– Ты о чем? – спросила Элис. И тут же поняла, что сестра водила ее по горе не в поисках пригодного места для пастбища, а чтобы доказать ей, что им придется вырубить Броселианд.
Неужели Мэри знала о ее тайных походах в лес, о ложе из мха, где она представляла своих призрачных возлюбленных? Так вот чего хотела сестра: уничтожить последнее прибежище ее души?
Нет, не может быть. Слишком сложно, слишком расчетливо. Им нужен луг, только и всего.
– Но… – начала она. И вспомнила старого Джо Уокера, и грудь ей пронзило странное чувство – быть может, так разбивается сердце?
– Ты согласилась, – сказала Мэри. – И я уже заплатила сто двадцать долларов за овец.
Элис ответила, что согласилась на овец, а не на убийство.
– Еще один такой год, и нам конец, – сказала Мэри. Разве Элис не устала чинить свои башмаки и шить юбки из старых простыней?
Элис много от чего устала, и починка с шитьем тут были ни при чем. Но она знала, что на этот раз проиграла.
Чтобы расчистить десять акров, они наняли пятерых рабочих в Оукфилде. Мэри, орудовавшая топором не хуже мужчины, трудилась вместе с ними, но Элис под разными предлогами держалась от вырубки подальше. Стук падающих деревьев напоминал ей крики, а от того неистовства, с каким работала сестра – рукава закатаны, лицо влажное от пота и в деревянной стружке, – Элис становилось не по себе.
Не нравилось ей и то, что рабочие вытоптали все на своем пути, – отец учил ее ступать мягко.
Когда она сказала об этом, Мэри ответила:
– Так отправляйся в Огайо. Иди, собирай вещи.
Элис промолчала. Казалось, молчание – единственное оружие, которое ей еще доступно.
– Отец вырубал лес, чтобы разбить сад, – сказала Мэри, и хотя это действительно было так, Элис не смягчилась. Не подействовало и напоминание о том, что за вырубкой тянутся акры и акры лесов. Но те леса мне чужие, подумала Элис. Она чувствовала, что между ней и Броселиандом существует негласный договор, но об этом не стоило даже упоминать, Мэри тотчас бы ее засмеяла. “Договор? – так и слышала она. – Ты его подписала? А лес тоже подписал? И чем же? Грязью? Древесным соком?”
С тех пор что-то новое и темное спустилось на сестер и их жизнь.
С поваленных деревьев содрали кору, и так они и лежали – бледные, влажные, дикие. Пни сожгли, и Мэри принялась собирать камни, чтобы огородить пастбище стеной. Работала она рьяно, нагружая в тележку в два раза больше камней, чем любой из мужчин, и толкая ее по августовской грязи и сухим сентябрьским колеям. Не останавливали ее и октябрьские дожди, и по вечерам, когда она приходила домой, от нее валил пар, как от стога сена, – казалось, еще немного, и она воспламенится. Старый перелом давал о себе знать, но Мэри ничего не говорила, и Элис тоже ничего не говорила, хоть и видела, как сестра морщится от боли. Обе знали, что Мэри совершает искупление, и обе знали, что, когда участок будет расчищен, искупление будет окончено.
* * *
Миновала зима, затем весна. Пришло лето. На яблонях, наверстывая упущенное, зрели плоды, овцы блеяли на пастбище, а в июле, вскоре после шестьдесят первого дня рождения сестер, на дороге, ведущей к дому, показался человек.
Роста он был невысокого, но держался прямо и с таким видом оглядывался по сторонам, словно пытался что-то припомнить. Его черная куртка не походила на фермерскую, но на голове у него была фетровая шляпа, а в руках трость. Он назвался Джорджем Картером, сыном священника.
Сын священника! Сестры помнили лопоухого коротышку, показывавшего им среди прочих чудес природы медвежьи берлоги и поляны с голубикой.
Элис пошла в дом и вернулась с кувшином воды и тарелкой земляники, а Мэри притащила третий стул и поставила его в тени под вязом, который посадил еще их отец. Усевшись, Джордж снял шляпу, вытер пот со лба и воскликнул:
– Ну и пекло!
Затем он рассказал им свою историю, половину которой явно выдумал, загвоздка была в том, чтобы понять какую. После смерти отца он жил с родней в Бостоне, поступил в Гарвард, думая стать священником, затем пошел на войну и точно словил бы пулю во время какого-нибудь сражения, не будь он таким низким. Однажды он расстелил перед Эбигейл Адамс
[17] свой плащ, чтобы она не наступила в лужу, а та со словами “Это Америка!” пошла в обход. После войны он отправился повидать мир. Побывал в Лондоне, Париже, там его так “затянуло в революцию”, что он едва не расстался с головой. Пятнадцать лет провел в Вест-Индии и Бразилии, где видел играющую в шахматы свинью и лошадь с раздвоенными, как у дьявола, копытами, а еще исцелил одного малого от безумия, вырвав у него зубы.
– Бразилия!
Кроме того, он увлекся ботаникой, путешествовал по джунглям Амазонки, написал труд о бразильских кактусах, а последние годы жил в Рио-де-Жанейро, где работал над философским трактатом о свободе и правах человека и мутил воду.
Говоря “мутил воду”, он имеет в виду “обращал рабов против хозяев”.
– А здесь ты не мог этим заниматься? – спросила Мэри, которая выписывала два аболиционистских журнала и каждый год жертвовала один доллар в пользу местного подопечного Саймона – беглого раба из Джорджии, который страдал туберкулезом и должен был кормить троих детей.
– Мы мыслим сходно, – сказал он, подмигнув, но ничего больше не добавил. Осенью, получив письмо от поверенного с новостями о том, что его дядя собирается заявить права на эту землю, Джордж решил, что пора вернуться домой. Он всегда мечтал вернуться, закончить жизнь там, где начал, – в деревне.
– А твоя жена? И дети? – спросила Мэри.
Джордж рассмеялся. Так ведь он холостяк!
Воцарилось молчание. Затем Элис заправила под чепец прядь волос и сказала:
– Ну и ну!
С тех пор Джордж Картер стал у них частым гостем.
Быстро выяснилось, что хозяин из него никудышный. Дженни, служанка священника, по-прежнему жила в домике на краю надела, но сейчас она была в Спрингфилде – ходила за больной сестрой. К концу первого месяца крысы опустошили его погреб с зерном, а сам он устроил на кухне пожар, не говоря уже о том, что он не мог заставить себя убить не только свинью, но даже курицу. Его фасоль погрызли олени, репу – кролики, а с молодыми персиками мигом расправилась парочка дикобразов.
– Зиму он не переживет, – сказала Мэри.
– Ему нужна жена, – ответила Элис. В последнее время она все чаще вспоминала Артура Бартона, и Амоса Крофорда, и кузена Лукреции Парсонс, и дерзкого солдата, предложившего ей пойти с ним в поле.
– Думаю, – сказала Мэри, – служанки будет достаточно.
Осенью они повели Джорджа в сад и, гуляя между деревьями, показывали ему яблоки.
Элис отреза́ла от них ломтики. Сок стекал по ее пальцам и запястью.
– Они всё такие же, – сказал Джордж. И поведал им о том дождливом дне, когда отвел майора к яблоне, пока его долговязый слуга ждал с лошадьми у дороги.
Элис воскликнула:
– Так это был ты?
Мальчишка из отцовских рассказов тоже был частью легенды.
– Пожалуйста, возьми яблок домой, – сказала Элис.
– Ну что ты, не стоит, – ответил Джордж Картер.
Но так уж вышло, что он прихватил с собой мешок.
После этого Джордж приходил уже не раз в неделю, а через день и помогал Элис с уборкой урожая. Она снимала яблоки с ветвей, а он держал корзину и, когда ей нужно было подняться на лестницу, чтобы дотянуться до верхних ветвей, придерживал ее за талию.
А Мэри наблюдала. Однажды вечером, когда сестры лежали в постели, она сказала, что Джордж Картер, по ее мнению, развратник.
– А по-моему, он джентльмен, – ответила Элис.
– Он старый развратник, – сказала Мэри. – Касаться тебя в таком месте! Он словно корову перед дойкой обследовал!
– От вымени его руки были далеко.
– Но стремительно к нему двигались.
Элис улыбнулась.
– Дойные дни сочтены, – сказала она. – Пусть делает что хочет.
– Для тех, кто позволяет мужчинам делать то, что они хотят, есть особое название, – сказала Мэри. – И вообще ума не приложу, чем он тебя так очаровал. Рот у него почти так же гол, как погреб.
Элис рассмеялась.
– Мы и сами подрастеряли порядком зубов, – сказала она, радуясь возможности обратить все в шутку.
– Но я же не принимаю ухаживаний, – сказала Мэри и чуть не добавила: “Никогда не принимала”. А затем подумала: что, если тебе придется выбирать? Кого ты выберешь – меня или его? Вслух же она сказала: – Да и зачем ему столько яблок? Он ведь живет один.
– Есть у меня подозрения, – сказала Элис.
Вскоре ее подозрения подтвердились: через две недели Джордж пришел к сестрам с кувшином пенистой янтарной жидкости.
– Натуральный обмен, – объявил он.
– Как любезно! – воскликнула Элис.
Но когда она пришла на кухню за бокалами, Мэри ее остановила:
– Осгудское чудо нельзя пускать на сидр.
– Ах, Мэри, – сказала Элис, – ну полно тебе. Сейчас такая жара. Как приятно было бы выпить! К тому же у Джорджа в изготовлении сидра, похоже, богатый опыт.
Мэри даже не улыбнулась.
– Ты прекрасно знаешь, что отец посадил сад не для того, чтобы делать сидр. Так сказано в его письме.
– Отца с нами больше нет. Сад приносит богатые урожаи, и если малая доля яблок окажется у Джорджа Картера в сидре, то ничего страшного не произойдет. Это ведь он нашел дерево, в конце концов.
Обе знали, что она права, но от Элис не ускользнуло, как покраснели щеки сестры, как ее затрясло, и в памяти всплыл тот роковой день в гончарной лавке.
– Дорогая, я скажу ему, что лучше их не перерабатывать. Но отказываться от сидра было бы невежливо.
– Я не стану его пить, – ответила Мэри.
Тогда Элис одна пошла к вязу, и села на стул, который придвинул для нее Джордж Картер, и улыбнулась, когда он наполнил бокалы. Он поднял свой, а она – свой, и они выпили. Они еще долго сидели в тени высокого вяза. И всякий раз, когда сидр в бокале у Элис кончался, Джордж наливал еще.
Мэри смотрела на них из окна второго этажа. Она столько лет строила жизнь в условиях, непригодных для двух одиноких женщин, она вырастила сад и стадо овец, она отражала любые напасти, и вот теперь, когда они уже почти дошли до конца, появился этот мужчина, способный уничтожить все, что она создала.
Она смотрела, пока хватало сил. Затем спустилась во двор, села в саду и уставилась на яблони, а когда пришла Элис и сказала, что Джордж Картер пригласил их на ужин, ничего не ответила.
Элис и Джордж ушли вдвоем. День выдался жаркий, но к вечеру с долины налетел прохладный ветерок. Кроны деревьев уже окрашивались в осенние тона, в ветвях порхали гаички, вдалеке слышны были крики ястреба. От сидра у нее слегка кружилась голова, и она была бы совершенно счастлива, если бы в глубине души не чувствовала страдания сестры.
Джордж Картер, казалось, не замечал, что мысли ее далеко. Он говорил о своих странствиях в Бразилии, о работе с Обществом аболиционистов, о важном собрании в Филадельфии, где ему предстояло выступить в этом году. Увидев поляну с боровиками, он пришел в восторг – в Италии он полюбил грибы. Майор учил дочерей, что грибы опасны, но Джордж, похоже, в них разбирался, и Элис принялась ему помогать. Выудив из горстки боровиков, которые она собрала в подол рубашки, бледную поганку, Джордж воскликнул: “Неужто ты задумала отравить Мэри?” – и Элис не знала, смеяться ей или нет. Когда он был маленький, добавил Джордж, один мальчик умер от отравления “девами ночи”; беднягу всего вывернуло наизнанку.
От этой истории Элис стало не по себе и захотелось поскорее продолжить путь. Когда они дошли до места, где дорогу развезло, Джордж предложил взять его под руку, и она не отпускала его локтя до самого дома.
– Вот я и попался, – сказал он, когда они пришли. Оказалось, что никакого ужина у него нет. Только грибы, ягоды и хлеб, который Элис испекла для него на прошлой неделе. Элис предложила что-нибудь приготовить, но Джордж сказал, что в этом нет нужды. Он не голоден. Если она хочет, он принесет еще сидра. Да, сказала Элис, немного волнуясь. Когда он скрылся в доме, она взглянула на свое отражение в окне и, как всегда, ей показалось, что она смотрит не на себя, а на сестру. Когда Джордж вернулся, она почувствовала облегчение. Усевшись на крыльце, некоторое время они молча глядели на темнеющее небо. Джордж вмял ягоды в ломоть хлеба и передал ей. Затем спросил, помнит ли она его отца, их уроки и дни, когда они сбегали в лес. Она ответила, что помнит. Тогда он сказал, что думал о ней во время своих странствий. За минувшие годы он не раз оглядывался на свою жизнь в Массачусетсе и гадал, как бы все сложилось, если бы он не уехал, если бы остался – с ней.
Элис притихла. Спустя некоторое время он сказал:
– Надеюсь, я не преступил черту.
– Нет, – ответила она.
– Ты не злишься?
Она взглянула на него блестящими от слез глазами.
– Но почему я? – спросила она, словно ей досталась незаслуженная награда. – Почему я, а не Мэри?
– Потому что ты – это ты, а она – это она.
В спускающейся тьме мимо пролетела стая летучих мышей. Элис прихлопнула комара на шее.
– Даже комары не в силах противостоять твоим чарам, – сказал Джордж.
Она ничего не ответила.
– Не хочешь зайти внутрь? – предложил он.
Элис посмотрела вдаль – туда, где стоял их дом, где ждала сестра.
Дом Джорджа был обставлен скудно; с тех пор как в нем жил священник, ничего не изменилось. С каминной полки на Элис, совсем как в детстве, взирало строгое лицо старика. По соседству стоял семейный портрет: священник посередине, по бокам – сын и давно умершая жена. На стене была полка с книгами, на столе – тарелки, грязные стаканы и снова книги. Элис гадала, нет ли среди них труда Джорджа о кактусах, который он так им и не показал.
Но ей не хотелось откладывать то, чему предстояло произойти.
Вместе они поднялись по скрипучим ступеням на второй этаж. В спальне она подняла руки, чтобы он снял с нее рубашку, и расстегнула пуговицы у него на воротнике.
Грудь и плечи у него были удивительно крепкими для мужчины, так плохо управлявшегося на ферме. Она позволила ему стянуть с себя юбки, затем помогла ему с завязками на штанах. Они стояли лицом к лицу. Она заметила темноту своих рук, белизну грудей, треугольник обгоревшей кожи над ними.
– Сегодня они человеки, – тихо сказала Элис. Джордж озадаченно взглянул на нее, видимо не помня ту свою фразу, но она лишь улыбнулась. Затем погладила его по щеке, по плечу, а он обхватил ее руками за бедра и притянул к себе.
Наутро Джордж вызвался проводить ее до дома, чтобы защитить от волков и горных львов. Элис рассмеялась:
– Но их истребили охотники. – Ведь боялась она Мэри.
– Не всех, – ответил он и подмигнул.
Она взяла его за руку. Но спустя четверть мили сказала, что дальше пойдет одна.
– Когда я увижу тебя снова? – спросил Джордж.
– О боже… – сказала Элис, предвидя множество преград. Но она чувствовала себя такой молодой! Кожу приятно покалывало, словно она только что вышла из реки. – У тебя нет еды. Вечером я принесу тебе ужин.
– Один поцелуй!
– Только быстро!
Когда они попрощались и Элис пошла дальше, она велела себе не оборачиваться, зная, что он смотрит ей вслед. Она обернулась:
– Иди домой!
В ее походке появилась упругость. О, она та еще распутница! Оправившись от первоначального удивления, она показала себя искусной любовницей, а после третьего захода этим утром, когда Джордж рухнул в изнеможении, торжествующе рассмеялась и притянула его поближе.
Но теперь, подходя к дому, она возвращалась к действительности. Где-то внутри была Мэри. Как бы хорошо она ни знала сестру, как бы часто они ни ссорились, такого разрыва еще не было. В душе Элис боролись противоречивые чувства: радость, внезапный стыд, гнев на Мэри из-за того, что ее счастье омрачали сожаления.
Элис прошла в дом через переднюю дверь, ожидая увидеть Мэри в кресле-качалке, но в гостиной ее не было. Кухня тоже пустовала, а постель наверху была аккуратно заправлена, словно в ней никто не спал. Старый запах дома не вязался с запахом Джорджа, пота и сидра, исходившим от ее кожи. Нет, последствия ее действий были куда масштабнее, чем она воображала. К прежней жизни уже не вернуться. Она скажет об этом Мэри и будет надеяться, что та поймет.
Тут внимание Элис привлек стук, доносящийся с холма. Она подошла к окну и раздернула занавески. С яблонями что-то произошло, и Элис лишь спустя несколько мгновений поняла что. В одном ряду сада и в половине другого свет падал иначе, сам сад выглядел как недостриженная овца, а в том месте, где кончались срубленные деревья и начинались те, что еще стояли, орудовала топором ее сестра.
Вскрикнув от ужаса, Элис сбежала по лестнице и бросилась в сад, под ногами у нее хрустели ветки, стволы валялись, как поверженные бойцы, в воздухе висел аромат раздавленных яблок, всполошенные птицы разлетались в разные стороны, возмущенно щебеча.
– Мэри! – кричала она. – Мэри! Нет!
Но Мэри все не оборачивалась, и Элис поспешила к ней, со слезами моля о прощении, обещая, что никогда больше не увидится с Джорджем Картером, что любит ее больше всего на свете, что они будут вместе до самой смерти. Наконец она добежала до сестры. Мэри обернулась и одним взмахом повалила ее, и единственным звуком, нарушившим тишину, был короткий возглас удивления.
– Они не для сидра, – сказала Мэри, оставшись одна среди погубленных яблонь. Птицы вернулись и прыгали теперь между щепок и пней. Элис лежала на спине, ее руки покоились по бокам от туловища, а ноги были скрещены под странным углом, как у прилегшей отдохнуть пастушки.
Бесконечно долго Мэри не двигалась с места. Время стало податливым, словно было даровано ей в изобилии, словно она могла оставаться в саду вечно, неподвластная смерти. Так прошел день. Тени от одного ряда деревьев отхлынули от нее, тени от другого ряда поползли вверх по ее ногам. Она сидела, не выпуская топор из рук. На закате из леса вышли олени, поглядели на нее, ускакали прочь. На руку ей сел красный жук, пополз по коже, затем, достигнув рукава, улетел. Мэри взглянула на каменную стену, которую сложила своими руками, потом на сестру. Ей хотелось сказать что-нибудь, но она знала, что молчание, которое последует, будет нестерпимым. Над раной закружили мухи, и она отогнала их своим чепцом.
Спустилась ночь, а Мэри все не сходила с места и лишь на рассвете, когда в переднюю дверь постучали, вышла из забытья.
Разумеется, прийти к ним мог только один человек. Мэри встала, стряхнула с себя щепки с опилками, вошла в дом через заднюю дверь и остановилась у зеркала, чтобы поправить прическу и проверить, не забрызгана ли кровью. Как обычно, ей показалось, что она смотрит не на себя, а на сестру, и сперва ей пришло в голову, что она могла бы занять сестрино место в объятьях этого мужчины, а затем – что она могла бы вернуться за топором и разделаться с ним окончательно. Но, отворив дверь, она увидела перед собой не Джорджа Картера, а сына оукфилдского пекаря, привязавшего лошадь к столбу перед домом и протягивавшего ей письмо. Это для Элис, сказал он, от мистера Картера, и Мэри поблагодарила его, а когда он уехал, дрожащими пальцами вскрыла печать и прочитала, что Джордж всегда будет любить ее, но он закоренелый холостяк, которому уже поздно менять свои глупые привычки. Пожив в здешних краях, он понял, что фермерство не для него. Когда она прочтет эти строки, он уже будет на пути в Бостон. Весной или летом он вернется, так как надеется найти применение старому дому своего отца. Они могли бы повидаться.
Он не звал ее с собой в Бостон.
Мэри оставила письмо на столе, затем сложила его, словно опасаясь, как бы Элис не увидела, что там внутри. Ее переполняла любовь к сестре и в то же время облегчение, что она избавила Элис от страданий.
Затем она вышла во двор. Элис мирно лежала на траве. Мэри хотелось спросить у нее: “Что же мне делать?” Можно было похоронить ее рядом с отцом, но сама мысль о жизни в пустом доме была невыносима, поэтому она занесла Элис внутрь, раздела, обмыла и нарядила в одно из двух розовых платьев, которые та сшила много лет назад.
– Какая красота… – восхитилась Элис, когда Мэри показала ей их отражения в зеркале.
Мэри взглянула на труп, который обхватывала руками, затем на лицо в зеркале. Она не знала, что ответить. Многое еще предстояло обдумать.
– Что дальше? – сказала она наконец.
Элис пожала плечами:
– Я не знаю. Для меня это все тоже внове.
Мэри поцеловала сестру в щеку и повела к креслу-качалке. Бережно она опустила Элис в кресло, затем принесла шаль и накинула ей на плечи.
– Спасибо, – сказала та, кресло закачалось и больше не останавливалось.
Прошло пять лет.
Пни покрылись молодыми побегами, те выросли и стали плодоносить. По осени Мэри в одиночку отвозила яблоки на базар. Поскольку было известно, что ее сестра умерла от апоплексии, оукфилдцы ей сочувствовали и, услышав цену, не спорили.
Зимой было тяжко. Суставы болели все сильнее, и порой она весь день проводила в гостиной, где они с Элис пели свои любимые баллады и сочиняли новые – о животных и сельской жизни. Как-то утром она проснулась с болью в боку и, ощупывая больное место, почувствовала под кожей что-то твердое, как сучок. На миг ее сердце сжалось, но затем на смену страху пришла благодарность: можно больше не волноваться, что смерть застигнет ее в лесу, или в саду, или по дороге в город, разлучив с сестрой.
С того дня она выходила из дома лишь для того, чтобы отвести овец на пастбище и пригнать обратно. Внутри она бродила по комнатам, разглядывала книги, смахивала с них пыль и аккуратно расставляла по полкам. Среди книг была старая Библия, обнаруженная их отцом, о которой Мэри не вспоминала много лет. Она принесла Библию в спальню в надежде найти в ней утешение, но так ни разу и не открыла ее, а перед сном все равно читала “Руководство садовода”.
То, что росло у нее внутри, со временем почти достигло размеров младенца. Непорочное зачатие, подумала она, ей не было страшно. Она даже сочувствовала этому существу, верившему, что оно способно ее поглотить, а не остаться навеки мертворожденным младенцем в темнице ее тела.
Дни шли, Мэри все меньше ела и все больше спала. Она уже давно размышляла над тем, что будет делать, когда наступит конец. Она могла бы вырыть могилу для них обеих, но тогда их некому будет засыпать землей; не хотелось ей, и чтобы трупы позорным образом обнаружил в спальне кто-то чужой. В кладовой, находившейся рядом с кухней, было подполье, где они хранили кукурузу, прикрытое двумя широкими досками. Придется довольствоваться этим, сказала она себе и однажды утром, собравшись с силами, перетащила Элис в кладовую и бережно опустила в подполье.
С минуту она глядела на сестру, затем сходила за флейтой и толстой книгой баллад, которые они написали за все эти годы. Дни будут долгими, ночи – тоже, так почему бы им не продолжить сочинительство?
Она в последний раз завела часы, согнала овец на пастбище и со словами “Господь вам в помощь!” ушла, оставив калитку открытой. Затем надела второе розовое платье, зашла в кладовую, заперла дверь изнутри, прибила гвоздями одну из досок и, взяв с собой два яблока и топор в качестве вечного напоминания о своем искуплении, протиснулась в узкое отверстие в полу и легла подле сестры. Она привязала ко второй доске ленточку и, устроившись поудобнее, ухватилась за ленточку рукой.
– Давно пора, – сказала Элис, но Мэри поцеловала ее, требуя тишины.
Затем потянула за ленточку, и доска встала на место.
“ДИКАЯ КОШКА, или Правдивое изложение недавно произошедшей кровавой истории”, для ГОЛОСА и ФЛЕЙТЫ, на мелодию “ВЕСЕЛО-РАДОСТНО”
[18]
Когда в октябре облетели леса,Постигла нас злая беда:Пантеру наслали на нас небеса,Проклятие нашим стадам.Большие клыки у нее и глаза,Бежит она овцам вослед,И скрыться от пасти зловещей нельзя,Спасенья от хищницы нет.Пришла она в дом, опустевший в ту ночь,Искала повсюду ягнят.Но с пастбища овцы давно ушли прочьИ в стойле спокойно сопят.Не слышали – ах! – в своем сладостном снеОни торопливых шагов.В ягненка и в ярку вонзились во тьмеКлинки беспощадных клыков.По-прежнему дикая кошка в холмах,В ручьях, в перелесках бредет.Пусть двери затворит вам трепетный страх,А парня с девицей спасет!Взлетела сова, что сидела в ветвях,Крик ширится во все концы,И плач несмолкающий слышен в поляхЯгненка и бедной овцы.Их очи испугом горят в темноте,И сквозь бурелом и чащобыОни убегают, кровавые теКлыки не проткнули их чтобы.И вот совершилось смертельное зло,И снова стоит тишина,И дикая кошка подъемлет чело,И слышит на небе луна,Как вой раздается; сияет звезда,Неможется в чаще зверью.А хищница ищет и ищет, кудаЕй спрятать добычу свою.По-прежнему дикая кошка в холмах и проч.Но тщетно скиталась коварная зверь,Пока не приблизилась к дому,И, лапой толкнув незамкнутую дверь,Продвинулась по коридору.И уши свои навострила она,И зев ненасытный закрыла,Но музыка в Доме Девиц не слышна,Он пахнет, как пахнет могила.В молчании ночи проходит онаСквозь комнат бесчисленный ряд.Из окон ее освещает луна,И звезды на небе горят.Обнюхала полки она, и столы,И стопку заброшенных книг,Камин осмотрела, залезла в углы,Где веник печально поник.По-прежнему дикая кошка в холмах и проч.Но знала она, что с высоких холмов,Где щебет вечерний умолк,По следу ее осторожных шаговСпускается бешеный волк.И в стойло она торопливо бежитЗа жалкой добычей своей,И в дом притащить свою жертву спешит,Чтоб знатно отужинать ей.И вот за ягненком ягненка онаВсе тащит в заброшенный дом,И вот уже спальня телами полна,И хищница дышит с трудом.По-прежнему дикая кошка в холмах и проч.А волк между тем уж спустился с горы,Идет по пустынному полю.Шаги его плавны, легки и быстры.Дом пахнет убийством все боле.Он воет, он злится, но отклика нет,И не задалось торжество.Хозяйка ему не промолвит в ответНи слова на вопли его.Пантера меж тем, словно кошка, лежитВ кровати, на кресле, в углу,Как дома ведет себя – ест или спит,Играет с едой на полу.Но мрачная полночь ее призвалаНа тяготы новых охот,И снова туда, где кромешная мгла,Она одиноко бредет.По-прежнему дикая кошка в холмах и проч.
Из “Пословиц и поговорок”
Нет овец – на пастбище спокойно
[19].
Глава 4
До гор он добрался в начале ноября. Поля покрывала серая щетина, борозды влажно поблескивали после недавнего дождя. По краям пастбищ, на границе между фермами, виднелись рощицы, среди облетевших берез и кленов еще держались за листочки буки и дубы. Повсюду были овцы – щипали траву у подножия низких каменных стен, толпились у кормушек под ветхими навесами, перегораживали дороги.
Все восемь часов, что они ехали от Спрингфилда, Фален был втиснут между толстяком в сиреневых бархатных панталонах и молодоженами, которые кормили друг друга орехами из дребезжащей жестянки. В дилижансе было тесно – все четыре ряда были забиты до отказа, багаж скрипящей башней высился на крыше, туго натягивая веревки. Напротив Фалена сидел молодой врач, чей сосед, пожилой господин, узнав о его профессии, всю дорогу от Беттсбриджа перечислял многочисленные недуги, постигшие его с тех пор, как шесть лет назад он съел тухлого лосося.
Утро было холодным, и чем выше они поднимались в горы, тем холоднее становился воздух, но Фалена согревали (пожалуй, даже слишком) прижатые к нему тела. В начале путешествия толстяк повернулся к нему и попытался завести разговор – мол, откуда он и что привело его в эти края, но, не встретив поощрения, вступил в общую беседу о лососе и, когда пришел его черед, стянул туфлю и чулок, чтобы показать врачу болячку на ноге. Когда они достигли Корбери и пошли обедать в трактир, с врачом успели посоветоваться все пассажиры, кроме Фалена и молодоженов, которые были слишком юны, слишком здоровы, слишком заняты.
Оттого ли, что в Корбери у него были дела, или просто потому, что ему надоело безвозмездно раздавать советы, в дилижанс врач не вернулся. Но если остальные пассажиры и надеялись, что теперь в повозке будет свободнее, их ждало разочарование: в последнюю минуту к ним присоединился молодой разъездной священник и, скользнув на свободное место, безо всяких прелюдий пустился в проповедь. Два часа говорил он о порочности учителей танцев и вреде яблок, порождающих пьянство, – предметах, столь же интересных для Фалена, как обморожение и круп. Лишь когда речь зашла о вреде рабства, Фален начал слушать внимательно. Проповедник рассказывал о мальчике, который родился свободным, но был выдернут из жизни в Нью-Йорке работорговцами, и о смелых людях, которые его спасли. Разве не изрек однажды Иов: “Сокрушал я беззаконному челюсти и из зубов его исторгал похищенное”? Долгое время голос проповедника разносился по дилижансу, но вот наконец вдалеке послышались звуки горна, и повозка задребезжала по мостовой, и за окном показался людный вечерний Оукфилд. Пассажиры принялись застегивать куртки, поправлять шляпы и шарфы, а Фален наклонился к священнику и поблагодарил его за прекрасную речь.
– Весьма признателен, – ответил тот. Приятно встретить добродетельного человека. Порой трудно угадать, на чьей стороне твои попутчики.
* * *
В том, что его добыча прячется в горах над Оукфилдом, Фален уверился через две недели после того, как приехал в Массачусетс якобы продавать страховку – занятие, о котором он знал ровно столько, чтобы утомлять любопытствующих, служившее, однако, хорошим поводом задавать вопросы о домах и их обитателях. Но и любопытствующие попадались редко – страховщиков, в отличие от врачей, не осаждают в дилижансах. Останавливаясь в гостиницах, он исправно заносил в книгу свое настоящее имя, и вскоре о нем уже никто не помнил. Лицо у него было худое и заурядное, волосы такие тусклые, что трудно было описать их цвет. Мускулистую фигуру он скрывал под мешковатой курткой, а светло-коричневую касторовую шляпу со светло-коричневой лентой надвигал на лоб.
Маскировка была неслучайной, за двадцать лет работы он довел ее до совершенства. И действительно, Фален выглядел так неприметно, что порой ему даже приходилось убеждать клиентов, что он готов применять силу. Сила, однако, требовалась редко, и он этим гордился. Превыше всего Фален ставил осторожность. Закон был на его стороне и запрещал любое вмешательство в поиски и возвращение чужой собственности. Но страну охватила такая лихорадка, что подчас страсти накалялись, усложняя работу и привлекая ненужное внимание к Фалену и его нанимателям. Да, некоторые его собратья и не пытались скрываться – безобразные неотесанные любители махать кулаками, точь-в-точь пираты, изображенные аболиционистской прессой. Но такие люди, по мнению Фалена, привлекали к себе слишком много внимания даже в местах с южными симпатиями, что уж говорить о лицемерах Севера. А в их ремесле – взять хотя бы нынешнее задание Фалена в сердце вражеской территории в горах Массачусетса, – в их ремесле без скрытности не преуспеть.
Скрытность, разумеется, имела свою цену. Когда он называл клиентам гонорар, многие присвистывали или тихо чертыхались. Но одно дело послать банду местных громил с собаками и кандалами на ближайшее болото и совсем другое – преследовать безнадежный случай вдали от линии Мейсона-Диксона
[20]. Иногда на этом разговор и заканчивался, но поскольку его репутация говорила сама за себя, обычно клиенты не спорили, даже если стоимость его услуг сильно превышала стоимость самого раба.
В деле с девчонкой и младенцем, которое привело его той осенью в холмистые, заснеженные края Массачусетса, было неясно, что двигало его нанимателем – мэрилендским плантатором с длинной шеей и покатыми плечами, владевшим двумя десятками мужчин и женщин. Пол беглянки наталкивал на определенные выводы, хотя клиент утверждал, что его главная забота – покончить с волной побегов. Это уже третий случай за осень, и он обязан наказать ее в назидание остальным.
Разумеется, подумал Фален, даже самое суровое наказание невольники будут взвешивать против ужасов рабства, – именно поэтому у него так хорошо шли дела.
Он не сказал этого вслух. Сидя в тот день напротив плантатора, он слушал молча и лишь раз сделал глоток виски, которым его угостил старик.
Девчонка, Эстер, восемнадцати лет, с маленьким ребенком, пропала три недели назад, поисковый отряд, отправленный за ней в Пенсильванию, вернулся ни с чем. Он знает, что у нее на уме, сказал плантатор. Он продал отца ребенка несколько месяцев назад, но тот бежал с корабля в Бостоне. Его схватили, он снова бежал, говорят – в Канаду. Плантатор не сомневался, что девчонка направляется к нему. Как она узнала, где он, как такие сведения попали к ней за пятьсот, шестьсот миль – загадка, хотя, вероятно, способы существуют.
Фален слушал. Да, способы существуют, сети, пути, которыми путешествуют вести и люди. Но и у него есть свои сети. На Севере более чем достаточно мужчин и женщин, возмущенных тем, что их соседи-аболиционисты нарушают закон. Продающих южанам заклепки и детали для ткацких станков, покупающих на Юге сукно.
Она маленькая, продолжал плантатор, темнее обычного, нос не приплюснутый, все зубы на месте. Волосы короткие – у них недавно была эпидемия вшей, и он заставил ее остричь их. Пригожая и сильная, немного обучена грамоте, в поле работает не хуже мужчины. Что до опознавательных знаков – тут он помедлил, будто с усилием что-то припоминая, хотя Фален прекрасно знал, что никаких усилий ему не требуется, – обычные шрамы от плетей да сломанный палец на левой руке, она ведь уже как-то пыталась сбежать.
Плантатор предложил Фалену переночевать в гостевой комнате, но тот отказался. Зацепка трехнедельной давности, неизвестное место назначения, остывший след – он и так был в невыгодном положении. С другой стороны, он работал и с меньшим и все равно возвращался с добычей. Учитывая обширность американских земель, скудость описаний, предоставляемых клиентами, растущее неповиновение законам о беглых рабах, Фален и теперь, спустя двадцать лет работы, дивился, что ему так легко удается обнаружить цель. В случае с Эстер он уже через два дня услышал о девушке, подходящей под ее описание, которую видели у известной станции
[21] в Трентоне. Пустившись по ложному следу, он некоторое время блуждал в низовьях Гудзона, затем новые зацепки привели его в Нью-Хейвен и Спрингфилд, где след снова пропал.
Октябрь был уже на исходе, и после недельных поисков Фален подумывал вернуться в Мэриленд – опыт подсказывал, что он тратит свое время и деньги клиента впустую. Но тут хозяин одной спрингфилдской таверны, симпатизировавший его делу, познакомил его с фермером из Шеддс-Фоллз, который следил за передвижениями всех черных в округе. Он видел девчонку с младенцем, да, она разгуливала на воле. Тем вечером фермер пригласил Фалена к себе домой, а потом неделю водил по окрестностям и представлял местным, разделявшим его приверженность закону, пока Фален не заволновался, что, водя знакомство с такими людьми, попадется на глаза именно тем, у кого старался не вызывать подозрений. Затем, как-то вечером, от возницы из соседнего города пришло известие, что девчонку заметили в компании вольного негра, связанного с Подземной железной дорогой. Возница, слышавший о поисках Фалена и надеявшийся на вознаграждение, проследил за ними до Оукфилда и доложил, что негр отбыл оттуда один.
В Массачусетсе совсем стыд потеряли, добавил он, – девчонка путешествовала средь бела дня.
– Где она в Оукфилде, вы не знаете? – спросил Фален, когда они сидели в таверне еще одного единомышленника.
Возница и фермер переглянулись.
– Вам знакомо имя Джордж Картер? – спросил возница.
Фален кивнул. Трудно было не знать, кто такой Картер, когда тот строчил бесконечные статейки против рабства под псевдонимом “Демокрит”.
У Картера, сказал возница, в Оукфилде дом. Уж слишком подозрительное совпадение.
– Думаете, она скрывается там? – спросил Фален.
Его собеседники вновь переглянулись. Минувшей весной, начал объяснять возница, кое-кому – скажем так, друзьям из Нью-Йорка – надоело терпеть дерзости Картера, и его дом подожгли. Но у старика Демокрита полно приятелей в этих краях, потакающих его смутьянству.
Попросив у хозяина таверны листок бумаги, возница нарисовал по памяти карту Оукфилда и ведущих к нему дорог и составил список из фамилий и адресов.
– Буду рад отвезти вас, – сказал он, но в городе его знали – и знали, какие у него взгляды. Вот почему следующий день Фален провел в ехавшем на запад тесном дилижансе между толстяком в бархатных штанах и воркующими молодоженами, глядя, как медленно расступаются овцы на дороге.
Фален снял комнату на базарной площади, объявил мнимую цель своего приезда на почте и в местной лавке, а потом четыре дня ходил от дома к дому, предлагая фермерам несуществующую страховку, по маршруту, который включал семь домов, отмеченных на его карте крестом.
Это были бедные края, но красивые, и чем ближе он подбирался к цели, тем они казались ему краше. Вершины гор серебристо поблескивали, ветер срывал с деревьев листву, и каждое утро леса редели, постепенно обнажая для него свое нутро.
Дома, помеченные у него на карте, были разбросаны по всей долине и склонам окрестных гор. Фермеры приветствовали его у крыльца и терпеливо слушали о рисках, связанных с бурями и пожарами, о том, как действует страховка и какие убытки она покроет в случае беды. Многие фермы уже были застрахованы, но их владельцы – то ли от желания сэкономить, то ли из сельского гостеприимства – позволяли ему осмотреть участок и провести оценку, даже если наперед знали, что останутся верны “Вермонт файр” или “Вестерн Массачусетс проперти энд лайф”. Это были хорошие новоанглийские фермеры, столь же осторожные, сколь и трудолюбивые, и каждый из них знал историю о фонаре и выбравшейся из хлева корове и слышал о свече, оставленной у занавесок.
И все они встречали его радушно. Усаживали на колченогий стул или кушетку с выцветшей обивкой, угощали хлебом со свежим маслом, и каштанами, и кофе в оловянных кружках, водили по скрипучим полам с вмятинами от копыт, мимо очагов с потрескивающими поленьями и грубо отесанных столов. Не нашли ли они странным, что агент так интересуется всеми уголками и закромами, поднимается на каждый чердак и сеновал? Расспрашивает о комнатах прислуги и желает знать, нет ли на участке других построек, дальних лачуг? Пожар может начаться где угодно, говорил он, и часто виной всему батрак или нерадивая служанка. Если бы шесть фермеров и вдова, чьи дома были отмечены у него на карте, спросили соседей о приходе страховщика, им бы стало ясно, что их участки осматривали тщательнее других, об их работниках задавали больше вопросов.
Фален знал, что если эти люди кого-то укрывают, страховщика они туда не поведут. Его интересовала не та чердачная дверь, которую ему показали, а та, о которой умолчали, или же просто мимолетная нерешительность в манере собеседника.
Пока Фален, пригнувшись, поднимался по скрипучим ступеням, со стен на него взирали поблекшие на солнце портреты предков в воротниках под горло, со сжатыми в нитку губами. У крыльца резвились дети в осенней листве и поздние астры сбрасывали тонкие фиолетовые лепестки, оседавшие у него на брюках. С каждым днем он все больше понимал эти края. Одни и те же свинопасы гнали на пастбище разбегающихся свиней, одни и те же группы людей каждое утро приходили в город, одни и те же прачки развешивали белье на веревках, одни и те же пьянчуги прохлаждались на площади. Он привык даже к местным краскам. Бордовый кирпич труб, бледно-зеленый мрамор надгробий из карьера по ту сторону большака, почти прозрачный, почти тающий под дождем.
Когда облака над долиной висели низко, Фалену казалось, будто он вступил в другую страну. На дорогах сгущался туман, путники появлялись из ниоткуда, а потом вдруг налетал ветер, и туман рассеивался, обнажая холмы, и по ту сторону долины маленькие хижины были как на ладони, а крошечные свиньи так близко, словно до них можно дотянуться рукой. На четвертый день молодая фермерская жена подала ему в зеленом хрустальном бокале, привезенном из самой Голландии, воду столь чистую и сладкую, что на минуту ему захотелось прекратить поиски рабыни и найти на этих склонах клочок земли, который он мог бы назвать своим. Что-то в нем взмывало при этой мысли, что-то в нем ненавидело грязную сторону его ремесла, ненавидело жадность плантаторов, загонявших рабов, ненавидело мелочность судовладельцев, следивших за каждым жалким негром, ступившим на борт их корабля, ненавидело негров, убегавших и нарушавших порядок вещей, вынуждавших его обманывать и притворяться. Сопротивлявшихся ему до последнего или безмолвно повиновавшихся. Но потом, заглядывая в спальни всех этих праведников и видя муслиновые занавески и ситцевые юбки, он испытывал ненависть и к тем, кто проповедует равенство, а сам носит хлопок, добытый потом рабов.
Шагая по коридорам, сидя на лужайках с кружкой свежего сидра, Фален слушал, не раздастся ли где-нибудь скрип или кашель, ждал, не мелькнет ли в чердачном окне фигура, высматривал в лицах подозрение и тревогу. Кто, спрашивал он себя, ее укрывает? И одно за другим вычеркивал из списка имена.
Прорыв случился на шестой день и вовсе не так, как он ожидал. На площади разбили базар, и Фален решил остаться в городе, чтобы наблюдать за приезжими: вдруг здесь, на свободной земле, не в силах терпеть одиночество, она осмелится выйти на люди? День был темный и холодный. То и дело накрапывало, но на улицах было полно курток, и шляп, и юбок разных цветов. Фабричные девушки увязались за коробейником, торговавшим шейными платками и шпильками. На телегах перестукивались фрукты и овощи, колеса поднимали брызги грязи. На краю площади Фален заметил девочку, торговавшую яблоками, вокруг которой собралась небольшая толпа. Яблоками торговали многие, но покупатели явно отдавали предпочтение ей. Когда он подошел, в коробке со стружкой оставался всего один плод.
Призрачное яблоко, ответила она, когда Фален спросил, что это за сорт, но в зеленом с темно-красными боками яблоке ничего призрачного не было, и когда он сказал об этом, девочка пояснила, что в саду, где растут эти яблоки, обитают призраки, а когда он рассмеялся, добавила, что сама видела блуждающие тени за занавесками в заброшенном доме.
Голову девочки покрывала серая шаль, языком она расшатывала молочный зуб, а ее голубые глаза бросали вызов любому, кто ей не поверит.
Никель за яблоко.
За раскрытие местоположения сада, в миле от дома старого Картера, она взяла с Фалена доллар, потому как, несмотря на заверения, что его интересует лишь потустороннее, была убеждена, что он заберет себе последние плоды.
Так во второй раз за семьдесят пять лет ребенок с яблоком привел взрослого к дому в северном лесу.
Оставалось подняться по извилистой дороге в гору. Дорога была узкая, на одну повозку, и низкие ветви деревьев нависали над его головой, а колючий кустарник цеплялся за одежду, словно пытаясь его удержать. Крики ворон звучали как предупреждение, и Фалену пришлось напомнить себе, что в них нет ничего необычного и девчонку они не спугнут. И все же, добравшись до дома Картера, он оставил лошадь у коновязи – единственного, что уцелело после пожара, не считая камина и кровати, которая, должно быть, свалилась со второго этажа и откатилась подальше от всепоглощающего пламени. Остальное – пепел. Старый добрый американский гнев, подумал он. Если уж это ничему не научило старика Демокрита, быть может, арест за укрытие чужой собственности научит.
Дальше он добирался пешком, а заметив желтый дом вдалеке, сошел с тропы, чтобы его не было видно. Еще в городе, когда яблоко лежало у него в руке, а во рту разливалась божественная сладость, он задумался, не вернуться ли в Шеддс Фоллз за подмогой, но решил этого не делать. Причин было много. Приехав обратно два дня спустя, он мог обнаружить, что Эстер отправилась дальше на север. И подобно тому, как его приятели из Шеддс-Фоллз знали местных аболиционистов, местные аболиционисты сразу узнали бы его приятелей и предупредили девчонку – и, разумеется, поняли бы, что за человека так радушно принимали в своих домах.
Как бы то ни было, ему хотелось поскорее покончить с делом, да и подручные были ему не нужны. Только если с девчонкой будут другие, он обратится за помощью.
Но вскоре стало ясно, что в доме она одна. Слушая, как ветер играет листвой, Фален остановился у низкой каменной стены, из которой росли молодые деревца толщиной с его руку. За стеной простиралось пастбище, заброшенное, заросшее колючками, папоротниками и гибкими, покачивающимися березками. Он присел на корточки. С ведром в руке и ребенком на бедре из дома вышла Эстер и, подойдя к колодцу, огляделась по сторонам. Ей было страшно – это он видел даже издалека. Когда каркнула ворона, Эстер вздрогнула и уставилась в чащу, туда, где скрывался он, затем продолжила набирать воду. Она была такой маленькой и худой, что Фалена поразила физическая асимметрия их предприятия – толпа крепких мужчин выслеживает девушку, больше похожую на ребенка. И все же воду она набрала, не опуская младенца на землю, и понесла, расплескивая, в одной руке. Осторожно, сказал он себе. Но у него был пистолет, а ей придется защищать не только себя, но и ребенка.
Она вернулась в дом. Он ждал. Стемнело. Он слышал тихое пение, видел подрагивающий огонек, затем свеча погасла.
Облака расступились, дом и поля залил лунный свет. Когда они снова сомкнулись, Фален тихо пробрался сквозь папоротники к двум поленницам, поросшим мхом. Остановился, выжидая, прислушиваясь.
Передняя дверь была заперта, зато пристройка оказалась открыта. Зайдя внутрь, он дал глазам привыкнуть к темноте. Комната была величиной с небольшой охотничий домик. Возле упавшей полки с горшками валялась маслобойка. Фален прокрался в столовую, где к очагу был придвинут обеденный стол.
Край стола и один из стульев кто-то протер. Из столовой отпечатки ног на пыльном полу вели в кухню, затем в гостиную, обрываясь у подножия лестницы в холле. Посреди холла были разбросаны овечьи кости – грудная клетка, хребет. Неужели это Эстер убила овцу, подумал он. Но нет: кости старые, голые, с засохшими кусочками плоти. Он осторожно переступил через них. Первая ступенька скрипнула. Он замер и прислушался. Затем пошел дальше, держа пистолет наготове на тот случай, если она подстерегает его наверху.
Наверху было пусто. Лишь следы в пыли и две двери – он открыл правую и заглянул внутрь.
Одинокая кровать со смятыми простынями. На полу снова овечьи кости. Не дом, а склеп, подумал он, разглядывая комнату, чувствуя, как в нем пробуждается охотник, дивясь тому, что еще два дня назад пил сладкую воду из голландского хрусталя и хотел отойти от дел.
– Эстер, – позвал он.
Тишина. Казалось, весь дом затаил дыхание.
– Эстер, пойдем со мной, пойдем домой, и вас никто не обидит.
Скрип. Он резко обернулся, ожидая увидеть, как она убегает, но в коридоре никого не было. Снова скрип, но он не мог понять откуда. Дом, замерший в ожидании, теперь словно бы готовился ко сну в ночной прохладе. Звуки исходили от стен, из-под крыши. Разверстая пасть овцы у его ног блестела в лунном свете. Эстер была близко, он это знал. Он опустился на четвереньки и заглянул под кровать, воодушевившись, даже загоревшись мыслью о схватке: двое в пустом доме, без разъяренной толпы снаружи, без вопящих жен аболиционистов.
И снова никого. Ни глаз, глядящих из темноты, ни ладони, зажимающей рот младенцу. И в шкафу – никого, и в спальне напротив – никого: кровать заправлена, на одеяле ни складочки.
У кровати валялась опрокинутая стопка книг, а рядом в пыли блестел пустой прямоугольник. Она что-то взяла? Но времени строить догадки не было. Шорох у лестницы, шаги. Он сбежал по ступеням, споткнулся об овечьи кости и с грохотом упал. Будь она проклята – нарочно их сюда притащила. Миг спустя он снова стоял на ногах. В гостиную, на кухню – и тут он увидел дверь поменьше, которую до этого не замечал, подергал ручку, снова позвал Эстер.
Не дожидаясь ответа, ногой вышиб дверь.
Кладовая, пусто. Зато на полу безошибочные очертания люка.
– Эстер, – повторил он.
Снова звуки вдалеке. Он обернулся, гадая, не упустил ли ее, но тут в подполье у него под ногами кто-то кашлянул.
Он щегольски сдвинул шляпу набок, словно готовясь быть представленным даме.
Вокруг одной доски были большие зазоры, и он поддел ее рукой. Увидев ленточку, приделанную к нижней стороне, он уже не сомневался, что нашел свою добычу, и вырвал соседнюю доску голыми руками. “Сокрушал я беззаконному челюсти и из зубов его исторгал похищенное”. Внизу темнота. Он зажег спичку и, нагнувшись над отверстием, сперва не понял, что перед ним такое, – огонек выхватил флейту, розовые кружева, две пары открытых глаз, топор.
Элис и Мэри Осгуд моргнули и уставились на человека, глядевшего на них сверху. Сквозь выбитую дверь тянуло холодом. Мэри повернула голову из стороны в сторону, поморщилась, когда у нее хрустнула шея, ее всегда беспокоила шея, к тому же она не двигала ею уже тринадцать лет. Элис прижималась к ней, точно свинья в хлеву, как обычно занимая больше своей половины.
Но это подождет, сперва нужно разобраться с чужаком.
– Сдается мне, наша гостья вас не приглашала, – сказала Мэри, приподнимаясь, и Элис покрепче сжала флейту и зажмурилась, чтобы не видеть, что будет дальше.
“Печальный рассказ о БЕЛКЕ и СОВЕ, или КАК ЗЕМЛЯ ВНОВЬ ПОРОСЛА ЛЕСОМ”, новая зимняя баллада, сочиненная ЗЛОВЕЩИМИ сестрами на мелодию “ТОГДА ПОЖЕНИМСЯ С ЛЮБИМОЙ”, для ДЕТЕЙ
Остановилась белка в чистом поле,Решая, как бы не попасть впросак.Похолодало – и, не медля боле,Ей следовало сделать верный шаг.В лесу таилось множество орехов —Торжественный осенний урожай.Их можно было спрятать по застрехамИ зимовать, пока не вспыхнет май.Дожди шумели мерзлой влагой синей,С деревьев ветер стряхивал листву,И по утрам прозрачно-нежный иней,Как паутина, покрывал траву.Заброшенными пастбища стояли,Повсюду прорастал чертополох,И в небеса побеги поднималиБурьяны по обочинам дорог.И я пою – надеюсь, не впустую —Сорви, зима, осеннюю листву.Послушайте историю простуюПро белку и коварную сову.В чащобе белка прыгала, скакала,Сова за ней следила с высоты.А белка просто на зиму искалаНадежные деревья и кусты,Чтобы орехи спрятать под корнями,Чтоб их хранил осенний перегной,Пока в лесу с теплеющими днямиНе станет пахнуть новою весной.И белку Провидение хранило:Пока вокруг стояли холода,Она в свой схрон дорогу не забыла,Наведывалась каждый день туда.И я пою и проч.Повсюду Голод наступил в Природе,Ослаб олень, лосиха чуть жива,И тощая куница мрачно бродит,И крот передвигается едва.В лесу фазан пытается голодныйХоть что-нибудь добыть из-подо льда,Пищит синица, и в ночи холоднойСияет одинокая звезда.А белке, несмотря на все преграды,Свои запасы проверять не лень.Она надежно спрятанные кладыИсправно посещает каждый день.И я пою и проч.И вот настал тот день, когда округуНакрыл, как одеяло, снегопад.И все поля, где рос сорняк упругий,Белеют так же, как и год назад.Бежит зверек по снежным коридорам,Торопится найти свою еду.А наверху за нею хитрым взоромСледит сова – ах, белке на беду.Нет, не судьба насытиться несчастной!Сквозь мерзлую вечернюю пургуСова метнулась вниз – и только красныйКровавый след расплылся на снегу.Нет больше белки, но запасы целыИ в глубине сугробов тихо ждутВесну и солнце. Час придет – и смелоОни на волю снова прорастут.И я пою и проч.
Письма к Э. Н
18 декабря
Дорогой друг,
Шлю весточку о моем прибытии. Кошмарная, дивная поездка – всю дорогу снег, от городской куртки в такой холод никакого проку. Напомните: кто придумал путешествовать в декабре? Но зима – единственное время, когда здесь можно найти рабочих, к тому же летом дороги развозит.
Добрались к полуночи. Полная луна, все залито светом – до крыльца дошли без фонарей. Внутри, разумеется, совсем иная картина, темные катакомбы, осмотреться удалось лишь на рассвете. Но об этом позднее, пока скажу только, что, отправься со мной Кэтрин, мы бы ближайшим поездом возвратились в Бостон. Пять месяцев на то, чтобы привести дом в порядок, – посмотрим, получится ли.
Чудесные края, доложу я Вам, сонные серые поля, низкие каменные стены, вгрызающиеся в землю на много миль вокруг. Должно быть, мужчины, таскавшие эти глыбы, обладали силой великанов. На моем наделе их столько, что хватит на небольшой собор. Поразительно, что раньше здесь кругом был лес. Теперь, кажется, единственный нетронутый участок леса принадлежит мне.
А холод какой… Я уже говорил? Попытался развести огонь, но дымоход чем-то забит, пришлось открыть окно, чтобы не задохнуться. Вероятнее всего, беличье гнездо, считает Треворс, хотя, по его словам, иногда в трубах прячут добычу пантеры. Это вовсе не шутка: когда регистратор актов осматривал дом, на первом этаже обнаружилось разбитое окно, мебель была перевернута, а пол усеян останками овец. И впрямь катакомбы. Что ж, посмотрим, чьи кости покатятся к моим ногам.
Сижу за старым обеденным столом в украшенной лентой касторовой шляпе, которую нашел на полу, – чем не деревенский житель? На плечах два пледа, руки в перчатках. Сигара сырая и непригодная, зато пар изо рта при свечах напоминает дым.
Я уже говорил, что здесь холодно?
Как только отогреются пальцы, напишу снова.
У. Г. Т.
17 января
Дорогой друг,
Уже почти месяц собираюсь к Вам написать – весьма признателен за письмо и вести. Удивительно: как бы мы ни мечтали уехать из города, добившись своего, мы жадно цепляемся за любые городские сплетни. Хвалебные отзывы о Ваших “Странствиях”, разумеется, более чем заслуженны – “американский Гете”, боже мой! Теперь слава ударит Вам в голову и, позабыв своего друга и его зимний лес, Вы подпадете под чары какой-нибудь белокурой дочери издателя. Вероятно, она уже читает эти строки, стоя у Вас за спиной. Sotto voce
[22]: мадемуазель, он повеса. Расспросите его про Рим и Неаполь, тамошние куртизанки до сих пор шепчутся о его выходках. Бегите, пока можете, или хотя бы пообещайте, что поделитесь им.
Я дразнюсь, и все же…
С Вашей стороны очень любезно справиться о моей работе, но я еще не брал кисть в руки. Я обещал Кэтрин подготовить дом к их с детьми приезду, что, впрочем, не может служить мне оправданием – всю работу выполняют Треворс и его люди, а я, напротив, только мешаю. Треворс спит и видит, как бы вынести из дома старый хлам и устроить костер, но я нахожу в этом нечто кощунственное, и, невзирая на разбитые окна, птичье гнездо в каминной трубе (увы, пантера ни при чем) и толстый слой пыли повсюду, трудно отделаться от чувства, будто здесь до сих пор кто-то живет.
Вы спрашивали о прошлых владельцах. Согласно земельному реестру, дом построил майор британской армии по окончании Семилетней войны. Нашел его надгробие в запущенном яблоневом саду на холме: мягкий мрамор, буквы почти неразличимы – никогда бы не подумал, что у меня будет свое кладбище. Далее, во время Войны за независимость, титул перешел к дочерям майора. Это и есть, не считая овец, мои прямые предшественницы, и, судя по всему, достопочтенные Элис и Мэри Осгуд прожили здесь много лет, а потом вдруг собрали вещи и уехали. Когда, куда – неизвестно, в 20-е и 30-е многие покинули эти края, а когда сюда наконец послали агента, дом уже был пуст. Следующим владельцем – in absentia
[23] – был лондонский племянник, который никак не распоряжался наследством до самой смерти. У сына племянника я и купил этот дом, однако, не считая уборки растерзанных агнцев, со времени отъезда сестер к нему и пальцем не притрагивались – так утверждает Треворс, и сомневаться в его словах у меня нет причин. За вычетом касторовой шляпы (ухажер забыл?), здесь в шкафах одни юбки, и, будто этого недостаточно, сестры оставили свой портрет, на обеих столь яркие розовые кружева, что, вытерев с картины пыль, я зажмурился, и каждая с яблоком в руке. Представьте кранаховскую Еву, которую мы видели во Флоренции, только в одежде. Так как рядом два натюрморта с яблоками, полагаю, можно говорить о некоторой связи между сестрами и старым садом, хотя половина деревьев там – побеги, выросшие из пней. Катаклизм, насколько я понимаю. Треворс говорит, это ураган 37-го года: в лесу до сих пор валяются штабеля деревьев макушками в одну сторону (норд-норд-вест), толпа дикарей пред великой горой, ставшей им божеством.
Как бы то ни было, теперь яблони утопают в море берез и сосен, а из каменных стен растут каштаны и дубы. Уже слышу, как Кэтрин точит топор на оселке, – впрочем, я буду изо всех сил стараться отсрочить казнь, пока мы не попробуем плоды. Если таковые появятся.
Разумеется, тут кроется тайна: тарелки, портреты, сложенные юбки – где же хозяйки всего этого добра? Треворс находит мое любопытство любопытным – говорит, есть лишь два места, где они могут быть, и воздевает очи к небу, а затем опускает в пол. Но раз уж все здесь подернуто Временем, отчего бы не попытаться соскоблить верхние слои? Ночью я могу выбирать, улечься ли мне в северной лощине Элис (Мэри?), или свернуться клубочком в южной серповидной долине Мэри (Элис?), или вовсе растянуться поперек хребта, разделяющего кровать пополам. Как редко нам доводится видеть жизнь, брошенную in media res!
[24] Кому не захочется разузнать побольше? Приходят на память наши Помпеи (locus amoenus
[25] – я за этюдником в саду, Вы пишете у себя за столом; та торговка рыбой – хорошенькая, с пылающим взором; мягкий песок тенистых бухт). Но что тогда стало их Везувием? Ураган? Поветрие? Или свирепая хворь, забравшая сперва одну сестру, а затем другую? Если не брать в расчет пару упавших книжек и перевернутых стульев, а также пятна крови, оставшиеся после бесчинства пантеры, комнаты весьма опрятны, и все лежит на своих местах.
Итак, вояж! Но куда? В Нью-Хейвен, чтобы на старости лет вверить себя заботам незамужней кузины? Возможно, даже вероятно, но до чего скучно! La Floride?
[26] Уже лучше – там хотя бы аллигаторы. Нет, постойте, я знаю: одна сестра прикончила другую. Ссора из-за мужчины – красивый молодой торговец конями, кувыркавшийся в амбаре то с одной, то с другой. Сам их не различает, но дамы ведут счет. Держу пари, убийца – Элис. Закапывает Мэри в лесу и бежит с любовником в Сан-Франциско, где, снедаемая чувством вины, погружается в пучину выпивки и долгов. Быть может, она до сих пор там, одна из тех бессмертных старушек, что толкают розовощеких прачек на путь порока. Слишком мрачно? Что ж, как насчет тура по Европе? По нашим следам – скользят по каналам Венеции, в ситцевых платьях с высоким воротником и с яблоками в руках, очарованные красавцем-гондольером. Элис с этюдником, Мэри пишет свои “Странствия”, которые прославят ее как Гете ее времени.
Вот Вам моя подача. Отбивайте своей догадкой.
К Вашему вопросу: этим я и занимался – ворошил прошлое, грезил наяву и придумывал истории, с тем чтобы когда-нибудь Вы поведали их миру. Почти все мои вещи до сих пор лежат в ящиках во флигеле, и Энни, девушка, которую мы наняли вести хозяйство, ежедневно спрашивает, когда можно будет перенести их в дом. Знаю, стоит мне сказать лишь слово, и постельное белье, наряды, прах с пылью Элис и Мэри Осгуд, всю их шелуху сует
[27] свалят в телегу и отвезут к старьевщику, но я еще не набрался смелости стереть их с лица земли.
Ваш У. Г. Т.
P. S. Утром намеки на потепление. Повсюду по-прежнему сугробы, но солнце светило с настырностью, не оставляющей сомнений. Треворс сказал, что это безумие, что снег сойдет не раньше апреля. К вечеру природа переметнулась на его сторону. Вновь метель: долина покрыта белым, гладким слоем снега, и в холмиках и впадинках ее мне чудятся алебастровые изгибы всех этих столь нескромных Венер. Не успеешь оглянуться, как наши реформаторы начнут вещать о порочности снежной целины. Ступая по ней, я чувствовал себя преступником. Всю ночь потом хотелось мне стереть свои следы.
18 марта
Мой дорогой Нэш,
Позавчера получил Ваше письмо от 27-го, приятное разнообразие в нудной стопке, дожидавшейся меня на почте с моей последней экскурсии туда две недели назад. Итого: напоминание от К. М., чтобы я кончил “Закат в Истербруке” к летнему светскому сезону; просьба написать статью для “Крэйон” с изложением моих взглядов на “нынешнее состояние пейзажной живописи”; записка от Прескотта, объясняющая посредством загадочных математических расчетов, почему в этом месяце не сходятся приходы и расходы. Словом, все то, от чего я надеялся сбежать. Пускай меня побьют за такие речи, но гонорары, которые готовы платить мои заказчики, кажутся мне высокими до неприличия, и если бы не этот дом с его способностью поглощать деньги, я бы сказал, что меня от всего этого воротит. “Водопад на острове Флориш” по-прежнему выставлен на Десятой улице, в свете газовых рожков, входной билет по четвертаку на брата, а очередь все равно, говорят, тянется до дверей и вниз по улице – к картине даже приставили охрану, чтобы старые дамы не царапали холст лорнетами в попытке разглядеть чресла дикарей, резвящихся в дымке от водопада. Жалею, что испоганил сцену этими гомункулами, но Прескотт настаивает, что никто не пойдет смотреть на “одну лишь” реку и горстку деревьев. Одну лишь! Сильно повздорили из-за этого в последнюю нашу встречу. Он заявил, что Р. П. (железнодорожник) желает, чтобы я изобразил на полотне с рекой Мерримак поселенцев. Чуть было не ответил, что коли ему так нужны люди, я напишу вигвам с трупами умерших от оспы индейских детей и распростертого на траве колониста с сияющей, словно рубин, скальпированной головой. Ни пантеры, ни медведя, ни бобра.
Вслух этого не сказал.
Разумеется, я повинен в неблагодарности, кусаю руку кормящего и проч., но, судя по всему, я стал совершенно неспособен писать то, чего от меня требуют. Ничто не заставит меня бросить картину быстрее, чем принуждение.
С удовольствием прочел Ваше описание обеда у Фэрроу. Мило со стороны миссис Ф. столь высоко обо мне отзываться, и на этот раз я не стану злиться, что Вы пересказываете ее слова, но именно такой смирительной рубашки я и боюсь. Это не похвала, но приказ. Когда повару говорят, что у него отменная картошка, – значит, скоро его попросят приготовить ее снова. В этом отношении нет никого хуже К. М., которая, купив больше моих полотен, чем кто-либо, заявила, что “Флориш” – “ошибка”, потому как не влезет в гостиную. Так и хочется весь ее дом разукрасить зелеными листьями.
Пишите снова, быстрее, чаще.
У. Г. Т.
P. S. Перечел свое послание и вижу, что писал лишь о том, о чем поклялся не писать. Вы спрашивали, отчего я уехал. Вот Вам ответ: здесь берега окаймляет фантастический лед – органные трубы, лампочки только что из мастерской стеклодува, тонкие пластины, сквозь которые видны поднимающиеся пузырьки. Право, я стал знатоком льда: это и крупа, что шелестит, как песок, и сахарная глазурь, которой покрыты наши дороги, и хрупкие, точно карамельная паутинка, стеклышки, трескающиеся от прикосновения руки. Причуда Господа – доставлять воду на землю в такой форме! В туманную погоду пушистой изморозью оплетен каждый листочек, каждый кланяющийся стебель сорной травы. Вот бы и мне ту же тщательность с моими холстами!
12 мая
Нэш,
Весна, внезапное тепло. Деревья заявляют о себе первыми листочками. Два белых холмика возле амбара превращаются в две поленницы, прогнившие насквозь. Куда ни взглянешь, всюду на смену коричневому приходит зеленый. Мир погружается в забвение: неужто когда-то была зима? Если бы не мои картины, я бы не поверил, что еще недавно все вокруг было в снегу.
Вы спрашиваете, как я провожу дни? Встаю задолго до рассвета, пока хлопоты Энни не нарушили тишину. Пробираюсь меж старых яблонь, только начинающих цвести. С минуту стою на пороге леса, пока березы не позволят мне проследовать дальше. Затем – в глушь. Нижние ветки бережно снимают с меня шляпу, лишь когда это случилось дважды, понял я, что таковы условия, хозяин настаивает. Дальше – к реке, ревущей от талых вод. За плечами этюдник – никаких больше набросков для будущих полотен, довольно процеживать мир сквозь сито своего восприятия, я желаю писать то, что есть. Карабкаюсь по валунам, пока не найду мое местечко, затем пытаюсь писать, что вовсе не легко: хочется сидеть просто и любоваться. Да, “на пороге леса” – верная фраза: я покидаю этот мир и вступаю в заколдованный край.
Лес… рифмуется со словом “бес”.
Но мы только начали. Набравшись смелости, купаюсь в водопаде: бодрящий холод, скользкие камни – вот мой новый порок, вода словно смывает пелену между мною и миром, и все вокруг становится вновь ясно и свежо. После растягиваюсь на камнях, точно какой-нибудь безумный адамит, и гляжу на небо сквозь кружево листвы.
Приветствую новоприбывших гостей – стрекоз. На прошлой неделе агатовые, до этого изумрудные. Теперь бирюзовые, красотки – так их, кажется, называют, хрупкие, точно травинки, и положительно дерзкие. Вчера (теплый денек) лежал на берегу после купания, и одна из них приземлилась мне на коленку, переметнулась на бедро, застыла, словно заподозрив, что ее направляет Эрос, и стыдливо взвилась в воздух – лишь затем, чтобы передумать и сесть мне на живот чуть ниже пупка. Сердце мое заколотилось, весь мир растворился в этой легкой щекотке, и, при всей нелепости моего возбуждения, ничего другого для меня не существовало. Если девушка может обернуться деревом, коровой, отчего бы какой-нибудь нимфе не обзавестись слюдяными крылышками? Прожужжала мимо моих губ. Плечо, грудь, снова бедро, слизнула соль с моей кожи. Ну, красотка!
Возвращаюсь к этюднику.
Бреду домой лишь с наступлением темноты, щурясь в поисках орешника, терпеливо держащего мою шляпу.
У. Г. Т.
28 мая
Мой дорогой Нэш,
Короткая записка. Вчера получил письмо от Прескотта. Обычные сплетни, пустая трата чернил – кроме упоминания о том, что в “Джорнал” вышел отзыв на Вашу книгу. Четыре страницы! Никакая хвала не воздаст должного Вашему гению, и все же взглянуть на статью мне хотелось.
Беда в том, что П. не прислал экземпляра – он, похоже, уверен, будто всему миру доступны те же блага, что и жителям столицы. Что ж, местный торговец книгами действительно выписывает “Джорнал”, но на этой неделе его бостонский поставщик заболел и ничего не прислал. Выяснилось, что Крейн из Шеддс-Фоллз тоже его выписывает, и раз уж я все равно спустился в долину, решил я, так почему бы не отправиться туда? Два часа в пути, затем хлынул ливень и пришлось укрыться на ферме, где пил чай с хозяином и выслушивал сбивчивую болтовню о том, что восстание рабов распространится на север – уж конечно, чтобы угнать его овец. Отправился дальше, на минуту остановился посреди дороги полюбоваться заброшенными фермами и колючим кустарником, что постепенно отвоевывает землю у пастбищ. Зачем я здесь? Ах да, отзыв! Вперед! Еще час – и я в Шеддс-Фоллз, лавка закрыта: судя по всему, Крейн уехал по делам в Нью-Йорк. Ну и попал же я – проделать шестнадцать миль, и все впустую, но тут меня осенила мысль, что я всего в восьми милях от Беттсбриджа, где есть превосходная лавка, полная сокровищ, и газеты для приезжающих на лето там продаются тоже. Вы догадываетесь, чем все кончилось: заехал в другой конец штата и вынужден был ночевать в гостинице в Корбери. Кровать непригодна даже для матроса. Делил ее с дурно пахнущим дикарем. Внизу шумная попойка, и не в хорошем смысле. Завтрак: крылышко мухи в моей чашке кофе. Под покровом утреннего тумана бесславно отправился восвояси. Заехав на почту, обнаружил, что П. все-таки решил прислать экземпляр.
Проклиная П., нашел сухое местечко под вязом и прочел статью прямо на площади. Какое бесстыдство – не отзыв, а любовное письмо. Ваш язык “в высшей степени пленителен”? “Читатель ощущает теплое дыхание Филомены на своих устах”? Боже мой! Без подписи, что не редкость, хотя в этом случае критику следует бояться возмездия не автора, а его жены.
Разумеется, никакие дифирамбы не доставят мне столько радости, сколько один вид наших имен, напечатанных вместе. “Путешествие мистера Нэша по Европе с художником Уильямом Генри Тилом, подарившее нам не только «Странствия» первого, но и грандиозные полотна последнего с Везувием на закате”. Как часто я жалею, что пришлось возвратиться домой раньше срока из-за болезни отца. Зато наше плавание – те первые недели вдоль побережья Италии – я не забуду никогда.
Кэтрин пишет, что приедет во вторую неделю июня, как и было условлено. Признаюсь, я буду скучать по холостяцким денькам со стрекозами, но, если медлить и дальше, дети забудут, кто я такой. К. не терпится принимать: спрашивает, не хочу ли я, если дом будет доделан, пригласить вас с Кларой погостить у нас этим летом? Пришлось дважды перечесть мой ответ – не хотелось, чтобы он звучал уж слишком восторженно. Кажется, ее Вы тоже околдовали. Вы знаете, что большинство моих друзей-художников она находит утомительными – “немытые мужчины с этюдниками”, – но стоит мне заговорить о Вас, и она выдает себя трепетом ресниц. Она прочла Вашу “Дидону” в четырнадцать, когда чтение романов если не запрещалось, то, по крайней мере, порицалось. Говорит, эта книга сделала с ней все, чего так боялась ее мать, – показала, что женщина может сама искать любви, а не только быть предметом ухаживаний. То есть облекла желание в слова. Я бы, разумеется, позвал Вас раньше, но К. будет скандализирована, узнав, что великий Эразм Нэш ел не из лучшего ее серебра. Впрочем, дом почти готов, так что ожидайте приглашения. Она пообещает Вам красиво убранную комнату с блестящими комфортами. Я же не обещаю ничего, кроме выпи, зеленого лука, сморчков – во всей июньской свежести.