теме письменно, выплеснув то, что растравляло его изнутри, и обрел покой.
— Ох, Аппа, ты-то обрел покой, но перевернул мою жизнь. Ты подрубил корни, связывающие меня с этим домом, с бабушкой, с тобой… — Мариамме хочется разбудить Анну, спрятаться в ее объятиях. Может, Анна-чедети тоже знала? Нет, она пришла в Парамбиль перед самыми родами Элси. Похоже, отец никогда не обсуждал с Большой Аммачи ни свои подозрения, ни свою уверенность. И Большая Аммачи не говорила об этом со своим сыном. И то, что знала, унесла с собой в могилу. Как и ее сын… кроме этой записи.
Мариамма видит свое отражение в зеркале, перед которым брился отец, оно по-прежнему стоит в алькове, как будто дожидаясь, пока папа вынесет его на веранду. Она отшатывается, потому что из зеркала совершенно диким взглядом на нее смотрит страдающая, обезумевшая женщина.
— Кто я? — вопрошает она отражение в зеркале. Она всегда считала, что у нее отцовские брови, его привычка чуть склонять голову, прислушиваясь, определенно его нос, его верхняя губа, — это что, все неправда? У них даже волосы одинаковые, густые, с небольшими залысинами на висках, хотя у него не было ее пегой пряди.
Ее пегой пряди…
Вот он, ключ. Вот что влечет ее на верхушку пальмы, как отца, и теперь ее взгляду ничто не мешает.
Я вижу.
Я помню. Я понимаю.
Теперь оно со мной, это жуткое знание, которого я никогда не желала.
Часть десятая
глава 80
Невозможность моргнуть
1977, «Сент-Бриджет»
Усохший старенький шофер туристического такси кажется карликом на фоне громадного руля «амбассадора», но тем не менее ловко справляется с ручкой переключения передач, легким тычком перебрасывая из положения в положение. Как многие представители его профессии, он сидит на краешке сиденья, прижавшись к водительской двери, привычный к тому, что рядом обычно втискиваются как минимум три члена семьи в придачу к женщинам, детям и младенцам на заднем сиденье, и всех он везет на свадьбу или похороны.
Мариамма с заднего сиденья глядит на мир новыми глазами. Парамбиль — место, которое она всегда считала своим домом, но, как и многое из того, во что она верила, это оказалось ложью. «Каждый из нас может быть уверен лишь в том, кто его мать», — сказал сват Аниян. Мариамма никогда не знала своей матери, а теперь выясняется, что и отца тоже не знала.
В прошлый раз, проезжая здесь на машине Дигби, торопясь к Ленину, она не задумывалась о Тетанатт-хаус. Шофер бывал повсюду и, как и сват, знает, где находился Тетанатт-хаус до того, как покойный брат Элси продал его. На этом участке сейчас стоят шесть «Особняков из Залива» — коттеджей, построенных малаяли, разбогатевших в Дубае, Омане и прочих аванпостах и вернувшихся, чтобы выстроить дом своей мечты. Единственное, что может увидеть Мариамма из маминого прошлого, — это величественную реку на границе их прежних земель. Автомобиль прибавляет ходу.
— Сюда, мадам? — с сомнением уточняет шофер задолго до открытых ворот «Лепрозория Святой Бригитты». Вряд ли он раньше возил сюда пассажиров, думает Мариамма. Наверное, надеется, что она сейчас выскочит и дальше пойдет пешком.
— Подъезжайте к тому зданию за лотосовым прудом. Я попрошу, чтобы вам принесли чаю.
— Айо, спасибо, мадам, нет нужды! — в панике отказывается старик.
Мариамма протягивает ему десять рупий и просит заехать за ней после обеда. Может, это только ее воображение, но кажется, что шофер берет купюру с опаской.
Она спрашивает, где Дигби. Суджа, женщина в медицинском халате, которую Мариамма видела в прошлый раз, ведет ее к доктору. Правая нога Суджи забинтована, а из-за сандалий, сделанных из старых покрышек, походка у нее неуклюжая и косолапая. Они проходят через тенистый клуатр, потом по коридору, ведущему к операционной, запахи дезинфектантов уступают место тепличному аромату пышущего паром автоклава.
Дигби Килгур оперирует, но Суджа предлагает ей войти. Мариамма надевает маску и шапочку, натягивает бахилы и заходит в операционную. У ассистентки Дигби недостает нескольких пальцев, лишние части на перчатках заклеены скотчем, чтобы не мешали. Дигби поднимает голову. И улыбается под маской.
— Мариамма! — Но, увидев ее лицо, замолкает. — Ленин?..
— С ним все в порядке.
Светлые глаза внимательно изучают ее, силясь разгадать, что случилось. Он медленно кивает.
— Я как раз начинаю. Не хотите присоединиться?..
Она мотает головой.
— Надолго не затянется.
Хирургия затмевает все. Мариамма помнит, как ее профессор в Мадрасе, дважды разведенный, говорил, что все тягостные моменты его жизни — разочарования, долги — мигом улетучиваются в операционной.
Мысли как будто больше не принадлежат ей. Она с трудом сохраняет сосредоточенность. Дигби делает три надреза на руке пациента, прикрытой зеленой хирургической салфеткой. Она борется с искушением стукнуть его по пальцам. Ты что, плотник с молотком? Держи скальпель как смычок, между большим и средним пальцами, а указательный сверху!
Вслед за движением лезвия раскрывается светлая линия, которая постепенно окрашивается кровью — привычное зрелище. Движения Дигби медленны и размеренны.
— На мою работу не так уж приятно смотреть, — говорит он. И старательно хлопочет над кровотечением, на которое она не стала бы обращать внимания. Открыв операционное поле, он отсекает сухожилие от места прикрепления и прокладывает его к новому расположению. — Я на горьком опыте убедился, — продолжает он, — что свободные трансплантаты иссеченного сегмента сухожилия… не работают.
Мариамма прикусывает язык. Хирурги любят размышлять вслух. Ассистенту полагается иметь незаметные руки и еще более незаметные голосовые связки. Зрителям — тоже.
— Руни был пионером сухожильной трансплантации. Но я пришел к выводу, что сухожилие должно оставаться прикрепленным к родительской мышце для сохранения кровоснабжения и функций. Настоящий враг — рубцовая ткань. Я применяю микроскопические разрезы, и по возможности бескровно.
Она, вопреки желанию, восхищена тем, что он умудряется делать своими скрюченными пальцами — большую часть работы выполняет левая рука. Если бы Мариамма работала в таком темпе, сестра Акила наверняка сказала бы: «Доктор, ваша рана по краям уже заживает».
— Здесь нужно терпение дождевого червя, пробирающегося между камней… — бубнит Дигби, — огибаюшего корни, чтобы добраться туда, куда нужно. Даже самые жесткие структуры в запястье имеют почти невидимый слой подвижной ткани — по крайней мере, я так думаю. Об этом не говорится ни в одном учебнике. В это нужно просто верить. Верить без доказательств. Я пытаюсь не повредить этот слой. Это звучит, должно быть, как колдовство.
Мариамма не рискует издавать звуки. У каждого хирурга есть вера, но в каждом из них есть еще и немного от Фомы Неверующего. Им нужны доказательства. Именно за доказательствами она явилась к нему.
Подай перст твой сюда и посмотри руки Мои; подай руку твою и вложи в ребра Мои; и не будь неверующим, но верующим
[250].
Дигби пришивает сухожилие к новой точке крепления в основании пальца. Долго возится с ним.
— Эти мелкие растрепанные волокна на срезанном конце сухожилия похожи на виноградную лозу, но прочные, как стальные тросы. Один свободный усик зацепится за что-нибудь лишнее, и вся ваша работа насмарку.
Он закончил. Мариамма по привычке смотрит на часы. Оказывается, совсем не так долго, как ей показалось.
— Давящая повязка? — невольно вырвалось у Мариаммы.
— Я в них не верю. Лучший жгут — тот, что висит на стене. — Он бинтует рану и фиксирует руку гипсом. Стягивает перчатки и халат.
Дигби просит ассистентку подать им чай в кабинет.
— Не возражаете, если мы по пути заглянем к одной пациентке? У нее сегодня большой день, она ждала все утро.
Очень даже возражаю! Я ждала всего лишь всю жизнь!
Мариамма молча следует за ним.
В маленькой палате молодая женщина сидит в кровати, рядом подготовлен перевязочный лоток. Дигби кладет руку на плечо пациентки.
— Это Каруппамма. Ей уже за пятьдесят. А выглядит как двадцатилетняя, правда? Таков эффект лепроматозной лепры. Разглаживает морщины. В отличие от туберкулоидной формы.
Каруппамма смущенно прикрывает рот культей.
— Неделю назад я проделал с Каруппаммой такую же процедуру, как вы только что видели. Я перерезал сухожилие поверхностного сгибателя пальцев, идущее к ее безымянному. Это было возможно сделать, потому что у нее есть глубокий сгибатель в качестве резерва. Сухожилие я прикрепил здесь, — показывает он в основание большого пальца. — Теперь она сможет совершать возвратные движения. Вернуть утраченную хватательную функцию. Однако для того, чтобы большой палец начал двигаться, она должна представить, что двигает безымянным. Мозг полагает, что это невозможно. Его нужно убедить, что вещи не таковы, какими кажутся.
Это он обо мне говорит? Внешне Мариамма спокойнее, чем в первый свой визит, убаюканная ожиданием и наблюдением хирурга за работой. Но внутри все клокочет от гнева, обиды и смятения. Ей нужна правда.
Я пришла не за хирургическими откровениями.
Но нельзя грубить на глазах у пациента.
— Прикоснись большим пальцем к мизинцу, — обращается к больной Дигби на малаялам.
Он коверкает язык, проглатывая некоторые звуки, но Каруппамма понимает. Морщится от усилий. Ничего не происходит.
— Стоп. А теперь… пошевели безымянным.
И вдруг начинает двигаться большой палец. Недоуменная пауза, после которой Каруппамма взрывается от смеха. Дигби улыбается, разделяя ее радость. Вокруг собралось несколько человек — приветствовать триумф Каруппаммы. Мариамма, вопреки себе, растрогана. Но когда Дигби оборачивается к Мариамме, лицо его печально.
— Эта болезнь только отбирает. Год за годом вы что-то теряете. Не от активной формы проказы, а из-за вызванных ею повреждений нервных волокон. Перед вами один из редких моментов, когда нам удается что-то восстановить.
Доктор объясняет Каруппамме, что ей нужно упражняться каждый день, пока палец не вернет прежнюю силу, но на сегодня достаточно. Дает указания Судже зафиксировать кисть и запястье гипсовой шиной.
— Скоро она научится двигать пальцем, не задумываясь. Поразительно. Как сказал Поль Валери, «там, где заканчивается разум, начинается тело. Но там, где заканчивается тело, начинается разум».
Мариамма выходит из палаты вместе с Дигби.
— Пол Бренд в Веллуру и Руни здесь были первыми, кто наконец-то понял, что пальцы повреждаются в результате повторных травм. Не проказа пожирает тела больных, а отсутствие болевых ощущений.
Мысли ее блуждают. Она думает о школьнике Филипосе, который предпринял отчаянный сплав по бурной реке и стал руками Дигби, потому что сам Дигби еще не оправился от последствий операции.
— …Пол Бренд увидел, как пациентка готовит на открытом огне и пытается перевернуть чапати щипцами. Ничего не получалось. И, расстроившись, она потянулась к пламени и перевернула лепешку голой рукой. Мы с вами закричали бы от боли, а женщина ничего не почувствовала. Тут-то Бренда и озарило. В отсутствие «дара боли», как он говорит, мы беззащитны. — Дигби как будто разговаривает сам с собой. — Удивительно, сколь немногие понимают это. Такова природа клинической проказы. Мало кто из врачей хочет изучать ее. И еще меньше хирургов готовы оперировать. — И Дигби смотрит прямо в глаза Мариамме.
Мариамме неловко смотреть в его лицо, морщинистое от старости, испещренное шрамами от ожогов, потому что в нем она видит то же лицо, которое смотрит на нее из зеркала. Неужели Дигби не замечает сходства?
Они заходят в тот же кабинет, где Мариамма — словно в прошлой жизни — оставалась подремать. Какое восхитительное утро. Ее тянет к французскому окну, еще раз взглянуть на роскошь сада. Желтые, красные и лиловые розы обрамляют лужайку, цвета изменились с тех пор, как она видела их в прошлый раз. Калитка в дальней стене изгороди приоткрыта. На лужайке на солнышке сидит пациентка в белом сари и перебирает в ладонях жареное пшено, потом неуклюжим движением отправляет пригоршню в рот. Руки ее как деревья с обрубленными ветвями, от которых остались одни сучки. Огрызком большого пальца она перебирает крупу. Голова накрыта паллу ее сари. Мариамма видит приплюснутый профиль, нос сглажен, как будто кто-то стоящий сзади тянет ее за уши. Нужно особое мужество, чтобы выбрать своим призванием проказу. В этом она должна отдать Дигби должное.
— Когда затронуты лицевые нервы, это лишает их естественного выражения лица. — Дигби встает у нее за спиной. — Вы думаете, что они в гневе скалят зубы, а на самом деле они смеются. И это усугубляет изоляцию больных проказой.
Никак не уймется с наставлениями. Когда же он заткнется.
— Я научился больше слушать, чем смотреть.
Голос его печален. Насколько легче было бы злиться на него, будь он забулдыгой плантатором, который просто смылся, а не человеком, который посвятил жизнь людям, чей недуг превратил их в изгоев.
Дигби понимает, зачем она здесь? Он должен бы, по меньшей мере, знать, что мог быть ее отцом, даже если никогда больше не встречался с Элси и не знал, что у него есть ребенок. А если он знает, тогда он участник обмана, скрывающий от нее правду.
Она уже готова повернуться и заговорить, как вдруг Дигби шепчет:
— Обратите внимание, сколько раз она моргнет. (Женщина не подозревает, что за ней наблюдают.) Посчитайте и сравните, сколько раз моргнет она и сколько раз за то же время — вы.
Мариамма старается не моргать. В глазах сначала чешется, потом жжет. Она сдается. А пациентка так и не моргнула. Женщина в саду слегка наклонила голову, прислушиваясь к собачьему лаю, как делают все слепые. Один глаз у нее запавший, молочно-белый, невидящий. Роговица другого мутная.
— Они не могут моргать, поэтому роговица сохнет и наступает слепота. Большинство здешних обитателей пришли сюда зрячими. Когда зрение все же пропадает, это очень печальный момент.
Приносят чай. Мариамма садится в то же кресло, где спала в предыдущий визит. Не задумываясь, снимает со спинки кресла шаль и накрывает колени. Дигби разливает чай.
Она видит фотографию в серебряной рамке — маленький Дигби со своей мамой.
Твоя потрясающая, роскошная мать, Дигби. Похожая на кинозвезду. С пегой прядью в волосах. Моя бабушка.
Когда Мариамма в первый раз увидела это выцветшее фото, она решила, что мать Дигби рано начала седеть. Но женщина совсем юная. Ответ был здесь, прямо перед глазами… но она не придала ему значения.
Дигби садится напротив, наклоняется над чашкой, делает глоток. Чай слишком горячий, он отставляет его в сторону, блюдце звякает о столик, как колокольчик.
Мариамма собирается с духом.
— Доктор Килгур…
— Дигби.
Дигби, значит. Ну уж «отцом» я тебя точно не назову. У меня был отец, который любил меня больше жизни.
— Дигби… — Но звучит неловко. Имя, как обломок зуба, царапает язык. — Вы не хотите узнать, зачем я приехала?
Откинувшись на спинку кресла, он долго молчит.
— Много лет я ждал, что ты приедешь, Мариамма. И задашь мне вопрос, который собираешься задать. (Глаза их встречаются.) Ты вылитая копия своей матери, — добавляет он.
Мариамма глубоко вдыхает. С чего начать?
— Ди… — Нет, она не может выговорить его имя. Еще раз. — Как вы познакомились с моей мамой?
Дигби Килгур со вздохом встает. На мгновение ей приходит в голову дикая мысль, что он сейчас откроет дверь и выйдет — потому что она задала тот самый вопрос, которого он ждал. Но нет, он остается на месте. Глаза, устремленные на нее, полны торжественной печали, раскаяния и сострадания.
— Я знал, что однажды ты придешь ее искать.
Она не понимает, о чем это он. Дигби приближается к французскому окну и останавливается, как приговоренный перед расстрельной командой, почти прижавшись носом к стеклу. Мариамма, не выпуская из рук чашку с чаем, подходит к нему.
Вид за окном не изменился. Лужайка сияет, как разлитая лужица зеленой краски. По центру ее, завернутая в ослепительно белое сари, все так же сидит немигающая женщина, все так же перебирая пшено.
— Мариамма, женщина, сидящая там на солнце… Возможно, величайший из ныне живущих художников Индии. Она — любовь всей моей жизни, причина, по которой я двадцать пять лет провел в «Сент-Бриджет». Мариамма, это Элси. Твоя мать.
глава 81
Прошлое встречается с будущим
1950, «Сады Гвендолин»
Когда сентябрьским днем Дигби подрулил к клубу, тот напоминал вокзал Виктория
[251]. Вдоль подъездной дорожки выстроились автомобили, под навесом высилась гора чемоданов. Начиналась Плантаторская Неделя 1950, и в этом году клубу Дигби — «Пассаты» — впервые выпала честь быть хозяевами мероприятия.
В далеком 1937 году, когда они с Кромвелем приняли на себя управление «Безумием Мюллера», строительство нормальной горной дороги само по себе было вполне амбициозной целью. Дорогу закончили, как раз когда цены на чай и каучук скакнули вверх, что позволило консорциуму вместе с Францем и остальными партнерами быстро окупить инвестиции, распродав часть своих владений в девятнадцать тысяч акров. Вскоре вокруг «Садов Гвендолин» расцвели поместья. К 1941 году Дигби вместе с соседями-плантаторами построили клуб «Пассаты» и наняли опытного секретаря, который с первых же дней принялся обрабатывать Ассоциацию объединенных плантаторов Южной Индии — на предмет проведения у них ежегодной недельной встречи. Честь эта многие годы неизменно предоставлялась старым клубам в Йеркауд, Ути, Муннаре, Пеермейд…
[252] Вплоть до этого года.
Дигби, как один из основателей клуба, чувствовал себя обязанным держаться на виду. Он обосновался на диване в большой гостиной, глядя через панорамные окна на далекие холмы. В любой другой день официант материализовался бы в течение нескольких секунд. Сегодня же бедолаги, обряженные в непривычно пышные тюрбаны, носились, как потревоженные куры.
С момента обретения независимости в 1947 году и отъезда многих белых землевладельцев большинство на этих собраниях составляли индийцы. Тем не менее программа Плантаторской Недели не изменилась. Разве что матчи за кубок по крикету, теннису, бильярду, поло и регби стали гораздо более напряженными, а конкурсы красоты и танца — гораздо более масштабными. Индийские национальные гордость и самосознание достигли пика, однако образованный обеспеченный класс и, конечно же, бывшие офицеры неизбежно являлись носителями английского языка и культуры, глубоко переплетенных с их индийскими корнями.
Порыв ветра сдул с кого-то широкополую соломенную шляпку с голубой лентой, покатил ее по идеальному газону. Дигби наблюдал за драмой. От группы гостей отделилась фигура, поспешила за беглянкой. Дигби ожидал увидеть супругу плантатора, страшащуюся солнца, а вовсе не проворную высокую индианку в белом сари. Толстая коса, переброшенная через правое плечо, сияла на фоне смуглой кожи. Ослепительная красавица, без тени косметики, руки длинные и обнаженные. Завладев шляпкой, она подняла голову и посмотрела прямо на Дигби. Он вздрогнул, будто она коснулась его сквозь стекло. Глаза, проницательные, как у пророка, чуть вытянуты к тонкому носу — Дигби почувствовал, как проваливается в их бездну. А потом она исчезла.
Когда к Дигби вернулась способность дышать, он ощутил запах духов, и сигаретного дыма, и какофонию голосов прямо над головой.
— «Хай рейндж» весь день бился на джимхане
[253]. Мерзавцы хотят заполучить этот трофей. Они…
— Я забыл смокинг. Вот же болван. У Ритердена должен быть запасной…
Дигби, пошатываясь, вышел на улицу, чувствуя себя так, словно увидел привидение. Может, она ему почудилась? Услышал, как его окликнули по имени. Или это тоже воображение?
Он обернулся и увидел Франца Майлина, с двумя бокалами вина в громадных лапищах, направляющегося от бара, битком заполненного белыми и смуглыми гостями.
— Не ожидал, Дигби? Мы бросили вещи в твоем бунгало и помчались прямо сюда к тебе.
— Франц! Я не ждал тебя так рано.
— Лена снаружи с дамами. Слушай, Дигби, надеюсь, ты не будешь против, но мы привезли гостью. Что ты пьешь? Вот, держи. — Не дожидаясь ответа, он вручил ему оба бокала.
— Ты же знаешь, это мой клуб. Я должен…
Но Франц уже исчез в толчее около бара. Дигби остался с выпивкой в каждой руке. Поразительно, но Франц почти сразу вернулся, озорно ухмыляясь, еще с парой стаканов.
— Я думаю, что это налили тем молодым щенкам, но они отвлеклись.
Они вышли на улицу.
— Дигби, ты знаком с дочерью Чанди, Элси?
То есть это не было видением.
— Да.
— Лена пытается отвлечь бедную девочку после страшной трагедии — ты же знаешь Лену. — Видя озадаченное выражение на лице Дигби, он уточнил: — Ты же слышал?
— Про смерть Чанди?
— Нет, нет… Хлебни-ка для начала. Тебе понадобится.
Дигби, сжимая стакан, чувствовал, как тело леденеет, пока Франц пересказывал чудовищные обстоятельства смерти ребенка Элси в прошлом году. Бездонный взгляд Элси отпечатался в его мозгу.
— …Поэтому она ушла из дома, бросила мужа.
— Бедная девочка! — прошептал Дигби. — И люди по-прежнему верят в Бога?
— Жуткая история, — вздохнул Франц. — Это ведь Чанди привез тогда Руни к нам в горы. Мы знаем Элси с детства. Были на ее свадьбе. Она в плохом состоянии, Дигс. И конечно, не захочет участвовать в голма́ал
[254] Плантаторской Недели, но Лена подумала, что ее нужно куда-нибудь вытащить.
Дигби поплелся следом за Францем. Он навсегда запомнил ту девочку с хвостиком, большого художника уже тогда. Запомнил, с какой торжественной серьезностью она отнеслась к «художественной терапии» с ним, как это назвал Руни. Терапия раскрепостила его мозг и его руку, втолкнула его обратно в мир живых.
Он часто думал о ней. Был уверен, что ей пригодилась «Анатомия Грэя» — подарок, который он принес четырнадцать лет назад, когда покидал «Сент-Бриджет». Дигби ожидал от нее великих свершений, но все равно был приятно удивлен, прочитав о медали на художественной выставке в Мадрасе. А теперь уже она нуждается в исцелении. Но как исцелить после такой утраты?
Завидев Дигби, Лена вскочила и призывно раскинула руки. Он обнял ее. В его жизни было две женщины, которые видели его в абсолютно разобранном состоянии, — Лена и Онорин. И каждая по-своему спасла его.
Элси вежливо встала, наблюдая за ними. Белый — не только летний цвет, подумал он. Это цвет траура.
— Дигс, ты помнишь Элси? — представила Лена.
Взгляд Элси вновь загипнотизировал его. Он взял длинную тонкую ладонь Элси обеими руками, вспоминая девочку, которая вложила палочку угля в его пальцы и связала их руки ленточкой, вынутой из волос. С какой легкостью они скользили по бумаге, разрывая оковы, сковывавшие его! А сейчас он чувствовал, как время растворяется, годы, разделявшие их, рушатся. Она догнала его. Взрослая женщина. Он должен был заговорить, отпустить ее руку, но не мог ни того ни другого. Его безмолвное пожатие выражало признательность, а теперь еще и тоску по ней.
Пустые бездонные глаза сфокусировались, возвращая ее в настоящее, уголки губ приподнялись в улыбке. Его охватило предчувствие опасности, ожидающей ее впереди, как будто она вот-вот могла сорваться с самого края мира.
Они расселись в креслах. Повисло неловкое молчание.
— Что ж, за тебя, Дигби, — приподнял стакан Франц. — За старую дружбу и за новую…
— Возобновленную, — уточнила Лена.
К Майлинам подошла поздороваться супружеская пара. Элси покосилась на руки Дигби. Он вытянул правую, пошевелил пальцами, и Элси смущенно улыбнулась. Она внимательно разглядывала его кисть, сравнивая с тем, что помнила из прошлого. Одобрительно кивнула и вновь внимательно посмотрела ему в глаза. Он не в силах был отвести взгляд, да и не было нужды. Он был старше Элси на семнадцать лет, но в тот момент казалось, что они ровесники. Уж он-то специалист в страшных трагических потерях, и вот она сравнялась с ним в опыте. Дигби была известна простая истина: словами помочь нельзя. Можно только быть рядом. Лучшими друзьями в такие времена бывают те, у кого нет никакой иной цели, как только быть рядом, предложить себя, — в свое время такими друзьями для него стали Франц и Лена. И Дигби молча предложил себя.
Через некоторое время он сказал:
— Несколько лет назад я видел ваши работы на художественной выставке в Мадрасе. Мне следовало написать вам, насколько они великолепны.
Он оказался в Мадрасе, пока выставка еще шла. Все работы Элси были распроданы, но в тот день он узнал, что один из покупателей отказался, и Дигби удалось приобрести картину. Портрет очень толстой женщины лет шестидесяти или семидесяти, важно восседающей в кресле в традиционной одежде христиан малаяли — белой чатта и мунду, а поверх изысканной кавани поблескивало массивное золотое распятие на цепочке. Волосы ее были затянуты в узел так туго, что, казалось, даже приподнялся кончик ее носа. Зритель видел неестественность и напыщенную вычурность ее позы, лицемерие в улыбке и глазах. Картина производила огромное впечатление именно тем, что модель не осознавала: полотно выдает ее с головой.
— Я только что вновь встретилась со своей картиной в вашей гостиной, — улыбнулась Элси.
Он ждал продолжения, но его не последовало.
— И каково это, увидеть работу спустя столько времени, как вы отпустили ее в мир?
Мимолетная тень удовольствия скользнула по лицу — давно забытая эмоция. Она обдумывала ответ.
— Это было как… столкнуться с самой собой в дикой природе. — Она глухо рассмеялась. — Хоть немножко понятно?
Он кивнул. Они разговаривали вполголоса.
— А потом, когда я справилась с удивлением, мне стало приятно. Обычно я хочу что-нибудь подправить. Но тут я была довольна… И еще я поняла, что художник, он изменился, уже не тот, каким был прежде. Если бы я писала эту картину заново, она, возможно, была бы совсем другой.
Она посмотрела на свои руки, лежащие на коленях.
— Произведение искусства невозможно закончить, — изрек Дигби. — Только отложить.
Элси удивленно подняла глаза.
— Так сказал Леонардо да Винчи, — торопливо добавил он. — Или, может, Микеланджело. Или, может, я это выдумал.
Каким наслаждением было услышать ее смех, как будто мрачного ребенка хитрыми уловками заставили открыть свою игривую натуру. Следом рассмеялся и Дигби. Когда живешь один, самый громкий смех остается незамеченным, и потому он ничем не лучше тишины.
Элси, думал он, лишена внешних изъянов. Безупречна. Ее шрамы, ожоги, ее контрактуры скрыты внутри, невидимы… пока не заглянешь в глаза, это как заглянуть в стоялый пруд и постепенно разглядеть там утонувшую машину со всеми застрявшими внутри пассажирами. Ты не одна, хотелось ему сказать.
Элси встретила его взгляд и не отвела глаза.
глава 82
Творчество
1950, «Сады Гвендолин»
Тем вечером в его бунгало было шумно, теперь там жили четверо; все комнаты ярко освещены, а красная набивная скатерть из Джайпура сияла, как костер, вокруг которого они все собрались. Они не разошлись и после ужина, беседа, смех и выпивка текли рекой. Элси молчала, но, кажется, ей было спокойно от их гомона и шума.
Утром Элси не вышла к завтраку. Лена и Франц поехали на открытие мероприятия. Дигби задержался. Она появилась только к одиннадцати, выпила чаю, отказалась от яиц и сосисок.
— У вас столько хлопот, — виновато сказала она.
Свежевымытые волосы она заплела в свободную косу и надела светло-зеленое сари. Тени под глазами выдавали, что ночь выдалась трудной. Как, наверное, и каждая ночь.
— Никаких хлопот вообще. — Он заметил, как она внимательно разглядывает бесформенные булочки на сковородке. — Это ба́ннок
[255]. Франц слопал столько, что хватило бы покрыть крышу, но все же оставил вам несколько штук. Старинный шотландский рецепт, только мука, вода и масло. Мы с Кромвелем на них одних и жили, когда обитали тут неподалеку в палатке, пока сносили старый дом Мюллера. Чересчур много в нем водилось привидений. Я пек баннок прямо на костре. Вот, просто попробуйте кусочек, — предложил он, намазав булочку маслом и джемом.
Она положила хлеб в рот, прожевала, одобрительно кивнула.
— Мне нравится, что везде большие окна. Великолепное освещение.
Ее одобрение оказалось ему невероятно приятно. Элси взяла еще кусочек булочки, капнула сверху меда. Он хотел было похвастаться, что мед из его поместья, но побоялся разрушить очарование момента.
— Разве вам не надо на заседание? — деликатно осведомилась она чуть хрипловатым голосом.
— Обойдутся без меня. Я не заседаю в комитетах, как Франц с Леной.
— «Сады Гвендолин»? — спросила она. — Ваше поместье называется…
— В честь моей матери, — просто ответил он.
И мать словно тут же появилась в комнате, одобрительно глядя на них. Элси кивнула. Дигби вспоминал портрет, который они нарисовали вместе. Его мамы. В следующий раз, наверное, нужно будет ей рассказать.
— Элси, я подумал… — Ничего он не думал, он действовал на ощупь, хирург с обмотанным марлей пальцем, он зондировал ткань. — Может, вы не откажетесь прогуляться со мной?
Он повел ее в западную часть поместья, по коридору среди высокой травы, куда после дождя слетаются два вида бабочек — Малабарский ворон и Малабарская роза, — но никогда одновременно. Он тщеславно предпочитал думать о них как о своих собственных творениях. В ответ на его безмолвную мольбу перед ними порхнула Малабарская роза, пылающий красный цвет вытянутого тельца подчеркивали угольно-черные крылья. Дигби резко остановился, и Элси уткнулась в него, ее округлости соприкоснулись с его костлявой спиной. Глянцевая Малабарская роза с ее темными хвостиками на крыльях напоминала Дигби самолетный обтекатель. Элси подошла ближе, чтобы рассмотреть бабочку.
Цепочка сборщиц чая, весело щебеча, приблизилась к ним, и бабочка улетела. Женщины смущенно замолчали. Когда они деликатно пробирались мимо по тропинке, Дигби показалось, что от них исходила, точно пар, земная жизненная сила. Элси, похоже, упивалась, глядя на этих женщин. Они прятали улыбки под небрежно накинутыми платками и опускали глаза из вежливости. Дигби, сложив ладони, пробормотал «ванаккам», поскольку его работницы были тамилками из-за границы штата. Руки Элси тоже поднялись в приветствии. Женщины отвечали охотно, звонкими голосами, платки соскользнули, открывая смущенные улыбки, и вот они уже проскользнули мимо, украдкой поглядывая на прекрасную гостью Дигби. Элси наблюдала, как они растворяются в солнечных лучах.
— Здесь наверху… такой особенный свет, — проговорила она. — В детстве я думала, это потому, что мы ближе к небесам. Я называла его ангельским светом.
Они поднялись в гору по старой слоновьей тропе. Бунгало находилось на высоте пяти тысяч футов, а они взобрались еще на пятьсот выше. Он запыхался. Наверное, надо было предупредить Элси? Дигби не оборачивался проверить, как она там. Оставил ее в покое. Так же вел себя Кромвель, когда Дигби со своими ожогами очутился в коттедже у Майлинов в «Аль-Зух». Молча сопровождал. Позволял говорить природе.
Когда они наконец выбрались на уступ белой скалы, вытянутый, как благословляющая рука, над долиной, оба тяжело дышали. Это место выделялось среди окружающих коричневых обрывов. Местные называли его Креслом богини. На плоской площадке просители разбивали кокосовые орехи, оставляли цветы и мазки сандаловой пасты. Дигби протянул Элси фляжку, лицо ее влажно блестело от пота, она жадно сделала глоток, не отводя взгляда от захватывающего дух вида.
Стоя здесь, Дигби всякий раз представлял, что сидит на животе у богини и смотрит вниз на ее бедра, на изумрудную долину, расширяющуюся меж ее коленей и переходящую в пыльные равнины у далеких лодыжек. Он надеялся, что Элси согласна, что сюда стоило карабкаться.
Прежде чем Дигби успел предостеречь (и кого, кроме ребенка, надо было бы предостерегать?), Элси решительно шагнула к самому краю площадки, застыв, как ныряльщик перед прыжком.
Назад!
Он прикусил язык, боясь спугнуть ее. За все годы, что он тут бывал, он никогда не осмеливался подойти так близко к обрыву.
Дигби едва заметно подвинулся вперед, встал слева от Элси, чтобы она почувствовала, что он рядом. Он заставил себя оставаться внешне спокойным, борясь с адреналиновым всплеском и страхом. Она наверняка слышала его дыхание, потому что он-то слышал, как дышит она, видел, как поднимаются и опадают ее плечи, как расправляются и складываются с каждым вдохом ее лопатки. Очень медленно она подалась вперед и заглянула за кончики пальцев ног, преодолевая соблазн расстилающегося внизу искушения. Он перестал дышать. Ветерок приподнял край ее сари, и тот взмыл над плечом маленьким зеленым флагом.
Она вскинула голову, обратила лицо к небу, омывшему его ангельским светом, лицо сияло, глаза серебрились, искрились. Он проследил за ее взглядом и увидел хищную птицу, парившую в восходящих потоках.
Элси чуть развела руки в стороны, ладонями вверх, то ли принимая благословение, то ли подражая полету птицы. Дигби все еще не дышал. Сердце готово было остановиться. Он стоял в шаге позади нее. Если попытается схватить и промахнется, то столкнет ее. Если она начнет сопротивляться, они оба полетят вниз. Он воззвал к богине этого Кресла, к любым богам, которые его слушают, умоляя забыть про его неверие, про его презрение ко всякому божественному и сохранить жизнь этой матери-сироте. Из глубины сердца он молил Элси:
Прошу тебя, Элси. Я только что нашел тебя. Я не могу тебя потерять.
Спустя вечность ее левая рука робко потянулась к нему, а его правая метнулась навстречу, как будто руки знали то, что неизвестно их головам. Пальцы сплелись. Он потянул ее прочь от коварного края. Один шаг, другой. Развернул ее лицом к себе, теперь их дыхание и дыхание долины слились воедино. Ее ноги следовали за ним в танго, вырванном на пороге смерти. Она вся дрожала.
Он был уверен, что Элси представляла, как делает шаг с обрыва, что она намеревалась пристыдить Бога, пристыдить этого бесстыжего шарлатана, который пальцем не пошевельнул, когда дети падали с деревьев, когда шелковые сари загорались; она представляла, как летит, раскинув руки, подобно хищной птице, набирая скорость, до того самого места, где заканчивается боль. Внезапно он разозлился на нее, его так и затрясло от гнева.
Откуда тебе знать, что там лучше? А что, если ужас, преследующий тебя, будет повторяться там ежеминутно?
Элси смотрела на него в упор, читая его мысли, и слезы ползли по ее щекам. Он вытер их большим пальцем, размазал по скулам. С уступа он спустился первым. Она склонилась к нему, положила ладони ему на плечи, и он легко приподнял ее за талию, будто она весила не больше перышка… а потом крепко прижал к себе — от злости, от облегчения, от любви.
Я никогда не позволю тебе упасть, никогда не отпущу тебя, никогда, пока я жив.
Она уткнулась ему в грудь, плечи ее тряслись, а он прижимал и прижимал ее к себе, пытаясь унять ее страшные, мучительные рыдания.
На обратном пути они изливали душу.
Элси, если ты отстранилась от смерти, значит, ты выбрала жизнь.
Если им и попадались Малабарские вороны, Дигби не обратил внимания. Природа на сегодня уже достаточно высказалась. Настала очередь высказываться Дигби Килгуру, и он не мог остановиться.
Он рассказал про школьный галстук, врезавшийся в шею матери. Когда он говорил о любви к хирургии, это была речь человека, оплакивающего смерть своей единственной и неповторимой любви. А потом он описал еще одну смерть, своей возлюбленной, Селесты, мучительную смерть в огне. Мальчишкой его озадачивало слово «исповедник», относившееся и к тому, кто слушает, и к тому, кто признается в грехах. А сейчас оно обрело смысл, потому что они двое были одним целым, вцепившиеся друг в друга, крепко связанные воедино теперь уже безо всяких ленточек и угольных палочек. Даже когда приходилось идти по тропинке гуськом, ни выпустить ее руку, ни прекратить рассказ он не мог. Дигби описывал месяцы отчаяния, многократно возвращавшееся чувство пустоты и стремление покончить с этим, так же как она хотела закончить свои мучения.
— Что тебя останавливает? — впервые заговорила она.
— Ничего меня не останавливает. Я поворачиваю за угол, и все повторяется вновь, вечный выбор продолжать или не продолжать. Но у меня нет уверенности, что с окончанием жизни закончится боль. И еще гордость удерживает меня от выбора, который сделала моя мать. У нее были те, кто ее любил, кому она была нужна. Мне. Она была нужна мне! — Последние слова вырвались, как вспышка гнева.
Несколько шагов он делает в полном молчании. Потом оба разом останавливаются. Он повернулся к ней. Дигби часто думал об Элси, он понимал, что она выросла, вышла замуж, и все же образ, оставшийся в его памяти, был образом девятилетней школьницы, которая освободила его руку, девочки, чей талант, чей гений был очевиден уже тогда. Взрослая женщина перед ним, двадцати с лишним лет, осиротевшая, столь чудовищно потерявшая ребенка, казалась ему совершенно другим человеком. Если это Элси, тогда она стерла разделявшие их семнадцать лет. Возможно, так действует общая боль.
— Элси, тот портрет, который мы нарисовали у Руни, когда связали наши руки… Той женщиной была она. Это было лицо моей матери, именно такой мне нужно было ее помнить. Образ, что мы нарисовали вместе с тобой, освободил меня от жуткой смертной маски, которую я так долго носил в своей голове. Элси, я пытаюсь сказать, что ты исцелила меня. Я всегда буду у тебя в долгу.
Она стиснула его руки, его шершавые, грубые, нелепые лапы, но зато подвижные, способные сделать все что пожелают. Погладила рельефный шрам на левой кисти — знак Зорро, — крепко прижимая. Она перебирала каждый его палец, как лечащий врач, определяющий пределы подвижности, — клинический осмотр, но руками и глазами художника. Потом подняла его ладони, сначала одну, потом другую, и прижала поочередно к губам.
На следующий день она встала поздно и выглядела отдохнувшей. Застенчиво показала ему волдырь на подушечке стопы.
— О чем я только думал? Нельзя было позволять тебе идти в такую даль в сандалиях.
Он аккуратно вскрыл пузырь хирургическими ножницами, присыпал сульфаниламидом. Она заинтересованно следила за его действиями.
— Не больно?